Зона экстрима. Повести, рассказы. (Серия для библиотек Новосибирской области «Сибирская проза. Век двадцатый — век двадцать первый») Т. 12. — Новосибирск: РИЦ «Новосибирск», 2009 Книжная серия новосибирской прозы уверенно ведет счет уже на второй десяток, что и радует, и обязывает. В том числе к соответствию, хотя бы приблизительному, объявленной теме тома. Вот и из рассказов о природе Н. Волокитина лишь один, об овсяном поле, аномально примятом с краю, подходит теме. В основном же это безэкстримные зарисовки с натуры грибника, природолюба, лирика в прозе. Заглавная повесть А. Косенкова о пропавших в алтайском ущелье «огненных духов» сноубордистах только искушает детективно-мистическим сюжетом: молодежь спасена, пещерные загадки тоже. Середина книги самая невнятная. В одной компании тут оказались документальный рассказ С. Кручинина о репрессированном И. Станчиче — хорвате, новосибирце, чиновнике, человеке, «женские» рассказы А. Лой в ореоле негрубой мистики и грубоватые рассказы В. Мордковича, открывающиеся пьяным Лениным, т.е. артистом в этой денежной роли. В контраст всем этим пестрым «экстримам» дан внушительный, на полкниги, свод военно-морских рассказов А. Череновича, почти не тронутое «литературой» собрание флотских происшествий, преимущественно юмористического толка. Тем самым все стихии сибирского экстрима, от пещер до морей, в книге, на радость читателю, представлены. Чванов М.А. Вверх по реке времени. Рассказы, повести. — М., Вече, 2009 «БУДЕТ БОЛЬНО»

Искренность, распахнутость чувств, безоглядная совестливость — вот что украшает русскую прозу. И в то же время «портит» ее. Редко, когда писателю на Руси даются жанровая чистота, стройная композиция, искусный сюжет. Да и не следит особо русский литератор за «техникой»: главное, что душа продиктует, а как — это уже бог в помощь. 
Этой «фирменной» русскостью отличается и новый сборник Михаила Чванова «Вверх по реке времени», известного на Руси писателя, автора многих популярных книг прозы и публицистики, лауреата нескольких лит. премий (им. С.Т. Аксакова, Большой лит. премии России за 2005 год, премии им. К. Симонова). Рассказы и повести в книге, как специально, подобраны так, что каждым последующим произведением демонстрируют возможности автора быть и в жанре, и над жанром. Первый рассказ «Четверо наедине с горами» (1967 г.) едва ли не конспект рассказа — у героев нет имен, лиц, биографий, только порядковые номера, от Первого до Четвертого. Но он же и притча о том, почему люди — не горы, хотя и мечтают быть столь же суровыми, безмолвными и неприступными, как эти обледеневшие скалы. Но вот случайная девушка дарит сошедшим с гор «измученным, с провалившимися глазами людям» «букетик придорожных цветов», и душа одного из них оттаивает. Только место в ней находится лишь для отчаяния. Отсутствие радости, просветления роднит этот юношеский, в двадцать лет написанный рассказ с реквиемом по утраченной жизнерадостности. 
Эстафету реквиемной боли, врожденной и ничем не излечимой, подхватывает рассказ «Сыпались листья» (1969-1970). Лейтенанту Горохову мешает сблизиться с молодой деревенской учительницей не служба (маневры, забросившие отряд танкистов на окраину деревни), а нечто, таящееся внутри них. Еще нет слов, нет близости, а «синяя боль уже «ширилась в глазах» учительницы. Горохов, как завороженный, «тонет в этой боли, и в нем тоже волной нарастала какая-то боль». Это слово и чувство, магически овладевающее людьми, становится лейтмотивом, приоткрывая загадку героя: «Эта боль — по самому себе, по своей судьбе, перечеркнутой войной». Далее выясняется, что боль эта не только метафизическая, но и физическая — «травма головы» (факт автобиографический), позволяющая уйти из армии. Но еще острее Горохов чувствует «тревогу» и ответственность перед «тяжелобольной планетой» и потому остается на боевом посту. В итоге рассказ вырастает в символ, а его реалии (деревня, роща, девушка) становятся вспомогательными для главной идеи — боли не личной, а планетарной. 
Эта способность писателя выравнивать художественное и публицистическое прямо по ходу повествования закрепляется в следующем талантливом рассказе «Билет в детство» (1971). Боль, становящаяся генетическим признаком произведений М. Чванова, здесь не столь очевидно делится на рациональную и эмоциональную составляющие. Ибо возникает она у героя в противоход его намерению вернуться в детство — посетить родную деревню десять лет спустя. Знает, что обманывает себя, что будет больно, но едет: «Как бы то ни было, это самое лучшее, самое светлое в жизни — ведь это детство». А оно вдруг предстает в виде «седого и старого» бродячего пса Шарика. Словно само состарившееся детство, он «осторожно выглядывает из-за угла» на уезжающего в город человеческого друга, словно олицетворенные боль и нежность, навеки побратавшиеся в душе героя. 
