Вы здесь

Четыре сезона, или Мытарства блаженной Веры

Повесть
Файл: Файл 01_skrundz_csimbv.rtf (270.71 КБ)

1. Верочка и немчура

 

Верочка родилась под Ленинградом, в пятьдесят втором году, и была у Верочки большая книга, бабушкина, дореволюционная, с картинками, на которых изображались ангелы с крыльями, демоны с хвостами, чудесные города из камней и песка, страшные драконы о шести рогах, величественные бородатые мужчины и замотанные с ног до головы в ткани женщины, непохожие ни на кого из Верочкиных знакомых. Лежала книга в кухонном шкафу, высоко, на самой верхней полке, там, где пылились какие-то коробочки, баночки и прочий хлам. К шкафу надо было подставлять табурет, а на него еще один, и умудриться не упасть, доставая, а потом засовывая книгу обратно, пока никого нет дома, а все на работе, в полях и огородах.

Колхозное царство в те времена кипело и варилось, не участвовали разве что дошкольники. Вере было пять лет, и к этому возрасту она стала очень умной, знала все, начиная от устройства бытия, заканчивая воскресением, только не знала, как называется то и другое, потому что читать она еще не умела, а спросить было не у кого. Бабушка строго-настрого запрещала вести разговоры о том, что Верочка нашла в книге, и прятала ее всегда высоко, чтоб никто не догадался, что у них есть такое сокровище. Иногда, правда, все же называла людей, изображенных в книге, но Верочка мало запомнила: вот Мария, вот сынок ее Иисус, а вот волхвы. Это последнее слово особенно нравилось Верочке, казалось волшебным и всемогущим, несущим с собой только праздник и подарки. Она запомнила и смотрела чаще всего на картинки, где эти самые волхвы в длинных одеждах протягивали что-то пухлому, серьезному младенчику.

Верочка хотела походить на младенчика, чтобы получить подарки тоже, ведь у нее никогда не было даже сносной куклы, не то что сладостей, а играла она то ручками от дверей, то деревяшками — и ела в основном невкусные овощи. Серьезной оставаться у Верочки выходило отлично; мама радовалась, что у нее такой спокойный ребенок, бабушка опасливо косилась на внучку, порой перепрятывала книгу в разные места шкафа, но никогда не ставила так далеко, чтобы Верочка не могла ее найти. Верочка же испытывала гордость от своего тайного знания, потому не общалась с другими ребятишками, а все время сидела дома и с нетерпением ждала, когда все уйдут, чтобы вновь открыть заветные страницы.

Тем временем деревенские мальчишки и девчонки, худые, загорелые, босоногие, шустрые, как птицы киви, острые на язык, умелые, как самые передовые трактористы, в свободное время, пока присмотра за ними не было, сбивались стаями и строили цивилизации — со своими войнами, режимами, а порой и философиями — на огромной планете под названием село Вешенка. С малахольной, бледнолицей Верочкой они не водились, если встречали изредка на дворе, забрасывали обидными прозвищами, вроде «худосочка» или «блажная», и порой прибегали к окошкам специально — подразнить отщепенца.

Верочка не отвечала, гордая была девочка, и книга у нее имелась, не то что у других. Мама даже опасалась ее в школу отдавать — как начнет там Верочка про ангелов рассказывать, так сразу их из колхоза в Сибирь отправят. Но что поделать, Верочка со своим любопытством никак не справлялась, да и ничего кроме книги у нее не было, ни друзей, ни занятий. Телевизора в то время не существовало, а радиопередачи Верочка понимала слабо.

Жила Верочка с мамой и бабушкой, отец исчез, когда Верочку еще не нашли в капусте, мама торжественно учила думать, что отец Андрей Василич погиб на фронте, хотя ребята смеялись, что фронта давно нет, и ругали безотцовщиной, козлиным отребьем, а бабушка объясняла — баба уволокла. Все это перемешалось в Верочкиной голове, она считала, что злая баба Яга на великой войне, где все деды побывали, а у кого и отцы, превратила ее собственного родителя в козла, и ее превратит, если про фронт думать иначе, чем учит мама. Рядом же и повсюду жили соседи, все были родней, знали друг друга в лицо, редких чужаков не боялись, да и кто мог кому вреда желать, некогда, строили прекрасное будущее, а немчура, про которого среди взрослых ходили басни, перевелся после войны, мама тоже рассказывала, пугала, что, мол, было такое еще недавно, но Верочка в своей книге никогда не встречала ничего подобного и отличительных черт врага знать не могла.

Поэтому, когда в селе появился чудной, бородатый и с волосами до плеч, в обширном балахоне гость, Верочка решила, что это не кто иной, как величественный волхв с одной из любимых картинок. В книгу Верочка сегодня заглядывала и только что убрала в шкаф — наступал вечер, скоро должна была прийти мама, а с ней и бабушка. Ремня не хотелось, хотелось подарков.

Гость шел пешком, издалека. Верочка бездельничала возле дома, под вишнями, где колодец, сразу бросила игру с муравьями, поднялась, чтобы ее было видно с улицы, вдруг обратит внимание и скажет что-то, а может, и пряник даст — что, мол, одна девочка сидишь тут, все ребята вместе играют, а ты одна тут, на вот тебе пряник, потому что ты только меня и узнала, и я специально для тебя нес угощение, с самого фронта, от бабы Яги. От волнения Вера сдвинула брови, чтобы больше походить на младенца в книге, два раза шепотом сказала: «Ух ты!» — и потихоньку, от дерева к дереву, стала подкрадываться навстречу пришельцу. И вот, желание сбылось, волхв заметил ее, резко повернулся, пошел к дому — и вот-вот достанет из кармана заветный пряник…

Сердце Верочки затрепетало, она смутилась и с вожделением глядела, как приближается волхв, — а он уже совсем близко, и стало видно широкое красное лицо, пот, и — о ужас! — не балахон это, а длиннющая грязная рубаха, а под ней штаны, каких не бывает у волхвов, и сапоги, и в руках ничего нет, ни пряника, ни сундучка с игрушками. Верочка вдруг догадалась, что серьезное выражение лица тут не поможет, и волхв этот вовсе не для одаривания пришел, а за чем-то таким, что заставит Верочку в корне переменить свои взгляды на бытие. Верочка похолодела и стала, как вкопанная, ожидая, что вот сейчас она исчезнет, как отец, растворится в воздухе или превратится в козленочка, а то и в лягушку.

Девочка, где я? — спросил волхв — и буква «к» у него запала и слилась с буквой «ч», так что получилось неясное «девочадея».

Не знаю, — прошептала, не поняв, ледяная Верочка.

Мужик подумал пару секунд и сказал так:

Девочка, а где ты?

Не знаю, — попятилась Верочка.

Вдруг с хрипом, басом, по-бычьи:

Ха-а-а! — пришелец выдохнул в нее неожиданным крепким перегаром гнилых зубов и больного желудка.

И тогда Верочка заорала пронзительным визгом, какой бывает только у маленьких девочек или у страдающих ожирением взрослых мужчин, метнулась в сторону, назад, снова в сторону, к колодцу, к дому — куда же? — а некуда; прошла, наверное, секунда, и Вера услышала снова:

Э, чево орешь, девка?! — раздался рев прямо над головой, и не успело еще закончиться это жуткое слово «э-чи-и-иво-о-оа-а-аре-о-ешь», как мужик поймал Верочкино платье за поясок — он был страшно зол, а Верочка все визжала, даже птички в широких ветлах замолкли. Волхв, который не волхв, встряхнул Верочку, да так сильно, что она, наконец, замолкла. А потом застыл, повернувшись на три четверти, потому что там вездесущие мальчишки и девчонки выскочили из кустов и встали, с удивлением глядя на экзекуцию блажной Верки, которая тощей крохотной тряпочкой повисла в лапе экзекутора.

Что привело их сюда — желание подразнить малахольную или провидение, бог знает, но они пришли и растерялись, и замолкли, и остолбенели. Но эти дети — не Верочка, эти не видали книг, не ждали волхвов и пряников, зато у них были отцы, и были отцы безбородые, а бородатыми и грязными, все знали, кроме Верочки, мог быть только немчура поганый, фашист, враг и убивец.

В общем, дети поступили здраво: мальчик Женька Хазанов открыл рот и смотрел, девочка Наташка Петухова и девочка Наташка Веревкина остались и закричали громче даже Верочкиных возможностей, в унисон, две октавы, почти аккорд, а мальчик Ванька Райдан бросился со двора, в сельсовет, в поле, куда-нибудь, за председателем, за матерью, за помощью.

А мужик растерялся, так много орущих детей сразу он давно не видывал, и так и продолжал держать Верочку за поясок, не зная, что с ней делать. Благо что Верочка обмякла и не вырывалась. И, быть может, все закончилось бы совсем иначе, если бы не вечер и не окончание рабочего дня. Но так как подошло время заката, меньше чем через минуту на сцене насилия появилась мать Верочки, Анфиса Павловна, а за ней и все остальные, кого привел Ваня Райдан, но чуть позже.

