Кобах Сергей. Наверное, я зря встал на лыжи. Рассказы. — М.: «Эксмо», 2010 Книга, как сказано в аннотации, «одного из самых известных и успешных писателей в русском Интернете» продолжает языковые традиции предыдущих публикаций автора. Авторская манера использовать сетевой жаргон по любому удобному поводу поначалу сильно отвлекает от текста, но с этой манерой смиряешься. Впрочем, не каждый владеющий «великим и могучим» сможет продраться через бесконечные «подвергнуццо», «придёццо», «отлепиццо», «дотянуццо». В описании детских приключений, возможно, сленг тех времён и пригодился бы, но рассказы о Крайнем Севере выполнены автором всё тем же «новоязом». Любителю классической словесности может стать худо от одного только перечня названий текстов: «Сцобако», «Есчо про Филю», «Котег». Хочется надеяться, что подобная языковая практика — явление временное и рано или поздно автор перейдёт на классический русский, а нынешние экзерсисы — это всего лишь «издершки времени», говоря словами автора. Великина Екатерина. Пособие по укладке парашюта. Рассказы. — М.: «АСТ Москва», 2009 Екатерина Великина в своей книге предстаёт всё той же «Катечкиной» — под этим псевдонимом она известна в сети. Её новые рассказы — это истории от первого лица, в которых героиня борется с бытом, мужем и котами, успевая воспитывать ребёнка, мечтать о принцах, подарках от Деда Мороза и просто об отпуске. Говорят, что женщина может из любой вещи сделать скандал, салат и шляпку — Катечкина же из тривиального бытового происшествия делает событие вселенских масштабов. Перефразируя название известного сериала, можно сказать, что автор описывает некий «Быт в большом городе» — с корпоративными вечеринками, диетами, шопингом, бесконечными поломками и ремонтом — и выглядит это вовсе не рутиной, а чередой сумасбродств и приключений. Притягательность такой прозы для читателя в том, что любой может поставить себя на место героини и взглянуть на серые будни свежим взглядом. Издателю же остаётся только предупредить, что чтение книги в общественном транспорте может вызвать громкий смех, которого не стоит стесняться, веселясь от души и наплевав на приличия — как плюёт на эти приличия героиня книги. Валерий Мурзаков. Полина. Повести о любви. — М., «Российский писатель», 2010 И СНОВА О ЛЮБВИ

Подзаголовок новой книги известного писателя-сибиряка (несколько лет назад он сменил омскую прописку на московскую) коротко, но точно обозначает сквозную тему составляющих ее произведений. Каждая повесть — это действительно своя история любви. Того высокого чувства, что «движет солнца и светила», одухотворяет и укрепляет человека, поверяет его истинную суть и ценность. Но вместе они воспринимаются как единое цельное повествование. 
Открывает книгу повесть «Семья». О трудном процессе создания молодой семьи в ней и рассказывается. 
Буровик Лиховатый с будущей супругой Клавдией познакомился прямо на буровой, когда привезли к ним однажды на трудоустройство трех девиц. Одну из них ему пришлось взять под защиту от перепивших бригадников. Как человек, привыкший многое делать с бесшабашностью, он и в семейную свою жизнь бросился, как в ледяную прорубь на спор, не задумываясь, что его за этим ответственным шагом ждет. 
Ему под стать оказалась и Клавдия, воспринявшая поначалу неожиданное свое замужество как игру, комедию, которая скоро должна кончиться. Но она же первая и поняла, что все гораздо серьезнее, что они действительно на пороге совместной жизни. 
Испытания молодых ждали нелегкие, хотя, наверное, и вполне типичные для большинства новорожденных советских (и нынешних тоже) семей. Это, конечно, бытовая неустроенность, обостренная в данном случае особыми условиями сибирского Севера, но, главное, — трудная психологическая ломка, в результате которой два разнородных начала соединяются в ту самую ячейку, которая, как известно, и есть кирпичик общества. 
Писатель внимательно прослеживает путь молодых супругов друг к другу. Проще всего (как обычно в жизни и бывает) оказалось сойтись под одной крышей. Настоящее же соединение, всем ходом повествования убеждает автор, начнется лишь тогда, когда, уважая друг в друге личность, супруги проникнутся взаимной ответственностью за семейное бремя, почувствуют себя равноправными соучастниками строительства домашнего очага, без которого невозможно рассчитывать на полноценное счастье. Создавая семью, супруги Лиховатые делают немало ошибок, а то и просто глупостей. Дело даже доходит до разрыва. В порыве минутного настроения Михаил бросает семью, работу и уезжает. Но в поезде, прокручивая в памяти недолгую и вовсе не такую уж плохую, несмотря на трения, семейную жизнь, Лиховатый приходит к выводу, что счастье не валится в руки готовеньким, что рождается и созревает оно в муках и будет, в итоге, именно таким, каким сумеешь сделать его сам. Зато и станет твоим и только твоим. Таковы извечная логика бытия, которую, при всей ее очевидности, каждое новое поколение постигает путем собственных проб и ошибок. Осознавая это, Лиховатый возвращается к жене, сыну — семье, которая отныне — неотъемлемая часть его самого. 
С повестью «Семья» В. Мурзаков дебютировал еще в начале 1970-х годов, но проблемы молодой семьи, поднятые им тогда, остаются животрепещущими и сегодня. 
«А счастье было так возможно…» — вполне мог сказать о себе и герой повести «Мы уже ходим, мама» Сергей Локтев. Казалось, все у него для этого было: и отменное здоровье, и хорошая профессия — он классный водитель, и любящая женщина, к которой обязательно заглядывал, возвращаясь из дальних северных рейсов, и заработки… Было и свое понимание жизни. Несложное, но придерживался его Локтев твердо. Во-первых, считал он, «жить надо с головой, а пороть горячку по любому поводу — дело нехитрое», поэтому «Локтев был за перспективы — чтобы вся жизнь сквозь просматривалась». Во-вторых, «жизнь должна быть отлажена четко, как его ЗИЛ»... Ну и, в-третьих, что касается личной жизни, «для себя Локтев решил твердо: пока не перебесится, пока останется в нем хоть капля сомнения, не соблазняться ни на какие пряники, не жениться». 
А сомнения у Локтева были. В любовь он не верил. Теоретически «допускал, что женщина может и полюбить», но уверен был в обратном: «Если баба не из “опытных” и ничего не требует, значит, заманивает». Он и на отношения с женщиной своей, Ларисой, несмотря на то, что длились они уже три года, смотрит с позиций «заманивания». Можно предположить, что виновата в таких взглядах некая случившаяся с Локтевым личная драма. На самом деле ничего подобного нет. Более того, по словам одного из коллег-шоферов, «жареный петух его не клевал». Так что жизненные установки Локтева — следствие скорей его собственной душевной ограниченности, сказывающейся не только на отношениях с товарищами по работе, недолюбливающими его за индивидуализм и эгоизм, или Ларисой, но и с матерью, которая о сыне, что он жив-здоров, узнавала… по денежным от него переводам. Не случайно Лариса, когда Локтев знакомит ее с письмами матери, выносит своему возлюбленному беспощадный, но, в принципе, справедливый приговор: 
«— А ты предатель, Локтев, — сказала Лариса тихо, без вызова, даже с жалостью и горьким удивлением… Обостренный инстинкт беременной женщины, будущей матери… помог ей понять другую мать, почувствовать ее боль, ту неотвратимую беду, в предчувствии которой жила далекая, незнакомая ей женщина — мать Сергея». 
Но автор не спешит навесить на Локтева ярлык «отрицательного героя». Есть в нем всякое: и плохое, и хорошее. Но последнего, видимо, больше, хотя бы потому, что не за одни только элементарные «мужские достоинства» полюбила его умная, образованная и чуткая Лариса. Было, значит, в нем что-то такое, что заставляло ее три года ждать и надеяться, не имея ни малейших гарантий. 
А оставалась в нем пока еще неиспорченная, не тронутая гнилью сердцевина. Он читает письма матери, от которых веет полузабытым духом его деревенского детства, проникается материнской тоской одиночества и даже пытается исправить положение — хлопочет о квартире, куда думает перевезти мать. И, кто знает, увенчайся эти хлопоты успехом, возможно, по-иному потекла бы в дальнейшем жизнь Сергея. 