Эти самые задушевные чувства писателя отныне будут сопровождать читателя до конца книги. Их верными носителями и хранителями будут отныне собаки и женщины и еще два огромных понятия сугубо женского рода — Россия и Сербия. Как-то неповторимо и органично сплелись они в прозе М. Чванова, преображая собой неизбежные в этой горькой теме политику и публицистику в род художественно значимых откровений. Главным героем этой «сербской» прозы явится трагическая фигура военного — профессионала, добровольца «аксаковца», радеющего за славянское братство, пересекающего границы балканских стран «полулегально ли даже нелегально», чтобы воевать на стороне сербов и терпеть поражения и унижения в войне и любви. На этой стадии побежденного и разочарованного, смертельно уставшего «войника», покидающего, наконец, поле брани, автор и предпочитает изображать своего героя, переходящего из произведения в произведение. Это и безымянный солдат-писатель из рассказа «Русские женщины (в ожидании героя)» (1994), и такой же скорбный солдат-философ из триптиха «Времена года» (1995), и попрощавшийся со всеми своими женщинами и женами, а затем и со своей жизнью Алексей Нелюбин из повести «Свидание в Праге» (1998 — 1999). Это, наконец, и герой самой, пожалуй, «сербской» из всех повестей книги «Белый Ангел» (2003 — 2004) Иван. Белый Ангел когда-то, «в глубокой древности был избран символом Сербии», определив ее безрадостный путь на века. Таким же «ангелом», точнее «белой вороной», оказывается и сам Иван, отвергнутый не только своей сербской женой по имени Весна, но и самим собой. Ибо ложная весть о его смерти оказалась для него весьма удобной: «Сначала он опешил от такой вести. А потом обрадовался ей, как свалившемуся с неба Божьему дару: разом уйти от многих проблем, а главное — никому не быть больше обузой. Его “смерть” решала многое, над чем он терзал голову и душу…» 
Смерть тут, однако, наступает не только для людей, но и для идей. Особенно для идеи славянского единства — «очень вредной сказки, придуманной от нечего делать… помещиками-славянофилами». Наоборот, «идет как бы самоуничтожение славянского мира, физики называют это аннигиляцией». А как иначе, если еще в рассказе «Мы, русские…» (1991) русские были похоронены как народ, оставшись лишь теми, кто «цементирует другие народы», но не самих себя. Кто «перегной, навоз» для народов нерусских. 
Хорошо ли быть «больше, чем просто народ», если это «наш великий крест»? Через восемь лет, в «Свидании в Праге» М. Чванов напишет, что, как будто, не очень хорошо, так как под тяжестью этого креста «в своей вселенской открытости Россия и надорвалась, боюсь, даже генетически…» К тому же еще, сомневается писатель, наши православные не умеют по-настоящему верить в Бога: «Верить в Него — это еще далеко не значит, что веровать». И этого не достичь количеством построенных и восстановленных храмов, за которыми часто скрываются лицемерно кающиеся бандиты и разорители Руси. 
Невесело читателю в этих «сербских» произведениях, похожих на некрологи. А финальная повесть о поверженном Белом Ангеле, хоть и имеющая подзаголовок «Все впереди», звучит акафистом, отходной молитвой по усопшему славянству, даже когда, превышая норму художественности, сбивается на откровенную публицистику. И так хочется тогда вернуться на триста страниц назад, нарушая строго соблюдаемую в книге хронологию произведений от 1967-го до 2004-го, к «досербским» рассказам и миниатюрам 80-х годов. Если в «женско-русско-сербских» своих вещах М. Чванов явно отзывается эмигрантом И. Буниным с его «Чистым понедельником», «Поздней осенью» и «Темными аллеями», то здесь столь же явен Ю. Казаков с печальной лирикой своих среднерусских рассказов. Хороши в этой «восьмидесятнической» прозе миниатюры «Бездомная собака выбирает хозяина», «Карьера», «Счастье», «Высоко над рекой», где автор предстает слегка ошеломленным странностями, несуразностями и безобразиями русской провинциальной жизни, но не устающим верить в ее глубинное, почвенное добро. В «Деревьях» он, вдохновленный бесконечным разнообразием типов и «характеров» деревьев, дает и себе самому характеристику: «Я сам себе порой кажусь таким вот одиноко стоящим деревом: и сам какой-то нескладный, скособоченный, и все у меня не как у людей. И все вроде бы стараюсь делать добро, а аукается мне больше другим концом». 
Слышится в этом «древесном» откровении писателя его непроходящая боль. Но еще больше — совесть, всегда неудовлетворенная, жаждущая больших настоящих дел. Это совесть, не привыкшая к благодарности, предельно скромная. Почти забитая, как герой рассказа «Образ России» (1984) инвалид-фронтовик, «скорее всего, с какого-то заброшенного лесного хутора». Стесняясь своего «протеза-деревяшки», он всю ночь проводит не в купе, а в проходе вагона, на откидном стульчике. Тогда как его соседи по купе, «сытые с животиками мужички в синих спортивных костюмах», не обращая на него внимания, чувствуют себя хозяевами положения. Симпатии автора очевидны: среди «пустобрехов, бездельников, может, даже подлецов» этот скромный инвалид — «единственный настоящий человек, которого мы, остальные должны стесняться». Именно он, поднимаясь до пафоса, пишет М. Чванов, «единственный настоящий гражданин России, тихий, незаметный», «сохранивший чистоту среди общего гама». Такие люди, в нужный момент «выходящие из леса, спасали страну в годы лихолетья… Весь вагон должен в благодарности валяться у тебя в ногах… прости, твоей ноги». Не зря тут М. Чванов вспоминает В. Шукшина — «Василий Макарович, как рано ты ушел!» — чьей кисти, таланта и пафоса явно не достает в эпоху «лихолетья». 
На эту болезненную для России и волнующую для писателя тему — одинокой совести и массовой бессовестности — М. Чванов написал в те же годы повесть «У перевала (Прекрасен отдых в осенних горах)» (1980 — 1981). Это повесть-обличение, повесть-приговор тем, кто, будучи в силах, расчетливо бросает попавших в беду. Опытные, сильные, сытые «технократы» Петренко, Новосельцев, Ряженцев и особенно кандидат наук, преподаватель и титулованный турист Рэм Иванович Чернов во время сильной снежной бури в горах предпочли спасаться отдельно от группы. Зная, что «необстрелянные» мерзнут и гибнут, эти моральные инвалиды нежатся у костра, едят «вермишель с тушенкой, пьют какао» и всячески оправдывают свой комфорт: «Там бардак. Надо думать о себе. Из-за этих сопляков можем загнуться… Мы их не обделили, не обокрали… У них, в конце концов, есть инструктор, даже два», — говорит самый оголтелый и бессовестный из «технократов» Петренко. 
Уголовного преступления они, как будто, не совершили: за все ответило начальство. Это бессилие закона с горечью сознает следователь, допрашивающий выживших участников похода. Но как доказать — не суду, не себе, а им, совершившим подлость, что налицо преступление нравственное? Не названный по имени следователь, предшественник «печального детектива» Сошнина В. Астафьева, в итоге оказывается бессильным разбудить в «свидетелях по делу» их совесть, их души. Не ему, а молодому инструктору Саше, считающему себя виновным в беде, автор доверяет вынести обличительный приговор. Не в зале суда, а «на скамейке в ближайшем сквере» произносит он главные в повести слова: «Дело-то ведь в нашей человеческой сущности. А об этом никто не сказал, не заикнулся… А если случится большая беда?... Что же это тогда?... Кто же мы тогда?» 
