Вы здесь

Бальмонт в Новониколаевске

К 90-летию события
Файл: Иконка пакета 15_cheh_bvn.zip (16.24 КБ)
Александр ЧЕХ
Александр ЧЕХ



БАЛЬМОНТ В НОВОНИКОЛАЕВСКЕ
К 90-летию события


Как-то в конце 80-х годов я зашёл в библиотеку Дома актёра и обнаружил там выставку старой книги. Для меня в те годы это была неоценимая неожиданность. Беспартийная и бесчинная публикация русской литературы тогда только начиналась, и далеко не всё можно было легко найти в новых переизданиях, — как, впрочем, и сейчас… Много часов после этого я провёл в уютном и мало посещаемом читальном зале, читая и переписывая стихи любимых поэтов — в первую очередь, символистов. Начал со «Злых чар» Бальмонта — книги, почти весь тираж которой из-за цензурного запрета был уничтожен. Постепенно добрался и до второго тома его скорпионовского десятитомника, в котором помещалась самая знаменитая книга поэта — «Будем как Солнце»…
Ближе к концу обнаружился цикл «Д.С. Мережковскому», где тоже не обошлось без цензурных купюр. В первом издании книги (1903 г.) от сонета осталось 11 строк:
Я полюбилъ индiйцев потому,
Что въ ихъ словахъ —
                           безчисленныя зданья,
Они ростутъ изъ яркаго страданья,
Пронзая глубь в?ковъ, м?няя тьму.
И эллиновъ, и парсовъ я пойму;
Въ однихъ — самовлюбленное
                                    сознанье,
Въ другихъ — великiй праздникъ
                                    упованья,
Что будетъ мигъ спокойствiя всему.
Люблю въ мечт? — изм?нчивость
                                    убранства,
Мн? нравятся толпы магометанъ,
Оргiйность первыхъ пытокъ
                                    христiанъ…
Неудивительно, что стихи о том, что автору нравится «оргийность первых пыток христиан», были признаны явно недопустимыми. В скорпионовском томе, вышедшем несколькими годами позже — который и лежал тогда передо мной — появились ещё полторы строки:
Вс? сложныя узоры христианства.
Люблю волну…
А дальше над типографскими отточиями твёрдым характерным почерком были дописаны карандашом недостающие слова:
…И только самъ Христосъ
Мн? чуждъ, какъ влаг? Моря
                                    чуждъ утесъ…
Я вздрогнул. Не только от смысла этих слов. Трудно было отделаться от впечатления, что вписала их не просто рука человека, лично знакомого с автором или слышавшего автора (кстати, я до сих пор не видел, чтобы сонет этот был где-то опубликован полностью), но именно рука самого автора. Я не графолог, да и почерка Бальмонта я никогда дотоле не видывал, но… впечатление было слишком сильно, чтобы я стал себе что-то объяснять.
Допустим, этот том с восполненным вручную текстом кто-то привёз в Новосибирск — ведь Бальмонт не бывал в Новониколаевске?..

1916. 15 марта, 5 ч. в. Вагон. За Каинском.
Катя милая, я утопаю в каких-то бесконечных далях. Ехали две ночи и три дня, буду ехать ещё третью ночь и лишь утром приеду в Новониколаевск. Впервые узнаю не мыслью, но ощутительно-телесно, как непомерно велика Россия… Солнце заходит и снег красноватый. Благо тебе, что ты сидишь в своей комнате.
Целую тебя и не забываю. Твой К.

