Вы здесь

Дервиш, где твои жемчуга?

Повесть
Файл: Иконка пакета 02_sadykova_dgtj.zip (89.09 КБ)
Юлтан САДЫКОВА




ДЕРВИШ, ГДЕ ТВОИ ЖЕМЧУГА?
Повесть




Стоянка первая
Турция. Стамбул. Уличный базар. Оживленные торговые ряды.
— Дрон! Живо сюда! Я нашел тут одного претендента! Да! Вон тот нам подходит! Косматый! С бородой! Телегеничный, должно быть, мерзавец! Или тот, или этот! Тоже бородатый такой, поджарый, сухопарый… Андрон, будь ты неладен! Ну где ты там?!. Я говорю, вон тот патлатый гондурас нам подходит! Одухотворенный он какой-то…
Дрон и Андрон — это я. И Андрей, как ко мне обращаются реже всего, — это тоже я. И никакой я не оператор. Посещал, конечно, в школе кружок молодого фотографа и как-то даже снимал на видео наш семейный праздник, но дальше этого дело не зашло. И вот, вспомнив прошлое, я немножко приврал в резюме, которое месяц назад вывесил в поисках работы в Интернете, назвавшись оператором. Просто… если с другой стороны посмотреть, по остальным фронтам я вообще никто. И достижений тоже никаких.
А все дело в том, что я дикий молчун — никогда не разговариваю. Мама с папой и сестра рассказывают, что младенцем я орал так, как не пел сам Карузо. А потом скороговорки на слух заучивал и так их тараторил, что все соседи приходили послушать. И на детсадовских новогодних утренниках был самой словоохотливой, просто по-рекордсменски разговорчивой «снежинкой».
Но однажды, в день, когда я сам и без посторонней помощи, не вслух, а про себя, дочитал до конца первую в своей жизни толстую книжку, произошло что-что странное. Это была удивительная книжка, как сейчас помню. Про стародавние предания народов мира. Мама приготовила по этому торжественному поводу пышки, мы сели всей семьей за стол выпить чаю… И я обжег губы. И с тех пор молчу. И не считаю нужным это кому-либо объяснять.
Мама с папой полжизни со мной по врачам бегали, по целителям и гипнотизерам — не помогло ничего, я так и не заговорил. Они думали, что это или последствия чрезмерно тесного общения с Ирмой, моей сестрой, у которой с детства постоянные нервные срывы. Или все из-за горячего чая… И никогда не понимали, что просто так нужно. В конце концов они решили, что если суждено ребенку быть счастливым, он им будет все равно. Даже несмотря на то, что обжег губы.
Теперь мне двадцать два года, высшего образования, собственного жилья и водительских прав не имею, живу с малообеспеченными родителями и старшей сестрой и все время ношу на шее блокнот с отрывными листками и карандашом, чтобы хоть как-то общаться с миром. Папа и мама преподают в школе: папа — литературу, а мама — историю. А Ирма вообще ничего не делает. У нее четыре года назад случилась несчастная любовь, с тех пор она выпивает по две бутылочки валерианы в день.
Я всю жизнь учился дома — книгами меня родители обеспечивали. Они в какой-то момент вбили себе в головы, что раз уж так получилось, что я не разговариваю, я должен стать одним из этих доморощенных ученых, которые одержимо сидят в тиши опустевших библиотек и учат по истлевшим рукописям никому другому не понятные закорючки, чтобы потом читать древние священные книги. Мне же всегда хотелось зарабатывать деньги и путешествовать по странам... И маму с папой с собой всюду возить, и Ирме мир показать…
Но таким, как я, тяжело на работу устроиться. В приличных местах ведь всегда диплом требуют… Нет, я много где работал: на птицефабрике разделочником, на оптовом рынке в грузовики погружал мешки с фигурными макаронами или комбикормом, даже полы мыл в Институте педиатрии — не сидеть же сложа руки только из-за того, что разговаривать не люблю… Но всегда чувствовал, что эти профессии не для меня.
И мне всегда было очень жаль, что никто так никогда и не узнает, как много всего красивого я знаю. Я, всю жизнь читающий книги, я, молчащий с того самого дня, когда обжег губы.
Меня тянуло все время в высокое искусство, я хотел хоть раз в жизни поучаствовать в создании чего-то, что несет в себе свет, увидеть процесс творения прекрасного. Однажды я нашел на антресолях видеокамеру. Старенькую, ви-эйч-эсную еще, любительскую, но мы же и кино снимаем, в общем-то, любительское. Правда, вон тот импульсивный крупный мужчина в заправленных в носки брюках и полосатой безрукавке — наш Джозеф фон Штернберг для бедных, почти что гениальный режиссер Анатолий с не менее звучной фамилией Рамонов-Кабанда, любителем себя не считает. Он настаивает на том, что первая половина его фамилии не склоняется, и приходит в бешенство, когда кто-то об этом забывает. Мне еще с детства казалось, что люди, которых так зовут, всегда или режиссеры, или академики, поэтому я с первого взгляда проникся к нему восхищением.
А клюнул он на мое резюме потому, что больно уж срочно ему нужно было собрать с нуля съемочную группу, чтобы по горящим билетам полететь в Турцию на съемки. И снять кино за неделю с минимальными расходами.
У нас все донельзя малобюджетно. Остановились в многолюдном дешевом хостеле «Рэйнбоу» для челноков. Съемочная группа — это сам Анатолий, я и рыжеволосая мечтательная гримерша Найра, которая, по ее словам, до недавнего времени работала в Ульяновске библиотекаршей, а потом решила открыть на улице Гончарова лавку с бижутерией, пару раз съездила в Турцию за товаром, выучила язык и считает теперь себя переводчиком. Но с нами она, в первую очередь, в качестве гримера. И только по совместительству переводчик, исключительно в экстренных случаях. Тут многие по-русски замечательно говорят. Относительно. То есть, конечно, если не вдаваться в нюансы — замечательно.
Мы снимаем короткометражное немое кино про суфийских дервишей. И актеров экономный режиссер решил набрать по приезде, из числа аборигенов. По его представлению, главную роль должен играть худощавый, бородатый, туберкулезно-желтушного вида турок. Они же все аскеты, эти суфии. Голодают, молятся… И видят то, чего другим не видно.
— Дрон, чтоб тебя! Ты где есть-то, а?!
Иду, уже иду, мой режиссер. Так мы с Рамонов-Кабандой выбираем актера. На базаре. Кстати, он думает, что раз я молчу — то немой. Что ж, так даже легче, не будет никаких лишних вопросов, не придется ничего объяснять.
— Дрон, ты не видел Найру? Где там шастает эта опухшая медуза?!
Я мотаю головой и пишу карандашом на листке блокнота: «Не видел». Нам с Найрой нелегко приходится с Рамонов-Кабандой. Но мы с ней оба думаем, что талантливым людям должно позволяться чуть больше странностей, чем бездарям. Вот и слушаемся Рамонов-Кабанду безропотно.
— Явилась она… не запылилась! Бижутерию, небось, скупала в обилии! Гусеница ржавая! Чтоб загонять у себя в Ульяновске за бешеное бабло! Спекулянтка! Чернорыночница!..
— Анатолий, я сейчас совсем не этим…
— Не интересуюсь! Спроси у того козла жопомордого, будет ли он у меня сниматься! Он по-русски ни але.
— У которого, простите?.. У продавца специй или у того, с дынями?
— Да оба они жопомордые!
— Так у кого мне спрашивать, у обоих, что ли…
— Давай с дынями, он с интригой.
Несмотря ни на что, я люблю Рамонов-Кабанду. Непростой человек, упорно следующий своей идее. Когда он на мое резюме откликнулся, счастливей меня на планете никого не было. Вряд ли он когда-либо сможет понять, как невообразимо сильно я ему благодарен. Я же сказать этого ему никогда не смогу, а если в блокноте своем или в личном письме напишу — он меня засмеет и матом трехэтажным обругает… Поэтому я просто все время улыбаюсь, чтобы ему было радостно. А он, похоже, из-за этого считает, что я слегка с придурью.
— Анатолий, я спросила, он не хочет.
