На главную
Проза
Поэзия
Публицистика
Критика
Авторы
Архив журнала
№01, январь 2010
Номер:

Балков Ким

Подлеморье

Скачать полную версию (ZIP)


ТРЯСИНА
Старый матерый изюбр шел по узкой тропе, осторожно ступая на сырую, обильно заросшую пожелтевшей травой, хлюпающую под ногами землю. Он не однажды хаживал тут, ему была знакома каждая выбоина, каждый взнявшийся над трясиной красный бугорок, на котором копошились юркие пушистые зверьки, выискивая надобное для них. Пройдет малое время, и, когда трясина покроется солоновато-горьким льдом, тут вырастут ондатровые избушки.
Нынче трясина, раскинувшаяся верст на пять, показалась изюбру пуще прежнего угрюмой, противной живому, во всякую пору его взбодрявшему естеству здешней тайги. Про нее он много чего мог бы поведать тем двуногим существам, которые, случается, оказываются на пути и норовят укоротить дни его жизни. Не далее как седмицу назад, когда, как и нынче, шел на солонцы, близ высоченного гольца, отгородившего купающуюся в многоцветии солнечную долину от трясины, он повстречал одного из них. И был тот дерзок и упрям, напустил на него собак. Он с трудом отбился от свирепой собачьей своры, но вынужден был повернуть обратно. А ведь ему так хотелось полакомиться солоноватой лесной кашей! Он чувствовал, что как раз ее-то теперь не хватало, чтоб ощутить в себе остатнюю, пусть и не такую, как в молодые годы, однако все еще способную подвинуть к жизни, упругую силу. Но он не спешил идти на солонцы. Как мог, сдерживал это желание, зная, сколь труден путь туда. На солонцы можно попасть, только перейдя трясину, а к ней он уже давно питал отвращение. Что-то подсказывало, как опасна она, как обманчива ее внешняя неустремленность к злу, почти скорбная отрешенность от мира.
Помнится, однажды за ним увязался молодой изюбр. Но недолго шел по его следу. В какой-то момент невдалеке от тропы, залитой черной водой, что-то ухнуло, и вязкая трясина как бы стронулась с места, поплыла… Старый изюбр, не первый раз сталкиваясь с тем, что та вдруг обозначала нечто яростное, исходящее из глухого нутра ее, и внимания не обратил на это. Зато тот, что потянулся следом за ним, в страхе, как если бы ощутив под ногами не хлипкую и слабую землю, а огромное гнездо ядовитых змей, которые, точно бы кто-то вспугнул их, поползли в разные стороны, невольно попятился и сбился с тропы. И тут же ощутил, как все его поджарое, упругое тело пронизал лютый холод. Но не холод был страшен, а то, что молодой изюбр был не в состоянии стронуться с места, будто кто-то цепко держал его. И тогда он закричал… Старый изюбр остановился, повернул морду в ту сторону, где теперь была видна лишь одна зверья голова, и тяжело вздохнул. Он знал: трясина еще никого не отпускала. И, может, поэтому, а может, потому что не хотел расталкивать давний страх, который жил в нем, хотя и был неприметен, он сделал вид, будто ничего не случилось.
Старый изюбр, как мог, удавливал страх. Все ж в какой-то момент ощутил беспокойство и снова посмотрел туда, где еще недавно торчала голова молодого зверя, но никого не увидел и побрел дальше, несвычно со своею натурой лихорадочно и с натугой выдергивая ноги из болотной утяги. А что как наступит момент, когда силы покинут его?.. Мороз пробежал по коже. Страх был огрубело упрям и долго не хотел уходить, и понадобилось приложить немало усилий, прежде чем тот отступил. Нет, страх не ушел вовсе, держался в нем, но был слабее, чем прежде, и меньше сковывал его движения.
Старому изюбру, когда он наконец-то обрел спокойствие, не понравилась недавняя неуверенность, посетившая его, и он хотел бы избавиться от нее. И это, хотя и не сразу, удалось. И тогда он увидел молодую березовую рощу и себя в той роще, маленького, шустроногого изюбренка, он был сыт и неспешно тянулся к деревцам длинным шершавым языком, с очевидной неохотой обрывал зеленые, пьяняще пахнущие листья. Рядом с ним паслась его матерь, он понимал про родство с нею, однако ж почему-то это не глянулось, и он норовил убежать от изюбрихи, но та всякий раз заступала дорогу.
Потом ее не стало. То ли ушла, когда поняла, что уже не нужна ему? То ли стала добычей тех двуногих существ, что постоянно преследовали их?.. Уже тогда он обучился опасаться людей и не становиться на их пути. Все ж он был только лесным зверем и в молодости не всегда умел унять свой норов. И порой как бы даже намеренно искал встреч с двуногими существами. А коль скоро такие встречи случались, то и делался пуще прежнего отчаян и вызывающе смел, мог на виду у людей начать рыть копытами твердую землю и глухо и утробно реветь, стараясь выхлестнуть из себя неприязнь, что накапливалась в нем. И однажды поплатился за это. С тех пор в боку побаливало, а как остарел, особенно сильно и чаще в те минуты, когда небо делалось черным, а потом проливалось на землю дождем. Тогда он, хотя и сильно истекал кровью, ушел от преследования. С тех пор редко выходил из глухой тайги и уж не искал встреч с двуногими существами. И даже больше, стоило услышать вяловато ломкий хруст сухих веток под их ногами, убегал прочь. Впрочем, и тогда не терял головы, держался достойно большого сильного зверя.
Рана в боку у изюбра затянулась, когда он, влекомый инстинктом, спустился к Байкалу, забрел в воду и простоял в ней день и ночь. А потом еще день… Никто не учил его этому, как и тому, что не надо бояться моря, если даже оно грохотало, и саженные волны накатывали на круто вздыбленный каменистый берег и разбивались на мелкие серебряные сколки, дивно схожие с теми, которые двуногие существа выпускали из длинных железных палок. Откуда-то из дальних, запорошенных временем лет к старому изюбру пришло чувство единения со священным сибирским морем, наполнило чудной, во благо зверьему роду, упрямой силой.