Загадка разрешилась после выхода книги К.М. Азадовского и Е.М. Дьяконовой «Бальмонт и Япония» (1991 г.). Оказывается, Бальмонт был в Новониколаевске, направляясь в Японию!
Ещё в 1898 году поэт-путешественник намеревался посетить Японию вместе со своей второй женой, Екатериной Андреевой-Бальмонт, тем более что в Японии тогда служил младший брат Екатерины Алексеевны — Михаил. Тогда этим планам не суждено было сбыться. В 1904-м разразилась Русско-японская война, и естественные чувства великоросса опять сделали эту поездку невозможной.
И вот новая фаза жизни. Поэт находится в зените своего творческого пути и писательской славы. Только что он пережил один из величайших триумфов: в 1915 году ему довелось начать первый перевод на русский язык «Вепхисткаосани», классического эпоса Шота Руставели, национального сокровища. Бальмонтов «Носящий барсову шкуру» у себя на родине был встречен с огромным энтузиазмом. Не только грузинская аристократия и интеллигенция, но и все грузины расценивали сам факт перевода и его исключительные художественные достоинства как значительное событие для национальной культуры, а приезд поэта в Грузию осенью 1915 г. превратился в общенародный праздник2. Константин Дмитриевич начал учить грузинский язык и к июню 1917-го завершил свою работу над переводом3.
А пока, окрылённый успехом, он привёл в исполнение свою давнюю мечту. Он направился в большую гастрольную поездку по России, Сибири и русскому Китаю. Давно сделав Солнце главным героем своей лирики, он вознамерился наконец достигнуть Страны Восходящего Солнца. Все эти годы он изучал книги о Японии и японской литературе, переписывался с японскими корреспондентами. Что не менее любопытно, в те же самые годы японские авторы читали, переводили и представляли публике певца мгновений и поэта мимолётностей! Первый перевод на японский самого дзэнского из русских авторов вышел уже в 1910 г. И, как напишет Екатерине Алексеевне сам поэт, «в Иркутске или Харбине я гораздо менее знаменит, чем в Токио...» (Дело в том, что в этой поездке его спутницей оказывается уже Елена Цветковская, которой предстоит стать его третьей женой; но с Екатериной Алексеевной поэт хранит самую сердечную дружбу и регулярно пишет ей с дороги; из этих писем наравне с рецензиями мы и узнаём подробности японского турне.)
Две недели на Японских островах превратились в сказку. Бальмонт одинаково ошеломлён красотой природы и грацией женщин, восторженностью приёма и памятниками буддийской архитектуры, трудолюбием и жизнерадостностью народа и своеобразием поэзии. «Вся Япония — chef d’oeuvre, вся она — воплощение изящества, ритма, ума, благоговейного трудолюбия, тонкой внимательности».
Четырнадцатого мая он подведёт итог: «После Грузии и наряду с ней, это золотая страница сердца. И связь моя с Японией уже не порвётся».

Чем же был для поэта Новониколаевск между двумя ослепительными пиками человеческой и творческой биографии? Серой точкой на карте? Но ведь, как писал он сам в знаменитейшем стихотворении,
В каждой мимолётности вижу я миры,
Полные изменчивой радужной игры…
Что он увидел здесь?

1916. 18 марта, 6-ой ч.в. Новониколаевск.
Катя милая, посылаю тебе газетные пустячки и два лишь слова. Я в такой весенней истоме, что мне обременительно каждое движение. Здесь настоящая весна. Верно, в Иркутске или в Чите подарю свою шубу какому-нибудь раненому солдату. Солнце греет по-настоящему. Весело гремят колёса.
Вчера я испытывал редкое для меня чувство: я, как новичок, волновался в начале выступления. Надо сказать, что здешняя публика очень сдержанная, что кажется холодностью, и ни один лектор, и ни один концертант даже не мог собрать полную аудиторию. Так вот, ко мне собралось 700 человек, и встретили меня рукоплесканиями. Это всё новости для меня. Конечно, понять и 3/4 не поняли слушатели в моей «Любовь и
Смерть»5, но слушали внимательно, как сказку, как грёзу музыки. И то хорошо. Этих людей нужно понемногу приучить к Красоте. Смутно они всё же её чувствуют. Сегодня «Вечер Поэзии». Это доступнее.
Давно не было от тебя весточки. Как ты? Думая о тебе, я вижу твоё лицо светлым и внутренне-сильным. Обнимаю тебя. Твой К.