— Анафема! Ты смотри, какой скот, а! Да ему там даже говорить ничего не придется. Молчать со страдальческим лицом… Ходить и молчать, как яркая иллюстрация дебилии… Как наш Адрон.
Я все слышу, но не обижаюсь. Пусть себе сквернословит. Откуда же ему знать, что я, может быть, очень даже неглуп. Просто не могу этого показать.
— Он не может, Анатолий, он же правоверный суннит, а вы ему предлагаете…
— Я что — в порно его зову?! Спроси у этого урода: я что — в порно его зову?! У меня же духовное! Это же авторское кино! Ав-тор-ско-е! А если он потом благодаря мне — в Голливуд?! Или, опа-па, — и золотую пальмовую ветвь?! Какой дурак не хочет сниматься в кино?! Нет, я его что — в порно зову?!
— Он про суфиев не может… Он говорит, что… это противоречит… Что?.. А, нет… Он говорит, нам надо у него две дыни купить — тогда снимется…
— Нужны мне его дыни сраные!
— Давайте согласимся, Анатолий! Мы уже два дня по этим базарам ходим… До сих пор никого не нашли. Что вы нас так мучаете… Две дыни — это же недорого…
— Молчать! Тьфу ты… Вымогатель он гребаный… Знает, игуана ядовитая, что я в тупике. Штаны последние — и те содрал бы. Ладно… Скажи ему, Найра: ладно! По рукам! На! На! Торгаш чертов!
— Мурат спрашивает, когда снимать начнем…
— Ты смотри, как она заговорила… «Мурат спрашивает»… Передай этому козлу, что Анатолий Рамонов-Кабанда отвечает! Прям тут и начнем, прямо сейчас. Дрон! Андроид, говорю, ты где? Куда ты дел мой рюкзак с реквизитом? Чтоб тебя! Там костюмы были. Костюмы, говорю… Найра, что ты тычешь в меня этими самыми… Где одежда? Рюкзак принеси, Дрон. Бесишь! Ненавижу! Где шмотье? Найра, что ты суешь мне тут все?
— Дыни… Договорились же, заплатить нужно…
— За что мне такое наказание! Куда теперь эти дыни, не выкидывать же… Денег стоят… Дрон! Притащил рюкзак? Что тут за кавардак… Держи дыни. Найра! Рыжая! Передай своему обкуренному стамбульцу… я говорю, передай этой сатанинской образине, чтоб переоделся! Шмотки вот его новые. Пусть в переодевалке какой-нибудь или в туалете спрячется — и облачится. Передай! На, Дрон… Держи, говорю, дыни. Подмышками зажми.
— Анатолий, он спрашивает, что за одежда такая…
— Он просто невероятно тупой… И как таких только пускают торговать… Хырка это, хырка! Власяница! Чертовщина такая, из верблюжьей шерсти. Да-да, а он что думал — дервиши в Праду турецкого пошива наряжаются?.. Анафема! За что мне это… Дрон! Дрон, говорю! Где посох? Где, я тебя спрашиваю, посох?! Тьфу! Давай сюда. Что ты такой рассеянный сегодня? Что ты плечиками своими пожимаешь? Птенец выщипанный! Тут в рюкзаке еще была выдолбленная тыква. Где, я тебя спрашиваю, выдолбленная тыква?! Чудовище безъязыкое! А, вот она, моя девочка… Все! Отбой! Здесь! Нашел! Все самому, все самому… Ненавижу вас всех, дегенераты!
— А что Мурату делать с высушенной тыквой?..
— Пусть поменьше вопросов задает эта твоя турецкая почемучка! Его задача — спрятаться где-нибудь, снять свои бабские шлепанцы, раздеться догола и надеть хырку. Дрон, где колпак?.. Дай ему, Найра, еще колпак! Пусть нахлобучит на свою башку ослиную. Поняла? Передала ему? Потом в руку — четки вот эти деревянные, на плечо — посох, а потом привесим еще железные цепи и тыкву выдолбленную.
— И где это только вы, Анатолий, все взяли, мне интересно…
— Обойдешься, рыжая! Я полжизни это кино готовил! Не то что вы двое! Авантюристы! Дилетанты! Шарлатаны!
— Анатолий…
— Пусть эта рожа переоденется и придет в ряды с золотом, поняла? В торгашеские ряды с золотом. Это место съемок первой сцены. Мы там с Андроном будем ждать у ювелирной лавки «Гюльбану». Она в самом начале развалов. А этот овощевод-бахчисарай пускай облачится поскорее! Прощелыга! Ты проконтролируй, чтобы реквизит не свистнул… Хватит мне и без того расходов. Ну что он вылупился? Огородник! Чего стоим-то? Такси, что ли, ждем?
— Он говорит, ему еще точку с дынями перепоручить надо кому-то… Не может же он отлучиться, бросив весь бизнес вот так…
— Ты только посмотри на него! Бизнес у него! Пусть пошевеливается! Баклажанник! Живее, живее собирай свое барахло! Неудачник! Все равно никто у тебя ничего не покупает… Мы были первые. И последние. Бедные твои родители… Убей себя! Убей себя, самурай! Так ему и передай, Найра! Переведи дословно! Когда переоденется, подкрась его немного. С такой рожей, наверное, тяжело найти родственную душу, да? Ха-ха! Все! Мы с болтуном Дроном ждем у «Гюльбану», запомнила?
— Запомнила…
— Андрон, пошли уже, чтоб тебя!
Найра бросает полный сочувствия и нежного участия взгляд на меня, изможденного, нагруженного камерой и бахчевыми культурами. Ей действительно меня жалко. У нее мягкий грудной голос, огромные темно-серые глаза, огненные волосы; она все время в чем-то белом и старомодном, носит пластмассовые жемчуга и курит тонкие белые сигаретки. В ней столько человечности…
— Дрон! Вот здесь и будем снимать. Ты настроил свою камеру говеную? Настроил, говорю, говно свое китайское? Тьфу! Ответит он мне, как же… Как же ты бесишь меня, рыба ты гребаная…
Если бы ты, Рамонов-Кабанда, подержал дыни, я бы настроил технику. Но ты разве догадаешься…
— Дай, что ли, подержу пока дыни… А ты настраивай, настраивай… Я пока о замысле расскажу. Ты кивай башкой-то, если понял, чтоб я как-то чувствовал, что ты в теме… Пока ждем, ты снимаешь крупным планом золото. Просто снимай все это ювелирное дерьмо. Камера медленно плавает, прямо-таки скользит вдоль прилавков с золотом. Потом наводишь на торгашеские руки, считающие деньги… Уяснил? Только руки! Руки! Никаких морд! Только торгашеские руки. И как считают деньги… Шелест-шелест, звон-звон, шелест-шелест, звон-звон… Сто рук. И золото снимай. А потом, когда садовод наш явится, он меж рядов пойдет с посохом, а ты рожу его снимай крупно. И как рожа эта на все золото и деньги смотрит. Ох, намучаюсь я с этими бездарями… Мне буквально пара удачных кадров нужна… Все отснимем, просмотрим и выберем… Один кадрик нужный… Это ж все время так — в куче дерьма блеснет перламутровая пуговица… Ферштейн? Понял, говорю, попугай ты дэцэпэшный?
Я киваю. Я показываю поднятый кверху большой палец. Я тебя во всем поддерживаю, Рамонов-Кабанда, мне твой замысел понятен. Я знаю, о чем ты хочешь сказать своим кино. Я столько мистической поэзии перечитал… Знал бы ты… Все будет сделано. Я снимаю золото, деньги и руки.
— А вот и чебурашка наша идет с гримершей под руку… Найра, чего так долго?
— Мурат не мог найти, где переодеться... Пришлось завернуть в ряды с одеждой. У него там знакомый работал, и он…
— Не интересуюсь! Я уж думал, вы там решили надолго уединиться! Думал, вот и стало одной «наташей» больше на стене позора русских туристок… Чего он ржет-то?! Я говорю, чего эта лама лишайная ржет-то?
— Говорит, странные мы. Говорит, так уже веков пять ни один дервиш не одевается…
— Ему откуда знать… Учить он меня будет… Шарлатаны! Я полжизни это кино готовил! Я целую вечность каждодневно горы книг систематически поглощал. Научную макулатуру всякую перелопачивал.