Охотник шел по тряской, норовящей убежать из-под ног, зеленовато-желтой земле к тому месту, где в изножье хрустально белого гольца, у горного ручья, вытекающего из-под угрюмой каменной стены, под высокой ветвистой травой, нынче, в преддверии осени, изрядно побуревшей, прятались солонцы. Сюда наведывались лесные звери, большие и малые, были они, оказавшись на этой стороне гольца, не так осторожны и нередко забывали об опасности. И легко делались добычей людей. Все остальные хищники, как если бы понимая про святость здешнего места, не осмеливались потревожить покой тех, кто приходил сюда, влекомый инстинктом. Они как бы соглашались с тем, что спешить им некуда. Будет еще время, когда они попытают удачу в схватке ли с изюбрем, в погоне ли за легким в беге гураном. Но не теперь… Нет, не теперь и не здесь, где даже маленькая клыкастая кабарожка утрачивала привычную для себя робость. Знала, по неписанному зверьему правилу никто не смеет обидеть ее тут.
На солонцах у Федора Козулина, который нынче, подобно старому изюбру, неспешно брел по зябко дышащей трясине, имелся свой скрадок. Много лет назад он соорудил его на вершине старого кедра, чуть в стороне от искряно-белого ручья, настелив на толстые ветви упругие жердочки. Отсюда хорошо было видно тех, кто приходил на солонцы.
Не время еще сиживать на солонцах, дожидаясь, когда изюбр придет сюда, спустившись с дальних гор. Но Федору надоело заглядывать в настенный календарь и ждать, когда подоспеет время охоты на крупного зверя. К тому же, будучи под хмельком, он пообещал случайным знакомым, встреченным в райцентре на рынке, что, коль скоро те приедут к нему на выселки, он угостит их изюбриными котлетами. А слово, данное хотя бы и людям, кого не больно-то уважал, Федор привык держать.
Нынче на выселках Козулин жил с женой и малолетним сыном. Те, что были постарше, перебрались в поселье на собственные харчи. Кажется, им надоело проминать жизнь с батяней, который был упрям и норовил все выстроить по-своему. Потянуло к чему-то другому, отличному от батяниного мироустроения. Повзрослев, они уперлись и не желали отступать от своего понимания жизни, хотя понимали, что сладить с отцом будет не так-то просто. Но, к их удивлению, батяня недолго кочевряжился, через какое-то время смирился с тем, что сыновья вознамерились вернуться в поселье. Видать, осознал: против собственного корня не попрешь. Напоследок он внимательно оглядел повзрослевших близняшек, им через год идти в армию, спросил:
— А на чё жить-то станете? Никто задарма вас кормить не будет. Нынче ить колхозу нету. Да и люди уж не те… Иль на бабкину пенсию метите? Велика ль она? Небось, в горсти уместятся все те рублевики, кои от щедрот родного государства положены старухе на прокорм.
— Чего ни то сыщем, — изрекли сыны и под материны вопли вышли из дому, а скоро скрылись в березняке, обступившем таежное подворье Козулина.
В свое время Федор старался приучить близнят к лесной жизни. Да проку-то?.. Он им: «Иль худо тут: никто не стоит над душой, делай, чё хошь. Бери у тайги все, чего тебе надобно. Было б желание!..» А они в ответ, правда, не сразу и тихонько так, отведя вороватые глаза в сторону, вроде бы даже скорбно: «Да чего тут путного-то? Окромя зверья, никого окрест. Опять же и Ворончихины съехали. Нынче и поговорить стало не с кем, — и добавляли с грустью: — А на море-то, в артели-то, поди, весело. Все вместях».
Он им одно, а они другое… Эк-ка незадача! Федор, конечно, мог бы прибегнуть к чему-то другому. А почему бы и нет?.. Однако ж что-то подсказывало: это не поможет. И в конце концов он смирился и теперь уж больше молчал и не норовил поговорить с двойнятами по душам.
Федор держал в памяти те дни, когда, сговорившись со старым приятелем, он покинул поселье. Попервости, когда оказался на таежных выселках, все-то пугало его. Смущало неумение жены приноровиться к новой жизни. Видел, как та вечерами, склонившись над детской кроваткой, где спал сын-малолеток, подолгу, пригорюнившись, сиживала. Нет, жена не попрекала Федора. Понимала, толку от этого не будет. Не обломаешь мужнино упрямство, хотя бы и стала давить на жалость. Да, он видел, жена не в своей тарелке. Иной раз тянуло повиниться перед нею. Опять же, за что? Иль он не добра хотел для семьи?.. Обрыдло в поселье. К тому времени рыболовецкий колхоз рухнул. Да и рыба ушла куда-то… Чего было делать? Иль как те, кто половчее, заняться распродажей колхозного добра? Да много ль его осталось-то, господи! На всех не хватит. Опять же, Федор не отличался настырностью. Куда ему было угнаться за теми, другими?..
Однажды он зашел на подворье к Ворончихину, приятелю своему. Разговор завязался. И не то чтобы тягостный, скорее, неожиданный, хотя они и прежде говорили про то, что хорошо бы уехать на выселки, в тайгу…
— А пошто бы и нет? Там по сей день стоят два зимовья. И, надо сказать, просторные. Колхозу-то они были потребны. А нынче уж никому не надобны.
Верховодом был Ворончихин, худенький, в чем душа держится, сладкоголосый мужичок. Он уж давно намеревался поменять обстановку и Федора сбивал с панталыку. Был себе на уме, горазд на придумки. Его словно бы какой-то червь мучил, не давал покоя. Завелся же, окаянный! Это по наущению приятеля в свое время Федор наловчился лазать по тайге и брать от нее все, что попадало под руку: природа у нас дивно богата, с нее не убудет.
— Так ты думаешь, нам лучше на выселки переехать с семьями и постараться зажить по новой?..
— А пошто бы и нет?..
Сказано — сделано. Сходили в тайгу, подладили зимовья, а потом перевезли на выселки свои семьи и все, что было в избах из обстановки, без чего, ну, никак нельзя… Правда, стариков с собой не взяли. Оставили стариков помирать.
Мало-помалу бабы начали привыкать к таежной жизни. Да и некогда было долго горевать: надумали огородами обзавестись, а с ними работы не приведи сколько… Но совладали-таки. И вот уж свои зеленя на столе появились. Самое то к мясу. А в нем нынче недостатку не было. Вроде бы стало все налаживаться, да вот беда: Ворончихин-старший вдруг заболел, кашлять стал кровью. Зачастил в райцентр, в поликлинику. Не помогло. Помер бедолажный. Велел похоронить себя на посельском кладбище рядом с родителями.
С той поры скучновато сделалось на выселках. Уж редко когда теперь сиживали за праздничным столом. А чуть погодя вдова Ворончихина и вовсе собрала вещички, сказала со вздохом:
— Не могу тут больше. Все родименький снится и зовет куда-то. И зовет… Страшно. И больно.
Уехала со всей своей ребятней. А чуть погодя и близнецы Федора стали выказывать недовольство житьем на выселках. Потом и они отъехали.