Такие вот Саши-инструкторы и шли в 1993-м на баррикады Белого дома, а потом в окопы большой югославской войны. И возвращались опустошенными, полумертвыми, разглядев «человеческую сущность» не только противников сербов, но и самих союзников русских. Да и русских тоже, виновных в «великой гордыне», мечтах о Великой Сербии, Великой России, Великом славянстве. Теперь, в начале 2000-х, тот уголовный и нравственный суд над бросившими неопытных туристов профессионалами М. Чванов словно продолжил на большой геополитической арене. Было ведь, что и русские бросали сербов на произвол судьбы (в 1990-е), но было, что и сербы «платили черной неблагодарностью», как, например, после 1813 года, т.е. после обретения Сербией независимости. Совестливый автор, подобно своему Саше-инструктору, находит тут поводы рассеять и собственные заблуждения. Называя свою фамилию устами одного монаха из Косово, он пишет об излишне «красивых статьях Михаила Чванова», о «раскрытии глаз» на «сербскую и болгарскую неблагодарности, подозрительности по отношению к России… о чем Михаил Чванов, побывав в Сербии, так и не узнал». 
О многом еще не знает М. Чванов, готовый признаться в этом устами своих же персонажей. И это признание в незнании говорит о личности и творчестве известного российского писателя и общественного деятеля (он председатель Аксаковского фонда, отмечен наградами Русской православной церкви) много. О неудовлетворенности и поисках. О благородной боли за свое Отечество, за единокровное славянство, за «тяжелобольную планету». О неостывающей совести. О том, что праведный суд над преступной нравственной слепотой и убогостью будет рано или поздно свершен. Обо всем этом такая несъедобная для лит. гурманов и эстетов трудная проза Михаила Чванова. Предназначенная для читателя не ленивого ума и вялого чувства, а для тех, кто болеет за человека с большой буквы, в какой бы стране, городе, деревне он ни жил.

Владимир Яранцев Рыцарь поэзии. Геннадий Абольянин. Сборник. — Дом Цветаевой, Новосибирск, Изд-во НГОНБ, 2009 Небольшая эта книга посвящена едва ли не последнему из могикан — энтузиасту, собирателю, хранителю материалов о знаменитых поэтах постсеребряного века Б. Пастернаке, А. Ахматовой, М. Цветаевой. Многие знали его как одного из основателей Дома Цветаевой — своеобразного клуба при НГОНБ (областной библиотеке) известных в городе поэтов и гуманитариев. Вначале Г. Абольянин вспоминает о том, как он, астраханский школьник, «начал собирать все-все-все» Пастернака и о Пастернаке, как быстро ширилась его коллекция и круг знакомств, включая детей поэта. Собирательство «по Ахматовой» и «по Цветаевой» сделало его и вовсе уникальным в Сибири человеком. О том, как подчас невероятно ему везло, Г. Абольянин рассказывает в главе о знакомстве с жителями деревни Мутовка, где в 1927 году отдыхал Пастернак. Из того же разряда «счастливых случаев» — переписка героя книги с армянской поэтессой Г. Ахвердян, показывающая, что литература для Г. Абольянина была глубоко личным делом. Таким же, по сути, человеком является и составитель-комментатор книги Ю. Лихачева, скромно назвавшая этот «первый сборник, посвященный рыцарю поэзии Абольянину» «прикосновением» к его жизни. Это оставляет надежду на то, что его дело имеет достойных продолжателей. Мартышев Е. Воеводич. Сказка. — РИЦ «Новосибирск» СП России, 2009 Очередная по счету поэма-сказка известного новосибирского поэта на этот раз посвящена «русскому воинству». Автор верен себе: вновь повествование ведется от лица старика-«говоруна», вновь торжествует православие, а герой-победитель легко справляется с нечаянной нечистью. Из-за нее тут, собственно, все и происходит: юный Глеб-воеводич наступил в лесу на мухомор и получил ведьму в амулете, а автор — сюжет, аккуратно поделенный на десять глав. В одной из них герой превращается в рыцаря Джона и влюбляется в прекрасную чужеземку Ренату. Сплавить все это — Киевскую Русь и Англию, татарскую орду и ведьму и проч. — в одно автору помогает его язык. Точнее, мастерство плетения разностильных слов под «музыку» «теркинского» хорея. Так что и не удивляешься «удалому визави», «батыру дебелому», «о’кей» и «адьё» рядом с «сусалами» и «зипунами». Очевидно, что «сказка» у Е. Мартышева — род патриотической риторики, облаченной в «кафтан» фольклорной образности, что одних восхищает, других отвращает. Но воздать должное таланту автора должны и те, и другие. Синильга. Литературно-художественный альманах. № 2. — Приложение к журналу «Сибирские огни», 2009 Этот лит. альманах (гл. редактор Н. Козлов, отв. редактор А. Горшенин) публикует главным образом участников конкурса им. Г. Карпунина, регулярно проводящегося в Новосибирске. Один из его лауреатов В. Дегтярев открывает номер рассказами о сибиряках на Великой Отечественной войне, соединяя героику фронтовых будней с анекдотическим юмором («С крыш в сугроб прыгал? Значит, записан в десант!»). В той же стилистике трагикомедии, не без влияния и участия сорокоградусной, выдержаны «иронические рассказы» В. Медведева, «рассказики» А. Заволокина, «деревенские истории» А. Домрачева. Они убеждают, что не перевелись еще сибирские «чудики», отвечающие на вопрос о национальности: «да плотник я…». «Чудно» выглядят на этом фоне приключения жабы В. Каменева: уродливая, но с «кроткими мудрыми глазами», она удачно избегает множества опасностей, вроде хищного ужа или участи аквариумной рыбки. Есть в альманахе и настоящий детектив: повесть И. Левит «Пансионат “Легенда”», интригующий, однако, до тех пор, пока «бледная поганка» Зина не ударит городошной битой в голову здоровяку Олегу. Роль лит. детектива берет на себя В. Страдымов, хотя в статьях Пушкина о Радищеве больше двойственности, чем «загадки». В отделе поэзии «загадок» и того меньше, за исключением стихов В. Черникова и О. Блиновой. Тем не менее, уважать журнал можно уже за одно стремление быть оригинальным и разнообразным. Балачан В.Ф. Красота Отечества. Стихи и поэмы. — Омск: Кн. Изд-во, 2009 «ДРУГОЙ МНЕ РОДИНЫ НЕ НАДО…»

«Вот стихи, а все понятно, / Все на русском языке», — писал А. Твардовский в своей бессмертной поэме «Василий Теркин». Вернее, в «книге про бойца», как определил жанр книги сам поэт, подчеркивая нестандартность своего произведения. Где стихи звучат и читаются с предельной ясностью, обеспечиваемой чисто русским, почти фольклорным языком. 