Да и с Ларисой, как бы ни бравировал он неверием в любовь и не гордился свободными с ней отношениями, далеко не все так легко и просто. Напротив, вопреки так ревностно лелеемым Локтевым принципам, «в самые неожиданные моменты» к нему вдруг приходило ощущение, что они с Ларисой стали «самыми близкими, самыми родными друг другу людьми». И когда, в очередной раз появившись у нее, Локтев узнает, что она вышла замуж и теперь потеряна для него навсегда, он, хоть и запоздало, начинает понимать, насколько в смутных своих видах на жизнь был близорук, насколько, скованный ими, упрямо-недоверчив к искреннему зову любимой женщины, без которой ему (да и ей тоже) не видать настоящего счастья. 
Автор расстается со своим героем в начале его нового жизненного витка, когда он, оставшись у «разбитого корыта», пытается найти выход из угла, в который сам себя загнал. Но, прежде чем окончательно распрощаться с Локтевым, писатель знакомит нас с еще одной примечательной фигурой. В одном из рейсов к Сергею в машину подсаживается попутчик и по дороге рассказывает о себе. 
История о пекаре геологической партии по кличке «Старик» представляет собой «литературную матрешку» — повесть в повести. Такой композиционный прием помогает автору соотнести две развивающиеся независимо друг от друга, но в итоге оказывающиеся перед схожими морально-этическими и нравственными проблемами, человеческие судьбы, чтобы четче проследить путь, ведущий к ложному пониманию свободы и независимости и вообще смысла и ценности жизни. 
В отличие от Локтева, Старика «петух клевал» крепко. Еще мальчишкой в трудную военную пору Старик в колхозе «под мешком» работал наравне со взрослыми. А юношей за шапку украденного зерна на многие годы угодил в колонию, где нахлебался всего полной мерой. Отсидев, домой не вернулся, остался на Севере. 
Впору посочувствовать изломанному жизнью человеку. Но, как не спешит автор осуждать Локтева, так не торопится он и с сочувствием Старику. Дело в том, что уголовником, а потом и бродягой-сезонником, скитающимся по геологическим партиям, Старик стал… по собственному желанию. Та самая злосчастная шапка зерна была украдена не от голодного отчаяния, как нередко тогда и случалось. «В урки записался Старик», наслушавшись легенд о фартовой зэковской жизни. То есть примером человека уже иного, чем Локтев, поколения В. Мурзаков подтверждает и иллюстрирует близкую ему мысль о том, что далеко не всегда в несложившейся жизни виноваты обстоятельства. Более того, убежден писатель, не в них главная причина, а в самой личности. Несмотря на разницу в возрасте и биографиях, в чем-то главном Старик и Локтев схожи. Может, в том, что оба, когда-то сознательно оторвавшись от родной почвы, корней, потеряли прочные связи с миром и превратились в перекати-поле. 
Подспудно Локтев чувствует это. История Старика его одновременно и волнует, тревожит, и раздражает. «Пустил жизнь по ветру и доволен…» — неприязненно думает Сергей. Слушая его исповедь, он в глубине души понимает, что почти то же самое (потому и злится) может сказать и о себе. С той лишь разницей, что доволен-то собственной жизнью больше он сам. И он, Локтев, слепо отдающийся стихии жизни, нуждается в сочувствии куда больше своего попутчика. Старик уже все понял о себе и не первый раз пытается наладить более осмысленную, основательную, полезную жизнь. В нем зреет, заполняя его (чего как раз остро не хватает Локтеву), потребность быть кому-то нужным. И она находит, наконец, достойное применение: никогда не имевший настоящей семьи, детей, Старик с жаром берется помочь живущей с ним рядом молодой чете — как собственного внука он нянчит их ребенка. И когда с отцом малыша случается несчастье, Старик, не раздумывая, берет ребенка на свое попечение… 
И еще раз Старик оказывается локтевским попутчиком. Теперь уже с малышом, которого взялся доставить в Москву, куда уехали его родители. «Выглядел Старик вполне счастливым, он все сюсюкал над своим внуком, повторяя одни и те же фразы: — А что мы скажем маме, когда приедем? Мы уже ходим, мама, вот что мы скажем маме». И самая обычная житейская фраза здесь приобретает особый смысл и значение, ибо «мы» здесь — не только сделавший первые шаги ребенок, но и сам Старик, пробующий новую для него жизненную стезю, обретая на ней духовную в себе прочность и устойчивость. 
Ну, а Локтеву, с которым мы расстаемся уже окончательно, еще предстоит сказать эти, исполненные глубокого смысла слова. Главное, что и в нем началась перестройка души и нравственная переориентация. 
Несколько по-иному тема взаимоотношений мужчины и женщины поворачивается в повести «Тень любви». 
Председатель рабочкома Забакин в одной группе с дояркой из своего совхоза Машей едет по профсоюзной линии за границу. Они глянутся друг другу, проникаются взаимным чувством. Группа из Сибири прибывает в Москву, откуда после небольшого отдыха они должны выехать за рубеж. В столице — гостиница, уютный номер, бутылка дорогого вина, которую припас Зубакин — чтобы все было, как у людей. И щекотливый разговор с полунамеками: 
«— Хорошо здесь, — сказала Маша, — особенно молодым. Я в ресторане была, танцуют-то как… 
— Для нас, видно, танцы кончились, — уныло говорил Зубакин, но чувствовал, что для него еще не все кончилось, ему только не хватает решимости, чтобы сейчас это доказать. 
— Да вы ничего себе мужчина, — сказала Маша. — Там и постарше, я видела, сидят с молодками. 
— Это артисты, им можно. — Зубакин, вдруг неловко повернувшись на стуле, крепко обнял Машу и стал валить ее на кровать. Он целовал Маше шею, лицо…» 
Невольно ожидаешь развития адюльтерной сцены, превращения ее в постельно-эротическую. Но этого не происходит. Напротив. В Зубакине сразу что-то начинает противится его собственному поступку. А слова Маши — «Что же ты делаешь, Федор?» — окончательно отрезвили Федора Ильича. И в дальнейшем ничего подобного не повторяется. Не потому, что вдруг разонравились друг другу или возникла смертельная обида. Нет, Маша даже опасается, что если Зубакин будет настойчив, она «уступит ему, он ведь ей совсем не противный». Мучит обоих другое — неестественность, придуманность происходящего. Так ведь и в самом деле схему своего любовного рандеву герои В. Мурзакова явно позаимствовали из дешевых бульварных романов. Между тем и Маша, и Федор Ильич — натуры изначально чистые, нравственно здоровые; чувства их не есть просто кратковременный эмоциональный всплеск, разрядка от напряжения производственных будней. Вот почему, пытаясь следовать книжно-киношным «образцам», герои повести тут же непроизвольно против них и восстают. Но еще и потому, наверное, что в полной мере чувствуют ответственность за свои поступки, ведь за плечами каждого из них семья, работа, добрая репутация — все, что нажито многими годами и что в одночасье, как рукавицу, не сбросишь. 
Ни измен, ни двойной жизни героев, ни уж тем более чего-то откровенно плотского, низменного, как ни старайся, в повести «Тень любви» не найти. Однако «недостаток» сей (а для большей части современной прозы подобное и вовсе нонсенс) лишь укрепляет нашу читательскую веру в подлинность чувств героев повести. 
Взаимоотношениями Маши и Федора Ильича повесть «Тень любви» не ограничивается. Как и всегда у В. Мурзакова, социально-бытовой контекст произведения густ и плотен. А благодаря своей способности за деталью, рядовой, казалось бы, житейской подробностью увидеть нечто гораздо большее и значительное, писателю удается создать зримый облик современника с его заботами и проблемами. 
Одна из отличительных особенностей прозы В. Мурзакова — драматичность. Но, пожалуй, ни одно его произведение не насыщено так горькими судьбами и событиями, больными проблемами человеческого бытия, как продолжающая книгу повесть «Голоса за стеной». Содержание ее определяют две основные сюжетные линии: одна непосредственно связана с взаимоотношениями главных героев Людмилы и Степана, другая — с убийством Надежды Поповой. 
Людмила и Степан — сожители. А сблизило этих немолодых людей (она — маляр в стройуправлении, он — заводской рабочий) одиночество, казарменный неуют общежитского быта. Отношения их зыбки, и так продолжалось бы, наверное, неопределенно долго, если б не телеграмма о внезапной смерти младшей сестры Людмилы. С увязавшимся за ней Степаном она летит в далекий северный поселок, где проживала в последнее время сестра. На месте оказывается, что Надежда Попова убита. Подозрение падает на ее второго (первый в тюрьме) мужа Анатолия Малина, облик которого — тихого, незлобивого, какого-то даже вечно приниженного молодого человека — никак не вяжется с образом злодея-убийцы. С этого момента завязывается уголовная линия: на сцену выходят новые действующие лица — участковый Кромов и следователь, ведущий дело об убийстве. 