Старый изюбр медленно, с напрягой, которая ощущалась во всем его большом теле, шел по булькающей, то и дело уходящей из-под ног, едва проглядываемой в густом, изжелта-черном тумане, тряской тропе. И не сразу он догадался, что кто-то идет по его следу. А может, и не так вовсе, и не по его следу, а по единственно способной вывести к солонцам, скользкой увертливой тропе, по которой шел теперь и он сам?.. Старый изюбр ощутил легкое беспокойство, про него он едва ли мог что-то знать, было слабое и все время ускользало, ничего не оставляя вместо себя, а потом и нечто посильнее легкого беспокойства, может статься, тревогу. Чуть позже она сдвинула в нем и явственно сказала, что он не один нынче потянулся к солонцам. Есть еще кто-то, уцепившийся за его след. Скорее, это двуногое существо, которое ничего не боялось и даже на такой зыбкой и неверной тропе, что рассекала таежную трясину надвое, чувствовало себя в своей тарелке. Это существо обладало способностью появляться неожиданно и как раз там, где его не ждали. И появлялось с единственной целью — причинить зло обитателям здешней тайги, а часто и тем, кто никого не обижал, был тихий и колеблемый даже слабым ветром, хотя бы той же кабарожке…
Старый изюбр придержал шаг и, вытянув морду, глянул в ту сторону, где скрывались в густой рыжей траве солонцы. До них оставалось совсем немного. А потом он обернулся назад и тут отчетливо почувствовал приближение двуногого существа. Впрочем, он еще не уловил запаха, исходящего от него, однако, напрягшись, смог услышать упрямое и злое разбрызгивание тяжелой черной воды. Этого было достаточно, чтобы старого зверя начало трясти, как если бы лютый мороз, до которого было еще далеко, вошел в него и пересчитал все косточки. Но это было не так, и он догадывался, что это было не так. Однако что же он мог поделать с собой, коль скоро все, что теперь происходило с ним, не зависело от его воли, но от чего-то другого, сжавшего его упругим жестким страхом. И не было сил бороться с ним. У него вдруг заболела старая рана в боку, а рубцы пуще прежнего налились кровью. У изюбра возникло ощущение, что он вернулся в свое прошлое, о котором хотел бы запамятовать, но не мог, оно упорно жило в нем и напоминало о себе, как раз тогда, когда он меньше всего хотел этого. Бог ты мой, что же происходило с ним, отчего он сделался растерян и подавлен, хотя еще ничего худого не случилось, и он не сбился с тропы?.. Все в его большом теле теперь было подчинено страху. К тому ж в глазах в какой-то момент помутилось, они стали хуже видеть. Он уже не мог разглядеть дальних, покрытых снежным покрывалом, гольцов. Напрочь исчезло ощущение бесконечности того, что в прежнее время открывалось взору. Все до предела сузилось, ослабло и ни к чему не подталкивало, не заставляло сердце биться сильней. Неожиданно показался себе маленьким и беспомощным, то есть таким, каким никогда не был. Разве что в те далекие годы, когда тянулся к молочным сосцам рыжей изюбрихи. В те поры, и верно, он нередко казался самому себе слабым и ни к чему не способным. И, если б не рыжая изюбриха, сгинул бы, не умея уйти от преследования волчьей стаи. Но та умела отбиться от серых разбойников, разметать их, побить тяжелыми копытами. Пожалуй, рыжая изюбриха никого не боялась, разве что двуногих существ с железными палками, всякий раз неожиданно извергающими лютый огонь. Против них, казалось, и сама земля была бессильна. Изюбренок не однажды замечал, как она вздрагивала, коль скоро огонь из железных палок усиливался. Ее колебания делались неровными, путанными, и он пугался: а что как она не придет в себя?.. Небось поменяется окрест, и дерева утратят прежнюю силу и завянут?..
Однажды он стал свидетелем того, как горела тайга. И это было страшно. Он видел, как падали могучие дерева, осыпая серебряные искры. Попервости он принял искры за сколки от далеких звезд и подивился тому, как их много, и не умея понять, отчего те оказались на земле?.. Но удивление было недолгим, покинуло, когда он прикоснулся к ним мокрыми губами. Он пуще прежнего растерялся, когда мимо пронеслась обезумевшая от страха стайка гуранов. Все ж какое-то время медлил, надеясь, что огненное порушье, невесть почему охватившее тайгу, сделается меньше. Не дождался. А чуть погодя почувствовал тревогу. И, не в силах совладать с нею, а еще с тем, что вдруг протолкнулось из глубин, может статься, родовой памяти и захлестнуло, он, задыхаясь от горячего дыма, побежал… Он не помнил, долго ли пребывал в напряжении, упорно ускоряя бег, только у него возникло ощущение, что он стоит на месте, в то время как огонь постепенно приближается к нему. И тогда изюбр и вовсе ошалел и уж не помнил, отчего несется черным таежным бестропьем, обламывая ветки дерев и боясь оглянуться. Господи, что же случилось и отчего он вроде бы уже и не принадлежит себе, а чему-то пришедшему со стороны, не признающему ничего из того, чем жил и к чему тянулся слабым зверьим инстинктом. Иногда казалось, что он невесть почему снова вернулся в те годы, когда был маленьким шустроногим изюбренком, и матерь призывно окликала его, если он норовил убежать. Изюбренок, умей он говорить, сказал бы: «Ну, зачем ты?.. Иль не видишь, как мне хочется порезвиться, увидеть такое, чего я не знал раньше?.. Потому и не могу подолгу находиться на одном месте!..» Но он не умел говорить, однако ж хотел бы, чтоб все знали, а прежде всего матерь, как ему нынче хорошо!.. В конце концов он добился своего. Изюбриха, как показалось, отмякла сердцем и разрешила ему безбоязненно предаваться радости и выплескивать все, что на сердце. Это случилось, когда она вывела свое чадо из глухой чащи на широкую лесную поляну, обильно заросшую серебристой травой. Тут он мог вытворять что угодно и при этом всегда находиться под внимательным оглядом матери.