— Не злитесь вы так, Анатолий…
— Хватит тут рассусоливать! Начинаем! Все! Первая сцена… «Главный герой и материальные блага»… Ты, Найра, объясни своей дервишеской бездари, что он должен просто идти медленной поступью! Андрон, ты готов, трещотка? Мотор! Дубль один! Пошел! Взгляд главное, взгляд! Стоп! Тьфу! Найра! Подойди сюда…
— Зачем?..
— Да не укушу я тебя, дурында оранжевобошкая, подойди!.. Ты объясняешь этому дынеторгу, что такое однозначные эмоции, поняла? Специфика нашего кино такова: все немо! Все должно выражаться лицом. Как в двадцать четвертом году Даглас Фэйрбэнкс в «Багдадском воре»! Пластика! Мимика! Жестикуляция! Я говорю слово — ты ему переводишь! И он это на лице изображает. Итак… внимание! Мотор! Найра! Отрешенность! От-ре-шен-ность!
Найра с потерянным видом что-то вяло мямлит турку. У меня в кадре совершенно невыразительное и ничего не понимающее лицо актера.
— Анафема! Вот анафема! Что этот урод делает! Тьфу! Найра! Пусть покажет мне отчужденность! И индифферентность! Ин-диф-фе-рент-ность! И экзальтированность! Эк-заль-ти-ро-ван-ность!
— Это по-турецки будет что-то вроде…
— Умиротворенность покажи мне, мальчонка! У-ми-ро-тво-рен-ность!
— Это… спокойный и довольный?..
— В могиле своей он будет спокойный и довольный! В сырой земле-матушке! Пусть покажет мне осуждение! Мудрость! Просветленность ума! Благородство души! Избранность! Он — взыскующий Истину!
— Я не очень… Как бы это… Помедленнее, пожалуйста, Анатолий…
— Да что за черт! Что у него с рожей! Найра, что ты там ему говоришь? Биографию, что ли, убогую свою пересказываешь? Звезда ульяновских танцполов! Тоже мне! Ты, Ибрагимбек! Или как там тебя! Покажи мне грусть! Пусть покажет мне грусть!
— О! «Грусть»? Это я знаю, как по-турецки!
— Стоп! Тьфу! Слишком тупое лицо! Натуральный олигофрен! Еще раз! Дрон! Андрон, говорю! Взгляд снимай! Стоп!.. Тьфу! Бестолочь кроманьонская! Мне же нужен-то только один взгляд… Мы потом вырежем — и все… Это же одно чертовое мгновение, чтоб вас всех! Неужели так трудно просто правильно смотреть… Во! Молодцом! Так... Черт! Нет! А ну назад! Заново! Пошел!..
Сколько часов мы провели на этом базаре, снимая первую сцену, один бог знает. Я кассет десять успел сменить. От невыносимой жары раскалилась моя камера и так напекла мне голову, что я упал в обморок, разгромив в падении какой-то прилавок с коваными подсвечниками. Продавцы даже не ругались. И камера отчего-то не разбилась. Работа продолжается.
— Еще раз! Мотор! Да помедленнее ты иди, годзилла никчемная! Степенная, говорю же, плавающая походка! Так!.. Вот!.. Колени, урод, не задирай! Осанку расслабь! Эсэсовец, что ли, бывший… Мои деды много ваших поперестреляли! Фрицы проклятые... Медленней! За что мне такое наказание… Во-во... Что-то вырисовывается. Так… Дрон! Ты в норме там? Или еще шандарахнутый? Камера — скользит! И взгляд снимай! Взгляд, главное, говорю, снимай! Не понял, что ли? Ты башкой-то, говорю, кивай, если понял! Чтоб я чувствовал, что ты в теме! Тьфу! Еще раз! Взгляд! Отрешенность! Ин-диф-фе-рент-ность! Умиротворенность! Это все из-за одной гребаной секундочки… Мы потом все отсмотрим, выберем подходящее… Дрон, ты взгляд, главное, снимай… А потом наведем на эти самые…
Снимаю, Рамонов-Кабанда, снимаю взгляд. А потом — на торгашеские руки, которые считают деньги, много денег. И опять — крупно — взгляд. Долго ли все это продлится и получится ли в итоге хоть что-то — не знаю. Но верю в твою идею, Рамонов-Кабанда. Пусть ты и объясняешь все как-то стихийно и сумбурно, я все понимаю.
Золото. Ты, наверное, пытаешься сказать, что оно ни к чему герою твоего кино? Твой герой на пути самосовершенствования. Он преодолевает земные страсти, изгоняет из сердца алчность. Как ты там говоришь? «Шелест-шелест, звон-звон…» А герою все равно. Он на пути к истине, он на пути к богу.
Ты все придираешься к незначительным мелочам, Рамонов-Кабанда, а главного объяснить не можешь… А я бы объяснить смог, но говорить не умею… Как ты сказал?.. Посреди всего этого шелеста и звона — нужная нота?..
Только бы нам ее не упустить.


Стоянка вторая
Турция. Стамбул. Площадь Султанахмет.
— Найра! У него же рожа блестит! Все отсвечивает! Вот урод, а! Припудри! Отсвечивает, говорю, все! Не хватало еще, чтоб сальные железы его ланит отражали нашего Андрона! С камерой и висячим блокнотом в утробе. Комедия абсурда… Припудри! Сладкого, что ли, пережрал?..
У нас второй съемочный день. И Рамонов-Кабанда сегодня особенно злой.
На этот раз причины его дурного настроения вполне серьезные: в грязном хостеле для челноков, в котором мы ночуем по пятнадцать человек в комнате, у нас с Анатолием выкрали половину вещей. Произошло это, как мы предполагаем, накануне вечером, хотя у мошенников в распоряжении была вся ночь, ведь мы с режиссером были полностью поглощены процессом отсматривания отснятого материала на стареньком кассетном видеомагнитофоне в каморке администратора хостела.
Рамонов-Кабанда все это время проклинал последними словами меня и мою допотопную камеру, плакался, что по приезде домой придется полжизни и все деньги потратить на то, чтобы это все оцифровать… Но остался доволен результатом. Нужно ли говорить, что вся радость его мгновенно улетучилась, когда под утро обнаружилась пропажа одежды… Не бог весть какая потеря, конечно, но одеваемся мы теперь с ним как настоящие голодранцы. Я, например, хожу в единственной футболке и несвежих штанах, а Рамонов-Кабанда — в джинсовом комбинезоне на голое тело, как какой-нибудь техасский фермер. Найра, у которой пока что ничего не украли, — в белой мужской рубашке, заправленной в бежевые шорты с широким коричневым поясом, в маленьких белых носочках, в летних ботинках, с косынкой расцветки сафари на шее — рядом с нами просто королева…
Бедный хозяин хостела, весь посиневший и сморщившийся от праведного гнева режиссера, размахивающего руками и грозящегося засадить его за решетку и привлечь для этого, если понадобится, силы Интерпола, бессильно пожимал плечами, оправдываясь, что предупреждал, что его заведение не несет никакой ответственности за пропажу вещей, и, запинаясь, повторял, что у него четверо детей и жена-инвалид — забот и так по горло; с этими челноками случиться может всякое, он не виноват…
А проблема в том, что вместе со всей одеждой у Рамонов-Кабанды увели его черный парадный костюм, который он привез специально для съемок этой сцены. Вдохновленный примером многих знаменитых режиссеров, Анатолий планировал появиться в эпизодической роли в своем фильме в роли человека из прошлого нашего дервиша, но вороватые соседи-челноки спутали ему все карты.
А ведь какой эффектный был персонаж — он, в своем черном костюме и дорогих ботинках, должен был подойти к главному герою, валяющемуся у фонтана на площади, и узнать в нем, в этом дервише, не кого-нибудь там, а бывшего своего коллегу, работника крупной нефтяной компании, который в один прекрасный день ни с того ни с сего оставил свою полную денег и удовольствий жизнь и пошел скитаться по улицам в поисках истины, бога и себя (сценарий, напомню, писал сам Рамонов-Кабанда).