Повествование, однако, выбивается за рамки привычной криминальной истории. Нет в ее основе традиционной схемы с торжеством закона и справедливости. Зато есть невинно осужденный человек, физически и морально растоптанный бездушно-безразличной в лице следователя и районного суда Фемидой («следователь обо всем, что произошло, говорил, как о чем-то неодушевленном»). Есть, с другой стороны, трагедия самого Малина — слабого, безответного, но честного и доброго человека, сломавшегося под напором жестокости и насилия. 
В финале повести Людмиле, улетающей в родной город, снится Малин, который спрашивает ее: «Ты что, знаешь, что такое добро?» Прозвучавший на последней странице вопрос этот становится в повести краеугольным. Каждый из героев своими поступками, отношением к жизни, окружающим пытается ответить на него. И прежде всего это касается Людмилы и Степана. 
Здесь, на Севере, Людмила узнает, что убитая Надежда Попова — вовсе не сестра ее, а однофамилица, с которой они когда-то вместе отдыхали в санатории, потом некоторое время переписывались. У покойной осталось двое маленьких детей. В сложившейся ситуации насчет них надо было что-то срочно предпринимать. Людмила со Степаном — в целом неплохие, жизнью неизбалованные, работящие люди с большим запасом нерастраченного душевного тепла — в принципе, готовы взять детей под свою опеку. Но… 
Этих «но» набирается немало. Как социально-бытового, так и нравственно-этического порядка. И встают они перед Степаном с Людмилой труднопреодолимым частоколом. Здесь и материальные трудности (у обоих, кроме койки в общежитии, ни кола ни двора), и сложности правового характера, связанные с опекунскими делами. Однако самая большая сложность заключается в них самих. Новое их положение заставляло пристальнее вглядеться в себя и понять, а способны ли они на добро самой высокой пробы, на истинное милосердие, которое наверняка круто перевернет всю прежнюю жизнь? 
И причин для сомнений, убеждаемся, узнавая прошлое и настоящее Людмилы и Степана, немало. Дело в том, что в лице главных героев повести «Голоса за стеной» В. Мурзаков отобразил целый весьма обширный пласт людей, чьи корни глубже казенного койко-места не проросли. И чаще всего это не вина, а беда их, ибо, как правило, вынуждены они мыкаться не по своей воле и желанию. Возникающие при этом нравственные деформации имеют далеко идущие последствия. Отсутствие прочных корней и привязанностей лишают таких людей четких жизненных ориентиров, смысла существования. И, как ни печально, прав Степан, на вопрос «зачем он живет?» отвечавший воспитателю в общежитии с горькой иронией: «Только чтобы кушать и какать». Вот почему за горячим Людмилиным желанием взять на воспитание чужих детей, помимо чисто невостребованного материнского инстинкта (своих детей у нее никогда не было), видится еще и отчаянная попытка пустить глубокие корни, по-настоящему зацепиться за жизнь, обрести в ней, наконец, цель и смысл. 
Людмиле это, в конце концов, действительно удается. На наших (читательских) глазах, в пределах повествовательного времени, начинает обретать она себя в новом качестве — женщины-матери, и дает, в общем-то, единственно верный в ее непростом положении ответ на вопрос о том, каким на деле должно быть добро. Автор, правда, тут же дает понять, что это лишь начало, и новоявленной матери, улетающей с малышами на материк, предстоит еще многое преодолеть. 
А вот Степан своей части выпавшего им с Людмилой испытания не выдержал. Он тоже пытался «бороться за человека в себе», но безрезультатно. С одной стороны, по определению участкового Кромова, оказался «без хребта мужик», а с другой, что уже более существенно, — постоянная нестабильность, несбалансированность его бытия, которой он никогда и не пытался противостоять, приобретает для Степана необратимый характер. 
«Все, что ему было отпущено природой, все, что называется добротой, любовью, нежностью, желанием быть отцом, мужем, все это растряслось в тряских железнодорожных вагонах, осталось где-то на общежитских койках, а если какая-то малость и уцелела, так только на то, чтобы жалеть и по-своему любить Людмилу». Вот отчего «инстинктом он чувствовал опасность в этих маленьких, несчастных и беззащитных человечках». Вот почему Степан чувствовал, что не годен он для такого дела, за которое с жаром ухватилась Людмила. 
Обе сюжетные лини повести связывает воедино фигура Кромова. Этот нетипичный участковый, которого коллеги полупрезрительно называли «гуманистом», как раз и стал воплощением реального, а не казенно-формального гуманизма. Из облеченных властью лиц в повести он один принял живое участие в судьбе Малина, детей Надежды Поповой, а также в обнаружении подлинного ее убийцы. Он и в Людмилу поверил, что она именно тот человек, который нужен сиротам. Кстати, и на Севере-то Людмила оказалась с его «подачи». Именно он дал ей телеграмму-вызов после того, когда настоящая сестра убитой Надежды Поповой отказалась приехать на похороны и перепоручила сдать сирот в детдом. Присмотревшись к Людмиле, участковый понял, что не ошибся, а потому «душа его не противилась». 
Как и в других произведениях данной книги, в повести «Голоса за стеной» рельефно, точно и досконально прописан социальный фон: и мрачная неухоженность, затхлость рабочих общежитий со скудной жизнью их обитателей, и еще менее привлекательный быт северного поселка на варварски искореженной бесхозяйственностью земле нефтяного Приобья, косность и идиотизм его бытия… И обнаженней, резче проступают на этом фоне непростые судьбы героев повести. 
Завершается книга «Полина» одноименной повестью. Жизнь симпатичной, работящей, добросовестной доярки Полины складывается тоже непросто и весьма драматично. «Уже в школе учителя видели, что девочка она хоть и ладненькая и красивенькая из себя, но ни умом, ни способностями ее Бог сильно не наградил», поэтому «знали наперед, что уготована ей колхозная судьба» и «что будет в родном селе работницей и заботливой мамашей… Думать об ее особом женском счастье никому, конечно, и в голову не приходило, но то, что она продолжит род и внесет посильный вклад в процветание колхоза, у нее с детских лет было словно на лбу написано». 
В отношении «колхозной судьбы» односельчане оказались совершенно правы. Полина стала одной из лучших доярок и проработала на ферме до развала колхоза и преобразования его в ОАО. А вот с личной жизнью, «продолжением рода» у нее не заладилось. «Ровесники, с которыми у нее было несколько случайных связей, ее разочаровали, а матерые мужики… серьезного внимания на нее не обращали». Положение усугублялось еще и рядом трагических обстоятельств. Провалился под лед озера и утонул ее младший брат, следом погиб отец по вине пьяного тракториста, затем парализовало мать. После ее смерти Полина переехала в город и некоторое время сожительствовала с начальником ПМК Шмаковым, надеясь, что уж сейчас-то «женское счастье» не обойдет ее стороной. Но и на сей раз судьба оказалась не на ее стороне: по дороге в дальний район, куда отправился Шмаков на один из объектов, у него остановилось сердце. В довершение оглушенная горем Полина и сама попадает под машину. Какое-то время находилась на пороге смерти, но вопреки всему выжила. 
Поправлялась она уже дома, в родной деревне, куда вернулась после того, как заявил свои права на отцовское имущество сын Шмакова и выгнал из квартиры. С выздоровлением остро вставал перед ней вопрос о цели и смысле дальнейшей жизни. И ответ у Полины уже был: «— Господи, Матерь Божия, простите меня грешную. Я хочу ребенка», — просит женщина. Вымаливая ребенка, она полагала, что пройдет еще много времени, она поправится, и жизнь ее каким-то образом изменится к лучшему, и уже тогда она родит малыша. Своего. От любимого человека, который тоже как-то у нее появится. 
Но жизнь распорядилась иначе. Бывшая квартирантка Полининой подруги бросила сына-младенца, исчезнув в неизвестном направлении, и Валька-молоковоз предложила Полине взять малыша на свое попечение. Полина поначалу испугалась. Она-то рассчитывала на естественный ход вещей, а тут надо было «любить самой и сразу». Но все-таки решилась. И уже вскоре «не могла себе представить жизнь без Павлуши». 