Завидев Анфису Павловну, мужик медленно поднял Верочку высоко над землей, развернулся, сделал пять быстрых шагов к колодцу и протянул Верочку к разверзнутой его квадратной пасти.

Заткнуться всем! — взревел он.

Верочка, скуля, как щенок в мешке, приготовленный к утоплению, зачарованно смотрела вниз. Поясок опасно затрещал.

Отпусти! — сказала мать рыком тигрицы — страшная поза, широко расставлены ноги, а глаза горят истинно по-афински. Но вместо того, чтобы броситься на врага, пала перед ним на колени.

Ха-а-а! — снова сказал волхв, но уже как-то с сомнением, сквозь лохматую свою бороду. И руку ослабил, так что жертва худенькими, как палочки, ручками и ножками задевала бортик колодезного оголовка. Анфиса Павловна проворно подползла к мужицким ногам, обняла сапоги с заправленными в голенища коричневыми штанами, повторила, хрипя:

Отпусти!

Существо покосилось на свои сапоги, на толстый зад Анфисы Павловны, уронило несколько капель вонючего пота ей на спину, туда, где сарафан застегивался, а спина оставалась голой, тоже потной, но ароматной, темной от земляной пыли, с несколькими прилипшими соломинками.

Шодашь-ля? — сглотнул слюну.

Дам, падла, все дам!

Бывший волхв небрежно притянул скулящую Верочку к себе, разжал лапу, девочка легонько плюхнулась на мураву. С дороги к ним уже подбегали другие люди. Верочка замерла и описалась.

Волхва забрали в город служащие тюремного розыска на следующий день, связанного и побитого народным судом изрядно. Участвовали все: Хазановы, Гусевы, Веревкины, Петуховы, Райдан, председатель и еще несколько случайных отцов. Верочку держали в доме под присмотром и другим детям смотреть не разрешили, а рассказали только, что это тот самый фашист и немчура драная, зэков тогда всех так звали, из лагеря сбежал и хотел всех русских детей погубить, и отправили спать пораньше.

И вы, ребята, над Верочкой не смейтесь, двинулась она немножко, кажись, ну… того... — покрутили пальцем у виска. — Поняли? — с ударением на «я».

А то, поняли, — с тем же ударением.

А я вообще теперича Верку блажную трогать не буду, — сказал мальчик Женька Хазанов.

И мы, и мы, — хором подтвердили девочка Наташа Петухова и девочка Наташа Веревкина.

С тем и разошлись. А Верочка с того дня, когда засыпала по вечерам, все думала о звездах в глубине колодца. И больше ничего. Через год умерла бабушка, и мама увезла Верочку в Ленинград. Про зэка ей так никогда и не рассказали, но взгляды Верочки на бытие действительно сильно переменились.

Спустя годы Верочка превратилась в симпатичную изящную девушку, немного странную, молчаливую, любящую звезды и книгу свою, и больше ничего. Да об этом никто, кроме мамы, и не знал. После неудачного опыта с волхвом Верочка старалась никого не подпускать близко и про колодец старалась не вспоминать.

 

 

2. Верочка и дети

 

Дом в деревне не сумели продать, он остался доживать свой век в одиночестве, зарос, одичал, слился с вишневым садом и с каждым годом норовил уйти в землю, как старец, сухой, съежившийся, ежечасно готовый к смерти.

Все начинается с осени, — думала Верочка, каждый год встречая туманный ленинградский октябрь у единственного окна одной на двоих с мамой комнаты в коммуналке.

Недавно Верочка закончила школу, со скрипом, дважды оставалась на второй год; мама и ответственная политика советских педагогов тянули одиннадцать классов, вытянули. Когда ж аттестат оказался на руках, мама Анфиса не настаивала на поступлении в вуз, кто такую возьмет: учиться Верочка не хотела. Синеокая, медлительная, как сомнамбула, с бледными волосами, одноклассники называли «молью», тупенькая, после выпускного, на который идти наотрез отказалась, она замкнулась совершенно. Анфиса Павловна замечала, что дочь что-то шепчет в полутьме своей комнаты, не иначе читает, но книга одна могла интересовать Верочку, Библия, остальные она игнорировала.

Ерундой занимаешься, иди в ПТУ, шить научишься, или кулинарить, или на машинке строчить — трудиться надо, вон участковый уже приходил, интересовался, — нудила мать.

Дочь отмалчивалась.

Верочке не хватало всего: цели, веры, упорства, любви, а возраст был к тому времени самый что ни на есть подходящий, даже, думала сама Верочка, хорошо бы поторопиться. Шутка ли, скоро двадцать, да еще и осень, холодно, ветрено, щербатые окна угловой комнаты в коммуналке не оберегали от сквозняков, они струились сквозь двойные рамы, плинтусы, притолоки, приносили с собой запах зимы и одиночества; отопление не давали. Верочка спала днями, завернувшись в два одеяла. Ночью одолевала бессонница. Любуясь жидкими созвездиями в небе города-героя, Верочка мечтала, как пишет на больших листах бумаги кучерявые восхваления неведомому, складывает в большой и глубокий ящик письменного стола советской мебельной фабрики, иногда достает и перечитывает.

То ли от бесплодности, то ли от невыразимости ощущений, сложных, многоцветных, тоска заполоняла все вокруг, как паутина в углах общей кухни и под ржавой ванной, в которой мылись и соседка тетя Люба, и сосед дядя Слава, тихий, незаметный мужичонка, и мама, и Верочка, которая, к слову, стала делать это крайне редко — к чему следить за волосами и запахом кожи, когда жизнь бессмысленна и никому нет дела до того, что вдохновляло ее… Тоска забралась в драповое пальто и юбку, и, совсем уж подло, под одеяло, болела голова, снились тяжелые дневные кошмары.

Так пришло время, когда Верочке нестерпимо потребовалось самовыражение. ПТУ Верочке не показалось дорогой верной, других не предлагалось, поэтому она нашла оригинальный выход из положения — она выпрыгнула из окна. Этаж четвертый, семья канадского клена в палисаднике.

Когда Верочка очнулась, увидела, что уже пришел первый посетитель — мама. Мама Анфиса выставляла на тумбочку у кровати с растяжками апельсины в авоське, домашние пирожки в газетном развороте, поджимала губы, молчала, на растянутую загипсованную Верочку смотрела сочувственно, но с упреком. Потом сидела рядом, изредка поправляла коричневые локоны завитых а-ля шестидесятые волос и глубоко, судорожно вдыхала воздух:

Поправляйся. Потом поговорим.

Верочке было обидно — ничего существенного не произошло, только боль в местах незначительных переломов. Но то ли небеса сжалились, то ли Верочка намолила, а в больницу и прямо в палату, что дозволялось разве что ближайшим родственникам, явился принц. Это был второй посетитель — уполномоченный гость всех палат на свете, заведующий отделением травматологии Иван Карлович Кесслер. Верочка удивилась, но впоследствии все же признала существование любви с первого взгляда, потому что Иван Карлович еще в дверях улыбнулся ей и сказал:

Добрый день, Вера…

Что он сказал после этого, Верочка не запомнила, важно было не упустить ни малейшего движения лицевых мышц Ивана Карловича, не прозевать ни одного удара его сердца, это требовало постоянного напряжения и концентрации внимания. У доктора Кесслера была аккуратная борода интеллигентного чуть-за-тридцатилетнего мужчины и молодые, с лучинками веселых морщин, лукавые глаза. От этих лучинок — в сочетании с романтичной фамилией — Вера стала как Пегас — окрыленной, нимфой, ведьмой, Маргаритой. Иван Карлович это заметил и оценил.

Как только, спустя шесть месяцев, в апреле, Верочку выписали домой, она отбросила костыли прочь и оперлась на плечо доктора — так и шли до самой парадной, повсюду встречались влюбленные, где-то за далекой набережной шумел ледоход, и, как птицы весенние, пели автомобили проспектов, а окна дворцов сияли, будто знакомые с детства звезды. Забыв молчаливость и всякую осторожность, Верочка заливала уши Ивана Карловича потоком нахлынувших после долгого душного лежания впечатлений, а Иван Карлович в ответ с нескрываемым намеком рассказывал Верочке о чудесах неразделимости Тристана и Изольды, и возле парадной, под старым, еще безлистным кленом героическая трагедия завершилась логическим поцелуем. Потом Иван Карлович проводил Верочку до лифта, и возле него целовались тоже, и в нем, и пропустили свой этаж, замерший, потухший лифт кто-то вызвал, было страшно неудобно и романтично, когда очутились лицом к лицу с пожилой и потому скептически настроенной соседкой тетей Любой, вот, говорит, бесстыжая, юбка задрана, и мужик-то у ней, думали, дурочка блаженная, а она — ага!

Но вышли правильно. Это был последний этаж, тетя Люба уехала, матерясь все глуше, вниз по лифтовой шахте, а Иван Карлович взял еще не совсем здоровую Верочку на руки и донес таким образом вниз, по ступеням, до нужного этажа, потом внутрь коммунальной жилплощади, по длинному коридору, мимо дяди Славы, ошарашенного не меньше тети Любы, а потом до самой мамы, здравствуйте и процветайте, Анфиса Павловна. А потом, с обреченного согласия Анфисы Павловны, все же пятнадцать лет разница в возрасте, да что люди скажут, отгородились сервантом и стали жить как супруги. Благо мама работала много и посменно, на ленинградском промышленном заводе.