Прочитав это письмо, я, честно говоря, засомневался: а где могло собраться в уездном пристанционном городе, каким был тогда Новониколаевск с его 82-тысячным населением, столько людей? Оказывается, в здании Коммерческого клуба, где ныне располагается театр «Красный факел». Поэтому цифра, названная Бальмонтом, вполне заслуживает доверия: ему же был выплачен гонорар, прямо связанный с числом проданных билетов! Можно почувствовать из письма и его удовлетворённость: «Я в такой весенней истоме…», и некоторую неуверенность. Несколько дней спустя в Томске ему «устроили бурный триумф» — однако то был губернский город, университетский город, так что в Томске-то триумф неудивителен. Но у нас — как ему удалось привлечь чуть не каждого сотого жителя — чего до того «не удавалось ни одному лектору или концертанту»?
Чего ожидали и что нашли наши предки-земляки на двух встречах со знаменитостью, которую они не могли, как следует, знать даже по книгам6?
В столицах было немало такого, что влекло к поэту самых разных людей — от высоких академических сфер до мало интересующихся собственно поэзией…
Бальмонт в те годы был не просто первым поэтом России — хотя и это в то время означало нечто гораздо большее, чем просто быть модным или читаемым автором. На рубеже веков происходило нечто беспрецедентное не только в русской, но и мировой культуре. С большим или меньшим откликом в поэзии всходила плеяда звёзд первой величины: Максимилиан Волошин и Иннокентий Анненский, Вячеслав Иванов и Фёдор Сологуб, Юргис Балтрушайтис и Валерий Брюсов, Андрей Белый и Александр Блок… Все названные— равновеликие и разно великолепные — соперничали в масштабности отображаемой картины мира, в остроте переживания мига, в совершенстве техники стиха, в широте личной эрудиции… Многие из них оказались первоклассными переводчиками и блестящими прозаиками. Вячеслав Иванов был выдающимся философом, Андрей Белый — крупнейшим стиховедом.
Бальмонт же был «всем»: он сочетал несочетаемое, выражал невыразимое — с той полнотой и силой, которые в глазах публики высоко возносили его даже над его бесподобным окружением. По словам ревнивого друга — брата-Каина Брюсова,— «равных Бальмонту в искусстве стиха в русской литературе не было… там, где другим виделся предел, Бальмонт открыл беспредельность», и в течение десятилетия 1895-1905 гг. он «безраздельно царил в русской поэзии»…
Экстатический тон одного стихотворения сменяется интимнейшим полушёпотом другого. Эффектная сонорность стиха сочеталась с интенсивностью выраженного здесь же чувства — у поэта почти не встречается звуковых красот ради них самих, о «трескучих аллитерациях Бальмонта» говорили люди, просто не способные подняться до его экзальтации. А исключительность этих переживаний сама оказывалась сильнодействующим средством и парадоксальным образом захватывала аудиторию более любой народности8. Экзотика иногда бывала самоценной — но чаще только острой приправой и к пронзительной русскости9, и к «всемирной отзывчивости души».

Более того, он был в глазах публики исключительной личностью. Но, говоря объективно, разве таковыми не были другие? Разумеется, были. Однако Бальмонт производил впечатление не только достоинствами своих стихов. Для нередко слышавшей его столичной аудитории большое значение имел и его ореол победителя: он знал и помнил всё, на всех языках, во всех странах и исторических эпохах, так что в нужный момент мог незамедлительно «сразить» оппонента точной цитатой. Острослов, владеющий даром экспромта, он мог с ходу отчеканить афоризм, а то и прервать тут же написанными стихами любые прозаические пререкания. Как писал Максимилиан Волошин в стихотворном портрете «Бальмонт» под впечатлением публичных дискуссий с его участием:
…Узорно-вычурная речь
таит круженья и отливы,
Как сварка стали на клинке,
Зажатом в замшевой руке.
А голос твой, стихом играя,
Сверкает, плавно напрягая
Упругий и звенящий звук…
Но в нём живёт не рокот лиры,
А пенье стали, свист рапиры
И меткость неизбежных рук…»
Огромная эрудиция подтверждалась его славой путешественника — иногда вынужденного, то есть изгнанника…
Ибо одесную с ним следовала слава героя-революционера. Сочувствие народным волнениям и публичное чтение «Маленького султана» сначала, в 1901 году, привело к высылке «из университетских городов» и первому длительному выезду за границу, а в 1905-м — к отъезду в Париж из-за опасности, которую поэт навлекал на себя постоянным участием в уличных беспорядках. А в Париже он напишет «Песни мстителя», и имя Бальмонта будет называться вместе с именами Льва Толстого и Максима Горького во главе художнической оппозиции николаевскому режиму…
А ошуюю бежала слава героя-любовника; его многочисленные романы, которые он не считал нужным скрывать, не вызывали ни одобрения, ни осуждения. Мужчины иронизировали, женщины трепетали…
Поэт, Марат и Дон-Жуан — в одном лице! Кто бы стал задумываться, тождествен ли автор своему лирическому герою, если возведённая им в закон спонтанность творчества исключала всякие сомнения в этом?