А вскоре появился на горизонте Полины и «спутник жизни», позвавший ее замуж и пообещавший усыновить Павлушку… 
Эту историю можно, конечно, воспринимать и как сказку со счастливым концом на тему «если сильно желать и надеяться, то обязательно сбудется». Только вот рассказана она очень реалистично. И персонажи ее знакомы и узнаваемы, и в атмосферу всеобщего нынешнего распада автор окунает нас до боли знакомую. При этом, несмотря на весь драматизм, остается она удивительно светлой и оптимистичной. Как, пожалуй, никакая другая повесть В. Мурзакова. Не в последнюю очередь благодаря образу самой Полины, явившей собой современную русскую женщину провинциальной глубинки с ее неистребимым жизнеутверждающим началом. 
В повести «Полина» слышна перекличка с другими мурзаковскими (и не только ими, поскольку написана она в лучших традициях русского реализма) историями любви. Тем не менее, это вполне самобытное произведение. Хотя бы потому, что вечные проблемы любви и человеческого счастья повернуты здесь уже иной гранью и высвечены в новых социальных параметрах и обстоятельствах. 
Тема взаимоотношений мужчины и женщины для любого писателя всегда настолько же выигрышна, насколько и сложна в реализации. Слишком уж хожено-перехожено это поле. Но на нем как нельзя лучше проявляется мастерство художника. А это и литературный профессионализм, и собственная интонация, и особая эмоциональная окрашенность, ну и, конечно, душа творца, без присутствия которой настоящего произведения не рождается. Все перечисленное у В. Мурзакова присутствует сполна, максимально сокращая дистанцию между автором и читателем. 
И тем досаднее обнаруживать в книге «Полина» многочисленные изъяны уже издательского порядка. Сборник выпускался без редактора и корректора, и это заметно отразилось на текстах. Хромает грамматика, особенно синтаксис. К примеру, то недостает нужных знаков препинания, то возникают они в самых неподходящих местах. Иной раз спотыкаешься и вовсе о нелепые ошибки и текстовые несуразицы, связанные, скорее всего, с небрежным неряшливым набором. Оформление текстов вообще оставляет желать лучшего. Все это заметно снижает впечатление от книги, отчего страдают как автор, так и читатель. И рождается вполне естественное недоумение: почему в издательстве с громким названием «Российский писатель» столь низкая издательская культура?

Алексей Горшенин Вениамин Вегман. Государственная, научная и общественная деятельность. Сборник документов к 90-летию Сибархива. — Новосибирск: ООО «Альфа-Порте», 2010 ТРУДЫ, ДЕЛА И ДУША 
ВЕНИАМИНА ВЕГМАНА

Не каждая эпоха в состоянии породить такую колоритную фигуру, как Вениамин Давыдович Вегман. Разве что только краткая и бурная пора лихорадочного строительства новой советской власти. И только в Сибири, где все процессы надо было еще ускорять. И тем более в Новосибирске, обязанном соответствовать званию сибирской столицы. 
Вегман был колоритен во всем. Начиная с места рождения в 1873 году — Одессы, и заканчивая внешностью: обильной шевелюрой и большой бородой он напоминал Карла Маркса. Впрочем, до обретения своей новосибирской прописки он был вполне типичным «профессиональным революционером» — социал-демократические кружки рубежа веков, долголетняя эмиграция, многочисленные статьи, в том числе в «Искре», широкие знакомства, включая Ленина, Троцкого, Бухарина и др. Так что по возвращении в Россию в 1913 году по царской амнистии Вегман был уже проверенным бойцом той ленинской гвардии, которая после революции и гражданской войны вдруг поймет, что оказалась во главе огромной страны, которой надо как-то владеть и управлять. Вегмана пробовали сначала в должности партруководителя в Томске, затем он был редактором газеты, пока, наконец, его не поставили во главе архивной работы в Сибири. В своей «Автобиографии» 1929 года он сообщает об этом сухо и кратко: «В июле 1920 года меня перевели в Омск и назначили начальником Сибирского Архивного управления (Сибархив), каковую должность занимаю и сейчас». 
«Автобиография» — живое, талантливое самоописание пути большевика-интеллектуала и просветителя, значится в книге под № 41. Всего в книге 235 документов, отражающих деятельность Вегмана-управленца, ученого-историка и, наконец, просто человека, к которому можно обратиться по любому вопросу, включая чисто житейский. Например, известный томский книгоиздатель Петр Макушин просит «ходатайствовать… о выселении из моего дома» одного бывшего караульного с семьей, «занимающей мою кухню» (III раздел, № 29). Есть и письмо женщины, подрабатывавшей машинисткой, которой «до зарезу нужны 10 рублей» (III, № 65). Писали даже с просьбой «выхлопотать постель и передачу для арестованного ГПУ по делу “Трудовой крестьянской партии”». В основном же авторитетнейшего в Томске, Омске, Новосибирске человека просили о более серьезных вещах: как помочь в устройстве на работу или в амнистии осужденным, напечатании статьи, издании книги или в восстановлении уволенных в ходе «чисток» студентов или служащих учреждений, дать справку или характеристику, получить пенсию, жилплощадь и т.д. и т.п. Вот вам и начальник Сибархива, совсем не похожий на скромного скучного архивариуса, занятого бумажной работой. 
Книга, впрочем, открывается как раз документами, которые не специалисту покажутся скучными. Как организовывались в борьбе с бюрократией архивы, комплектовались материалами и сотрудниками, обеспечивались зарплатами, мылом («работа над пыльными и грязными делами требует частого умывания рук, стирки полотенец и одежды») и даже «кожаной обувью» для «штата служащих» — обо всем этом можно узнать в I-м разделе книги. Его квинтэссенцией является доклад Вегмана марта 1926 года «Состояние архивного дела в Сибири» (I, № 32). Основательность и широта обзора всего этого немалого хозяйства (690 архивных фондов и около трех миллионов архивных дел) обличает в Вегмане-архивисте подлинного «фаната» своего совсем не скучного дела. 
Своим существованием, репутацией и масштабом наш всесибирский журнал также немало обязан Вегману. Его фамилия не значится в числе отцов-основателей «Сибогней»: в год рождения журнала в 1922 году он был еще в Омске. Что не мешало ему уже тогда, по сути, взять на себя историко-революционный и краеведческий отдел «Сибогней» «Былое». Из публикуемых писем видно, что он готов прислать сразу несколько статей, шлет большую рукопись известного сибиреведа Г. Катанаева, В. Правдухин заказывает ему в № 5 статью об «Октябрьских событиях в Сибири» (III, №№ 10, 11, 14). Обремененный редактированием омской газеты «Рабочий путь» и делами по Сибнаробразу, членом комиссии которого состоял (помогал, например, в «реэвакуации» группе профессоров из Томска в Пермь или в переезде в Сибирь из Москвы группы актеров во главе с И. Калабуховым и организации Сибгостеатра), Вегман не был тогда еще одним из самых известных «огнелюбов». Лишь после переезда в Новониколаевск / Новосибирск весной 1923 года он развертывает журнальную и литературную работу в полную силу. 
Письма 1923—26 гг. пестрят просьбами и предложениями от самых разных авторов, в основном ученых, желающих опубликоваться в «Сибогнях». Инициатором часто выступал и сам Вегман, которому такие известные специалисты, как Н.К. Ауэрбах, Б.Г. Кубалов, А.Н. Турунов, Г.А. Мучник, М.К. Азадовский отказать не могли. Слишком высок был авторитет этого человека, широка сфера его интересов и деятельности. Так, археолога Ауэрбаха, несомненно, вдохновило, что редакция «Сибогней» интересуется находкой ископаемых льва и гиены в окрестностях Красноярска и просит статью на эту тему (II, № 9). Знаток декабризма Кубалов готов предложить целую серию статей на любой вкус о жизни ссыльных декабристов в разных местах Сибири (II, № 18), а краевед Турунов — публикацию отрывков из «Сибирского дневника» соратника Колчака генерала Жанена, разысканных им в каком-то французском журнале (II, № 23) и т.д. 
Таким эрудитом Вегман был не только благодаря высокой степени своей образованности (в основном самообразованности, так как в России он успел закончить только «Первое Еврейское четырехклассное казенное училище» плюс ремесленное, а в эмиграции, в Вене, учился в университете, не закончив его), но и, так сказать, по должности. Будучи членом редакции «Сибогней», он был еще цензором — зав. Сиблитом (Сибирским отделом литературы и печати), зав. Сибирской книжной палатой и зав. Сибистпартом (Сибирским отделом истории партии). И, наконец, просто неформальным лидером сибирских литераторов. Многие из них позднее вспоминали собрания у Вегмана на ул. Советской, 3, где они обкатывали свои произведения перед публикацией, заручившись одобрением хозяина квартиры. 