Наступила семья. Анфиса Павловна, сначала изредка, но потом все чаще, атаковала с заботливостью идеальной тещи, жаловалась дяде Славе, хоть ты, мужик, скажи, чего творят, расписаться надо, а потом жить, срам-то какой. Дядя Слава был податлив, поддерживал, стыдно, говорил, стыдно, а тетя Люба добавляла, развратники, мол, милиции на вас нету. Но — дядя Слава, тетя Люба, не лезьте не в свое дело, стукачи, пройдохи.

В общем, пришлось съехать на край города, на другой берег Невы, на материк, на окраину, подальше от военных действий, сплетен и суда, Иван Карлович, оказывается, тоже был чьим-то сыном, родителей упоминал, но вскользь, далеко они, в ГДР, вот все, что осталось от отцовой службы — квартира в одну комнатенку, меньше коммуналки, но ванна своя, кухня, такого Верочка еще не видывала. Когда отделились, Верочка зажила прямо-таки счастливо; второй этаж, суицидальный синдром подавлен обстоятельствами; писала стихи, спала как богема, о свекрах не сожалела, проведывала маму Анфису, у тети Любы и дяди Славы слыла тунеядцем, зато Ивану Карловичу работать и карьерно возрастать в медицинской области не мешала. Когда любовь, все нипочем, думала Верочка и улыбалась, и платья свадебного не просила. До тех пор, пока не родилась дочь Катя. Мама Анфиса вновь пошла в атаку, через Неву, на метро и автобусе приезжала, корила, голубчик, теперь-то что, ведь тут ребенок, не по закону, что ей в ясельках скажут, безотцовщина, и фамилия-то у нее не Кесслер, а так. Иван Карлович злился, срывался на Верочке — психопатка, кричал, связать меня захотели, брачными узами опутать, фамилия понравилась, надо было аборт, сейчас все делают, жизнь не сахар. Верочка в ответ орала блажно и юно, бросалась детскими ботиночками, тихонько изводила слезами — не взял меня, ребенка-то за что отринул, разбивала посуду случайно или намеренно. Но под второй совместный Новый год Верочка неожиданно забеременела второй раз.

Время ползло медленно, мама Анфиса пилила, Верочка уставала, Катя росла и капризничала, надоедала Верочкиной тоске; Иван Карлович с работы стал возвращаться поздно, навеселе, но чаще, напротив, раздражен, молчалив. От мамы Верочка его старалась оградить, оправдать, хлопала ресницами, увлажняла синие глаза, выставляла вперед живот, не собирала Катины погремушки и не укладывала девочку спать до самого прихода нетрезвого отца, но когда тот приходил, занимала позицию Анфисы Павловны, пилила нежно, как самая изощренная инквизиторша.

В марте Иван Карлович сбрил бороду, купил дочери конфет и уехал в командировку, летом снова, а к новой осени оказалось, что у него другая женщина, новая колдунья — и, как аргументированно ответствовал Иван Карлович об измене, без странностей. Но дети! — тихонько вскрикивала Верочка и прикрывала одной рукой годовалую Катеньку, а второй — большой живот. Катенька плакала, живот трепетал, Иван Карлович остался непреклонен.

Верочка переехала обратно к маме в конце сентября и не вставала неделю.

Все начинается с осени, — сказала она перед схватками.

Мама Анфиса примчалась с ленинградского промышленного завода, двукратного отца нигде не обнаружилось, даже в больнице, в отделении травматологии.

Так ведь он женился и уехал в свадебное путешествие! — сообщила веселая постовая медсестра. В трубке звякнуло, связь прервалась.

Роды были тяжелыми, Верочка не могла разрешиться сама, плод не шел, застрял в тазу, мутилось сознание, мама, как больно, убейте меня, я больше не могу. Через сутки и еще день, когда ребенка не принесли, она заволновалась, ведь пора уже, молоко сочится, материнство излечит любые раны, дайте же его скорее. Вместо нянечки, разносящей младенцев, в палату пришла пожилая врач-акушер и скорбно опустила глаза; нехороший знак, подумала Верочка и заплакала.

Мальчик был в целом здоров. Только, поймите, опасность для жизни, и вашей, и ребенка, в таких случаях мы применяем акушерские щипцы, это всегда опасно, мы пошли на риск, вы оба живы, это главное. Пока диагноз таков: сильное кровоизлияние в мозг, вызванное переломом костей черепа, будем наблюдать. Но будьте готовы, с такой травмой долго не живут.

Жизнь не сахар, жизнь не сахар, повторяла Верочка, выписываясь из многочисленных госпиталей через полгода. Алеша не ел самостоятельно, не умел ни переворачиваться со спинки на животик, ни с животика на спинку, не делал попыток сесть и до сих пор ни на что не реагировал, глядел на мир огромными, синими, как у матери, но пустыми глазами. Красивый мальчик, очень красивый Алеша, — ты не узнаешь меня?.. ты не знаешь, что я твоя мама?.. что ты живой?.. что есть жизнь?.. что есть Бог?.. а есть ли Бог?.. где ты, Бог?..

Верочка искала ответ, бралась за Библию, вглядывалась в нее, но драконы и ангелы, женщины и мужчины, младенец, все картинки расплывались перед глазами, буквы расплывались в каплях, редко капающих из Верочкиных глаз на страницы, но приходило утро, роптать некогда, вела Катеньку в детский сад, Алешу — на регулярный и бестолковый осмотр невропатолога. След Ивана Карловича оборвался на словах новых жильцов в его квартире: выписался, уехал в ГДР.

После того как Алеше исполнился год, его пришлось отдать в интернат-лечебницу, государство затребовало молодую силу, невзирая на инвалидность младенца, Верочка вышла на работу. Устроилась она санитарочкой в том же больничном комплексе, где жил теперь Алеша, чтобы навещать его чаще. К трем годам сын научился самостоятельно есть, сидеть и кое-как ходить, говорил «гу-гу» и «мы-мы», но по-прежнему не узнавал ее, не знал разницы между домом и лечебницей, был тих, как растение, ангельски красив, но по-стариковски хмур, как будто беспрерывно силился уразуметь, что с ним произошло, да никак не мог преодолеть невозможность своей мысли. В теплое время года Верочка выводила его гулять в больничный парк, в холодное просиживала подолгу рядом с ним на коечке в больничном коридоре, надеясь, что Алеше важно ее присутствие; понять, так ли это на самом деле, было невозможно.

Девяти лет от роду Алеша умер, скоро, как и обещала добрая врач-акушер. Похоронили его на Смоленском кладбище, недалеко от церкви, мама Анфиса озаботилась справками, чтобы вклиниться в только начавшееся, смешно сказать, возрождение исторического кладбища, язва-тетя Люба помогла, у нее родственники в блокаду погибли, оказывается, отстояли местечко под всю семью, на будущее.

Когда Верочка стояла над свежей крохотной могилкой, снова была осень, могильщики разошлись, редкие мокрые снежинки падали на затылок, но Верочка не чувствовала их, а только повторяла про себя: все начинается осенью, жизнь не сахар, все начинается осенью, и не плакала.

Вас зовут Верой? — спросил кто-то, тронул за локоть.

Верочка оглянулась, с усилием сфокусировала расплывающийся взгляд перед собой, на уровне глаз колыхалось что-то голубое с серебряной вышивкой, жесткий плат ткани — это была епитрахиль, она криво топорщилась от сильного ветра, говорящий секунду придерживал ее рукой.

Вера, пойдемте в храм, там тепло, — рука поднялась, епитрахиль тут же метнулась в сторону, недалеко за голыми деревьями Верочка увидела остроконечную колокольню и блестящий от сырости купол с крестом.

Верочка послушно повернулась и последовала за ним. В храме оказалось немногим теплее, но не было дождя и ветра, священник усадил Верочку на лавку, принес горячего чая, сел рядом. Он ничего не спрашивал, а Вера ничего не говорила, отхлебывала из жестяной кружки, не замечая кипятка, не думала, смотрела в пол, на полустершийся орнамент из красно-коричневых, зеленых и серых мраморных плиток.

У вас в руках было Евангелие? — наконец, спросил священник.

Верочка протянула ему книгу — сжимала в руках, хотела почитать над могилой, но нет, хватит, заберите.

Он не взял.

Это все, что вам теперь нужно, — сказал священник, — только читайте внимательней.

Верочка бесчувственно допила чай, поставила кружку рядом с собой, погладила сырой коричневый переплет — промок от дождя, теперь страницы распухнут; подняла голову. В храме было тихо и пусто. Священник ушел.

Ивана Карловича тогда так и не разыскали, впрочем, искали не тщательно. Катенька забыла отца, но когда подросла, стала злиться, винила в глубине души за все, кроме брата, брата она не помнила тоже, но лица Кесслера не признала бы, даже если б Иван Карлович очутился вдруг рядом и с целым вагоном конфет.