Но вернёмся вновь к вопросу: что из этого могло иметь значение для наших предков-горожан 90 лет назад? Ведь даже сплетни до них вряд ли доходили. Почему «очень сдержанные», «холодноватые» люди встретили гостя рукоплесканиями?
Возможно, главное в феномене Бальмонта выходило за литературные и даже персональные рамки. И выводило за них. Сошлёмся на наивное и потому — неоспоримое свидетельство. Как один из отголосков упоминавшихся грузинских триумфов поэта процитируем письмо отцу гимназистки Нино Меунаргия: «Только что пришла с лекции Бальмонта, и мне захотелось поделиться с тобой тем огромным впечатлением, которое он на меня произвёл. Прелестные вступительные слова так красиво, так своеобразно были им прочитаны… новые оригинальные слова, форма стиха, всё, всё прекрасно… Пишу без смысла, без порядка, потому что вся полна Бальмонтом и не могу собрать мыслей по порядку. Все музы покинули меня. Красота стиха, звучность и манера читать так прекрасны, из чего берёт он?! Пока, наверное, думаешь, что я сумасшедшая! Ура, Бальмонт! Браво, Бальмонт!»10. «Брат-Каин» Брюсов говорил гораздо холоднее, но о том же: «Прекрасны не Ваши стихи, а Вы…»
Нелишне привести и альтернативный взгляд — ироничный до карикатурности фрагмент поэмы «Поэзия как волшебство» Л. Мартынова, очевидца омского выступления Бальмонта:
На кафедре — посланец муз.
                  Свой рот, алевший, как укус,
Презрительно он приоткрыл,
                  медлительно проговорил:
         — Вам, господа, я очень рад
                  прочесть обещанный доклад.
Вы тему знаете его: «Поэзия как
                                    волшебство».
Стара, как мир, простая мысль,
                  что слово изъясняет смысл,
Но все ли ведают о том, что буква —
                                    это малый гном,
Творящий дело колдовства?
Гном, эльф, заметные едва!
         «Идея эта не нова, — решил судья,                                            потупив взор, —
                  но, вероятно, с давних пор
                  сокрылись гномы в недра гор.
                  Не танец эльфов те слова,
                  которые я в приговор,
                  закону следуя, вношу…»
         — Я букву эль вам опишу! —
         вскричал поэт. — Любовный хмель
                  рождает в мире буква эль!
«Пожалуй, не попал ты в цель! —
                  судья подумал. — Буква эль,
                  входящая в глагол “люблю”,
вошла в другой глагол “скорблю”,
                  а также и в глагол “скоблю”,
в словечки “плут” и “колбаса”.
         Так в чём же, в чём здесь чудеса?..»
Так мыслил он, провинциал.
                  Едва следить он успевал,
Как брат, поведав о судьбе и буквы А,
                  и буквы Б, соображения свои
                  высказывал о букве И.
Но, видимо, докладчик сам вдруг
                  понял, что господ и дам
                  не покоряет волшебство.
                  Не понимают ничего!
                  Там скука ходит по рядам.
                           Что за народ!
У слушателя одного стал рот похож
         на букву О, зевота округлила рот.
И, объясненья прекратив,
         на колдовской речитатив внезапно
                                    перешёл поэт.
Тут про волшебный лунный свет
                           заговорил он нараспев,
Про томных обнажённых дев,
Про то, как горяча любовь,
Про то, как жарок бой быков,
И как, от крови опьянев,
         приходят люди в буйный гнев.
Любить! Убить! Дерзать! Терзать!
И не успел он досказать, как понял:
                           это — в самый раз!
Сверкают сотни жадных глаз.
                           Все люди поняли его.
                  …И сотворилось волшебство.
Встреча с Бальмонтом несла слушателям праздник. Поэт выводил их лицом к лицу с огромным и прекрасным Миром (всегда с заглавной буквы!), заставлял их почувствовать восторг и ужас бытия — как раз то, что полностью заслонено обыденной провинциальной действительностью… Его «чары», способность передавать собственное упоение Жизнью действовала на слушателей безотказно и прекрасно осознавалась самим поэтом.
Когда на меня напряжённо глядят
         Безмолвные сотни зрачков,
И каждый блестящий мерцающий
                                             взгляд
         Хранит многозыблемость слов, —
Когда я стою пред немою толпой
         И смело пред ней говорю,—
Мне чудится, будто во мгле голубой,
         Во мгле голубой я горю.
Дрожит в углублённой лазури звезда,
         Лучи устремив с вышины,
Ответною чарой играет вода,
         Неверная зыбь глубины.
Как много дробящихся волн предо
                                             мной,
         Как зыбки мерцания снов.
И дух мой к волнам убегает волной,
         В безмолвное море зрачков.
Уже из этого стихотворения ясно, что на концертах Бальмонта речь шла о чём-то принципиально ином, чем философское умозрение, религиозное кредо или в известной степени условное восприятие искусства. От поэта аудитории непосредственно передавался глубоко личный опыт: сегодня мы назвали бы его экзистенциальным — хотя и слова-то такого в то время ещё не было… И чем менее искушённой, чем более провинциальной была аудитория, тем сильнее сказывалась магия его стихов. Вероятно, эта почти мистическая волна и катилась перед ним по его маршруту…
Об этом нечасто упоминают — но ведь именно Бальмонт создал традицию поэтического концерта в том же духе, в каком уже существовала концертная практика виртуозов — пианистов или скрипачей. Но даже они не забирались в российскую глубинку. А кому из поэтов до Бальмонта вообще имело бы смысл ехать в гастрольную поездку по России от Харькова до Владивостока?
Даже и ему нужен был триумф в Грузии, чтобы решиться на такое.
Впрочем, был и ещё один — гораздо менее очевидный «поэтический Эверест»… Дело в том, что именно символистский период в русской литературе привёл к широчайшему распространению цикла как поэтической и даже прозаической формы. Прецеденты были, но скорее как исключение; символисты же и стихи, и даже прозу начали писать циклами. Они же освоили и такой неимоверно трудоёмкий вариант поэтического цикла, как венок сонетов. Если до символизма было написано по-русски всего два венка: поздравительный и переводной, то вслед за Вячеславом Ивановым Волошин и Брюсов открыли для себя и для публики этот жанр. Бальмонт писал сонеты много и охотно — но с его полуимпровизационным подходом за венок долгое время не брался. Совладать с формой в пятнадцати сонетах, добавив при этом необходимость совпадений начальных и конечных строк (которыми венок и «сплетается»), удесятеряя поиски рифм, выражая, наконец, незаурядное содержание — иначе кто захочет вкушать плоды надсадной версификационной работы?!
Когда я узнал, что в итоге Бальмонт написал шесть венков11, я был очень заинтригован: как он всё же это делал?
Париж. 1915. 18 января н. ст. 4 ч. д.
Катя милая… эти последние дни я был импрессионирован приездом
Макса12, я очень рад ему. Он по-прежнему мил, болтает вычурно. Но умно, сразу колыхнул в моей душе какие-то молчавшие области и, прежде чем ещё приехал, как-то косвенно обратил меня к стихам. Я написал за это время поэму «Кристалл», сонет «Кольцо» и венок сонетов «Адам», который посылаю тебе…— передай его, пожалуйста, Вячеславу Иванову. Но мне очень интересно твоё впечатление. Я написал всю эту поэму сонетов вчера: начал в 5 часов дня, а кончил в два часа ночи с половиной. Я думаю, что это ода из 5 или 7 наилучших моих вещей, самых сильных, красивых и значительных. И Нюша, и Макс, и Елена были захвачены, даже подавлены…