Жанр новой книги Владимира Балачана тоже особый, на современные стихи и поэмы также мало похожий. Ибо между стихотворной формой произведений омского поэта и их смыслом нет никаких противоречий и затруднений. Это абсолютно нерасторжимое единство, обеспечиваемое простотой содержания, излагаемых мыслей, узнаваемостью образов. Последних у В. Балачана, однако, не густо: поэт предпочитает рассказывать, а не изображать, описывать, а не сравнивать и уподоблять. Такая стихотворная манера, напоминающая образцы риторическо-гражданственной поэзии эпох противостояния власти и народа, как правило, «работает» на лозунге и плакате, в газетных передовицах и журнальной публицистике. Ее душа, ее огонь — патриотический пафос, вольное или невольное использование высоких банальностей. Сродни она и песне, слова которой больше поют, чем мыслят, звучат, чем убеждают. 
Именно такой образ мысли и ее стихотворного выражения автор считает подлинно русским, о чем он и сообщает нам уже в заголовке первого раздела книги «Живу и думаю по-русски». Живет же и думает он прежде всего в деревне, на земле, жизнью крестьянина-хлебопашца, кормильца Всея Руси. Отсюда и едва ли не в каждом стихотворении есть пашня и хлеб, неважно, чему оно посвящено: «Меня учили дома, в школе, / И хлеборобы в чистом поле» («Стержень»), «Поднимаются в поле овсы, / В рост пошли яровые пшеницы» («Лето»), «Мой лучший друг — он землю пашет» («Поэт и власть»), «Мы просыпались рано, и с утра / Просили есть, а хлеба — ни пылинки» («Победа»), «И всяк из нас несет свои вериги: / Рисует, пашет…» («Земля и мы»), «Пахали ровно. Гладко боронили» («Твоя земля»), «Остановлены заводы. / Пашня гибнет» («Портрет Пушкина»), «Москва не сеет и не пашет» («Москва»). И это только на первых тридцати страницах 255-страничной книги. И только стихи с ключевыми для поэта словами. А там, где их нет, деревенское, крестьянское, хлеборобское присутствует так или иначе. 
Назвать горячую приверженность одной, мировоззренчески значимой теме можно и учеными словами: патриархальность и почвенность, консерватизм и реакционность и даже, если впасть в крайность, национализм. И В. Балачан иногда их оправдывает, когда пишет: «Живем под гнетом западных культур» («Еще раз о душе»), «Чужеродным повеяло духом / В нашем городе, нашей стране» («Тревожные мысли»), «Залетела в русский дом / Воронова стая. / И давай все кверху дном, / Вверх ногами ставить» («Все народы»), «Говорят: мы вам Бога родили! / В прошлом веке мы видим и так: / Миллионы славян угодили / На тот свет и в тюрьму, и в ГУЛАГ» («Они»), «В стране хоть и смердит нечистый, / Кремень защиты не растерт» («Тысячелистник»), «Теперь в России строят храмы, / Но убивают русский дух» («На нашей стороне»). 
Последняя цитата наводит на мысль о знакомом мифологическом сюжете: «чужеродное», значит, бесовское, антихристианское, оккупирующее уже не только страну, Москву, но и главную опору — Церковь. Поэт не просто обо всем этом пишет, повторяя из стиха в стих, но и вопиет, бьет в набат. К цепочке понятий-тождеств: РУССКИЙ = ДЕРЕВЕНСКИЙ = ПРАВОСЛАВНЫЙ («Я русский — значит, православный…»), добавляется еще и = ВОИН, СОЛДАТ. И это еще один мотив первого раздела книги — служение заветной триаде, готовность вступить за эти святые понятия в бой: «А мы стоим на правде всякий раз, / Как на посту» («Русские»), «В душе, как войско, соберешь ты силы — / Народу слово верное сказать?» («Еще раз о душе»), «Красоту России нашей / Сторожит, как часовой» («Портрет Пушкина»), «Летаю! / Стало быть, расту… / Для битвы за Россию» («Ночные полеты»), «А я — солдат и полководец, — / Когда потребует страна» («Святой колодец»). И в полном соответствии с заветами лучших наших гражданских лириков В. Балачан взлетает на небесную вершину больших букв и грандиозных понятий: «Давно известно: Слово — это Бог. / Служу во имя и во славу Слова… / Пишу по зову Слова и природы — / Пока огонь гражданства не потух / Духовного служения народу» («Во имя и во славу»). 
Поэт, как видим, «открытым текстом» произносит и пишет слова, от которых современные поэты отвыкли или которые держат в глубоком резерве, в темницах своего сознания. На них лежит табу утонченности и глубокомыслия усложненных контекстов их стихов или боковых ходов мыслей и чувств. В конце концов, многие просто стесняются: не 30-е же с 50-ми все-таки на дворе, а загадочно-нулевые, на втором десятке нового века. 