 

 

3. Верочка и маразм

 

Поначалу Верочка трудилась в психиатрической клинике, очень уставала — дочь в детский сад, сын в детский дурдом. Катя плакала, а что делать, Алеша не плакал, глядел равнодушно и мычал, но и тут поделать ничего было нельзя. Больница находилась за городом, детское отделение для хроников в отдельном корпусе, за забором; формально корпус именовался интернатом, но больных ребятишек оттуда никто никогда не забирал.

Верочку легко приняли на работу, иметь дело с маразматиками желающих не находилось, не говоря о том, чтоб горшки из-под них вынимать, мыть, засовывать обратно, но график удобный, зарплата как у всех. Верочка ничем не брезговала, горшки мыла и с удовлетворением замечала только, что деньги и в самом деле не пахнут.

Утром, семь раз в неделю, Верочка проезжала шесть станций на метро, четыре остановки на городском, затем две на пригородном автобусе, двадцать минут пешком; приятный, особенно весной, парк с прудом, чистые ступени, высокие потолки, подсобка с микроволновкой, новшеством восьмидесятых, электрический самовар, белый халат санитарочки, тридцать человек в отделении, шумно, но терпимо.

Длилось это, правда, недолго, как-то раз Верочку вызвали к главврачу.

Дорогая наша Вер Андревна, — панибратски начала очкастая и тонкогубая, как мойра, главврач. — Вы у нас ценнейший работник. Но вот беда, у вас незаконнорожденный сын, да не один, еще и дочь, но девочку хотя бы не видно, а мальчик вот тут, при всех гуляет и слюнки пускает. Это дискредитирует наш профсоюз, в медицине СССР не должно быть таких проколов, поймите, Вер Андревна, наши сотрудники должны соблюдать семейный кодекс страны, тем самым они обеспечат здоровье нации. А какой пример подаете вы?

Верочка хоть и удивилась такому повороту событий, но, по обыкновению, негодовала молча. Тогда мойра сжала губы, тон перестал быть сладким, стал едким, жгучим, как яд змеи, у Верочки заколотилось сердце, но глаз она не подняла и вообще в лице не изменилась.

Так вот, Вер Андревна, мы не звери, на улицу не выгоним, вроде как вы и не в основном штате, это смягчает вашу вину перед обществом. С одним условием. Будьте любезны, о девочке никому ни слова, а мальчика переведите в другую лечебницу, тогда и вам будет спокойнее, и наши работники не смогут наблюдать вас на свиданиях с психически отсталым и перестанут волноваться.

Но Верочка отказалась:

Детей моих трогать не стоит, Светлана Геннадиевна, простите. Я не считаю моего сына помехой в работе.

Так сказала Верочка, и ее уволили. Скоро после этого Алеша умер, а Верочка стала читать Библию все внимательней и вдумчивей, по строгой рекомендации священника; откуда он знал ее имя, она не интересовалась, но, когда задумалась, восприняла как знак. Стала ходить в Смоленскую церковь, в один из немногих действующих храмов на весь Ленинград, но его там не встречала, да и не смогла бы узнать, ведь лица не разглядела. Верочка полюбила и другие храмы, в большинстве из них располагались всё музеи да исторические памятники, величественные снаружи, таинственные внутри, там было много крестов, вот и в книге тоже то и дело говорилось о кресте.

Чтобы обозначить, хоть для себя самой, новое, необычное, неожиданное, Верочка надела на шею крестик на цепочке, золотой, тоненькой, как нитка, невидной. Любила смотреть на резные его оконечности и фигурку в середине, любовалась, гладила, бормотала что-то, как в молодости, не раз Катенька заставала мать то легонько смеющейся, то плачущей. Матери девочка сторонилась, воспитывалась бабушкой Анфисой и была уверена, что мир устроен именно так — и никак иначе. Алешу она не помнила, Верочка вслух о нем не вспоминала, Анфиса Павловна тоже ничего о прошлом не рассказывала.

Однажды Верочка оторвалась от чтения и заметила, что мама Анфиса стала совсем старенькой, Катя — совсем большой, а Ленинград сделался Петербургом. Шел девяносто четвертый год. Катя в это время оканчивала институт, маме Анфисе перестали приносить пенсию, зато выписали множество поддерживающих лекарств. Никто не заметил возвращения Верочки, тихой, как привидение, с обвисшими кожистыми мешками под большими, чуть поблекшими синими глазами, всем чужой женщины. Но летом, когда настали белые ночи, Верочка решила объявить, что идет работать. Мама, и Катенька, и тетя Люба с дядей Славой насторожились — куда? Ленинград-Петербург сильно поменялся за эти годы, ни в одну больницу Верочку не взяли бы, а все неофициальные места, где еще нужны были работники, были расхватаны, даже уборщицей наняться было нельзя, а у Верочки и был-то всего скромный опыт работы санитарочкой в дурдоме.

Помог, как бывает, несчастливый случай — тяжело заболел дядя Слава. Верочка долго и самоотверженно ухаживала за ним — к всеобщему удивлению, она оказалась бодра духом, сильна физически, умело ставила уколы, следила за режимом, ставила компрессы на пролежни и без посторонней помощи меняла белье. Когда дядя Слава скончался, тетя Люба, до того попрекавшая Верочку — ишь ты, мол, здорова, на фабрике не трудилась, на чужой шее живет, сына схоронила, так теперь тунеядить можно, мать-то не вечная, за дочерью-то кто приглядит, такие Союз и развалили, а! — вдруг наилучшим образом похвалила Верочку перед своей одинокой пожилой подружкой; ее попросили помочь и здесь — озаботиться продуктами, выполнить процедуры, проводить на прогулку, а та похвалилась дальше, помощница, мол, какая. Верочку стали рекомендовать от одного больного к другому как терпеливую, чуткую, ответственную сиделку, нигде такой не сыщешь. А что улыбалась странно, так это только помогало, расслабляло и способствовало доверчивости, ведь старики — как дети: им кнут, они испугаются, замкнутся, а дашь конфетку, уступят, послушаются.

Так, постепенно, Верочка стала подрабатывать приходящей сиделкой. Последней клиенткой Верочки, а точнее, подопечной стала совсем слабая, но еще, казалось, вполне разумная восьмидесятилетняя старуха с мучительной биографией от блокады до еще относительно крепкого, но уже безнадежно жестокого старика-супруга и почти полной обездвиженности — рак разъедал ее тело уже не один месяц. Помимо своих прямых обязанностей Верочка была вынуждена выслушивать бесконечные детали судьбы Морозовой Лионы Викторовны, так звали старуху. Как ни странно, Верочку это не утомляло, а напротив, умиляло и заставляло чувствовать себя нужной, чего не было в ее куцей семье.

Vera! — Лиона Викторовна неизменно пользовалась французским прононсом в произношении имени Верочки. — Vera, милая, подайте воды, я расскажу вам сказку.

Так ежевечерне начинала Лиона Викторовна, после подмывки и смены постельного белья.

Когда я умру, вон там, в сейфе, за лунным пейзажем на стене у комода, вы, Vera, найдете дневник, в нем подтверждение достоверности всего, мною описанного. Я вела его с тех пор, как вышла из девичества, то есть… вошла в замужество. Да-да, меня выдали замуж. Причем замуж за корову. Ха-ха.

В этом месте старуха умно и сухо смеялась в батистовый старомодный платочек.

Нет, Vera, не подумайте, я еще не выжила из ума. Корова существовала, она принадлежала моему будущему супругу, вот этому, да, что харкает куревом у себя за стенкой и ворчит о вашем, Vera, присутствии. Вы ведь за мной ухаживаете, не за ним, ему завидно, всегда склочный был Яков, всегда, но я терпела, родителям послушна была, замуж пошла в шестнадцать лет. Голод не тетка, скажу я вам, а нас шестеро детей было перед войной. Так вот, корову мы оставили семейству, ей, милушкой, и выжили мои mama и papa, — здесь было тоже по-французски, — и пятеро моих братьев и сестер. Три сестры, два братика, да… А сами в Ленинград поехали. Mama, и papa, и все пятеро младшеньких, правда, погибли потом...

В этом случае батистовый платочек служил промокашкой. Лиона Викторовна прикладывала его к сморщенным, как инжир, векам, всхлипывала и продолжала:

Осталась я одна, с мужем, но жилось неплохо, ведь он любил меня поначалу, складно жили, я и счастливой побыла немножко. — Тут Лиона Викторовна улыбалась многозначительно и делала паузу. — Я обучалась в университете, Vera, я стала образованной советской дамой, не комсомолкой, нет. Я ходила в салоны, я видала живым Гумилева. Вы знаете, какие раньше были салоны? Большевики ничего не смогли с ними поделать, как и с верой христианской. Обедни мы посещали даже в тридцатые. Но война всех сравняла. Да вот Якова расспросите, Vera, расспросите. Очень удивитесь, он вам поведает, как любить меня перестал, когда я крыс ему потрошила на ужин. Ха-ха. Впрочем, не стоит. Яков не любит о том говорить. Так вот, как ни страшно было, а после войны наступили самые тягостные наши годы…

Лиона Викторовна неслышно размешивала сахар в чашке; поднос специальный, с короткими ножками, на кровати, поперек ее тщедушного тела. Если Верочка при ней тоже угощалась чаем и задевала ложечкой стенку чашки — дзынь — старуха делала лицо оскорбленного до глубины души интеллигента: сжечь без покаяния, вы недостойны называться потомком великого Петра.