Апогеем культуртрегерской деятельности Вегмана стало его участие в создании Общества по изучению производительных сил Сибири (ОИС) и «Сибирской советской энциклопедии» (ССЭ). На первом же учредительном собрании ОИС — сообществе крупных сибирских ученых, общественных и культурных деятелей, Вегман был избран председателем. Научное «общество сибирского масштаба», как написано в протоколе собрания, сразу же обозначило географию и сферу интересов своих исследований: М. Кравков докладывал о своей «поездке в Саяны», Н. Орлова — о «русских и инородцах в Тазовской Губе», В. Болдырев — о «воздушном сообщении в Сибири» (II, № 21) и т.д. Без продуктивной работы Общества не мог бы состояться в декабре 1926 года Первый Сибирский краевой научно-исследовательский съезд. Его можно назвать грандиозной демонстрацией сил и возможностей сибирской науки и культуры (326 делегатов, около ста выступлений, пять секций: «Недра», «Поверхность», «Связь», «Человек», музейно-архивная). Вегман был там одним из самых почетных его делегатов и участников. Об этом говорит «Анкета участника» (II, № 38) — своеобразная самохарактеристика известнейшего новосибирца. Так, о своей «специальности» Вегман пишет: «история революционного движения», о «научных трудах» — «по исторической роли областничества в эпоху гражданской войны», «роль Щапова в процессе сибирских сепаратистов и ряд других», указывая, кстати, только публикации в «Сибогнях». А вот ответ на вопрос о «популяризации научных знаний в Сибири»: «Работаю по популяризации истории и искусства и вообще обществоведения». 
Так, о «вообще обществоведении» мог написать только Вегман. У которого, согласно анкете, сразу несколько должностей: «Зав. Краевым архивом бюро и Сибирским Истпартотделом», «Председатель Общества по изучению производительных сил Сибири», «постоянный сотрудник» «Советской Сибири», пишущий также «во многие другие сибирские газеты», писатель-историк, работающий над книгами «История гражданской войны в Сибири» и «Сибирские сепаратисты прошлого столетия». Нет лишь ничего о работе в редакции «Сибогней». Вряд ли простая забывчивость. Скорее всего, это связано со сложными отношениями с главой журнала Владимиром Зазубриным, особенно с его позицией по отбору и публикации художественных произведений, недостаточно «красных», пролетарских. В 30-е годы уже бывший редактор «Сибогней», он напишет о произошедшей между ними ссоре («почему, по какому поводу мы поссорились? Честное слово, не помню») (III, № 88), как можно предполагать, не единственной. Коммунист и «старый большевик», Вегман был нетерпим к малейшим проявлениям некоммунистических взглядов. 
Об этом говорит его письмо по поводу авторского коллектива ССЭ: «Лично я держу курс на коммунистов и хочу, чтобы энциклопедия была коммунистическая… Лично я против того, чтобы страницы ССЭ популяризировали чуждых и враждебных нам писателей и ученых… НЭП, сменовеховщина, устряловщина и областничество уверенно плетут свои сети на наш счет и при благосклонном попустительстве некоторых глупцов… Стою на страже» (II, № 40). Столь негативная реакция вызвана переменами в общественном климате в столице Сибири: в должность Первого секретаря Сибкрайкома вступил С.И. Сырцов (кстати, тоже одессит!), в те годы верный сталинец и борец с оппозицией. Он, очевидно, с подозрением смотрел на Вегмана, имевшего давние и хорошие контакты с «троцкистами», особенно с бывшим председателем Сибревкома И. Смирновым, и тем более с самим Троцким, еще с 1898 года! Видимо, поэтому при формировании главной редакции ССЭ, Вегман оказывается рядовым ее членом. Возглавил ее Михаил Басов с заместителями А.А. Ансоном и Г.И. Черемных и ученым секретарем П.К. Казариновым. 
Письмо Вегмана Басову по поводу неправомерного, как он посчитал, редактирования его энциклопедической статьи «Истпартотдел» показывает, как страшен он может быть во гневе: «…Я глубоко возмущен вашим поступком… (Это) желание показать мне, что я завишу от капризов ваших и подобных вам лиц… Я на этом факте хочу доказать, как опасно дать мелким людям мало-мальски ответственную правду… Так поступают лишь скверные газетчики, которых обычно называют шулерами…» (II, № 59). Ответил на это не Басов, а Ансон, не в пример хладнокровно, по пунктам: «1. Вы считаете себя абсолютно правым во всех своих работах… 2. Всех остальных лиц, принимающих участие в ССЭ, Вы считаете неучами и недоучками, о чем Вы всюду и везде афишируете. 3. Вы никогда не можете себе позволить посоветоваться с другими товарищами о статьях…». Тем не менее, Ансон предлагал «обмен “нотами”» закончить, чтобы «оставить место для работы» (II, № 60). 
Для Вегмана же работа никогда не кончалась, течение повседневных дел уже невозможно было остановить. Настолько обширной была сфера его интересов, так много хотел он успеть сделать, и не только в пределах своей компетенции, что трудно вместить все сделанное им в рамки только политических оценок и критериев «ортодоксального коммунизма», «либерального большевизма», «троцкизма», «энциклопедизма» и т.д. Точнее было бы ассоциировать работу Вегмана с производными от корнеслова homo (человек) — «гуманная», «гуманистическая», «гуманитарная». Последнее слово можно понимать и в современном его значении: как помощь — скорая, срочная, бескорыстная. 
Этому в большой мере посвящены письма и документы III-го, самого объемного раздела книги под говорящим названием: «Дорогой товарищ Вегман…». 1920—1923 годы. Время спешного строительства новых институтов власти, смены профессий и статусов, ломки семей и судеб. Вегмана заваливают просьбами: «Устроить студентом в Омский сельхозинститут брата убитого коммуниста» (III, № 4), «освободить из концентрационного лагеря бывшего колчаковского офицера» (№ 5), «ходатайствовать об амнистии за участие в антисоветском выступлении в мае 1918 года» (№ 6), «собрать и прислать» документы и воспоминания о нарымской ссылке (Вегман там был с 1914 по 1917 годы. — В. Я.) для издания книги (№ 12), «помочь высланному в Томск архиепископу Димитрию» (№ 18). И опять: «ходатайствовать об освобождении из-под ареста…» (№ 19). 
1923—1926 годы. Вегман уже в Новониколаевске/Новосибирске. Его авторитет и популярность расширяют круг его «гуманитарной помощи». В июле 1923-го коммунист, лектор, пропагандист и молодой, но уже известный писатель Зазубрин просто-таки вопиет о снятии с него тяжелых обязанностей коммунистического идеолога: «Тов. Вегман, попросите, чтобы из Сиббюро прислали мне охранительную грамоту, забронировали бы меня хоть на месяц от усиленной партработы» (№ 23). И очень точно выразился ректор Омского мединститута, просивший помочь доктору Лейбовичу дать командировку его дочери для поступления в Ленинградскую консерваторию, назвав его «сибирским меценатом». А ведь поток писем-просьб с годами не ослабевал. Его просят посетить, принять участие, прочесть и дать отклик, рекомендацию «Бюро новониколаевского кружка писателей» (№ 46), красноярский сатирический журнал «Сибирская язва» (№ 49), томский литератор-неудачник С.К. Савельев (№ 53 и др.), директор Главной библиотеки Томского университета (№ 55), директор Публичной библиотеки СССР им. В.И. Ленина (№58), томская газета «Красное знамя» (№ 60), художник-скульптор С.Р. Надольский (№ 63), учитель алтайской коммуны «Майское утро» А.М. Топоров (№ 64) и др. 
По-прежнему обращались к Вегману и молодые писатели. Например, Афанасий Коптелов, который хотел издать книгу о партизанском движении на Алтае (№ 76). Вообще, тема «Вегман и писатели», особенно «сибогневцы», весьма интересна по сложности взаимоотношений, системе притяжений-отталкиваний, где все зависит столь же от идеологических соображений, сколько и от человеческих симпатий и антипатий. Так, Валериан Правдухин, один из зачинателей «Сибогней», весьма откровенно, как близкому человеку, пишет в начале 1925 года из Москвы о том, как «довольно серьезно изрезали», т.е. прооперировали его жену и писательницу Лидию Сейфуллину, тут же дискутирует о правомерности употреблять причастие «пиша» (от глагола «писать»), изъявляет готовность «разругать» «ряд новых романов русских» К. Федина, С. Клычкова, П. Романова, О. Форш, Л. Леонова, М. Пришвина, как ругает библиографию в «Сибогнях» и повесть П. Далецкого «Зеленый клин» («невыносимо фальшиво») (№ 37). 