Старый изюбр не хотел бы возвращаться к тому, что происходило с ним нынче, и упорно старался удержать в памяти давнее. Но это оказалось не в его власти. И вот он снова увидел себя медленно и опасливо бредущим по черной, норовящей убежать из-под ног, трясине. Когда б не прилагал к этому усилий, уже давно сбился бы с тропы. Но, даже и когда предавался памяти, он не утрачивал осторожности. Еще и то подсобляло, что ноги как бы сами без подсказки выбирали то, что надобно: и коль скоро тропа норовила увильнуть в сторону, то и они тянулись следом за нею, обламывая в ее хитрости или даже и вовсе подчиняя себе…
И все было бы ладно, если б старый изюбр в конце концов не уловил дрогнувшими ноздрями острый, неприятный до тошноты запах одного из тех существ, кого люто ненавидел и с кем и в дурном сне не хотел бы встретиться. Он снова остановился, дрожа всем телом, и глянул назад. Трясина под ним закачалась, пошла кругами. Она была упряма и не отпускала лесного зверя, хотя тот предпринимал отчаянные усилия, чтобы оторваться от двуногого существа. На какое-то время старый изюбр запамятовал про то, что как раз этого и не надо делать: поспешая, можно легко сбиться с тропы и обрести тут свою погибель. Да, он запамятовал про это и все прибавлял, прибавлял шаг…
Впрочем, кажется, это было не совсем так. Во всяком случае, расстояние между ним и двуногим существом, идущим по его следу, не увеличивалось. И, даже больше, в какой-то момент неприятный запах усилился. Невольно обернувшись, он увидел человека с железной палкой за спиной и… зажмурился. Неожиданно боль в боку сделалась нестерпимой, казалось, вырвавшись на свободу, она пронзила все его тело. Не умея совладать с нею, старый изюбр закричал… И крик его пал на трясину, отчего та покрылась желтой змеистой рябью, неожиданно принесшей с собой легкую прохладу. Зверь всей грудью втянул ее в себя. У него закружилась голова, а вместе с тем возникло чувство, что еще не все потеряно, и он сумеет оторваться от двуногого существа. А почему бы и нет?..
Но в тот момент, когда в нем поменялось, как если бы лесной зверь ухватил за хвост надежду, раздался хлесткий свист, обломавший мертвую тишину, зависшую над трясиной. Старый изюбр прянул в сторону и тут же ощутил под ногами вязкую болотную пустоту. Господи, помоги ему!..

Федору показалось, что зверь уходит, и он решил, нет, не испугать его, подразнить, скорее, попугать, сбить с шага, «а то ишь как заспешил, могу и не поспеть за им…» Тогда-то он и затолкал в рот два пальца и… свистнул, а потом увидел, как старый лесной зверь прянул в сторону.
Ему сделалось не по себе, когда он понял, что натворил. Получается, изюбр теперь и вовсе стал недоступен ему. Но разве он хотел этого? Нет, конечно. Черт, до чего же неприятно!..
Он осторожно подошел к тому месту, где зверь сбился с тропы и сделался добычей трясины, которая глухо урчала, шипя и выталкивая из смертных глубин фонтанчики тяжелой липучей грязи. Федор не поостерегся и был обрызган ею с ног до головы. Но он не обратил на это внимания, поймал тягостный взгляд маленьких желтых изюбриных глаз и содрогнулся от того, что довелось в них увидеть. Нет, он не сказал бы, что поразило, не сыскал бы для этого надобных слов. А если бы даже и сыскал, все ж и они мало о чем поведали ему. Любые слова тут казались блеклыми и тусклыми, неспособными просечь глубину зверьего отчаяния.
Федор вдруг почувствовал необычайную слабость в ногах, казалось, еще немного, и они перестанут держать его, и тогда он упадет в трясину и уже не подымется… Однако ж этого не случилось. Он вовремя оперся о ствол дробового ружья, заряженного картечью, которое вдруг понадобилось ему заместо палки. Он стоял и смотрел, как изюбр делает отчаянные попытки вырваться из липких лап трясины, смотрел с откровенным сочувствием и хотел бы помочь зверю, да только не знал, как… Он никогда прежде не испытывал жалости к тем, кто становился его добычей. Полагал, что так и должно быть, коль скоро он взял в руки ружье. Он охотник, и этим все сказано. И ему ли подчиняться жалости, которая теперь невесть откуда пришла и завладела им? Да, он не знал раньше такого чувства, оно было чуждо ему. Что же нынче-то стряслось, отчего все в нем перевернуто?.. Он спрашивал у себя об этом и не умел ответить, хотя, правду сказать, что-то похожее на ответ жило в нем и подталкивало к действию, которое в любом другом случае было бы противно его естеству. Ну, зачем он, к примеру, вдруг засуетился, как если бы хотел помочь зверю? Знал же, ничего путного из этого не выйдет, ничего из того, что помогло бы ему в его предприятии. Окрест была лишь голая черная трясина, раскинувшаяся на много верст, утробно урчащая, норовящая растоптать в нем остатние чувства. Рядом с нею он почувствовал себя слабым, ни на что не способным.
Спустя немного это чувство окончательно завладело им, и уж нельзя было ничего противопоставить ему. И тогда он пал на колени и долго стоял так, глядя на изюбря. А тот, кажется, уже смирился со своей участью и теперь даже не пытался вырваться из лап трясины…

Старый изюбр и впрямь смирился со своей участью. Все же что-то, еще живущее в нем, подсказывало, что двуногое существо, которое он так ненавидел, могло бы облегчить страдания: ведь у него есть смертоносная палка, и человек мог бы воспользоваться ею. Уж лучше умереть от огненного заряда, чем быть раздавленным лютой трясиной. От этого чувства, вдруг обжегшего лесного зверя, все в груди перевернулось, и теперь он с надеждой смотрел на Федора и ждал помощи. Он даже попытался что-то сказать на своем языке, но рык, вырвавшийся из нутра, был слабым и сиплым и вряд ли мог убедить охотника, который вдруг пал на колени и выпустил из рук смертоносную палку. Старый изюбр с досадой посмотрел на Федора, и тот, кажется, сумел уловить эту досаду и понять ее значение, нагнулся и нащупал дрожащими пальцами ствол ружья…. А потом раздался выстрел. Лесной зверь ощутил сильный толчок в голову, после чего наступила спасительная для него тьма. Он с очевидным удовлетворением окунулся в нее и был благодарен Федору хотя бы за то, что тот угадал его последнее желание… Он не видел, как охотник отбросил ружье и вяло, спотыкаясь на каждом шагу и ни разу не оглянувшись, поплелся по тряской земле в ту сторону, где в густой зелени высокорослых трав скрывались солонцы, куда так хотел попасть старый изюбр.