Дальше она рассказывала одну и ту же историю, разные углы зрения, точки видения, варианты развития гипотетических событий после фактически состоявшихся, но заключение было неизменно одним и тем же — жизнь несправедлива, бог наказывает бедных старух лишь за душевную доброту и покорность, за всепрощение к мужу-тирану, в то время как…

Ах да! Лиона Викторовна всегда упоминала в рассказах сына, Сереженьку, вскользь, но настойчиво, этот Сереженька стоял причинной тенью над каждым воспоминанием. И хотя договор об уходе за больной с Верочкой заключал муж Лионы Викторовны, и сына Морозовых она никогда не видала, но знала наверняка, что этот человек где-то есть и как бы всегда был, знала, что бандит он, но благородный, и скрывается он от тоже бандитов, но лукавых, потому подробно о нем говорить нельзя, табу, а Лиона Викторовна ждет его и не сомневается, вот-вот закончится смутное время в России, все наладится, Сережа сможет выйти из укрытия, навестит мать, благословение последнее примет. Младший Морозов, Верочка посчитала, ей ровесник; Лиона Викторовна достоверно объяснила, что мальчик окончил университет, владел языками, может быть, эмигрировал, было, дескать, звали специалисты, еще когда он криминалом не занялся, так ведь ради матери, любил, Vera, любил как никто, уж поверьте на слово.

Так проходили целые дни. После долгой беседы Лиона Викторовна утомлялась, наконец, и просила Верочку почитать. Здесь Верочка доставала свою Библию, Лиона Викторовна слушала, засыпала, задремывала мирно под ровное и внятное Верочкино чтение, Верочка прятала Библию в хозяйственную сумку и уходила домой.

Мама, — говорила Катя, когда Верочка возвращалась домой, — у тебя лицо серое, посмотри на себя. Не пора ли сменить род деятельности?

Ничего, Катя, — улыбалась Верочка, — зато я плодотворно пообщалась.

Дома она засыпала сразу, почти ничего не рассказывала о работе, рано утром уходила снова. Да мама Анфиса и Катенька рассказов и не требовали, у них был свой мирок, семейный, самодостаточный, Верочка чувствовала себя в нем лишней, бывало обидно, начинала сцену — дочь все-таки, ишь ты, мать-то послушай! — но Катя презрительно хлопала дверью, а бабка защищала: сама дура, куда лезешь, возраст такой.

Про себя Верочка корилась, что бросила девку, когда время было растить, за сына зацепилась, за дурачка, да мертвого к тому же… Тут Верочка возвращалась мыслями к Лионе Викторовне и ее Сереженьке, что-то в этом есть, что-то важное, непонятное, близкое и родное, роднее мамы и дочери, роднее крови.

В одно из обыкновенных пасмурных, моросящих, туманных утр Верочка встретила Лиону Викторну возле дома, на скамейке — как спустилась, неизвестно, не иначе ползком, но дальше ползти сил не было, а срочно — смертельно: сын вернулся и находится в соседнем доме, в съемной кооперативной квартире, звонит, просит, ждет, существенная необходимость. А сам прийти не смог и не сможет, уж больно страшит его старик Яков, не заладилось, мол, у них с отцом еще с молодости, а что мать больна, так он не знает, она не говорила, чтоб не волновать, за ним и так слежка, он в опасности. В общем, Лиона Викторовна проявила железный характер — не проводишь, по мостовой дотащится, по траншеям, каналам, мостам. Делать нечего, безотказная Верочка взвалила больную на спину и поволокла, раненых так носили, умирающих, подверженных славе, блокадные рассказы пришлись как нельзя кстати — Лиона Викторовна заслужила, чтоб ее на руках носили, вспомнила Верочка, не то что на спине. Мужество приумножилось, а вот дом, где ждал сын, так и не нашелся. Обошли-то всего квартал, промокли, продрогли, просковозились, стоял октябрь и морочная, ледяная сырость. Встретил раздраженный Яков, сплюнул, тряся треморной головой, обругал сиделку за доверчивость, мол, это часть болезни, карту читать надо было.

А сына-то никогда и не было, — с нескрываемым злорадством поведал старик.

И прибавил, что выдумки это, навязчивая идея после войны, вот так-то! Свои все померли, а детей не могла иметь, скверная она, да ведь венчались, тайно, родители, мол, деревенщина, настояли, а дура оказалась, прожили-промаялись с ней всю жизнь, ни развестись, ни выкинуть.

Яша! Яша! Как тебе не стыдно! — сказала Лиона Викторовна, пришибленно, шепотом.

Не стыдно! Стерва ты старая! — вскричал тот и еще больше затряс головой. — Все про тебя знаю. Притворяешься, чтоб носились с тобой. Ученая? Балованная! Сколько лет на тебя угробил, врачей таскал, сиделку вот, чтобы комфорт, видите ли. Сука.

И ушел, скрипя, как надтреснутое колесо телеги. Верочка распахнула синие, как море, глаза и ничего не понимала, улыбалась, глядела то на дверь, за которой скрылся Яков, то на Лиону Викторовну: вздрагивает, всхлипывает — и все тише, тише. Нужно было утешить, а как, она не знала, укол вечерний сделала нежнее обычного, под настольной лампой, под тенью бахромы, стала читать: «В одном городе был судья, который Бога не боялся и людей не стыдился. В том же городе была одна вдова, и она, приходя к нему, говорила: защити меня от соперника моего. Но он долгое время не хотел. А после сказал сам в себе: хотя я и Бога не боюсь и людей не стыжусь, но, как эта вдова не дает мне покоя, защищу ее…» Лиона Викторовна заснула, а Верочка расплакалась сама, так жалко было Сережу, так уж полюбила она его благородный образ.

Придя в тот вечер домой, Верочка бросилась к матери — мама, обнять, пожалеть, пожаловаться, мешочки под глазами дрожали. Анфиса Павловна обняла коротко, но тут же отстранилась.

Что это, — удивилась, — с каких пор? Катя, ты посмотри, мамаша твоя совсем с дуба рухнула.

Верочка опустила глаза, подняла, опустила, подняла, поправила седые волосы на голове матери — ты такая умная, мама. Катя стояла в дверях комнаты, с чайником в руках, пойдемте лучше чай пить, здесь неудобно, холодно, на кухне газ горит, и тетя Люба вафли принесла, а больше никого в квартире, вымершая, как страна. Мудрая Катя, взрослая Катя, подумала Верочка и больше ничему не сопротивлялась.

К весне Верочке удалось получить через знакомых в районной поликлинике инвалидное кресло; свежий воздух благоприятно влияет на деятельность мозга… а справитесь? Разумеется, справлюсь, опыт, сама здорова как лошадь, и вернем же, потом, потом, когда… Лиона Викторовна с тех пор стала гулять каждый день, когда приходила сиделка, ждать чудесного появления Сережи стало комфортней, глядя на суровое, вечно торопящееся куда-то, как сама жизнь, небо и уютные рощицы тополей в Таврическом саду.

О Сергее Яковлевиче тосковали теперь вдвоем, а моцион стал неотъемлемой частью программы каждого дня. Верочка подыгрывала, часто возила больную там, где та искала сыновний дом, будто секрет у них такой один на двоих. Со временем Верочка и сама стала ловить себя на выглядывании в случайных прохожих мужчины с чертами лица Лионы Викторовны. Парадоксально, но после обличения Лионы Викторовны мужем отцовство в ее фантазии не подразумевалось вовсе — старый Яков, выходит, разоблачил сам себя, недоумевала Верочка. Старуха же, обретя соратника в части своего маразма, заметно успокоилась, о всплеске супружеского негодования не вспоминала и с сиделкой разговаривала кротко и куда более ясно: налейте мне чаю, Vera, и выпейте со мною, — затухала как будто.

Летом Лиона Викторовна попросила привести ей священника. Вера привела, из Смоленской церкви, попросила первого, кого встретила и опознала как священника по знакомому облачению — голубые с вышивкой епитрахиль и ряса, но о чем они говорили, не слышала и потом не спрашивала. Яков, ругаясь, сообщил после, что священник приходил еще раз, и после того Лиона Викторовна уж более не вспоминала Сережу.

В конце июля Яков все же отправил жену в лечебницу, а сиделке ответствовал, чтобы больше не приходила. Еще через неделю Верочке, ей первой, прежде чем сообщить даже родне, позвонил главврач отделения, где лежала почтенная блокадница:

Милая Вер Андреевна, пациентка Морозова все дни своего пребывания в нашем заведении говорила только о вас и в последний раз уснула с вашим именем на устах. Это означает, что она скончалась, не мучаясь, нынче вечером, пятнадцать минут назад. Душа ее, наверное, до сих пор здесь и слушает, как я исполняю ее последний завет. Код от сейфа такой-то.