Но в сложившейся ситуации этот аппетитный вариант отпадает сам собой. Поскольку денег у нас ни на что нет, нам пришлось в экстренном порядке искать среди местных человека, у которого был бы приличный черный костюм. Поскольку такого тоже нигде не нашлось, Рамонов-Кабанда был вынужден заложить свой золотой перстень в ломбард и взять-таки напрокат в самом дешевом свадебном салоне более-менее подходящий наряд.
Мурат, продавец золотистых дынь, который у нас в роли дервиша, проявляет чудеса выносливости и выдержки. Я, честно говоря, был уверен, что после сцены в торговых рядах с золотом мы его больше никогда не увидим — так уж Рамонов-Кабанда на него кричал тогда… Но Мурату, к моему огромному удивлению, сниматься в кино понравилось. Сегодня он спозаранку явился на площадь, на которой были запланированы съемки второй сцены, и терпеливо ждал нас полдня у фонтана, пока мы суетливо решали вопросы с ломбардами и свадебными салонами. Мурата даже инквизиторские замашки режиссера не пугают, он Рамонов-Кабанде чуть ли не честь отдает при встрече. А уж когда увидел того в черном костюме — так вообще принялся ковром под ним расстилаться и землю под его ногами лобызать. И в присутствии Рамонов-Кабанды он почему-то начинает часто-часто кивать головой. Вот что значит харизма.
Пока наш дервиш переодевается за деревом, я делаю вид, что настраиваю камеру, а на самом деле наблюдаю за Найрой.
Она, по-моему, всегда тщательно продумывает свой внешний вид. В этих шортах у нее ноги тонкие-тонкие, как у насекомого... Настоящая женщина. И как она это делает?.. Даже при полном отсутствии элементарных бытовых условий — такая элегантная… И все это достигается без лишнего шума, незаметно. Я представляю, как она сидит тихонько в углу этой грязной общей комнаты, напоминающей тюремные нары, окруженная бойкими склочными торгашками, и подпиливает ноготочки своих божественных пальцев… Иногда я глаз не могу от нее отвести. Мне хочется, чтобы в кадре была она, а не турок Мурат в своем нелепом костюме…
— Дрон! Сколько можно на тебя орать? О чем задумался, бойскаут? Приготовился, говорю?
Я киваю головой. Просто засмотрелся на Найру. Удивительно хороша. Она припудривает переодевшемуся актеру лицо и зачем-то подводит ему глаза. Но, поймав на себе мой вопросительный взгляд, улыбается левым уголком губ и быстрым движением, пока Рамонов-Кабанда не заметил, стирает подводку.
— Ну что, готова там наша бородатая кинодива?
— Сейчас, сейчас, Анатолий… Вот… Теперь блестеть не должно.
— Молодчина, рыжая! Умеешь, когда хочешь, работать. Соберусь помирать — упомяну тебя в своем завещании. У меня тут мыслишка одна шальная возникла, поделиться хочу: а не перепачкать ли нам актеру физиономию и одежду грязью?.. Он же бомжует у нас по сюжету! Бездомная дворняга! Трущобная псина! А так — недостаточно грязный!
— Анатолий…
— Вот я придумал, а? Точно-точно! И как это мне раньше на ум не пришло! Как умно, оригинально и свежо я иногда мыслю! Сам себе поражаюсь!
— Да… Только мне чуть больше времени потребуется, чтобы сымитировать на лице грязь, Анатолий…
— А чего тут имитировать?
И Рамонов-Кабанда, скинув свой взятый напрокат черный пиджак и засучив с молниеносной быстротой рукава рубашки, по-богатырски хватает за шиворот нашего актера и в эту же секунду швыряет его в фонтан, как какую-нибудь невесомую засохшую ивовую ветку. Когда тот вылезает, мокрый, сконфуженный, пришибленный и по-детски лепечущий что-то Найре своим писклявым голоском, она едва сдерживается, чтобы не разрыдаться. Какой ужасный человек, какой ужасный человек этот Рамонов-Кабанда… Все просто обескуражены.
У меня пылают щеки, я начинаю торопливо выводить карандашом на верхнем листке своего подвесного блокнота: «Зачем же…» Но успокаивающим жестом руки Анатолий дает нам понять, что все идет по плану, и, зачерпывая ладонями из соседней клумбы пригоршни земли, принимается обмазывать ими Мурата и сыпать ему это все на лицо, волосы, одежду… А потом как ни в чем не бывало моет руки в фонтане, надевает пиджак и лучезарно улыбается.
Удивительно, что этим наш режиссер решил ограничиться, не стал нокаутировать актера и катать его по зеленой траве для того, чтобы одежда была запачкана не просто землей, но и растительностью, разнообразно и с фантазией.
— Готово! Вот так мне больше по душе… Любо, братцы! А теперь поехали… Итак… Внимание! Навострили лыжи! Актер! Ты! Ибрагимбек! Магомед-Кабулишо! Хаджи-ибн-Тулус! Или как там тебя?.. К фонтану! Найра! Передай ему, чтобы сел на землю и спиной прислонился к каменным плитам! Переводи! Сидит и перед собой смотрит! Он отшельник! От-шель-ник! Отверженный! Понятно? Он сам себя отовсюду изгнал… Из-гнал! Дрон! Сначала даешь общий план, потом медленно приближаешь! Получили мэсседж? Все! Снимаем! Поехали! Мотор!
Какое же глупое выражение лица у этого дервиша… Ненасытное, скользкое, нахальное, противное… Разве таким он должен быть?.. Почему Рамонов-Кабанда ничего не предпринимает?..
— Найра! Тьфу! Найра, говорю! Скажи этому мучачо, что он, судя по лицу, страдает острым дефицитом мозга. Если не прекратит тупить, я его не только в фонтане искупаю — я его до полусмерти изобью! Я же просил… От-шель-ник! Ски-та-лец! Бро-дя-га! Взыскующий Истину! Обретший понимание того, что вся его жалкая жизнь была до того момента, как он встал на путь духовного самосовершенствования, сплошным недоразумением! Неужели так сложно? Тьфу! Ненавижу! Передай это ему…
Наконец-то заметил. Как будто мысли мои прочитал… Только, похоже, Найра не знает, как перевести актеру все то, что наш режиссер хочет до него донести… Я вообще догадываюсь, что она по-турецки говорит ненамного лучше меня или Рамонов-Кабанды, — стоит только попросить ее перевести что-то посложнее элементарных бытовых фраз, она тут же садится на мель. Но теперь уже поздно оправдываться или идти на попятную. Поэтому Найра, моя красивая рыжая, из кожи вон лезет, чтобы Рамонов-Кабанда ее как-нибудь в ярости не заколол кинжалом.
— Анатолий, не могли бы вы, пожалуйста, еще раз повторить про недоразумение… Я не совсем продумала, как это сказать, чтобы Мурату было понятно…
— Что ты сказала? Ондатра облезлая! Только и можешь, что рожи малевать… Фурия гнусная!
— Но… Анатолий…
— Повторяю еще раз! Для тупых повторяю! Выражение лица, соответствующее осознанию того, что жизнь этого урода до дервишества — сплошное преступление! Уяснила, провинциальная дура? А он смотрит, как будто дауном родился, и пытается это от общественности скрыть! Тьфу! Интеллект мне нужен в глазах. Ин-тел-лект! И просветленность! И прозрение! И мудрость! Запоздалая мудрость! И сожаление! И раскаяние! И боль! Переводи же, чтоб тебя!..
А потом мы снимали эпизод с самим Рамонов-Кабандой. Я должен был держать объектив на дервише, снимать сверху вниз, как он сидит, обхватив руками свои грязные босые ступни, — и чтобы справа в кадр начинали медленно вплывать чьи-то ноги в черных брюках и черных ботинках. Камера скользит снизу вверх на лицо подошедшего человека, а это оказывается не кто иной, как Рамонов-Кабанда. Анатолий Рамонов-Кабанда.