СОЙКИНО ГНЕЗДО
На крутом каменистом взъеме байкальского берега, с одной стороны упирающегося в скалы, поросшие рыжеватым мхом, а с другой — зависшие над водной поверхностью, нынче опять зазеленели чудные деревца, дивно сходные с едва распустившимися, еще не окрепшими, чуть только поднявшимися над землей, тонкоствольными березками. Но те деревца не были березками, а чем-то еще…
Никто на поселье и понятия не имел, кем явлены деревца по мягкому, упадающему с высоко взнявшегося над водной чашей темно-синего неба, живому теплу, способному растопить толстые байкальские льды и нагнать на дивно снулый после зимнего наваждения берег шустроногую темно-рыжую волну. Волна эта тем и была примечательна, что, разбившись на множество серебряных сколок, иные из которых, обмякнув, вдруг превращались в крохотные остроглавые деревца, упрямо цепляющиеся за тонкий каменистый козырек, зависший над белым морским пространством, не то чтобы отступала, столкнувшись с вековечными угрюмо-черными скалами, а как бы растворялась в небесной синеве, оторвавшись от своих сестер, мало чем отличающихся от нее, таких же нетерпеливых и жадно накидывающихся на берег, как если бы страсть как наскучали без него, загнанные под толстый лед зимней стужей.
Никифор Колотушкин, рослый, с густыми рыжими волосами, с большими, зеленовато отсвечивающими глазами, худотелый парень лет двадцати пяти, поначалу думал, что эта волна и вовсе исчезала, и малого следа не сыщешь от нее. Потом понял, это не совсем так. Что-то оставалось от волны в небесном пространстве, вроде бы метина какая-то, белая-белая, чуждая угрюмоватому в здешних краях небу своей земной обозначаемостью. И долго еще метина была видна даже тем из людей, кто не привык искать в собственном окружении несходное с их тихими, едва ползущими следом за ними, в мирном людском урядье отмеченными и ни к чему в небесном сиянии не устремленными мыслями… Все ж через время она пропадала, вызывая недоумение в сердцах, а кое у кого и злую досаду. Человек не всегда умеет смириться с тем, что ему непонятно.
Про эту волну парень узнал от Арсения. Тот однажды сказал, что, надо быть, завтра приспеет живая волна, чтоб принести на берег зеленоглавые деревца, после чего поднимется в небо и будет пребывать там, пока не растает на солнцепеке.
Никифор попервости мало что понял из слов Арсения. Но в тот же день услыхал про нее от кого-то еще и смущен был, и слегка растерян. Он не сказал бы, что с ним творилось в ту пору, однако ж чувствовал, как все в нем мало-помалу напрягалось, подтягивалось к чему-то несвычному… Это чувство не сказать чтоб угнетало, однако и приятным его нельзя было назвать. Может, от этой сумятицы и зародилось желание понять, что это за волна?.. И, недолго думая, едва только утреннее солнце взнялось над дальним снежным гольцом, он тихонько, осторожно ступая на скрипучие половицы, чтоб не разбудить хозяина, вышел из дому и поспешил на берег…
И теперь стоял, пристально вглядываясь в слегка взбулгаченную шальными ветрами водную поверхность, боясь упустить момент, когда волна, которую с нетерпением ждал, ударится о прибрежные камни. Увидел ли он ее, нет ли — сразу и не скажет. Вроде бы что-то заприметил, отчего защемило на сердце, но не так чтоб угнетающе, скорей, подвигающе к диковинному. А деревца те он углядел лишь после того, как море успокоилось и уж не вспенивало волны, не гнало на берег. Деревца чуть ли не на глазах у парня уцепились слабыми тонкими кореньями за длинный скользкий козырек, крохотные, едва поднявшиеся над землей. Возникло чувство, что первый же ветер сметет их в море. И у него появилось желание подсобить им, и он хотел бы стронуться с места, но, к своему удивлению, не сумел оторвать ноги от земли.
— Эк-ка же! — недовольно проворчал, не понимая, что с ним происходит, и опасаясь, как бы чего не вышло. — Я, может статься, чего не то делаю. Лезу, куда не просят, — негромко сказал он, с робостью наблюдая за деревцами.
Подошел Арсений, сказал с легкой обидой:
— Чё ж меня-то не кликнул, когда выходил из дому?
Никифор виновато развел руками:
— Не хотел беспокоить. Ты вроде бы спал…
— Тю, спал!.. Сон-то у меня, как у блохи, чуткой. Воробей чирикнет за окошком, а я уж чую. И ворочаюсь опосля в постели. Ворочаюсь.
Арсений — мужик лет пятидесяти. Мал ростом. Большеголов. Углядлив. Вот и нынче приметил неладное в темноскулом лице парня, обросшего рыжеватой щетиной, спросил с нечаянно навалившимся на него недоумением:
— Чего-то стряслось?
— Да ноги вот… Не могу пошевелить ими. Как если бы приросли к земле.
— Во!.. — крякнул Арсений, почесывая короткими толстыми пальцами заматерело красную и дивно круглую лысину на макушке. — Ты, должно быть, потянулся проследить за волной, после схода которой подымаются деревца на обережном козырьке? Иль не так?
— Да вроде бы… — неуверенно сказал Никифор.
— А на кой ляд? Не во всякую дырку надобно заглядывать. Иль неясно?
— Да я хотел… Я…
— Много чего случается в жизни, часто утайного, сокрытого от людского глаза, про чё не каждому положено знать, — сказал Арсений, с вниманием приглядываясь к нестройному рядку сребротелых деревцев. — Стало быть, и с волной утворилось несходное с людской жизнью. Далекое от ее. Надо думать, не желает волна, чтоб кто-то видел, как она подымается над морем, а потом обрушивается на берег и разбивается вдрызг. Как если бы душа из нее вон…
Вздохнул, мельком глянул на парня.
— Ты не волнуйся. Скоро опустит. Знаю. И со мной было так же. И с многими на поселье. Потому нынче и нету никого на берегу. Пообвыклись с диковинкой и не торопятся выходить из дому. Зато к полудню набегут и станут дивоваться на деревца.
Помолчал, обронил с недоумением:
— А век-то у деревцев короток. Всего-то и поживут, пока по осени не опадут листья на березах, а потом, захлестнутые студеными ветрами, исчезнут. И малого следа от них не останется. Зато по теплу опять примутся, невесть откуда явившись, и все лето будут радовать глаз…

В поселье Никифор приехал из уездного городка три года назад. Вышел тогда из «матани» на полустанке. Огляделся. Сказывали знакомцы: «Места там диковатые, отчего даже ошалевшие от свежего воздуха туристы норовят поскорей сбечь и выйти туда, где больше солнца и где ветра не так настырно секут щеки. Зато “менты” туда наверняка носу не кажут, и ты можешь спокойно провести там месяц-другой».