Семья, то есть муж старухи, только вздохнула свободно, сейф был вскрыт при рассортировке личных вещей, большинство из них догнили свой век на помойке. Морозов не интересовался жизнью своей Лионы, не заинтересовался и ее смертью. Исторический дневник перекочевал в руки сиделки, все строго по завещанию, да никто и не оспаривал. Кроме этих записок да нескольких тряпок ничего от Лионы Викторовны не осталось.

В толстенной, каких Верочка не видывала, тетради обнаружился разборчивый каллиграфический почерк молодой девушки, аккуратные чернила, без единой кляксы на желтых, рассыпающихся страницах. Vera помянула Лиону Викторовну по всем правилам — с литией и панихидой, даже маму Анфису позвала помочь с поминками. Катя не пошла, фыркнула, вот еще, к незнакомым старухам ходить на помин, своих хватает; Верочка не обиделась. Утерла слезы, посмеялась по своему обыкновению причудам человеческой судьбы, наконец решила отдать дань уважения покойной, перелистнула несколько страниц, и нашла: в неистлеваемом целлофановом пакете посередине тетради находилась сберкнижка на ее, Верочкино, имя, с крупной суммой, такой, что, по Верочкиным понятиям, можно было купить самолет. Старику Якову решилась не показывать. Но пришла к маме, подскажи, простодушно попросила она, что делать с этим, на носу свеженький миллениум, кризис, угроза ядерной атаки, человечество вынуждено обратиться к своим истокам, к земле, быть может, отстроим наш старый домик? Мама побледнела и сказала:

Поздно.

Это был август 1998 года. На богатство Лионы Викторовны теперь можно было купить разве что роскошный венок на ее могилу. Верочка сморгнула, как народ перед Заратустрой, она ничего не понимала в экономике. Анфиса Павловна же заболела — напрасно Верочка поведала ей о своей удаче: то ли от расстройства, то ли от старости мама слегла; Верочка бросила работу и полностью переключилась на ухаживание за родительницей. Катя поначалу помогала, потом все меньше, госэкзамены, защита диплома, институт иностранных языков, восточных, это ценно, востоковедение ценится в западных странах, ха-ха, какой жизненный каламбур.

Еще Катя выросла умной и необыкновенно красивой, но главное — предприимчивой, целеустремленной, совсем не похожей на Верочку. В отца, в отца пошла, шамкала Анфиса, брызгая редкой слюнкой через старческие губы. Катя не слушала ее, она злилась на власть, на разруху, на мать и некстати заболевшую бабку. Наконец, у нее появился и кавалер, Катя перестала жить дома, объявив, что официально вышла замуж и не повторит ошибок предков. Анфиса Павловна, хоть и слабая к тому времени, но еще в уме и трезвой памяти, благословила молодых заочно, по телефону, и успокоилась. Перед кончиной она впала в беспамятство; Верочка ухаживала за матерью сама, до последнего дня и последней тщедушной копейки нежданного наследства, благодарная Лионе Викторовне за время, освобожденное для матери от необходимости зарабатывать. Как и Лионе Викторовне, Верочка читала матери вслух, но на сей раз не Библию, а дневник Морозовой. Анфиса Павловна уже ничего не слышала и не понимала, а Верочку успокаивало.

Через несколько дней после похорон Катя пришла домой с мужем. Мужем оказался длинный, как шпала, молодой мужчина с пышными усами и в очках. Говорил гнусаво, но четко, как на параде — зра, Вер Андрен! — показался несимпатичен, хоть и умен не в меру. Но жену, видимо, обожал и каждую минуту норовил то приобнять, то поцеловать в щеку, в нос, в капризное плечико. Катя стряхивала с себя длиннопалые руки, ухмыляясь, довольная.

Здравствуй, мама, это Володя, мы с ним уезжаем в Европу… Береги себя, а я тебя поберечь не смогу, уж прости. Вот это мобильный телефон, пользоваться так-то, я буду звонить и справляться о твоем здоровье, а ты отвечай. Как только я заработаю денег, пришлю непременно. Но назад не жди. Все, адью.

И улетела.

 

 

4. Верочка и покой

 

В человеке тонкой душевной организации всегда есть место для других людей, а Верочкина душевная организации с возрастом стала более чем тонка, поэтому потребность заботиться о ком-то или о чем-то возрастала по мере лет. Маму Верочка, как мы знаем, уже проводила туда, где были отец, бабушка, бородатый волхв, Алеша, Лиона Викторовна и дядя Слава. Оевропеенная до чужеземного акцента Катя не приезжала, впрочем, иногда, как обещала, высылала деньги; через полгода по отъезду дочери Верочка получила первую посылку со вложенной фотографией Кати и Володи, сидящих в блестящем красном автомобиле с открытым верхом, вокруг пальмы, сами они в темных очках, так что не сразу признала.

После первой — посылки некоторое время не шли, Верочка загрустила, но больше от неизвестности, чем от нищеты. А нищета таки настала. Верочке пришлось поголодать, но тут кстати пришелся участок в деревне Вешенка. Деревня рассыпалась, как старый муравейник, из всех прежних жильцов остались только старые Райдан да еще пара семей, прочие то ли вымерли, то ли уехали, были и незнакомцы. Но Верочка не общалась ни с кем, разве что с Ириной Антоновной, сестрой Вани Райдана, который спился и умер много лет назад, остался домик и огород, как и у Верочки, превратившийся с годами в дачный участок. Так и жили, четыре сотки, даже на картофель хватит, одной много не надо, поэкономить, но так даже и ничего, труд на земле облагораживает человека, радовалась Верочка, отправляла консервы Катеньке в Европу, не задумываясь, полезна ли дочери.

Катя ответила: через год-другой прислала средств, потом позвонила, однажды. Некогда, занята, оправдывала Верочка, работа, радость, молодое супружество, в конце концов. Со временем, правда, стали беседовать по скайпу, немного чаще, для этого Верочке пришлось обучиться нелегкой науке под названьем «интернет». Общение получалось натянутым, но Катя, видно, не хотела рвать связь совсем — воспитание, долг, мать как-никак.

Благодаря огороду положение Верочки немного поправилось, а в начале нулевых она за гроши заключила договор о выселении из комнаты в коммуналке, ныне уже, наверное, элитной квартиры в центре Петербурга, из окна виден кусочек Невы, хоть далеко, но ледоход весной слышен, и пушка Петропавловская, и парад девятого мая, а восемь окон из двенадцати смотрят во двор, парковка, дворы, новенькая детская площадка под тремя гигантскими кленами, по осени живописна листва, по весне — атмосфера запахов.

Верочка переселилась в новостройку на северной окраине Петербурга, вот так, прощайте, тетя Люба, вы у нас последняя остались; тетя Люба уже немногое понимала из человеческих слов, назавтра районный муниципалитет должен был отправить ее в дом, где умирают старики, по сути Верочка оставалась последней, а не она.

В новостройке, полной молодых семей, Верочку не воспринимал всерьез никто, даже сторонились как будто. Но и она особенно ни с кем сближения не искала — времена изменились, соседство более не играло такой утешительной, товарищеской роли, как прежде. Хотя сердце тосковало порой, требовало двусторонней заботы, чтобы и Верочка, и Верочке, а скайп не накормит, и ему колыбельных не споешь. Иногда в метро Верочку принимали за сумасшедшую — она говорила сама с собой, увлекшись рукоделием: шарфы, носки, рубашечки; у Катеньки недавно родился мальчик, Сережа, как сын Лионы Викторовны, но ненамеренно, хотелось сделать ему подарков, ведь он настоящий, кровинушка, да и имя какое редкое, знаменательное — Верочка выучилась вязать крючком.

Когда Верочке стукнуло шестьдесят, выглядела она все еще на сорок восемь, не больше, говорят, перенесенные в юности душевные трагедии улучшают кожу. Жилось хорошо. Деревня даровала душевный отдых, путь до нее в замызганной электричке — время для отдыха. Всегда чисто прибрана, ждала теплая квартирка: балкон два метра, прихожая — четыре, газовая плита, санузел совмещенный, колонка, второй этаж, окна во двор с молодыми сиреневыми кустами, во дворе кошечки, которых Вера жалела и подкармливала, по средам и пятницам выносила к ступеням подъезда миску с рыбными огрызками.

Встретились они на участке, это было в апреле, Верочка приехала проверять землевладение после зимы.

Здравствуйте, дорогая соседка, — он подловил ее из-за плетня, когда оказался совсем рядом, и тут уж неприлично молчать и глаз не отвести.

До того Верочка, наклонясь, возилась в земле, услышав голос, распрямила спину, увидала что-то давнее. Верочка вздрогнула, стала пристально вглядываться в лицо незнакомца, припоминая.

А что-то вас давно не видно, — продолжал он, — домой не приезжаете? Я вас заметил во-о-он оттуда, от ежевичных кустов, а ежевики-то сколько было в прошлом году! Вы потому меня и не заметили, разрослась она больно.

Доброе утро, — смущенно сказала, наконец, Верочка. — А вы кем хозяевам приходитесь, будьте любезны?