В. Балачану неведомы и не нужны ни ложные сложности, ни стеснения. Право прямоговорения он заслужил от рождения: «Я не боюсь ни капли повториться / И так сказать, как будто песню спеть. / Отечество мое и материнство — / Родимая Барабинская степь!» («Исповедальное»). Проще говоря, он пишет, как поет — то, что видит, целиком доверяясь своей песне, которую не остановишь, «не задушишь, не убьешь». А такая неостановимая, как река, песня чревата эпосом, поэмой. Жанр, который В. Балачан так любит и которому он отвел всю вторую половину книги. Но его поэмы удачными вряд ли назовешь. Это просто очень большие стихотворения на уже известные нам темы открещивания от либерального настоящего и защиты всего русского, что еще теплится в деревне. Всех их, а не только «Покушение», но и «Черную черту», «Гулливер и лилипутов», «Колокола», «Знамя победы», можно назвать «поэмами-памфлетами». А по сути, «газетами», естественно, оппозиционными. Достается тут всем «бесам» — демократам-«лилипутам», Горбачеву, Ельцину, Гайдару, кремлевским «врунам», «пионерам»-олигархам, вроде Абрамовича, горе-реформатору Знамени Победы депутату Сигуткину и даже с виду безобидному ведущему «Поля чудес» Якубовичу, о котором автор пишет так: «Лишенный чести и стыда, / И меры и таланта, / берет колбасы и меда, / Короче, провианты» («Покушение»). 
В этом «короче, провианты» — другая ипостась творчества В. Балачана и хорошая пожива для пародистов — легко дозволяемое косноязычие. Сам поэт, с большим (сорок лет) стажем, достаточной эрудицией и чувством слова, этих ляпов будто не замечает, отправляя их в плавание по строкам своих стихов такими, как они родились. Считает ли он такие «провианты» и другие неприглаженные словечки элементами народно-фольклорно-частушечной культуры в противовес книжно-городской, или просто не хочет / не может остановить свой стихопоток, но в этой гражданственной книге они далеко не редкость. Благословляемые автором, они объединяются в словосочетания, четверостишия и т.д.: «Девки — светлой и зрелой красы, / Парни — тоже готовы жениться» («Лето»), «Живет вольготно он и сыто: / Есть что одеть и сунуть в рот» («Поэт и власть»), «Страна была могучим хором, / Позывом к свету и теплу» («Слово о песне»), «Он (Пушкин. — В. Я.) порой дается диву, / Откровенно матерясь: / Как Россию угодило наступить в такую грязь?» («Портрет Пушкина»), «Обустроился — не без причины, — / Чтоб в душе обозначился штиль» («Бедный и богатый»), «Но истина шарашится в народе, / Как пьяный бомж, и — жалко! — лишь в уме» («Тюрьма народов»), «Здоровый дух остался чистым, / Не покатился кувырком» (На нашей стороне»), «Вся правда от истины чистой / И, как ты ее не толки…» («Сибиряки»), «Заговоренные любовью, / Идут потомыши на свет» («Любовь! Она, как манна с неба…»), «Как весной на ветке завязь / Предстоящего цветка» («Душ броженье…»). 
Последние две цитаты — из второго раздела книги «Земное и небесное», пограничного между патриотическими стихами и поэмами. Этот лирический раздел в книге, как свет в окне, где означенные косноязычности двоятся в откровенно «ершистую», но трогающую образность: «Отведу рукою ветку — / Распахну простор вокруг. / Много ль надо человеку, / Чтоб возрадоваться вдруг». Это «распахну простор» столь же неправильно, сколько и дерзко по-русски, по-сибирски, без оглядки на словари и грамматики. Особенно в сочетании с «возрадовался» — «тихим» словом из церковно-православного лексикона. Эту идею-заготовку небесного восторга можно было бы, наверное, выразить поизящнее. Но сорокалетняя поэтическая практика уроженца Барабинской степи уже утвердила раз и навсегда выбранный тон и лад стихов. Их лексика и ритмика, освященная устоями и традициями сугубо сельской, крестьянской трудовой жизни с ее простыми и ясными ценностями, чурающимися всяких околичностей ума и чувства, действует как отлаженный механизм. Хоть и старой, советской конструкции, зато надежный. 
Да и сам поэт достаточно хорошо свыкся с пушкинским четырехстопным ямбом, на котором А. Твардовский взрастил своего «Василия Теркина». И который так ко двору пришелся В. Балачану, однажды даже написавшему продолжение приключений героя Твардовского — «сказание» «Возвращение Василия Теркина» (Омск, 2003). Там вместе с Теркиным автор мечтал вернуть России «духовно нравственное сознание, с которым советские люди разгромили фашистскую Германию», чтобы «в наше время безжалостного, грандиозного разрушения Отечества провести его (Теркина. — В. Я.) по всем социальным слоям современного общества». Подвигов, однако, совершить воскресшему герою не удалось, кроме подвига самоспасения от бомжей, милиции и психбольницы. После всех злоключений автор нашел своему Теркину тихую гавань у одной деревенской вдовы, оставив последнее слово за собой. То есть за гимном «русскому вону», который «был всегда зодчий и кормилец». 
Этого эпического «Теркина» В. Балачан и продолжил в своей новой книге. Окрасить ее пафос в лирические тона поэт пытался, внеся исповедальную ноту в патриотические стихи. Но и исповедь у него зазвучала как манифест борьбы «во славу большой и малой родины моей» («Исповедальное»). С этой же беспокойной мыслью пишет он и о своей душе, которая, «раздвоилась» было на деревенскую и городскую, но в действительности так и осталась цельной — все той же «крепостью», «чтобы нас и душу нашу… / Ни хитростью, ни приступом не взять!» 
И все-таки есть в «Красоте отечества» стихи красивые, «тихие», без «душевных вериг» патриотического долга. На них отдыхает и читатель, и, видимо, сам автор. Смолкает грозный судия и вития и появляется мастер лаконичного, как восточный малострочный стих, пейзажа: «Солнце скрылось. / Потемнело. / Убежал в туман лесок… / Млечный Путь Земля одела, / Как жемчужный поясок» («Ночь»). Или такое, с привкусом Есенина: «Чаны. Деревня на яру. / На поле — трактор. / Дальше — стадо. / Я здесь родился. И не вру: / Другой мне родины не надо» («Родина»). 