Но была и другого рода откровенность. Например, целый эпистолярный роман в исполнении Г.Ф. Семешко, соратника Вегмана по Нарымской ссылке. Из владивостокского адвоката он хочет сначала, благодаря Вегману, стать новосибирским «нарсудьей», потом вдруг, намучавшись без работы в Москве, просит устроить его в Новосибирске, пусть даже и «на газетную работу», затем пишет уже из Красноярска, где его пытались «вычистить» из коллегии судебных защитников, затем опять из Москвы, где, как будто, устроился техническим редактором Советской энциклопедии, прося помочь в получении персональной пенсии как политссыльный, пока, наконец, не успокаивается в должности инспектора Всехимпрома. Шесть лет длилась эта эпопея, и Вегман вместе с читателями этой книги мог проследить, как зыбко, причудливо, трагикомично складывалась судьба среднего интеллигента, решившего встроиться в новую советскую жизнь. Что уж говорить об интеллигентах выдающихся, таких, как Вегман. Многочисленные полюса его жизненных и культурных интересов и запросов, несомненная эрудиция, позволявшая ему быть и «сибирским меценатом», и «большевистским энциклопедистом», курировавшим СМИ, живопись и театр (он был также председателем Комитета содействия строительству «Большого театра Сибири»), вынуждали его жить, как минимум в параметрах раздвоенности. Или, как выразились авторы блестящего предисловия к книге А.Г. Тепляков и С.А. Красильников, проявлять «типичное для либерального крыла большевиков двоемыслие». 
Также двойственно, впрочем, поступала и власть после 1926 года, то приближавшая «старого большевика», то отдалявшая его. После фактического отстранения Вегмана от руководства ССЭ в начале 30-х маятник качнулся в другую сторону: в Сибири шумно празднуют его 60-летний юбилей. Выходит специальное «Постановление Президиума Новосибирского городского совета депутатов» из трех пунктов: «1. Присвоить 24 советской школе наименование «24-я советская школа имени В.Д. ВЕГМАНА. 2. Учредить в Бердском педтехникуме лучшему ударнику учебы стипендию имени В.Д. ВЕГМАНА. 3. Присвоить улице Бийской наименование улицы ВЕГМАНА» (№ 86). Его же имя пожелали присвоить своему колхозу «Красный Ануй» жители Усть-Канского аймака Ойротии (Горного Алтая). И вскоре уже колхозники гордо называли себя «вегмановцами» (№ 87). Но уже через три года 29 июня 1936-го Вегмана арестовывают за «активную роль в троцкистской организации», «связь с активными троцкистами», а 10 августа того же года он умирает, находясь под следствием. В «Приложении 1», где процитировано «дело» 1936 года, содержится и постановление о прекращении дела 6 февраля 1958 года. Произошла реабилитация человека, оказавшегося, как значится в предисловии, «лишним в сталинскую эпоху», когда «время личностей ушло, наступило время символов». 
Но нам ничто не мешает назвать и Вегмана ярким символом эпохи 1920-х годов в Сибири и в Новониколаевске/Новосибирске. Времени краткого, но мощного взлета творческих сил сибиряков, многие из которых стали сибиряками, отдавая свои немалые знания и энергию просветителей-подвижников именно здесь, далеко от родной России и Москвы. В общем-то, и эта книга, изданная к 90-летию Сибархива, тоже в большой мере результат подвижничества, кропотливой работы известных специалистов и ученых. Это ответственные редакторы О.К. Кавцевич и С.А. Красильников, рецензенты А.Л. Посадсков, М.В. Шиловский, А.И. Савин, составители Л.С. Пащенко, Е.А. Мамонтова, С.Г. Петров, Л.И. Пыстина. Ибо весьма нелегко разобраться в столь многогранной деятельности и столь обширном документальном наследстве. Так, из тысячи выявленных документов (письма — лишь часть из десятков и сотен записок, протоколов, телеграмм, открыток, заявлений и т.д.) публикуются всего 235. Но еще труднее было распределить материал «по трем тематическим разделам, отражающим государственно-управленческую, научную и общественную деятельность В.Д. Вегмана». Понятно, что деление это достаточно условно: «общественную деятельность» абсолютно пронизывают первые две, а личные, человеческие отношения — все вместе взятые. 
Большая работа коллектива ученых и архивистов видна и во внушительном справочном аппарате книги: список публикаций Вегмана, его «редакторских работ», «рецензий» и «о нем» — всего 367 названий; подробный и интересный комментарий, вполне энциклопедический, дающий картину общественно-партийно-культурной жизни Сибири 20-х годов и ближайших десятилетий; квалифицированно, умно, стильно написанные тексты-«темы» писем, предваряющие каждый из публикуемых документов, что очень удобно и простому читателю, и исследователю. И вряд ли кто-нибудь будет в претензии на авторов книги, что они иногда оставляли все огрехи стилистики, синтаксиса и даже орфографии, а порой и явного косноязычия. Как в письме анархо-синдикалиста П. Кошкарова Вегману октября 1923 года. После несправедливого ареста с последующим освобождением он негодует: «Как мне добится гарантии, чтобы в нашей “свободной” республике не хватали как попало и кому заблагоразсудится… Я не был знаком с учреждением, которое не заглянет в Ваше прошлое, цоп за шиворот и к стенке… Много я мог бы развить, к сожалению при письме у меня мысли убегают вперед, чем пишущая рука». 
Так и у вдумчивого читателя этой книги. Его мысли «убегают» не только в прошлое, в недавнюю историю Сибири, но и в ее будущее. Туда, где еще будут свои Вегманы. Без которых наш край был бы не таким, как ныне. Астраханцев А.И. Антимужчина. — М., Голос-Пресс, 2010 Восьмая по счету книга прозаика из Красноярска одноименна с открывающим ее романом. За явное преобладание у себя мужских качеств героиня может сказать спасибо и своему полумаргинальному детству, и автору, который с методичностью исследователя-социолога (а может, и зоолога) изображает этапы восхождения Кати на поприще сначала строителя, затем юриста и политика. Образ хищницы «с душой» вполне живой, хотя привкус «исследования», журналистского блокнота, берущего на карандаш жизнь реального человека, остается. Особенно во второй половине романа, где она осуществляет свою скандально-«жириновскую» деятельность депутата под лозунгом «Мужчин — в рабы, женщин — во власть!». Рассудительность, чуждая алогизмам и «затемнениям», видна и в рассказах разных лет. Названия циклов «Новые рассказы» и «Старые рассказы» сути не меняют: действие «новых» происходит, как правило, в советском «старом» времени, и даже «компьютерный» герой рассказа «Сон о жизни» не просто уходит из дома, навстречу «чувству восторга перед жизнью», а бежит от современности. Завершает книгу еще одно «исследование» — повесть «Гений» — о «пишущем пенсионере» из деревни. Начало века. Литературный и краеведческий журнал. Издание томских писателей, 2010, № 2 Окончание «историко-приключенческого романа» Б. Климычева «Корона скифа» изображает Томск второй половины 19 века во всей его криминальной красе: губернатор насилует гимназистку, полицмейстер командует бандой воров и убийц, успешен и удачлив преступный гений («все науки превзошел») карлик по кличке Рак, и лишь в «городских чудаках» числятся художник, поэт, журналист, самозваный граф и т.п. Где тут «история», где «приключения» — различить мудрено. Такова уж сама сибирская Россия: «Тут и цари, и каторжники, все вперемешку!» Вторая половина журнала спокойнее и привычнее. Герой «фрагмента романа-поэмы» Б. Ивановича, лирически вспоминающий свое деревенское детство, в итоге обнаруживает себя вполне городским интеллигентом. «Рассказы о природе» Е. Неклюдовой — скорее, рассказики с участием собачки, курочки, мышки, лягушки, забавящих рассказчицу своими проделками. Рассказы В. Ильиных отличаются мрачным реализмом, О. Лапшина — странными сюжетами и образами: тонущая корова у него выпрыгивает из воды «лошадью своего тела». Заключительная часть вновь будоражит читателя очерком С. Данилова о целиком репрессированной в 30-е годы деревне Поперечной, в списке жителей которой есть и двухлетний младенец. А в «списке» поэтической рубрики преобладают поэтессы: Т. Четверикова, Е. Клименко, Е. Кирилова, а также С. Потехин и Л. Попов. Родной мой край Земля Кузнецкая. Легенды, сказы, были, предания. — Кемерово, «Сибирский писатель», 2009 (серия «Сказы народов Сибири») Эта красочно изданная (художник В.