Я? Да я и владею этой плантацией. Да мы не знакомы разве? Ирина Антоновна, супруга моя, впрочем, недавняя, она о вас говорила немного, да я запамятовал — как ваше имя?.. А меня Иваном Карловичем зовут, Кесслер моя фамилия, я здесь нечасто появляюсь, вообще-то недавно в Россию вернулся, жил за рубежом, пока все эти события происходили, два года как вернулся, душа на родину запросилась.

Верочка стала ни жива ни мертва, щеки ее, и без того худые, ввалились, глаза почернели с выцветшей голубизны до глубокой серости.

Да-да, — сказала она, заикаясь, — Ирина Антоновна, да-да, видала, припоминаю, в прошлом году, весной же, вы тогда в картузе старомодном были и в рубашечке, аккуратненький весь, видно, только из города, еще и пиджачок на локте держали, у вас только, кажется, бороды не было, а сейчас-то вон какая интеллигентная, и картуза нет, хоть и холодно еще прилично. Да-да.

Верочка совладала с собой. Оправила подол и волосы, отерла о фартук руки от глинозема, поежилась, слякотно, сыро, мол, а тут земля, влажность, ветер с залива. Иван Карлович уставился на Верочку, разглядывая, но, кажется, не узнавал и продолжал уже совсем знакомо, лукаво улыбаться — морщин больше стало, брови отросли брежневские, и ростом он стал поменьше, чем сорок лет назад, высох совсем, на стручок похож.

Но, драгоценная соседка, как все же вас именовать?

На что Верочка вдруг сменила тон и произнесла скороговоркой:

Дорогой Иван Карлович, вы взрослый человек, должны понимать, не время для интимных вопросов в ту минуту, когда работа стоит, а вдруг дожди начнутся, не успеем землю обработать, а перец вот уж высаживать пора настанет. Будем знакомы как-нибудь после.

И, развернувшись резко, ушла в свой домик; Иван Карлович только пожал плечами. Вечером в пустой электричке Верочка размышляла о бесконечности бытия и судьбоносной функции землевладения. Вернувшись домой, отмыла грязь из-под ногтей, причесалась, заварила чаю, выпила наспех почти кипятком и легла спать. Засыпая, думала о соседе по даче, но сны про него ей не приснились, ни одного.

Через трое суток непогоды и отсутствия дачных выездов, без четверти полдень первого солнечного дня Иван Карлович явился на квартиру к Верочке с цветами, с ходу признался, что адрес узнал от Ирины Антоновны, хотя вообще-то с Ириной Антоновной мы не женаты, а так, товариществуем, коллеги по ферме, партнеры, так сказать, сейчас это можно. А кроме адреса узнал Иван Карлович, что Верочку зовут Верой и что она вдова вот уж как три десятилетия. А он, то есть Иван Карлович, смущен и приятно, а впрочем, чего скрывать, желает продолжить знакомство. Верочка сначала снова было затрепетала, имя вот, все сейчас вскроется — а что вскроется? что вспоминать? — но затем улыбнулась, мало ли Вер на свете, и почетное именование вдовой ей понравилось. К своему удивлению, приняла его, даже пригласила к столу, трепеща и любопытствуя, узнает ли когда-то Иван Карлович одну из своих многочисленных жен, и если узнает, то по каким признакам; сама решилась крепко держаться версии вдовы.

Конечно, дорогой сосед, благодарность за визит и все такое, как приятен интерес к моим фамильным данным, мой муж был благороднейшим человеком, я чту его память до сих пор.

Верочка усадила гостя на окрашенную в белый цвет табуретку, за квадратный столик, клеенчатая скатерть, выдвижной ящик с приборами, посередине клеенки — варенница, вокруг несколько розеточек, разделяют их, но кухонка так мала, что слышен аромат чеснока от Ивана Карловича и пирогов с капустой — от Верочки, и она лихорадочно вспоминает, что пекла пироги с капустой Ивану Карловичу сорок лет назад, но ведь и запах, поди, не тот, и вид.

Иван Карлович заметно занервничал, почувствовал отторжение и уже слегка сожалел о своем визите — он не знал, как вести себя, какая досада, как неловко… сколько ей лет? Что-то знакомое, имя как у той, что с детьми, впрочем, с детьми не только та была, ту Верой звали, но она много старше, чем эта. А эта совсем непохожа, улыбается. Однако зачем он вспомнил Веру?.. Иван Карлович приподнялся на табурете, он рассчитывал на незамедлительную взаимность, а тут такая незадача, чего это она так косится, ведь он не молод, время ценно, годы уходят, дорога каждая минута, а она вот так, какая безответственность! Кого же она напоминает, вот так, в фартуке, эти движения, даже в груди защемило. Да так, что перед глазами поплыли круги — очарование романтической атмосферы или что-то волшебное добавлено в чай, неужели ежевика? Нет, это возраст, нельзя испытывать такие переживания, когда идет восьмой десяток — и сердце, сердце знает, кто перед ним...

Вас Верой зовут, — прошептал он, будто совершил открытие, ощутил резкую боль в левой подмышке, где нерв, это приступ стенокардии, такое бывало, вот давеча только последний раз, сейчас отпустит, надо что-то сказать, и немедленно: ведь это ты, Вера, ты? — но не отпускало, а становилось все хуже, с каждой секундой…

Иван Карлович не выдержал, застонал и схватился за сердце. Верочка не сразу поняла, а когда поняла, бросилась, как девушка бросается к раненому возлюбленному на поле боя, сквозь свист и грохот летящей посуды, это Вера задела бедром раскрытый ящик шифоньера, посыпались ложки и вилки. Упал на Верочкины руки, пустым мешком — он был как кукла, не мог шевелиться, хватал губами воздух, и воздух не хотел войти в его легкие. Верочка довела и уложила его на диван — тяжело, ноги у самой как подкосились, но что же это… Бедного Ивана Карловича хватил инфаркт.

Какую-то долю секунды Верочка все же думала, вызывать ли скорую помощь. Иван Карлович, очевидно, все понял тоже, он был так жалок: по лицу, как краска на голове манекена, разливалась бледность, глаза слезились, как у ребенка, готового заплакать, хотелось взять его страдающую голову на колени, гладить, гладить по седым волосам. Так она и поступила, но прежде все же набрала на аппарате «03», возраст назвала точно, дату рождения, имя, фамилию, отчество, адрес — свой, Старая деревня, дом тридцать восемь, квартира… — и только потом взяла с полки Библию, положила ее на колени, а сверху — голову Ивана Карловича, чтобы в полусидячем положении, откуда-то она знала это, и стала читать наизусть, это успокаивало:

«Перестань гневаться и оставь ярость; не ревнуй до того, чтобы делать зло, ибо делающие зло истребятся, уповающие же на Господа наследуют землю. Еще немного, и не станет нечестивого; посмотришь на его место, и нет его…»

Пела Верочка долго, Иван Карлович успел бы умереть, но он только заснул — или умер, это до сих пор неизвестно; а когда проснулся — или ожил, это тоже неизвестно, как неизвестно и то, сколько времени прошло, — услышал, что песня продолжается, и поется в ней про маленького мальчика Давида, который всю жизнь гонялся за призраками, а потом призраки гонялись за ним, и про многих других людей, как летят они все вместе с этим мальчиком в стремительную вечность и никогда не останавливаются.

Седые жирные локоны Ивана Карловича рассыпались на Верочкиных коленях, борода всклокочилась, все до единой морщины на лице углубились в одночасье. Но ему понемногу становилось лучше, солнце за окном поблекло, небо порозовело, а потом и этот мультипликационный розовый свет стал тускнеть, и когда сделалось совсем сумеречно, в домофон позвонили горе-спасатели, пробки, какие пробки, из района не выбраться, где больной, сейчас мы принесем волшебный фельдшерский сундучок, он умеет воскрешать мертвых.

Иван Карлович лежал на диване Верочкиной комнатки лицом вверх, смотрел в потолок и чувствовал себя недурно, но отчего-то по лицу его текли слезы, забивались в глубокие борозды вокруг глаз, текли за уши, а сердцу снова было больно, совсем не так, как час назад, а иной, неведомой прежде болью, которая выходила со слезами, тяжело, облегчающе.

Лежите, лежите, Иван Карлович, не нужно вставать.

Иван Карлович поднял удивленные глаза на Верочку с немым вопросом.

Не знаю, — сказала Верочка, пожала плечами и ушла встречать бригаду скорой помощи. На секунду задержалась, вглядываясь в Ивана Карловича, глаза ее были сухи и внимательны.

Скорая опросила больного, опросила свидетелей, то есть Верочку, ничего существенного не добилась ни от первого, ни от второй, на всякий случай ругнулась за ложный вызов, но все же погрузила Ивана Карловича на носилки, хотя он мог бы уже пойти и самостоятельно, и стала выносить наружу; узкая лестница, неудобно, врач шел рядом и посмеивался, а в Верочке не было ни капли иронии, она забралась в реанимационный салон, и пока фельдшер упаковывал свой синий сундучок, а врач курил, спрятавшись за водительской дверью, склонилась над Иваном Карловичем и услышала дрожащий полушепот:

Вера, прости меня…

Что вы, что вы, за что! — замахала было руками Верочка, но посмотрела на все еще бледненького, совсем старенького сейчас и очень непохожего на того Ивана Карловича, которого она, оказывается, позабыла, он глядел на нее щенячьими глазами, таких за этим человеком Верочка еще не знала; улыбнулась, кивнула. Больной криво растянул губы в ответ и умиротворенно прикрыл глаза.