Какой «изысканностью русской медлительной речи» ни будь, но это уже выходит за все мыслимые рамки: венок сонетов — за девять с половиной часов! Неудивительно, что свидетели этого поэтического подвига были «захвачены, даже подавлены». Прибавьте грандиозность бальмонтовского видения мира, напряжённое развитие мысли, стремительную смену спорящих друг с другом образов…
После такого уже ничего не страшно!
А Бальмонт был первопроходцем очень и очень многих путей, открывая их для других. Каждый из следующего поколение «королей поэтов» и властителей литературной моды: Городецкий, Гумилёв, Северянин — перенимал у него очень многое; без такого предшественника их творчество и судьба сложились бы, вероятно, совсем иначе: ведь и публика ждала чего-то такого, к чему приучил её Бальмонт, и вместе с тем нового! Если Городецкий много раз прямо признавал свою благодарность «предтече», то Гумилёв и Северянин были гораздо более ревнивы, а уж в парижской эмиграции отношение более молодых к стареющему льву стало весьма недоброжелательным…
Напоследок надо упомянуть о его «последнем первенстве», тем более, что если заслуги Константина Дмитриевича перед русской поэзией более или менее охотно признаются, то проза его известна мало. А ведь им написан первый роман русской эмиграции! Вся блистательная романистика русского зарубежья, в нашем читательском сознании соперничающая на равных с написанным в Советском Союзе, открывается романом Бальмонта «Под новым серпом»13
К которому я вас и отсылаю…
Тем более, что излюбленный адресат его лирики — Солнце — оказался более почтителен к памяти своего верного гимнопевца. Если вы помните, именно 29 марта (16-го по старому стилю!), ровно на 90-летие бальмонтовского приезда в Новониколаевск, уже в Новосибирске произошло неполное солнечное затмение…

Новосибирск, 2006 г.
100-летие «Сибирских огней»