«А и впрямь, — подумал. — Тут есть где укрыться: с одной стороны — море, а с другой — тайга… Вот только надо бы устроиться на постой. Но как?.. В кармане-то у меня пусто. А за здорово живешь кто ж согласится взять к себе чужого человека?..»
Про «ментов» дружки-приятели Никифора заговорили не просто так, от нечего делать… Кое-что и в прежнее время связывало парня с ними, хотя и не сказать, что они были неразлучны. А однажды и вовсе вышло худо. Оказался возле пивного ларька, который накануне «подломили» огольцы. Кто ж еще-то?.. Но тех уж давно след простыл. Зато Ника, известный в округе забияка, тут как тут. Пивка ему захотелось. Тогда-то и взяли его под белы ручки и увели в отделение. Там стали допытываться, что к чему да с какой стати он ограбил пивной ларек?.. И не просто так допытываться, а норовили кулаками поучить уму-разуму. Ника с Желтого бульвара не стерпел подлого к себе отношения и, улучив момент, выпрыгнул из окна третьего этажа. И, надо ж, ничего в себе не повредил, только малость покарябал руки о сухие ветки тополей, что росли возле милицейского отделения. И, не мешкая, кинулся на станцию. А там в ту пору стояла на запасном пути «матаня». Никифору повезло. «Матаня» не задержалась, как нередко бывало раньше, отошла вовремя.
На полустанке парень встретил маленького большеголового мужика и сказал ему, что хотел бы немного пожить в поселье.
— Вроде бы есть тут старые люди, кому не за падло пустить к себе на постой одинокого человека?
— Немного — это скоко?.. — спросил мужик, оглаживая лысину. А уж погодя поинтересовался: — Ты кто будешь-то?..
Никифор назвался. Но тот, кажется, не услышал. А может, не захотел услышать, вдруг, точно бы разом ошалев, жадно, а вместе и с робостью глянул в сторону высоченного гольца, неопасливо поднявшегося сразу же за посельем. Что-то приметил там, удивительное даже для него, почему сделался суетлив, забормотал несусветное про дикую козу.
— Ты ничего не углядел на гольце?
— Не-е… — со смущением сказал Никифор. — Да я и не смотрел в ту сторону.
— Оно, конечно… Ты ж из городу. Куда тебе!
Никифору показалось, что мужик обиделся, и теперь едва ли надо сказывать про свою нужду. Все ж, привыкши добиваться своего, он снова заговорил про нее. Мужик долго не отвечал, пребывая в состоянии отрешенности от всего, что окружало, и думая про одному ему ведомое. Парень почувствовал смуту в его душе и спросил как бы даже с интересом, хотя ему было все до лампочки, лишь бы устроилось с жильем:
— А чего там было-то, на гольце?
— Почем я знаю? Глаз у меня уж не тот, худо видит. В кой-то миг помнилось, будто козочка сиганула с гольца. Видать, волки загнали ее на вершину. И ей было некуда деваться. Иль в зверью пасть, иль?.. Прыгнула… Со смыслом зверушка-то, — досадливо буркнул: — Но, может, ничё такого не было, и мне помнилось, что было…
Он назвался Арсением, сказал, что и сам в свое время, лет этак двадцать назад, приехал на Байкал, гонимый стервозной тоской, да и остался тут… И теперь ни за какие деньги не вернется в город, где и в молодые-то годы чувствовал себя не в своей тарелке.
— А ить у меня жена там. И дочка там же… Надысь жена приезжала ко мне, пожила маленько. Не поглянулось ей тут. К тому ж голова стала шибко болеть. Должно быть, от несвычки к чистому воздуху. Уехала… — вздохнул: — Может, и я, когда откажут ноги да руки, вернусь в город. А не хочется, страсть как… — вскинулся: — Но да я ишо ничего! Ты как думаешь?..
Никифор глянул на собеседника сверху вниз, обронил почти торжественно пригодное к случаю:
— Выглядишь ты куда с добром. За тобой, поди, в тайге и не угнаться.
Арсений хмыкнул в редкую темновато-рыжую, клинышком, бороду:
— А ты, паря, вроде с головой? И уважить проворишь, и слово доброе сказать.
Никифор в те поры и сам поудивлялся, мысленно глядя на себя со стороны: «А я и впрямь не лыком шит и с людьми поговорить умею».
Сладилось у них. Поселился Никифор в старенькой, слегка покосившейся избушке об одно подслеповатое окошко, с низким, в три плахи, изрядно прогнившим порожком. Избушка стояла на отшибе, упираясь задом в скальную гряду. При шибком ветре бревенчатые стены поскрипывали, постанывали.
Через малое время Никифор сделался первейшим помощником хозяина, чему и сам удивлялся. Прежде не больно-то глянулось гнуть спину. «Куражу в тебе много», — горестно заламывая руки, сказывала матушка, которая по сей день живет на дальней заводской улочке в бревенчатом бараке, ничего для себя не требуя ни от сына, ни от властей. Она и в прежние годы обходилась тем малым, что у нее было. Работала уборщицей в городской больнице, а как остарела и уж не могла сладить с половой тряпкой, никуда не выходила из дому, разве что в магазин за хлебушком да за солью. Так вот сказывала матушка, коль скоро непутевый сынок оказывался рядом с нею: «Куражу в тебе много. То и мешает жить по-людски, никого не задевая и удовлетворяясь тем, что есть. Ты и бежишь по жизни, очертя голову. А надо бы по-другому. Надо бы хошь маленько жалеть себя».
Никифор, подустав от материных наставлений, норовил поскорей уйти из дому. И уходил… А там, на улице, известно что. Там воля. Дурная, конечно. Опять же, где ее найти, умную-то?.. Закрутила парня улица. Скоро и сам стал думать, подобно дружкам-приятелям: «А, будь что будет! Один день, да мой…» Красивой жизни хотелось. Только не знал, как выйти на нее. Кое в чем замечен был, тогда и попал первый раз в милицию. А потом еще и еще… Но то и ладно, что не утянулся к худшему. Не успел…
Давненько Никифор приехал в поселье, а ему кажется, это было вчера. Как-то незаметно втянулся в чужую жизнь и уж не терся об ее углы подобно лесному зверю, загнанному в клетку и все норовящему вырваться из нее. Может статься потому, что и клетки-то никакой не было? А может, еще почему?.. Одно тревожило. Вдруг стали давать о себе знать болячки, которые получил после прыжка с третьего этажа. И с каждым днем все больше. А он-то думал: легко отделался. Эк-ка невидаль, получил пару-другую царапин. Ан нет, через месяц-другой начала побаливать спина. Случались минуты, когда не в силах был распрямить ее. Порой подолгу стоял, согнувшись.