Найра одолжила ему свои огромные черепашьи очки, и теперь он просто ослепителен. Настоящий жених на выданье. Его персонаж, как я уже говорил — бывший сослуживец дервиша, коллега по работе в крупной нефтяной компании, который проезжал мимо площади на своем авто класса «люкс» (предполагается, что зритель прочтет это между строк) и каким-то седьмым чувством уловил, что должен подойти к этому бородатому бомжу у фонтана. Он узнает своего бывшего кореша, пытается дервишу что-то сказать, умоляет того вернуться назад, к мирской жизни, к работе в компании, к друзьям и товарищам по бизнесу, говорит, что без него все уже не так, коллектив разваливается на куски, ведь все держалось на его авторитете, а теперь конкуренты потирают злорадно ладоши и строят козни… Поскольку фильм у нас немой, Рамонов-Кабанда мастерски пускает в ход пантомиму: расставив ноги на ширине плеч и извиваясь, как будто от сильного шквалистого ветра, протягивает к бомжу руки, закатывает глаза, закидывает голову, хватается за сердце и шевелит ртом — все, одним словом, в лучших традициях немого кинематографа…
А дервиш — хоть бы хны. И в ус не дует, самодостаточный босяк.
Но Рамонов-Кабанда как актер бесподобен. Он настойчиво требует от дервиша объяснений и, не получив их, начинает трясти того за плечи… Содрогаясь в беззвучных рыданиях, пытается задобрить коллегу, припоминает солнечные деньки былой дружбы, успешные сделки, общих любовниц и совместную рыбалку, приглашает пообедать в ресторане, тут же, недалеко, на площади, поговорить, обсудить, выпить чаю и кофе. (Это все Рамонов-Кабанда подробно и в точности изображает. Ну а то, что будет непонятно, мы дадим строкой между кадрами...)
И тут мы договаривались, что Мурат посмотрит на него сонным, мудрым, спокойным взглядом, медленно встанет на ноги, наклонится к фонтану, зачерпнет оттуда немного воды, выпьет ее — мол, вот он, мой ресторан, мой чай и мой кофе — и снова усядется на место. И уставится невидящими глазами в пустоту.
И блистательный актер Рамонов-Кабанда, вернее, его персонаж, будет вынужден признать свое поражение и уйти ни с чем.
Это было превосходно сыграно. Снимали мы так долго, что у меня на макушке какая-то птица свила гнездо. По крайней мере, у меня было такое ощущение. Но все эти четыре с лишним часа я не мог сдержать улыбки, потому что ни Мурат, ни Рамонов-Кабанда никогда еще не показывали себя вот с такой, душевной стороны. Найра, стоявшая все время за моей спиной, после «Стоп! Снято!» кинулась каждому на шею и расцеловала. И пусть Рамонов-Кабанда и отшвырнул ее в можжевеловый куст со словами «пошла прочь, курва!», общего впечатления от съемочного дня это ничуть не испортило.
У нас начинает что-то получаться.
Вечером мы снова садимся втроем в каморке администратора хостела вокруг крошечного телевизора с видеомагнитофоном и отсматриваем сегодняшний материал. Я — в своих несвежих штанах и единственной оставшейся футболке, Рамонов-Кабанда — в джинсовом комбинезоне на голое тело. Черный костюм мы сдали обратно в свадебный салон, и Рамонов-Кабанде по этому поводу даже, по-моему, слегка взгрустнулось — настолько он был хорош в нем. А рядом с нами — волшебная, сияющая Найра со сказочно уложенными волосами, в длинной струящейся кремовой юбке и кружевной майке. От нее пахнет мякотью кокосового ореха.
Мы все спим одинаково плохо, на одинаково грязных койках, туалет — один на этаж, и то — дыра в полу со шлангом. Но при этом она — богиня, а мы — два несчастных погорельца… И это вовсе не потому, что у нее ничего не украли. Я уверен, все было бы так же, даже если бы у нее осталась одна только зубная щетка.
Я пишу ей в своем блокноте: «Если бы не ты, Найра, я бы давно уже здесь умер». А она улыбается опять краешком губ, качает головой, берет у меня из рук карандаш и рисует на чистом листке маленький восклицательный знак. Поди пойми, что это значит…
Рамонов-Кабанда вставляет в видеомагнитофон вторую кассету, и бедный аппарат времен высадки в Нормандии начинает со скрипом перематывать ее на начало. Минут пятнадцать мы сидим в тишине, слушая только этот печальный скрип, а потом включаем видео и опять принимаемся отбирать удачные моменты, записывать, на какой минуте и секунде удачный кадр… Потом следующую кассету… И все начинается заново. До самого утра мы пересматриваем по нескольку раз сцену дервиша с Рамонов-Кабандой. Он совсем не телегеничный. Зато как сыграно! И Мурат тоже показал высший класс. Прекрасно воплотил идею режиссера. Казалось бы, такая нелепица: нефтяная компания, площадь, «вот мой чай и вот мой кофе»…
Но как много средневековых придворных поэтов, купавшихся в золоте и имеющих в распоряжении все блага мира, в какой-то момент вдруг осознавали свою духовную несвободу, бессмысленность своего существования и, бросив все, уходили на поиски единственного, что имеет значение... Больше никаких панегириков в адрес правителей, ублажающих царский слух сладких строф — их новые стихи были наполнены совершенно иной музыкой. И наш герой — один из таких прозревших. Один из таких путников. И ему все дали открыты.
Сам Анатолий ничего в своей сцене не комментирует. И смысла ее нам не объясняет, как будто все элементарно и особого внимания не достойно. А мне она вдруг напомнила старую восточную притчу об одном царе, который, проезжая в пустыне мимо убогого жилища какого-то отшельника, был настолько потрясен всей этой нищетой, что решил послать к отшельнику своего слугу, чтобы он спросил, как вообще возможно здесь жить: вокруг ни источников воды, ни растений… Отшельник объяснил царскому слуге, что питается растертой на камне жухлой травой, и показал ему эту свою привычную пищу. Слуга с усмешкой сказал: «Если ты пойдешь служить нашему царю, тебе больше никогда не придется есть растертую траву». А отшельник ему ответил: «Если ты приучишь себя есть эту растертую траву, ты больше никогда не станешь служить царям».
И я так хотел бы поговорить с тобой, Рамонов-Кабанда, о твоем фильме, о его сюжете, который ты ни с кем не обсуждаешь, посоветовать что-нибудь, добавить, приправить, украсить… Но что я могу?.. У меня руки связаны. На шее висит блокнот с отрывными листам. На губах — печать. А ты думаешь, что я идиот.
Я так хотел бы все, что знаю, тебе рассказать, Рамонов-Кабанда… Но мне на это никакой бумаги не хватит.


Стоянка третья
Турция. Стамбул. Район Лалели. Хостел эконом-класса «Рэйнбоу».
Сегодняшние съемки, как решил Рамонов-Кабанда, будут проходить прямо здесь, в нашем убогом хостеле. Еще каких-то три дня назад я поражался прижимистости Анатолия и считал, что эта чрезмерная экономность его до добра не доведет. А теперь, когда у нас у всех за душой ни гроша, я понимаю, что эта самая прижимистость нас не только не погубит, но даже спасет.
Изначально режиссерская идея заключалась в том, чтобы сегодняшняя сцена молитвы главного героя снималась в живописной горной пещере, в которой он поэтично уединился в своем отшельничестве. Но бесплатно в горы нас повезут вряд ли, поэтому Анатолий решил под свои кинематографические нужды облюбовать маленький погреб, подвальную кладовку под общей столовой — тесное, темное, грязное помещение, в котором умещается полтора человека. Совершенно не представляю себе, как он дверь этой кладовки вообще в полу обнаружил, потому что она спрятана под тусклыми замусоленными половиками… Но как-то обнаружил.
С раннего утра мы вдвоем, я и Найра (потому что у Рамонов-Кабанды вдруг отыскались какие-то срочные и неотложные дела), выгребаем из кладовки мусор, который тут, похоже, копится с первого дня сотворения мира. Я столько грязи в жизни никогда не видел, даже когда работал грузчиком на оптовом рынке или уборщиком в научных учреждениях. Но меня другое удивляет: Найра… Эта идеальная женщина, изысканная и немногословная, женщина, которой совсем не идет то, что ее здесь окружает, которой пошло бы спускаться по трапу личного самолета или проплывать по красной ковровой дорожке под вспышками фотокамер, собрала в пучок свои густые рыжие волосы, сняла и спрятала в карман свои дешевые неброские колечки и браслет из пластмассовых жемчужинок и вместе со мной драит своими белоснежными руками черную грязь самого запущенного на свете погреба. Как же она одевается… Тонкое молочное платье с широкими рукавами и капюшоном, ниспадающим на плечи складками, свободное и летящее, обхваченное в талии широким плетеным золотистым поясом… На нее все местные таращатся, как на диковинку.