П. Кравчук), красивая книга составлена (составитель В.М. Мазаев) весьма продуманно и гармонично, от «героических поэм, сказаний, легенд, рассказов, былей Горной Шории» до нынешнего «Деревенского дневника» В. Попка. Как бы ни был читатель искушен в сибирском фольклоре, он с несомненным интересом проследит за подвигами богатырей Кан Мергена и Кан Пергена, Алтын Сырыка и Айманаса, перипетиями охотничьих рассказов и «сказками Шапкая», добрыми, мудрыми и забавными. Теперь совсем по-другому, и деревенского «рекетёра» (название рассказа) убивают буднично, хуже фольклорного медведя, ибо «ни жены, ни друзей» у него, ни роду, ни племени. Об этой нынешней безродности говорит в беседе с Г. Косточаковым А. Казаркин: «Не блудные сыновья мы, а потерянные дети», найти которых и призвана эта книга, включающая в себя также фольклор телеутов, татар и русских, представленных былями горнозаводских и приисковых рабочих. В книге немало также и «авторских» сказок Л. Никоновой, В. Лавриной, И. Петрова, А. Куприянова. В конце книги «экологические фантазии школьников» соседствуют с трагидраматическими стихами и прозой И. Киселева, В. Баянова, В. Мазаева, В. Крекова, Б. Бурмистрова и др. Тем не менее, «Послесловие к книге» настроено оптимистично: «Молодец тот, кто прочел эту добрую книгу… его дух наполнится былинной силой, и он еще крепче будет любить свой родной край…» (Б. Бурмистров). Христенко Б.Н. Повесть о пережитом. — М., Локус Станди, 2009 СВЯЗКА ВЕЧНЫХ СЛОВ

Эта книга — история одной семьи в хронологическом охвате с 1913 по 1958 годы. Ее автор — Борис Николаевич Христенко, инженер, человек известный в научных кругах нашего края, многолетний педагог Челябинского политехнического института. Свои записки-воспоминания он писал для себя и своих близких, подчеркивая такую важную мысль: «Жизнь каждого человека заслуживает того, чтобы о нем написали книгу… Еще лучше, если бы такая книга описывала жизнь его потомков и предков, чтобы можно было проследить связь поколений, эволюцию отдельной семьи в тех изменениях, что происходят в обществе. Сколько замечательных сюжетов для повестей и романов подарили бы человечеству такие записки!» 
Проживший долгую, насыщенную яркими, порой драматическими событиями жизнь (1919—1998), Борис Христенко именно в таком ключе открывал перед читателем связки-главы о себе, о своем роде и о том времени, когда приходилось не только жить, но и выживать «в условиях узаконенной несправедливости». Каким-то дальним благородным отзвуком «Семейной хроники» С. Аксакова или «Дней Турбиных» М. Булгакова веет от страниц этой книги. И это не случайно. Слишком многое в российской действительности повторяется и в судьбах людей, и в событиях. 
Три главы большого повествования вобрали в себя воспоминания о родителях — о матере Матрене Ивановне и отце Николае Григорьевиче. «Мама была создана для мужа, для семьи и всю себя отдавала нам. Не сомневаюсь, многое во мне и брате заложено матерью. Отец наш, строгий верховный судья, приучил нас к обязательности, исполнительности и инициативе, поощрял все наши ребячьи выдумки», — вспоминал Борис Николаевич. Уроженцы Полтавщины, отец и мать вырастили двоих сыновей, Бориса и Владимира, дав им в наследство любовь, тепло и мастерство — все, что помогло детям выстоять в этой сложной жизни. 
Родившись во Владивостоке, Борис Христенко детство и юность провел на Дальнем Востоке. Отец его, в числе активистов-железнодорожников был направлен советской властью в 1926 году за границу, в Маньчжурию, на Китайско-Восточную железную дорогу (КВЖД) в Харбин, в Управление дороги, когда на паритетных началах восстанавливались права Советской России. Жизнь семьи в Харбине первые три года проходила вполне благополучно, в достатке, до тех пор, пока в 1929 году не разразился советско-китайский конфликт на КВЖД. Работа железной дороги была парализована. Началась безработица, сказавшаяся и на семье Христенко. К этому добавились еще и притеснения со стороны эмигрантов-белогвардейцев, японских военных, конных отрядов бандитов-китайцев («хунхузов»), грабивших пассажирские и грузовые поезда. Светлым воспоминанием для Бориса стали годы, проведенные в стенах «Индустриально-транспортного техникума КВЖД для детей граждан СССР» в Харбине. «Много в жизни моей было маленьких и больших удач, только годы, проведенные в Техникуме, нельзя сравнить ни с чем, я считаю их самыми счастливыми, полезными и памятными в своей судьбе. Почему я пишу слово “Техникум” с большой буквы? Потому что его роль, его значение в моей жизни можно сравнить только с Отцом и Матерью, давшими мне жизнь. Если говорить правду, то всеми своими знаниями, технической подготовкой, успехами в высшей школе, авторскими свидетельствами и работой над диссертацией я обязан Техникуму и тому коллективу преподавателей, с которыми счастливо связала меня судьба. Вечная память и неизбывная благодарность навсегда остались в моей душе», — писал автор книги о днях своей молодости в Маньчжурии. 
Люди, быт, нравы, река Сунгари, улицы и окрестности Харбина — все это отпечаталось навсегда в памяти Бориса Христенко. Так, улица Путевая славилась злачными местами — «опиекурилками», рулеткой и публичными домами («чайными домиками»). «Символично, граница между наступающим “прогрессом индустрии разврата” пришлась на железнодорожную насыпь “главного хода”. С одной стороны плоды цивилизации, с другой — нетронутая целина древних обычаев Великого Китая», — замечает Борис Николаевич. А вот Китайская улица, деловой центр Харбина: «Вся Китайская — сплошное море зеркальных витрин, освещенных яркими лампами, огороженных латунными перилам. …Для меня Китайская навсегда осталась символом капиталистического рая, где с парадным блеском и изобилием соседствует нищета и убогость прилегающих кварталов». 
В 1935 году, не желая ввязываться в войну с Японией, СССР отказался от своих прав на Китайско-Восточную железную дорогу. Началось великое переселение «кавэжединцев» числом более 150 тысяч человек. С одной из первых партий в Советский Союз выехала и семья Христенко. «Мы переехали в Россию в новые условия жизни. Работают и отец, и мать. Вовка доучивается в консерватории. Я — на “своих хлебах”. Материальное благополучие восстановлено, но семья распалась. Город Ташкент, 1935—1937 годы. Пишу везде “мы”, так как уверен, что воспоминания моего брата Владимира были бы примерно такими же. Обидно, но вся семейная хроника трагически обрывается в июне 1937 года…», — объясняет этот период жизни семьи автор книги, делая окончательный вывод о том, что происходило в то далекое советское время: «В июне 1937 года все этапы совместной жизни неожиданно прервались. Всех рассадили в разные клетки… Наступил жуткий 1937 год. Где-то в верхах, какой-то параноик задался целью выловить всех кавэжединцев, взрослых и детей, и отправить их в тюрьмы, лагеря, детские дома и спецпоселения, чтобы не осталось никого в живых. Всем предъявили одно стандартное обвинение: контрреволюционная деятельность, шпионаж в пользу иностранного государства. Директиву Центра на местах, как положено, выполнили и перевыполнили. В эти годы решилась судьба трех поколений несчастных русских людей, бывших работников КВЖД, вернувшихся в Россию… В живых и в виде полутрупов остались единицы… Произвол Фемиды — это название самое подходящее… Потому что все, что происходило со мной в дальнейшем, ни одним человеческим законом не объяснить, его не может принять ни одно общество. Все пределы пренебрежения к человеку, как существу тебе подобному, все законы христианские и догмы святой инквизиции в одночасье превратились бы в прах перед произволом “человека с ружьем” с того момента, как за тобой клацнул замок окованной двери». 