И даже наиболее удачные любовные стихи — о той любви, которая обрамлена пейзажем, живет и дышит им. Особенно любы поэту звезды, так часто встречающиеся в его стихах: «Светлый — без печали — / Приозерный лес. / Заезды — за плечами — / Падали с небес… / И горели звезды / У тебя в глазах… / Раскаленный воздух — / На моих губах» («Завивалась полночь…»), «Любовь — космическое чувство! / Она, как звездная метель, / Несет, несет свое искусство, / Необъяснимое досель» («О любви»), «Под звездным небом / Ставлю пианино — / Хочу тебя, любимая, воспеть… / Я буду петь, / И заезды будут, падая, / О клавиши тихонько задевать» («Широкая сибирская равнина…»), «Ты поешь, и вспыхивают звезды, / Словно откликаются тебе» («Вечерняя песня»), «И гадают думку обо мне /Звезды, прилетевшие вчера… / Никакой другой заботы нет: / О тебе вздыхаю и молчу» («У костра»), «Когда в степи — росно. / Роса — в траве, в хлебе… / Твои глаза — звезды / Горят в моем небе» («Я прихожу поздно…»). 
Эта звездная романтика, скорее всего, наследие «космических» 60-х, когда поэзия вновь стала необычайно популярной, выражая суть этой светлой эпохи. Именно тогда В. Балачан пришел в поэзию, опубликовал свои стихи в «Сибирских огнях», издал в Новосибирске свои первые книги «Теплынь» и «Добрая погода», начал писать для композиторов-песенников. Так, наверное, он и нашел свою счастливую звезду, и звезды стали спутниками его творчества, любви и природы. Их дружный, спевшийся ансамбль дан в таком, например, стихе: «Дум броженье, / Звезд кипенье… / Ты стояла за спиной, / Словно бы стихотворенье, / Ненаписанное мной». // Где счастливо завязалась / Только первая строка, / Как весной на ветке завязь / Предстоящего цветка». 
Этот «предстоящий цветок», он же «ненаписанный стих», — еще один симптом поэзии В. Балачана. Свои стихи — риторические, лирические, пейзажные — он зачастую стремится оснастить, а лучше — завершить афористичным двустрочием. С разной степенью успешности, но все же замкнуть стих эффектной концовкой: «Душа! Она — святой колодец. / Его не вычерпать до дна» («Святой колодец»), «Конечно, мне любовь твоя нужна, / Но без моей — у нас не будет счастья» («Ты говоришь: люблю, люблю, люблю…»), «Доброта стремится к совершенству, / Но и совершенствуется зло» («Добро и зло»), «Измена — в сущности — любовь / К другому человеку» («Я не поверю в те слова…»). 
Но не всегда читатель готов принять балачановские словечки и двустрочия, ставящие его стихи на грань самопародии: «Теперь мне море по колено! / И в небо тычусь головой» («Прощение»), «Должно же что-то в самом деле / В тебе остаться от меня!» («Ищу себя в твоей улыбке»), «И по тебе стихотворенье / В моей соскучилось груди» («Ты — мой покой»). 
Недоумевая, улыбаясь, ухмыляясь, но мы, в конечном счете, готовы принять все эти «неправильности» поэта. Тем более что уважаем его солидный лит. стаж и твердые убеждения несгибаемого «почвенника». Потому и не ставим к иным его стихам вопросительные, восклицательные или вопросительно-восклицательные знаки. Ибо это действительно стихи — хоть в них и «все понятно, все на русском языке». И замолкают уже готовые высказаться упреки в излишней политизированности или «газетности» его стихов. Не ощущаешь в них косности, окостенелости или самодовольства, наоборот, стремление совершенствоваться. «Если этого не происходит, — пишет он в предисловии под названием “Желание подняться выше”, — то значит, что твоя кавалерия пегасов не может одолеть какого-то творческого пути… Поэтому с годами и опытом писать нисколько не легче — наоборот». 
Этот поэтический труд, святую преданность поэзии, которая живет везде — и в патриотике, и в лирике — и предстоит оценить читателю в новой книге Владимира Балачана. Искренней, предельно, по-русски открытой, широкой. Как горизонты его родной Барабинской степи.

Владимир ЯРАНЦЕВ Начало века. Литературный и краеведческий журнал. Издание томских писателей. № 3, 2009 Целый блок материалов первых страниц номера посвящен юбилею Н. Клюева, отмечавшегося в Томске в октябре. Особенно объемной и интересной оказалась подборка рыдающих писем ссыльного поэта из Колпашева и Томска, так или иначе взывающих к милосердию высоких властей. В. Доманский характеризует эти письма как «лирический дневник», хотя точнее их было бы назвать плачем терзаемой жертвы — жанр типично клюевский. Вторая и столь же большая (на полжурнала) часть романа С. Вторушина «Литерный на голгофу» продолжает рассказ об убийстве царской семьи в той же беллетристической манере, что и часть первая. Правота Романовых при этом не подлежит сомнению, а читателю остается наблюдать за нюансами заранее известного сюжета. В отделе прозы также два «трехмерных» рассказа В. Старова, отдел поэзии скупо представлен Б. Бурмистровым, Н. Бренниковым, Н. Рачковым. Рубрика «Краеведение» отдана польско-сибирской теме. Бийский вестник. Литературно-художественный, научный, историко-просветительский альманах. № 4, 2009 На первое место в этом молодом (с 2003 г.), но представительном (в редколлегии В. Курбатов, Н. Переяслов, В. Шемшученко) альманахе поставлен «Русский мальчик» Г. Немченко — полуповесть-полуочерк, герой которого, почти супермен, является собирательным образом «поколения навсегда улетевших из дома», современного и симпатичного автору. Следующие публикации номера — сплошь эссе: И. Михайлов с «путевыми эссе» о паломничестве автора в прошлое православного Подмосковья, В. Курбатов с медитативным эссе о пребывании в Печерском монастыре, Н. Гайдук с эссе-«всполохами» — публицистическими миниатюрами, например, о «соснах редчайшего Касмалинского бора», нуждающихся в «хорошем хозяине». Из чисто художественных публикаций выделяется рассказ А. Байбородина, где резвится такая колоритная нечисть — водяные, анчутки, русалки, шишиморы, — что не веришь, будто герою все это приснилось. Но наиболее роскошно в альманахе представлена поэзия: Б. Климычев, Ю. Ключников, И. Тюленев, Д. Мизгулин, Б. Бурмистров, С. Донбай — цвет и гордость сибирской поэзии. Достойны внимания также стихи православных священников. День и ночь. Литературный журнал для семейного чтения. № 4, 2009 Открывает номер