И я.
— Съемочная группа! Группа, говорю! Ну что? Эй вы, придурки внизу! Нак-нак! Пришел вас проведать!
— Да, Анатолий… Мы тут с Андреем неплохо справляемся…
— Неплохо?.. Тут пришел наш Надир-Василь. Актер, говорю, наш притопал. Начинать надо! Долго там еще копошиться будете, простолюдины?
— В принципе, уже вычистили, Анатолий… А как вы собираетесь снимать? Мурат сюда залезет — и что дальше?..
— Болтаешь больно много. Ха-ха! Ты посмотри, как вырядилась! Рыжая, что это за мешок для муки на себя напялила?! И в капюшоне… Ха-ха! Ослепнуть можно. Тебя же порвут на части таблоиды. Ах-ха-ха, я чуть не обделался! Андрон, ты тоже это видишь?.. Ха-ха-ха! Воздушная тревога! Гуманоиды наступают! Вот убила! Я просто в ауте!
— Вы так дурно воспитаны, Анатолий, что мне даже… Просто я всегда стараюсь выдерживать свой стиль…
— Она еще и говорящая! Ха-ха!..
В темноте кладовой я достаю карандаш и пишу в своем блокноте: «Найра, ты не вздумай слушать», — и показываю ей. Она улыбается краешком губ и стряхивает со лба сбившуюся прядь. Ей очень идет этот свободно ниспадающий капюшон. На ее лицо сейчас падает сквозь трещины в полу солнечный свет. У нее тонкие черты, как у герцогинь на старых английских портретах.
Я отрываю новый листок и пишу: «Ты из очень красивой эпохи». Еще листок: «Там намного лучше. Оставайся там».
Она от души смеется, откидывая назад голову, а потом вдруг становится серьезной и долго смотрит на меня своими неописуемыми глазами.
— Как же жаль, что ты не умеешь говорить… Потому что ты, по-моему, единственный, кого слушать интересно.
Я пишу: «Я умею. Просто так нужно».
Она поднимает на меня свои тонкие брови:
— Кому?..
Я вздыхаю, вытираю со лба пот, отрываю еще один листок и начинаю мелко, как будто бисеринками, строчить: «Это очень сложно, понимаешь?.. Когда…»
И у меня ломается карандаш.
Найра качает головой и выходит из кладовки, поднимаясь наверх, к свету. Мне слышно, что там все еще хохочет Рамонов-Кабанда. Иногда я так его ненавижу, что готов на убийство. Но потом… Каждое его слово становится для меня священно, я ничего не могу с этим поделать. Харизма…
— Итак! Все! Плебеи, начинаем! Олугбек! Хуснимардан! Ты уже переоделся, голубчик? Найра! Что-то он отожрался, по-моему. Как раз когда самая аскетичная сцена предстоит. Свинья! Ему щеки нужно впалые сделать! Поняла?!
— Да, Анатолий, только я надеюсь, что вы не собираетесь мне в этом помогать, как в прошлый раз с грязью...
— Зубы, что ли, предлагаешь ему выбить все? Думаешь, поможет? Я бы мог…
— Нет, ни в коем случае... Я просто темные румяна нанесу, а вы со светом поработайте.
— Миляга, ты давай свою работу выполняй молча! А что мне делать — это я сам знаю. Передай своему Рашиду-ибн-Гафару, что он спускается в кладовку, это будет его келья — черная, узкая, душная, давящая, — и, скрючившись, сгорбатившись, принимается там молиться. Безостановочно молиться! Фанатично молиться! У них там всякие позы есть во время чтения намаза, но самая эффектная — когда на четвереньки и лбом об землю! Лбом об землю, уяснила? Я слыхал где-то, что это для них наивысшее выражение покорности богу! Вот так он пусть и молится! Как будто сутки напролет. Мы потом эти кадры повставляем везде, между разными эпизодами, как будто это его перманентное состояние — молитва, молитва и еще раз молитва. Передай ему!
— Хорошо…
— А ты, Дрон! Спускаешься с ним вместе в этот чертов погреб! Вслед за мной! Я тебе все скажу! Что ты вылупилась на меня, Найра? Чего тебе еще не понятно?
— Анатолий, но… Там максимум два человека поместятся! Мне кажется, Андрей как раз сейчас собирался это вам написать…
— Тьфу ты! Срань господня!
Я точу ножиком свой сломанный карандаш и смотрю на Найру. Как она меня понимает… Мы с ней будто в одной упряжке. Я столбенею, когда ощущаю ее присутствие рядом. У нее алый рот. Тревожные темно-серые глаза. Когда она злится, немножко морщит переносицу. Я обмираю, когда слышу ее низкий голос. Я никогда не устану ею восторгаться.
— Дрон! Вы спускаетесь с Керим-Ахметом в кладовку и закрываете крышку! Потому что там должна быть полнейшая темень! Никакого дневного света! Для этого я тебе даю вот этот походный фонарь, ты меня понял? Смотри не разбей, дитя джунглей! Я за него еще не заплатил! Одной рукой ты снимаешь все на свою китайскую уродину, а фонарь держишь наверху, в другой руке, и светишь так, я повторяю, светишь так, чтобы у этой дервишеской канальи выглядели впалыми щеки. Ты меня понял, полудурок? Кивни, если понял! Он там пусть себе молится, оборвыш! А ты снимай! Еще нужно пару крупных планов… Вплотную к лицу молящегося. И как он руки прижимает к лицу. И общие планы — силуэт, согнутую спину. По-кор-ность! Ус-по-ко-е-ни-е! По-ка-я-ни-е! О-чи-ще-ни-е! Справишься, сорока ты моя болтливая? Тьфу! Чтоб пусто тебе было! Я должен был сам контролировать процесс, но в этой выгребной яме недостаточно, черт бы вас всех передрал, места! Так что сам будешь всем руководить, понял?
Я киваю. Я спускаюсь. Закрываю за собой крышку. Здесь нельзя вытянуться в полный рост, приходится сгибаться. Долго так не простоять — все начинает болеть. Настоящее испытание.
Мурат поворачивается лицом к той стороне темной стены, с которой, как ему кажется, восходит солнце, и начинает молиться.
Мои ноги деревенеют, мое левое плечо, на которое давит камера, ноет, а моя высоко поднятая правая рука, в которой я держу походный фонарь, чтобы создать иллюзию впалых щек актера, немеет. Но в какой-то момент я перестаю чувствовать все свое тело. Я как будто не здесь. И как будто не я.
Никогда раньше не присутствовал при молитве другого человека. Мне всегда казалось, что ничего более личного быть не может. Мне даже снимать это стыдно… Мурат не замечает никого, он самозабвенно шепчет молитвы, приседает, перебирает четки, встает, наклоняется, соединяет на груди руки, поднимает кверху ладони, прижимается лбом к земле и надолго застывает таким, согбенным…
Моя камера все это фиксирует, но мне хочется вдруг разбить ее на осколки, чтобы она не оскверняла это прекрасное, божественное и совсем не мое мгновение. Все то, на что я смотрю сейчас через объектив, — взаправду. Актер, которого Рамонов-Кабанда какими только именами не называет, никакой сейчас не актер. Это маленький сухой человек, самый обычный, самый земной, и до меня доносятся его еле слышные рыдания.
Какой тайной силой обладает молитва?.. Так близко к богу в эту минуту находится этот человек, иной, чужой, другой веры и практически мне не знакомый, а я чувствую, что очищаюсь, стоя рядом с ним… У меня слезы в глазах. Мне становится легко и свободно дышать. И хочется верить во все хорошее, плохое — прощать и забывать, а всех злодеев на земле оправдывать… И в этой темной тесной кладовке — спокойно, как нигде в мире. И вся она залита светом. И быть здесь — радость.
— Эй вы, внизу! Хватит уже! Андрон! Дервиш! Вылезайте уже из своего канализационного люка, шельмецы! Время вышло. Покувыркались — и хватит!