Арсений приметил неладное в парне, позвал соседку, знахарку, та истолкла в ступе кое-какие травы, попотчевала парня отваром, бормоча под нос наговор:
— Ох, ты, болесть лютая, и пошто бы вцепилася в нашего Нику, чего те от ейного человецы надобно?.. Отстань от его, ведмиша. Поспешай-ка в другу сторону, за круты горы, за черны воды. А мы уж тут сами управимся. Слышь?..
Ну, раз поколдовала над Никифором, которого на поселье стали звать Никою, ну, два… И вроде бы наладилось. Одыбался парень. На радостях зауважал не только Арсения, а и старуху-соседку. И кое-кого еще… Плохо только, не с кем было поговорить: в поселье почти не осталось парней да девок, все подались на сторону в поисках какого-никакого заработка. А что делать? Жить-то надо... Но и к этому скоро привык Никифор, к тому, что оторван от сверстников, уж и не скажет, чем они живут нынче. Другого чего хватало через край. Стоило ему отладить поленницу ли с дровами, спуститься ли с крыши, где поменял старые плахи на новые, им же самим с лесопилки принесенные, прийти ли с моря, куда хаживал с Арсением на латаной-перелатаной лодчонке, иногда с рыбой, но нередко и без нее, как соседские старики тут же зазывали его на свои подворья, говоря:
— А у меня, паря, возле калитки огорожу повело. Не дай Бог, свалится. Тогда уж не совладать будет с соседской козой. Пакостлива, страсть! Ты б, паря, пособил, отладил огорожу?..
Иль похлеще того:
— Слышь-ка, Ника, старуха моя вчерась, потемну уж, когда вы с Арсением «плавили сети», сбрындила и, разобидемшись, убежала в горы. Ну, где наши заимки… Ты б не сходил туда, не покликал ее, окаянную? А то у меня ноги-то худые больно, не разбежисся. Куда мне угнаться за ею?..
Что оставалось Никифору? Не мог он нынче обидеть старого человека. Противно тому, что жило в нем прежде, а теперь заметно поубавилось, потускнело, не отдохнув и малости, шел в горы. Благо еще, полюбил бродить по тайге, чаще без всякой нужды. Что-то накатывало на него, и он делался не похож на себя и, оказавшись на таежной тропе, видел многое из того, на что прежде не обращал внимания. И не потому, что настраивал себя на дурной лад. Нет, конечно. И раньше, коль скоро случалось выйти за городскую околичку, на таежный березняковый закраек, иной раз замечал шаловливого бурундучка, притаившегося в изножье хилого деревца, в шальмень-траве, а потом сигающего едва ль не из-под ног в таежную смурную неоглядь, иль легконогую белку, которая, истово вертя широким пушистым хвостом, перепрыгивала с ветки на ветку. Но дело в том, что лесное зверье не больно-то интересовало его. Ему было все равно, есть ли оно, нету ли его. И уже через минуту-другую он забывал о нечаянной встрече… Не то теперь. Теперь он останавливался и подолгу наблюдал за тем, как бурундучок, заскочив на пенек и прикрыв лапками востроносую мордашку, почти неподвижно сидел, как если бы прислушивался к себе, к тому, что совершалось в нем. А в нем, надо думать, совершалось что-то… Знать бы, что?..
Никифор нынче и об этом задумывался. И если попервости удивлялся себе, то время спустя стал принимать это как должное. Ко всему, что происходило в природе ли, в нем ли самом, он относился нынче с пониманием, не стараясь ни от чего, хотя бы и не поглянувшегося, избавиться. Впрочем, того, что не поглянулось бы, с каждым днем становилось меньше. И вот уж и хлесткий верховик, как всегда, неожиданно павший на дальнее таежное забродье и все в нем перемешавший, отчего деревья путались ветвями, а иные из них, не выдержав дерзкого напора, обламывались, воспринимал спокойно, как если бы иначе и не могло быть. Он как бы сделался одно целое со всем, что окружало.
Он не заметил, когда это случилось. Но, может статься, понемногу накапливалось. Странное это чувство, подтягивающее в нем, настропаляющее и дальше быть надобным не только себе. О, Господи, дивно-то как! Хорошо-то как!.. Отчего же раньше-то не понимал этого? Впрочем, о том, что было раньше, старался не думать. И это удавалось. Все ж иной раз, проснувшись поутру, испуганно озирался, как если бы боясь увидеть что-то из прошлого. И удовлетворенно покряхтывал, подражая Арсению, когда приходил в себя.
Одно смущало — матушка оставалась в уездном городке одна-одинешенька. «Трудно ей, поди, без меня-то?.. И можно ли тут поменять?..» Успокаивало, что, когда однажды, осмелев, а может, от неумения подолгу скрывать от людей то, что волновало, Никифор рассказал Арсению про себя, про матушку, тот не остался безучастным. На это парень и надеялся втайне. И не ошибся. Уж больно мягок был Арсений, редко когда повышал голос, если даже что-то и не глянулось. Лишь пуще прежнего горбился, когда ходил по подворью ли, по дому ли, приволакивая правую ногу, и вздыхал… Повредило Арсения на лесоповале. Заготавливал в те поры дровишки для себя и для старухи-соседки, у которой помер муж, и не уберегся: сухостоина упала прямо на него. Хорошо еще, не шибко повредило в нем, однако ж в пояснице что-то надломилось, кое-какие косточки вроде бы повышибало с места, отчего он и стал приволакивать ногу.
— Я съезжу, проведаю твою матерь, — сказал Арсений. — Ты токо адресок дай.
И съездил, добрая душа. А ведь, правду сказать, все ж была-таки у парня опаска, что Арсений, узнав про него, не только никуда не поедет, а и возьмет да и откажет ему в жилье. Однако ж и таиться Никифор больше не мог, вот и выложил все начистоту.
— Эк-ка!.. — грустно сказал Арсений. — Чего токо не сотворяется в миру?.. Много в теперешнем миру неладного. Опять же, когда б все вершилось без заковык, ровно да гладко, что за жисть-то стала бы? Скукотная!..
А про себя Арсений сказал, что и он по молодости мог чего не то выкинуть и его не раз заносило. Это уж опосля сделался ровнехонек в поведении.
— Зато вот думаю: коль пройдешь чрез это, то и будешь впредь остерегать себя от дурного.