опубликованная к 60-летию поэта Н. Шамсутдинова поэма «Покорители» (1988). Это и экологический эпос, и «вопль изболевшейся души» (В. Астафьев) о том, как калечат природу Ямала «нефтяные короли» и прочие «временщики». Подборка также неопубликованных рассказов Р. Солнцева «Нестрашный суд» начинается страшным рассказом о «радиоактивной» девочке (следствие «нехороших дождей») и издевательствах над ней односельчан. Повесть И. Левитес «Боричев ток, 10» — почти семейная хроника об обитателях киевского дома, живущих по принципу «в тесноте, да не в обиде». В повести А. Бондаревой «Танец Анитры», напротив, малолюдно: у одной мечтательной девушки есть лишь приемная дочь, и та, по сути, выдумана ею. Придуманность явная и неявная есть и в рассказах Ю. Тотыша, Д. Бирюкова, Е. Супрановой, герои которых подчас не могут отличить реальность от виртуальности, одинаково пугающих. Ю. Беликов, впрочем, находит, при помощи пермского литературоведа В. Зубкова, невыдуманного россиянина, женившегося аж на сестре немецкого кайзера, что вылилось в диалог об авантюрности в жизни и литературе. В номере также много стихов с немалой долей здорового авантюризма — Б. Панкин, А. Петрушкин, эссеизма — С. Денисенко, А. Анненков, Р. Сидоров. В журнале также представлены рубрики «Антология», «Публицистика», «Дебют», «Ирония», «Дети». Казаков В. Холопы. Роман-дурь. — М., АСТ: Астрель; Владимир: ВКТ, 2009 СПАСИБО БЕЛУХЕ

Фантазировать всегда приятнее, чем просто описывать. Придуманное всегда ярче наличного, реального, опостылевшего. Но не всегда это, нафантазированное писателем, близко читателю. Все дело в мере, в той дистанции, которая отделяет придуманное от непридуманного. А также в амбициях и претензиях автора, зачастую превращающего свое фанто-произведение в мир своевольного «Я», для которого все прочее — только материал для удовлетворения своих творческих инстинктов. И потому, читая асов и мэтров современных фанто-утопо-антиутопо-фэнтэзийных жанров, будто бы озабоченных будущим многострадальной России, видишь, в первую очередь не Россию, а писателей: Т. Толстую и В. Сорокина, О. Славникову и С. Доренко, А. Проханова и П. Крусанова и др. Каждое слово их писаний, безусловно, квалифицированных и высокоумных, так и вопиет: «Это я сочинил! Это я так увидел! Это моя будущая Россия!» 
В этом смысле Валерий Казаков в своей книге «Холопы» скромнее и проще коллег по жанру. Отсутствие претензий на высоколобость в книге обнаруживается сразу же — в узнаваемости имен и фамилий персонажей и деятелей середины XXI века, простоте расшифровки российской истории, нам уже знакомой и предлагаемой, придуманной, спрогнозированной на основе российской и мировой современности. Эти простота и прозрачность художественной футурологии В. Казакова, безусловно, привлекают. Хотя перепады в его романной идеологии, композиции, образности, лексике способны шокировать избалованный вкус. Как на качелях: «Холопы» то коробят, то восхищают, огорошат юмором, почти казарменным, и вдруг удивят сатирой, едва ли не салтыковщедринской. 
Итак, роман имеет традиционно романный зачин: в сибирскую провинцию приезжает высокопоставленный чиновник, назначенец из Москвы. Но это и не обыкновенный чиновник из обычного романа, прибывающий в обычное захолустье, а человек-недоумение, человек-шифр, человек-фантом. Он и продукт, и фигурант той действительности, которая, волей автора, существует в постдемократической России. Ее быт, обиход, этикет и официоз читателю еще предстоит нарисовать в своем воображении. Поначалу же изумляешься какой-то ядовитой резкости, смехотворной экзотичности карикатур, особенно имен героев. Затем принимаешься за расшифровку заданного «кроссворда». Енох Минович Понт-Колотийский, посланец самого Президент-Императора Преемника Шестого, прибывает в Чулымский удел Барабинского особого окуема под начальство Генерал-Наместника Урзы Филипповича Воробейчикова. Такова на языке «Холопов» завязка романа и его сюжета. Расшифровка: Россия через пятьдесят лет вновь станет империей, какой была века два-три назад; в ней возрождены сословия, но царит невероятное смешение народов, рас, эпох, языков, о чем и говорят имена. Библейское «Енох», отцом которого был, вероятно, китаец «Мин», «Понт» — нечто античное и в то же время жаргонно-блатное, «Колотийский» — на усмотрение читателя. «Урза» — конечно, от тюркского «Мурза» (или «ураза»: праздник, гулянка), чьим отцом был славянин Филипп, а Воробейчиков — фамилия из разряда говорящих, указывает на характер и темперамент генерала-выскочки, недалекого служаки и карьериста с мелкими амбициями. 
Все это мгновенно проносится в сознании читателя. Он уже подготовлен к восприятию следующих сатирических неуклюжестей, настроен на нечто анекдотическое, в духе «Чонкина» В. Войновича или «Палисандрии» С. Соколова. И В. Казаков дает ему эту комическую пищу, этот материал, на котором построен роман и который писатель взял из политической, экономической и культурной жизни нашей эпохи, из нынешних СМИ, спроецированный на гипотетическую середину XXI века. Легко расшифровывая придумки автора, одновременно следишь за ходом его мысли. Худо, хуже, чем сегодня, будет в той, казаковской России, ставшей Сибруссией. В ней «институт преемничества стал конституционным», территория урезана от Одинцова на западе до Красноярского края на востоке (Красноярск превратился в китайский Дзин-дзе-мин), государственным языком вот-вот станет гибрид китайского, азербайджанского и разговорного американского (от русского останется только «произношение, ненормативная лексика и жесты»). Книги и газеты останутся, но их «мало кто читает»: «все, что необходимо, записано на маленькие CD-диски». В страну вернулись помещичье землевладение и крепостное право, дворянство и дворянские звания (Енох, например, мечтает стать графом). Формой народного представительства является Всенародный Всевеликий Курултай, но все решения в стране принимает не он и даже не Августейший Президент-Император-Преемник, а Всемирнейшие Хранители и Великолепная Семерка. Ибо вместо прежних ведущих кап. стран осталась потерявшая могущество Афроюсия (США) и Объевра, т.е. Объединенная Европа. 