Никогда нельзя прерывать молитву. Я как-то читал историю об одной мусульманской женщине, которая читала намаз и вдруг боковым зрением случайно заметила, что ее годовалый сын лезет в горящую печку. У нее душа ушла в пятки и сердце сжалось от ужаса, но молитвы своей она не прервала. И когда, дочитав намаз, подошла к печке, вся в слезах, готовая к худшему, — увидела своего сыночка, целехонького и невредимого, играющего в куче золы остывшими головешками... Той ночью к ней явился ангел и сказал, что она правильно поступила, что не прервала молитвы, а если бы бросилась к сыну, он бы моментально сгорел в огне.
Я выключаю камеру, стараясь не шуметь, ставлю на пол кладовой фонарь и, оторвав блокнотный листок, пишу: «Нужно подождать, пока он не закончит»; подчеркиваю тройной чертой «не закончит» и, открыв крышку, кладу листок Рамонов-Кабанде под ноги.
— Что ты тут мне опять прокладки свои суешь, ехидна мефистофельская?
— Анатолий, не злитесь вы так…
— Что, Найра?.. И долго мне еще этих двух лохов из-под пола выковыривать? Спелись!
Недолго пришлось, недолго. Мы с актером скоро вылезли на свет Божий, хотя, признаюсь, что там, внизу, несмотря на всю грязь, тесноту и черноту, мне было намного светлее. Рамонов-Кабанда тут же велел Мурату сдать костюм дервиша до следующего съемочного дня, чтобы ненароком его не умыкнул, а потом поспешил выпроводить того поскорее за дверь. И когда мы прощались с Муратом в этот раз, я сердечно жал ему руку, как будто мы теперь друзья и братья и понимаем друг друга с полуслова.
А потом я обернулся и увидел Найру. Мне вдруг захотел крепко обнять ее, такую тонкую, такую белую, такую старомодную, такую не отсюда… Мы поужинали какими-то дешевыми жареными лепешками, от которых сводит живот, и пошли гулять по улицам.
Она шла со мной рядом, слева, со стороны сердца, в своем молочном платье с капюшоном, мне был виден только ее профиль. Как на гравюре. Своим красивым вязким голосом она рассказывала мне о бижутерии, которую продает в Ульяновске в своей лавке, и о женщинах, которые ее покупают. И курила одну за другой свои тоненькие белые сигаретки, как будто делает это специально для того, чтобы быть все время окруженной белой дымкой. Чтобы быть еще более неземной. Чтобы задушить меня окончательно собой. Могла бы не стараться. Что толку — я и так пропал…
— Андрей, а ты понимаешь, чем мы тут занимаемся?.. Кино это, которое задумал Рамонов-Кабанда… Оно тебе понятно?..
Я киваю ей и пишу в блокноте на двух листках по диагонали: «Только это слишком необъятно, чтобы об этом можно было рассказать одним фильмом».
— Да… Да еще и немым… Без слов…
Я вывожу своим карандашом: «Не так уж они необходимы, эти слова».
— А какой у тебя, интересно, голос?..
Я пишу на чистом листке: «Как у Карузо». А потом рву его на мелкие-мелкие кусочки, подкидываю над собой салютом, и они рассыпаются в воздухе. «Не верь мне».
Она смеется каким-то грудным смехом и, бросив недокуренную сигарету, протягивает мне руку.
— Сколько дней нам осталось, Андрей?.. Я тебя научу за это время говорить.
Я пишу ей: «Я умею, Найра».
Она вдруг грустнеет, поворачивается ко мне лицом, как молящийся человек — к стороне, с которой восходит солнце, поднимает на меня свои глаза, огромные, подернутые печалью и полные мольбы, смотрит так долго, что мне становится холодно. А потом — жарко… На этой улице пахнет всеми восточными сладостями одновременно.
Ее низкий шелковистый голос совсем истончается, когда она говорит искренне и с чувством. И такая она настоящая.
— Ничего я в тебе не понимаю… Ты никогда не объяснишь мне, что с тобой произошло, Андрей?..
Я пишу на следующей странице: «Ты очень красивого сейчас цвета».
— Зачем ты мне сейчас это говоришь?.. Просто нелепая мелодрама какая-то… Я могу тебе помочь! Я хочу тебе помочь! Ты мне никогда не расскажешь?.. Потому что это только твоя тайна?..
Я переворачиваю страницу: «На солнце ты была не такая, как под луной. Лунный свет меняет твои оттенки».
— Ты тоже сейчас другой, Андрей… Всегда другой, когда речь заходит о причине твоего молчания… Но оно тебе самому мешает! Ты хочешь от него избавиться! Я же вижу, как тебе тяжело… Другие не поймут… Но почему ты от меня-то закрываешься?.. Ты мне не веришь?..
Я кручу в пальцах карандаш и не знаю, что ей ответить. Найра подлетает к какому-то ларьку с национальной кухней, лепечет продавцу что-то по-турецки, тот смущенно улыбается и протягивает ей стопку полупрозрачной хрустящей бумаги, в которую обычно заворачивают еду. Легкими шагами она возвращается ко мне, ее тонкие брови вздернуты так, будто она приняла важное решение, которое не подлежит обсуждению.
— Вот. Возьми, Андрей. Эта бумага достаточно широка для того, чтобы написать в ней все, что нужно… Мне. Если не хочешь — ничего не пиши, я пойму. Нет… Не пойму. Но решать тебе.
Она снова закуривает сигарету. Очень красиво это делает. Без посторонней помощи. Снова вокруг нее дымка. При свете фонарей она светится белым, желтым, золотым.
— А сейчас мне пора. Доброй ночи, Андрей.
Я пишу в блокноте на одном листке, на втором, на третьем: «Куда же ты?.. Мы должны возвращаться. Поздно! Подожди! Завтра с утра опять снимать…» И отрываю их, комкаю один за другим, бросаю ей вслед, на ветер…
Но ее фигура уже далеко и в тумане. И хотя нам по пути, она возвращается в хостел, в тот же хостел, что и я, совсем другой дорогой.
Как она это сказала: «Доброй ночи, Андрей!» Жестко, кратко, резко, грубо. Я видел, она сжимала кулачки, когда это говорила. «А сейчас мне пора». Почти пощечина. И она теперь всю ночь будет раздаваться в моей голове…
Я все ей напишу.
Напишу, как все пошло не так в моей жизни, когда я обжег губы горячим чаем. И все эти волшебные истории в книжках… Ничему хорошему они не учат. Благодаря им я прикоснулся к тайне. Я открыл для себя многое. Да чего там — все для себя открыл.
Но они меня околдовали. Навели на меня навеки порчу. Я в них влюбился. Я в них поверил. И с тех пор мне плохо.
Я рта раскрыть не могу и не раскрою. Потому что уверен, что главное понял. Ведь когда Амур покидал под утро Психею и просил ее никому ничего не рассказывать, он ей объяснил: «В своем чреве ты носишь ребенка. Дитя нашей любви. Скоро этот ребенок родится. И помни, он будет дитя бога, если ты сумеешь скрыть тайну, но окажется простым смертным, если ты эту тайну выдашь».
Никто не умеет молчать. Потому что все вокруг — смертные. А я… Я всю жизнь верю, что если молчу — значит рожден от бога. Стоит слово сказать — и больше не будет во мне ничего божественного. Поэтому свято храню обет молчания, который непонятно кому дал…
Но вот появляется эта девушка, женщина. Одевается… как в прошлом веке. Все время в тумане… и пахнет мякотью кокоса. Побрякушки носит дешевые, но на ней они — бесценные драгоценности. Письма любит писать. Старомодная — такая, что не обрадуешься... А я радуюсь. И пишу ей все как есть. Ничего скрыть не могу. Какие там тайны?.. Всю подкладку внутреннюю вывернул. Всю душу выложил.
И вот я, кажется, и смертный уже.


Стоянка четвертая
Турция. Стамбул. Площадь Беязыт.
У входа в Государственную Библиотеку.
— Где шляется этот вальдшнеп недоразвитый?! Анафема! Одно дурачье вокруг! Что ты делать будешь с ними… Тьфу! Куда провалился этот ваш Фаридаддин? Только попадись он мне! Урою! Держи меня, мама, урою! Гильотинирую!