После этого пришлось спешно выйти, двери скорой захлопнулись изнутри, машина тронулась не спеша, включив световой сигнал, звукового не нужно, не к спеху, Верочка проводила ее до угла, трогательно отерла слезы с румяного, от напряжения, лица, подумала: а ведь как славно, что жив человек, что-то в этом есть, какая-то правда, умиротворение и покой.

Вздохнув, позвала кошечек: кыс-кыс, поставила мисочку с рыбьими огрызками возле ступенек — захватила с собой, чтобы лишний раз не подниматься.

Как раз была пятница.

 

 

Эпилог. Вера-божий одуван

 

Так уж случилось, что Верочка больше никогда не повстречалась с Иваном Карловичем. Однажды он позвонил ей; Верочка не выдала ровным счетом никакой информации, кроме Катиного электронного адреса. После того Иван Карлович исчез; Ирина Антоновна рассказывала, случайный ее муж свихнулся и ушел в монастырь размысливать свое долголетие, ну и бог с ним, все равно старик, помочь ничем не мог толком, а тут захворал еще, что-то с сердцем, и силу мужскую потерял, как отрезало, а был-то, Вера, каков был-то в свои годы; Верочка не слушала.

Сама она прожила еще множество четвергов, и пятниц, и воскресений. Занималась своей ежевикой, цветами, ухаживала за могилой мамы, Алеши и Лионы Викторовны (Якова похоронили с ней под одним холмом, так что, выходит, Верочка ухаживала и за яковским местом упокоения, что не могло не умиротворять ее), выучила все свойства интернета, беседовала по скайпу с дочерью Катенькой, но и не столько с ней, сколько с сотнями несчастных, болезных, нуждающихся в утешении — откопала по блогам, по сетям, в «паутине», извлекала оттуда и ласкала, как мать, все к месту пришлось, и материнское невыраженное тоже. В середине двадцатых XXI века фигуральных сирот, виртуальных личин, становилось все больше, люди почти перестали встречаться, замкнулись каждый под своим куполом, Верочка размыкала, проснулись компанейские качества, и не было разницы — в Амстердаме ли Катя или в соседней квартире — всем требовалось постоянное утешительное общение.

Верочка отрастила светлые седые кудри и стала классической старушонкой — худая, чудаковатая, с уютным рина-зеленовским лицом: постарела она как-то сразу, в один год, почти сразу за тем, как излечила больного Ивана Карловича, съежилась, словно гусеница, что собирается завернуться в кокон и уснуть. Только глаза блестели не старчески, с нерушимым тишайшим любопытством.

В самом конце Верочке исполнилось семьдесят семь лет и семь месяцев. Старуха скажете... — как бы не так! Не говоря о сетевой деятельности, Верочка трудилась пуще прежнего и не забывала о прогулках на свежем воздухе. Без устали гонялась по ожесточенному Петербургу, навещала болезных, приобщала здоровых, иногда настырно, но все прощалось Верочкиному очарованию, успевала и в Вешенку, на землю, на воздух, часто, вечерами, принимала гостей. В обмен на чужие новости охотно рассказывала про свою Катю — она в литературе, живописи и музыке, живет насыщенно, пишет во-о-от такущие статьи о величинах зарубежного искусства, переводит искусствоведческие статьи, письменный язык неплох, говорит много хуже, с забугорным акцентом, зато солености от родной земелюшки любит, посылки каждый сезон, вот и внуки взрослые, целых три, уже и правнук один есть, а муж Катенькин, Володя, красавцем стал, тоже культурой занимается, не приезжали, нет, только на экране монитора видимся, хотят вернуться, в европах этих на пластмассовой жизни долго не протянуть, и ведь вернутся, вернутся еще, и родную речь вспомнят как миленькие, запомните это пророчество…

Жильцы дома теперь знали ее все, и все ее навещали. Поговаривали, что Верочка умеет снимать головную боль руками и регулировать артериальное давление пением псалмов. Так это было или нет, неизвестно, народная молва — дело ненадежное. Относились к Верочке словно бы с сарказмом. Верочка не придавала значения, настроение ее всегда оставалось радостным, лицо подвижным всеми тысячью морщинок сразу, приятно наблюдать и без разговоров. Головная боль и легкие недомогания от мирного Верочкиного голоса уж точно исчезали без следа.

Верочка дожила свой век ровно, день в день, не пролежав ни одного лишнего часу. За неделю до смерти ей неожиданно стало дурно, но она сама доковыляла к участковому терапевту, до больничной палаты, до коечки, до уточки, до глубокого, бесконечного своего сна, до кокона. По дороге Верочка всем улыбалась, приветствовала одинаково — добрые люди, добрый человек, говорила, спасибо вам, спасибо вам. Врачи посмеивались, но тихонько.

По телефону Верочка наказала Кате, чтоб приезжала к такому-то числу на похороны; Катя не поверила, конечно, фыркнула, поживешь еще, мама, хватит глупости городить. Но когда за три дня до назначенного числа пришла скорбная весть, удивилась не сильно, собралась и в тот же день прилетела в Питер. Как оказалось, навсегда.

Верочка так никому и не призналась, ни Анфисе Павловне, ни дочери, ни даже Лионе Викторовне, ни тем более Ивану Карловичу, как однажды в бесконечной сверкающей темноте видела многих, многих, кого узнала позже, и Алешу, и прежних, маму и бабушку, например, и даже тех, кого за целую жизнь не встретила; все они танцевали, сверкающие, пели чудесными голосами и звали: «Верочка, Верочка». Но Верочка, вися тогда на пояске платья, который больно врезался в живот, глядя вниз, ничего ответить не могла, зато слушала и смотрела очень внимательно. Искала, ждала Верочка, что повторится когда-то эта встреча. И только того и ждала всю жизнь. Пока однажды не поняла, что встреча, начавшись, никогда не закончится.

Как-то раз сосед по дому, дед Валерий, он часто сидел на скамейке возле парадной, встретил Верочку, та по обыкновению кормила дворовых кошек, и спросил от безделья:

Вер Андреевна, отчего вы всегда улыбаетесь?

Он был сухой, вредный старикашка, вечно недовольный чем-то, выходил во двор зимой ли, летом ли — обязательно чтобы посетовать, потребовать, поругать, словно защищался от судьбы, которой, по всей видимости, страшно боялся и которую совсем не понимал.

Вера ответила просто:

Так ведь как жить хорошо!

Солнце выглянуло тусклым лучом из седой облачности и снова скрылось в быстром небе, из которого закрапал едва заметный дождь. Верочка задорно подмигнула ворчуну.

Э-э… — сказал старичок так, что было понятно — он считает Верочку безнадежно сумасшедшей.

 

На Верочкиных похоронах присутствовал один незнакомец, в черном одеянии инока, совсем старичок, со смешной длиннющей всклокоченной бородой, он коротко побеседовал с Катей, в конце беседы низко поклонился ей, после чего скрылся. Кто-то из провожающих Верочку подвозил гостя на автомобиле до южного направления, на Иоанно-Богословский монастырь, говорили, что назвался он монахом Игнатием, и что знал он Верочку только последние годы, случаем, когда та приезжала на какой-то церковный праздник вместе с группой паломников. Подвозящий не удивился. Верочка хоть и не была регулярной церковницей, но культуру христианскую чтила, это все знали.

Хоронили Верочку мирно; в гроб, сбоку от тела, положили старую истрепанную книгу, Библию с иллюстрациями Доре — соседки настояли, говорят, она всегда с ней была, все видели хотя б по разу, пускай и в вечности будет. Из гроба с навязчивой жизнерадостностью торчали бледные, как бы ни капли и не поседевшие, а такие, как всегда, непослушные и после смерти кудри, маленькое лицо покоилось в них, будто в лебедином пуху. Нужно было платочек одеть, думала Катя. Не плакала она и не убивалась, далекая, почти чужая мама, о которой горевать, как о консервированных огурцах — глупо. Было и было. Но прошло. Тем более что скоро размышлять стало совсем некогда, приехали муж и дети, завертелись хлопоты, участок, квартира, столько бюрократии, никаких «войдите в положение». Так и остались, сначала сомневались, потом привыкли, нашли новые работы и старых друзей, зажили мирно.

Дед Валера частенько захаживал проведать, играл с Верочкиным правнуком, когда тот гостил у Кати, вспоминал блаженную Верочку добрым словом, мол, со странностями, но ведь безобидная была, как младенец, а устами младенца — известно что.

А примерно через месяц после похорон в небе над старым, почти сравнявшимся с землей оголовком колодца в селе Вешенка зажглась одна новая, неразличимая даже для самых пытливых астрологов, звездочка. Простая, далекая. Кто ее увидит, тот непременно счастливым станет, такая примета есть.

 

100-летие «Сибирских огней»