В кровавый 1937 год в подвалах сталинско-ежовской охранки оказалась вся семья Христенко: отец, мать и их сыновья — Владимир и Борис. Отец бесследно сгинул в лагерях, мать после мытарств на лагерных этапах умерла инвалидом в 1946 году, Владимир, душевно надломленный, вернулся из пересыльной тюрьмы в Полтаву, в 1941 году был угнан фашистами в Германию (после войны, как «перемещенное лицо», оказался в Америке, где и умер в 1981 году, еще успев порадоваться рождению внучатого племянника Владимира, названного в его честь; в последнем письме так и написал: «Теперь можно умирать! Будет жить на свете новый Владимир Христенко»). Борис, едва успев проголосовать за Сталинскую конституцию, 30 декабря 1937 года был арестован. Далее началось «все невольное», начиная с «пахнущего гнилью и плесенью помещения» — бывшего овощехранилища, ставшего КПЗ, и полтавской тюрьмы на улице Пушкина (поэзия советской неволи!) «со стенами метровой толщины», что были «рассчитаны на все режимы для всех народов!..» А затем начались этапы большого зэковского пути: Сухобезводное, Унжлаг, лесные командировки лесоповалов. На них Борис Христенко уяснил в полной мере несложный кодекс тюремных правил: «Главная заповедь — не высовываться! Главная цель — подавить в тебе все человеческое, доказать тебе, что ты ничтожество! Главная трудность — остаться Человеком!» 
Десять лет неволи (1937—1947) многому научили Бориса Христенко: «Прошел я все должности лагерных “придурков”: от десятника до прораба. Здорово научился я разбираться в лесных делах, поработал на всех работах, связанных с лесоповалом. Был грузчиком на складе, научился укладывать и увязывать круглый лес на железнодорожных платформах, был коногоном, то есть вывозил сосновые бревна по лежневкам на склад, научился наваливать любой толщины бревно на двухколесный передок и вытаскивать его из леса… Был награжден четырьмя грамотами “За высокие производственные показатели”. Вошел, как говорят, в роль и, казалось, навсегда устроился в этой жизни. Только всегда и везде неизменно стояли передо мной одни и те же вопросы, вызывавшие во мне неподдельный интерес: “А что будет завтра? Что изменится? Что потом?..” И забылась обида на украденные из жизни десять лет. Снова новая жизнь, удивительная, непознанная». 
Конечно, обида не забылась. Борис Николаевич всегда помнил поименно своих обидчиков («сраловодов», как он их называл), которые преследовали его и в заключении, и в годы после освобождения, когда, вплоть до 1958 года, была, по его словам, «свобода хуже неволи». Города: Горький, Темиртау, Караганда, Зуевка (Донбасс), Троицк, Челябинск — стали производственными этапами инженера-самородка Бориса Христенко. Практически любое производство (разбитое, расхлябанное) он превращал в образцово-показательное. Но завистники и стукачи-кадровики все равно мешали жить. Не зря на малых предприятиях обходились отделами кадров, на больших — создавали первые отделы. «Я, по мнению отдела кадров ЗЛМЗ, очень подходил на роль резидента: грамотнее иного инженера, предан производству, даже спит в цехе, выправил дела КСЦ, зарабатывает авторитет, лишнего не болтает, а главное — без документов и с подозрительным паспортом. А потом: как это в цехе на сто девяносто человек, где сорок четыре коммуниста, не нашли начальника, а все возглавляет бывший зэк? Явный непорядок. Мало ли, что за него директор. Директора тоже можно на место поставить!.. И нашлись коммунисты, которые, демонстрируя преданность КПСС и свою бдительность, на одном из партсобраний так и поставили этот вопрос… Уходил я с гадким чувством раздавленности. Не знал, что еще много лет меня будут преследовать на всех предприятиях, куда бы я ни поступил. Десять лет в лагере я вспоминал, как счастливую жизнь, где все было определено и настроено. Колючая проволока, лай овчарок, дикость каждого, кто был при погонах, и готовая пайка хлеба с утра тебе гарантированы. А больше никаких забот. Какой это лагерь? Это — свобода. А неопределенность твоего положения, унижение, несправедливость, ежедневная забота о хлебе, о семье, о ребенке! Какая это свобода? Это — каторга. После лагеря мне досталось еще десять лет каторги. Вот такая жизнь. С восемнадцати до двадцати восьми лет — тюрьма, лагерь, судилище и “высшая мера”, а с двадцати восьми до тридцати восьми — значительно более жестокая, морально и психологически, каторга… Первый раз я вздохнул полной грудью в 1958 году, когда получил справку о реабилитации, восстановлении человеческого достоинства в связи с тем, что “постановление от 5 октября 1938 года (приговор “тройки”) отменено и дело прекращено”. А через несколько дней получил новый нормальный чистый паспорт», — исповедовался о пережитом Борис Николаевич. 
Он обрел свое счастье, встретив в Троицке Людмилу Никитичну Русину, с которой «пришел покой в мою мятежную душу, жизнь приобрела смысл. В 1957 году у нас родился сын Виктор. В это имя мы вложили большой смысл. Виктория — это Победа. Победа над обстоятельствами, когда они все против вас. Победа над людьми, пророчащими вам гибель и делающими все, чтобы ее ускорить. Победа над собой, когда наступает кризис, силы оставляют тебя и хочется уйти из этой жизни. Сын — это здорово. Не прервется родовая линия Христенков, едва не погасшая в пламени смутного времени на Руси… Правительство приняло мудрое решение: восстановило права невинно осужденных в 1937 году и реабилитировало всех живых и умерших (посмертно). Для тех, кто уцелел в этом буреломе, начиналась новая жизнь». 
Этими словами Борис Николаевич Христенко завершает свой литературный труд, которым призывает читателя сохранять веру в себя. Она «многократно увеличит силу вашего духа… С верой придет надежда… Подоспеет светлое чувство настоящей любви… Вера — надежда — любовь, могучая связка вечных слов. Жизнь держится на них. Об этом книга, которую вы держите в руках», — пишет он в предисловии. Прочитав книгу (иллюстрированная художником Владимиром Фомичевым, она включает в себя также фотографии и документы из домашнего архива автора), мы убеждаемся в правоте этого утверждения.

Алексей КАЗАКОВ Григорьева Ольга. Река и речь. — Павлодар, ТОО «Дом печати», 2009 Поэтесса и писательница из Северного Казахстана свою поэтическую книгу, десятую по счету, составляет из стихов, написанных либо на ходу, либо об иных краях и землях. Об этом говорят названия циклов: «Стихи, написанные в поездах», «Из крымского блокнота», «Колокольчик из Тарусы». Сердцевиной сборника, однако, являются циклы «Летоход» и «Река и речь», где приоритет отдан вечным, нетекучим ценностям — душе, любви, родине, Слову, Богу и где автором написаны главные строки книги: «И не мни себя автором. Все мы только Его / Слуги». Настоящим же Автором и «богом» для О. Григорьевой остается М. Цветаева, которой посвящаются коленопреклоненные стихи паломницы: «Я приехала поцеловать землю, где стоял цветаевский дом». Тем не менее, в стихах самой поэтессы нет ничего цветаевского: они традиционны в лучшем смысле этого слова, как немудреная провинция порой лучше мудреных столиц. Шумилов И.Л. Переулок встреч. Из творческого наследия. — Павловск, 2010 Эта книга из провинциального алтайского городка Павловска — словно голос из прошлого, из чудных и наивных советских лет. Иначе не назовешь рассказы и повести этой книги о людях самородно талантливых, как маленький певец Илюшка из рассказа «Ивановский соловей», честных, как сбежавший от городских соблазнов обратно в родную деревню молодожен Костя из рассказа «За длинным рублем», чистых, до стерильности, как правдолюб, спортсмен и трезвенник Пашка Мотовилов из повести «Переулок встреч». Это целомудрие происходит столько же от требований соцреализма, сколько и от облика самого автора — фронтовика, сельского журналиста, патриота своей «малой родины», «светлого человека». Это подтверждает раздел воспоминаний о писателе с «говорящими» заголовками: «Заботливый и любящий отец», «Он очень любил людей», «Человек с большой буквы» и т.д., за которыми — живой человек со своими «чудинками». Он, например, любил вдруг в разгар работы запеть песню к восторгу рядом сидящих коллег, а в «колке дров» «был истинным виртуозом». Наиболее живым и, пожалуй, лучшим материалом книги являются «Письма из Ялты» больного туберкулезом писателя, обнажающими веселый нрав, любознательность и любовь к своим родным — «сибирским медведям, медвежатам и медвежонкам». В 2000-е годы в Павловске проходили ежегодные Шумиловские чтения, показывающие, что это был действительно незаурядный человек, достойный памяти не только в глухой провинции.
|