Больше они об этом не говорили. То и ладно. Никифор как бы даже расправил что-то в душе. Повеселел. Пуще прежнего стал расторопен в деле. Теперь его чаще видели то в одном подворье, то в другом… И по кривоватым улочкам поселья нынче ходил, уж не пряча глаз. А однажды принес из лесу птичье гнездо. Сойкино, кажется. Никифор и не тронул бы его, да кто-то погубил птаху, лежала бедолага подле сухостойного деревца с пробитой грудкой. А в гнезде возились птенчики, мал-мала меньше, слабые. Никифор поглядел-поглядел на них, понял, что без посторонней помощи им не выжить. Вот и снял гнездо с деревца, перенес в поселье, пристроил под избяной крышей.
— Чудно, однако, — с легким недоумением сказал Арсений. — Иль выживут?
— А пошто бы и нет?.. Встанут на крыло, улетят…
— Ну-ну… — покряхтывая, сказал Арсений, блестя глазами.

Никифор с Арсением стояли на берегу моря и все оглядывали те деревца, дивно несходные со своими родичами, выросшими чуть в стороне от них, поближе к гольцу. И — толковали про эту несхожесть. Прежде парень не замечал ее, а вот теперь разглядел, и что-то ворохнулось в душе, захотелось подойти к деревцам поближе и погладить их. В конце концов он так и сделал. Это когда отпустило в ногах, и он смог сдвинуться с места. Подошел к деревцам и прикоснулся к ним неожиданно дрогнувшей рукой. И тотчас ощутил легкое, как бы скользящее тепло, исходящее от них. Это было не обычное тепло, упадающее от деревьев, от него веяло чем-то нездешним, чуть даже холодящим на сердце.
Никифор потянулся сказать об этом Арсению, но почему-то не сказал. А тот все стоял на прежнем месте, прикрыв глаза и прислушиваясь к тому, что было на сердце. А было там нечто удивительное, прежде не посещавшее его, нечто не от здешнего мира, от другого, дальнего, про который мало что знал, хотя всегда тянулся к нему. Но только теперь Арсений понял, что и раньше хотел бы ощутить то, что пригрезилось нынче. В какой-то момент даже подумал, что он всю жизнь тянулся к этому. Впрочем, если бы спросили, что же необычного он углядел в ближнем и дальнем пространстве, Арсений не ответил бы. И не потому, что нечего было сказать. Просто язык не повернулся бы сказать что-то и тем отпугнуть сладко щемящее чувство, завладевшее им. Со странной, но вполне в его духе робостью Арсений подумал, что он едва ли заслужил такое к себе отношение. «Надо быть, просто никого не оказалось рядом, кроме меня, грешного, кто был бы способен ощутить близость к чему-то благостному, ниспосланному свыше».
И Арсений, и Никифор теперь как бы пребывали вне земного притяжения, и многое из того, что сохранялось в них, не то чтобы утратилось, а как бы сделалось меньше и уж не так властно заявляло о себе. И это понравилось, и они не хотели бы ничего страгивать в душе. Однако долго так продолжаться не могло. И вот уж стало мало приметно, а потом и вовсе отпустило, и тогда они с легкой досадой поглядели вокруг и — увидели чуть только всумятившееся море и заросший живыми желтыми каменьями круто вздыбленный берег, несуетливо омываемый темно-рыжими волнами, над которыми завис тонкий, должно быть, в свое время отколовшийся от скалы, почти прозрачный козырек с малыми небесными деревцами.
— А знаешь, дедка, чё я надумал-то?.. — сказал Никифор.
Он, кажется, впервые назвал своего хозяина «дедкой» и не заметил этого. Зато Арсений заметил, и у него защемило на сердце.
— Ну-ну?.. — ободряюще выдохнул он. — И чё же?..
— Да изба-то у нас нынче больно маленькая. Кухонька да комнатенка. И больше ничего... А я б хотел матушку перевезти сюда. Будет ей одной-то в городке мыкаться. Да только где ж еще одну кровать поставить? Пожалуй, негде…
— Так-то и негде? — едва ль не со смущением обронил Арсений. — Было б желание, а где поставить кровать — найдем. Не баре, нам не привыкать жить в тесноте.
В последнее время Арсений начал подумывать о том, что же станется с избой, с подворьем, коль он помрет?.. И грустно делалось, оттого что некому передать все, что сладил своими руками. «Старуха не поедет на Байкал, а дочку и калачами сюда не заманишь…»
— А что если я завтра же поговорю с лесником: пущай выпишет сухостоин хотя бы?.. Сварганю пристрой заместо сеней. Там и поселим матушку.
— Делай как знаешь, — негромко, боясь выдать себя, сказал Арсений.
Шипя и разбрызгивая горячий пар, проползла «матаня», а потом опять все стихло. Стало слышно, как жужжат комары да где-то вдалеке глуховато стучит дятел. Рыжее солнце потянулось к дальнему снежному гольцу, чуть только взблескивая промеж облаков.
— Ну, пойдем, однако, домой, — сказал Арсений.
Но они не успели сделать и шага, увидели соседку-старуху. Она торопливо, подсобляя себе руками, шла встреч им. Желтые жидкие волосы растрепались, старая синяя кофточка с дочернего плеча расстегнулась на груди… Поравнялась с ними, не сразу смогла сказать:
— Эк-ка напасть-то!.. — глянула с жалостью на Никифора: — Участковый прикатил на полустанок. Да не один, с милицейским чином. Про тебя, Ника, спрошали. Про то, значит, где ты прячесся?.. Ясно, никто не сказал, все вдруг сделались туговаты на ухо, а мне исподтиха знаками велели сюда идти, к козырьку. Чтоб, значит, предупредить тебя… — втянула в себя воздух, сорвала с головы косынку и прикрыла рот: — Может, тебе лучше скрыться? Тайга-то рядом, там есть где спрятаться…
Никифор растерянно посмотрел на старуху, не зная, что ответить, и чувствуя, как на сердце остывает радость. И вот уж не стало ее вовсе, и тогда на него навалилось гнетущее томление, не одолеть которое и с места не сдвинуть. Огорченно развел руками и тут увидел, как тонкие, едва только обозначенные в небесном пространстве деревца, уцепившиеся за тонкий каменный козырек, позолотили робкие, вяловатые лучи утреннего солнца, и чуть слышно сказал:
— Во как, дедка, нескладно получается-то…
От поселья, все убыстряя шаг и тяжело дыша, поспешали милиционеры.
— Ты, дедка, того-самого, — все так же тихо сказал Никифор. — Про гнездо-то сойкино не забывай… Про птенчиков-то. Пропадут без людской ласки.

...


Скачать полную версию (ZIP)

Rambler's Top100
Студия Кирилла Финарти