Удручающая дикость нравов почти узаконена: ритуальная коррупция, животное пьянство, почетная безграмотность (иные чины и читать-то не умеют), полная сексуальная свобода и т.д. Но это не становится поводом для выстраивания писателем каких-то культурологических моделей, конспирологических схем и апокалиптических предсказаний. Очевидно, что В. Казаков пишет не о будущем, а о настоящем с помощью будущего, путем гротескных преувеличений и небольшого временного сдвига. Отсюда-то и эта неподдельная веселость автора книги, фельетонные приемы в конструировании говорящих фамилий, в конце концов, оптимизм. 
Вместо нагромождения мифологически-эзотерических рассуждений, он дает пушкински простенький сюжет о любви наивной, светлой, чистой девственницы Маши Званской (след Г. Державина!) к Еноху вкупе с избитой до штампа утопией о Шамбале. Если любовь Маши к столичному пришельцу указывает на «Евгения Онегина», то «Дубровский» и «Капитанская дочка» дают автору канву для разбойничьей темы и изображения очень похожей на Белогорскую — Чулымской крепости, чей комендант весьма напоминает старика Миронова. На Маше автор оттаивает, а на атамане Макуте-бее и его помощнике Сар-мене отдыхает. И пусть они грубы и разбойны, эти «дети каторги», зато они свободны, вольны и по-своему благородны, помогая главным героям романа — Маше и ее подруге, бывшей агентше спецслужб Эрмитедоре, а затем Таре, «стражнице Входа» в Шамбалу — спасти святое место от уничтожения. «Никак не можем мы пропасть и раствориться в лесах, попрятаться, ровно холопы Августейшего Демократа, за спины убогих, сирых да обездоленных, потому как, может, мы — последняя опора народная», — говорит атаман. 
В этом монологе мы встречаем расшифровку ключевого слова романа: холопы — это не крепостные крестьяне, не простолюдины, а слуги Царя-Преемника, придворные, или просто чиновники. Здесь, в этой чиновничьей теме В. Казакову трудно найти конкурентов. Ибо он сам чиновник с большим стажем, знает бюрократический аппарат и его людей, интриги и приемы закулисья и подковерной борьбы не понаслышке. Об этом можно судить по его недавней книге «Записки колониального чиновника». И хоть главным в романе по всем признакам — приключенческий сюжет с похищениями, побегом, погонями, стрельбой и т.д. — является любовь Маши и Еноха и их участие в спасении Шамбалы, писатель немало страниц посвящает чиновникам-холопам, «жадною толпой стоящим у трона». Автору достаточно назвать этих прохиндеев, подхалимов, лизоблюдов, извращенцев и «лукавых царедворцев», например, Казимиром Желдорбаевичем Тарабарабуриевым или Юнусом Маодзэдуновичем Ивановым, чтобы почувствовать их вопиющую отрицательность. Если же писатель берет рангом повыше и называет визиря Преемника Владисуром Джахарийским или политолога и «тайного колдуна Кремля» Павлином Тойотовичем Глебовским, то чувствуешь уже нечто большее — политическую ориентацию автора «Холопов». 
О симпатиях же В. Казакова приходится догадываться от противного: это не те, кто служат денежному мешку и тотальной лжи, низким инстинктам властолюбия, похоти, пьянства, раболепства. Это те, о которых величественный старец-«глашатай воскресшего старинного бога», причастный Шамбале, говорит в своем пророчестве: «Было такое время, когда все люди великого белого племени знали, что они дети великого бога и от прародителей своих — сами боги и равные в силе богам». Со временем, увы, свет истины погас, и пришли люди-сорняки, а вместе с ними рабство во всех его вышеуказанных проявлениях. Этим рабством больны, хотя бы отчасти, все в романе, кроме Маши, которая еще, по сути, дитя. Да и дождаться в этот раз, в этот год откровения и очищения с помощью посланцев Шамбалы не удалось. Но у таких героев, как она, еще все впереди. Так же, как и у Макуты-бея и Сар-мена, Даши — служанки Маши и ее жениха, отважного Юня. И только Еноху автор не оставил никаких шансов. При известии о готовящемся спецназом взрыве Входа в Шамбалу, им овладевает панический страх, и он кричит Маше: «Кого ты собираешься спасать? Этот сброд, этих ничтожеств… быдло оно и есть быдло… И страна эта проклята, проклята. Может, с ней, действительно, так и надо, бомбу на голову и конец!..» Войдя в раж, он чуть не убивает Машу, зато убивает свои любовь и душу. А вскоре умирает и физически, загрызенный медведем. 
Так В. Казаков, в лице не самого худшего среди чиновного сословия Еноха, рассчитывается с «холопами» из среды бюрократов, которые, действительно, могут довести страну до ручки. Но, слава Богу (или Шамбале?), что ими не исчерпывается народ Сибруссии. В момент, когда надежды на возрождение страны людей, равных богам, особенно сильны, в пиковый момент любви Маши и Еноха является величественный пик горы Белухи. «Белоснежная, искрящаяся», «великая и заповедная», «одно изображение» которой «творило чудеса, лечило, утешало, помогало многим людям остаться хоть в какой-то мере людьми», она не позволяет роману скатиться в анекдот, фельетон или «дурь», как почему-то значится в выходных данных романа, в боевик или love story. 
Особенно порадуется этой романной Белухе сибиряк. Ибо гора эта алтайско-сибирская, что можно счесть за иносказание о том, что спасение России от всей этой гибельной карикатурности жизни нынешней и, не дай Бог, будущей, придет отсюда, из Сибири. И вряд ли кто может это серьезно оспорить.

Владимир Яранцев
|