Съемки следующей сцены на неопределенное время задерживаются. Актер к положенному сроку на назначенное место — к Государственной библиотеке имени Беязыта — не явился. И нам ничего другого не остается, кроме как ждать. Рамонов-Кабанда весь красный, как копченый омар, безостановочно изрыгает пламенные проклятия и ходит из стороны в сторону, никого вокруг не замечая и сотрясая своими яростными воплями несчастный запуганный воздух.
Найра меня с самого утра избегает. Старательно отводит глаза, когда я на нее смотрю, и ни на шаг не отходит от Рамонов-Кабанды, чтобы не оставаться со мной наедине. По ее лицу я вижу, что письмо, которое я ей написал, она прочитала. Почему же тогда молчит?.. Я ничего в женщинах не смыслю… Я мучился над этим письмом всю ночь, дописал лишь под утро, а когда подошел к женской комнате, в которой спит Найра, чтобы засунуть его тихонько под дверь, одна из ее соседок, выходившая как раз в этот момент в коридор, грубо прогнала меня, со словами: «Подглядываешь?! Вот извращенец! Давай сюда свою бумагу, сама ей положу. Если вернется к утру!»
У меня не было с собой блокнота, я ничего ей не смог сказать. Получается, Найра не в хостеле ночевала?.. Наверное, так распереживалась от нашего разговора, что до утра ходила по улицам и плакала. А потом еще это тяжелое письмо…
Я совсем ее не берегу.
Вот сейчас: сижу себе преспокойно на скамейке и дожидаюсь прихода Мурата, чтобы начать снимать, а Найра порхает вокруг взбеленившегося Рамонов-Кабанды и выслушивает его тирады. Волосы собраны в небрежный пучок. Длинное летнее платье цвета ванили, ниспадающее складками, из тех дешевых тканей, которые смотрятся дорого. Драпировки даже есть какие-то... Гречанка. Подол по земле волочится. Защемила. Дернулась. А поверх платья — громоздкий, грубый темный пиджак с вздернутыми плечами и собранными в гармошку на локтях рукавами.
Никакого румянца на щеках. Мне хочется ей стихи читать. Фета:
«Бледен лик твой, бледен, дева!
Средь упругих волн напева
Я люблю твой бледный лик…»
Пишу карандашом на отрывном листке: «Посмотри на меня, пожалуйста!» — и держу перед собой точно так же, как встречающие в аэропорту держат таблички с именем того, кого встречают. Найра делает вид, будто ничего не замечает.
Пишу на новой странице: «Посмотри на меня, рыжая дура, чтоб тебя!» — и ставлю значок копирайта, потому что это цитата из Рамонов-Кабанды.
Она мельком читает, не поднимая на меня глаза, звонко смеется и качает головой.
Пишу: «Жадная».
И Найра, наконец, смотрит. Долго и больно. Лучше бы не смотрела… Я ею чуть не захлебнулся. У нее сегодня такие огромные глаза, что она похожа на сову.
Подходит, садится рядом, кладет ногу на ногу, закуривает сигарету и, кашлянув в свой изящный кулачок, умирающим голосом говорит:
— Я еще не придумала, Андрей, что тебе сказать. Я не готова.
Я ей, в блокноте: «Думаешь, я безнадежен?..»
Она, с алой улыбкой:
— Думаю, нет. Ты мне рассказал обо всем. А ведь на это нужно большое мужество… У меня его, например, нет. Я бы не смогла так запросто расстаться со своим секретом… Спасибо тебе за твою откровенность.
Я ей, на листочке: «Что будем дальше делать?..»
Она, выпуская белый дым через ноздри:
— Не знаю… Учить тебя снова летать. Согласен?..
Я ей — карандашом: «На все. Где ты ходила ночью?..»
Она мне — сердито:
— Вот уж чего не ожидала!
А потом, мягче:
— Гуляла. Сидела в кафе. Познакомилась с прекрасным человеком. Он тоже из России. Увидел меня и подошел. Сначала, конечно, со стороны долго смотрел… Очень спокойный, простой, надежный, обходительный, порядочный… Даже руки моей не коснулся. Очень грустный… В самом красивом смысле — грустный. Видишь, столько прилагательных, и все характеристики — положительные… Я люблю, когда относятся с почтением и соблюдают дистанцию. Мы до утра с ним говорили.
А я вдруг беру ее руки и горячо их целую. Она удивленно и немного презрительно смотрит на меня, эта красивая рыжая сова, приоткрывает алый рот, чтобы что-то сказать, но, передумав, молча затягивается, а потом кивает в сторону дверей библиотеки. Пришел Мурат. И если мы не поспешим на помощь, Рамонов-Кабанда перережет ему горло.
Наш режиссер непревзойденный оратор. И поэзию бы у него получилось писать здорово — так умело работает с метафорами, гиперболами и аллегориями… Крайне литературно ругается. Даже с чисто языковедческой точки зрения послушать его интересно. Иными словами, мало Мурату не показалось. Он, бедолага, и сам, видать, так перенервничал, что пришел чуть ли не седой. И опоздал-то всего лишь потому, что человек, которому он должен был утром поручить свою торговую точку с дынями, грешен непунктуальностью и явился на два часа позже назначенного. Но разве Рамонов-Кабанда станет слушать речи обвиняемых в свою защиту?.. Нет. Сразу смертный приговор.
Хотя Мурат и рассыпался перед ним в извинениях… Удивительно преданный делу актер.
Ему сегодня вообще несладко придется, потому что в запланированной сцене «Главный герой и научное знание» его будут бить камнями, пинать в живот, колотить по голове и всячески мять ему бока. Кто?.. Это по приказу Рамонов-Кабанды должна уладить Найра, использовав весь свой лексический арсенал: уговорить трех-четырех людей из числа тех, кто выходит из библиотеки, или же просто случайных прохожих, поучаствовать в совершенно возмутительной и со всех точек зрения нечестной драке, наплевав на глупые принципы из серии «лежачего не бьют» и «семеро на одного».
Все необходимое для создания эффекта полуживой жертвы насилия у Рамонов-Кабанды имеется — он весь наш реквизит еще дома, в Москве, старательно заготовил.
Мы с Найрой обвязываем туловище Мурата бинтами и крепко привязываем к нему с двух сторон две диванные подушки подсолнечной расцветки, чтобы служили амортизаторами, когда его будут пинать. Заметно этой мудреной конструкции под власяницей не будет. Правда, общему силуэту актера добавилось немного объема, что привело в бешенство Рамонов-Кабанду, которому невмоготу видеть своего киношного дервиша упитанным медвежонком с животом.
В этой сцене среди его обязательных атрибутов не будет привычного посоха — Мурат должен будет держать в обеих руках растянутое красное мохеровое сердце (на самом деле это, конечно, обыкновенная прихватка, которую по специальному заказу Рамонов-Кабанды связала его дальняя родственница). Деталь, по-моему, совершенно не вписывающаяся в общую концепцию и упрощающая замысел до уровня пародийных шоу, но это же не мое кино… Поэтому, что ж, мохеровая прихватка так мохеровая прихватка.
— Найра! Найра, говорю! Вон из библиотеки молодежь какая-то выходит… Шевелись! За работу! Эпизод в русском фильме, скажи… Не заплатим, но будем благодарны по гроб жизни! Иди-иди! Глазки построй, уговори, умасли! Переспать обещай, не знаю… Приври что-нибудь насчет того, что лента попадет на международный кинофестиваль, а их убогие рожи, промелькнувшие в левом нижнем углу кадра, там могут заметить голливудские агенты. Бегом! Мне эти парни подходят. Особенно в очках который, имбецил такой…
— Хорошо, Анатолий… А мне сказать, что они должны просто бить и пинать актера?..
— И ничего кроме! Шевелись, шевелись, девица! Я и так уйму времени сегодня потерял, пока этого тарантула прокаженного ждал…
Мне невыносимо смотреть, как Найра, в своих шелестящих одеждах и печали, догоняет этих молодых людей, останавливает, просит задержаться, заглядывает им в лица и, натянуто улыбаясь, объясняет что-то, показывая на Рамонов-Кабанду и Мурата. Тех четверо. Аспиранты, наверное, какие-нибудь. Один, в розовой рубашке, ухмыляется; очкастый имбецил, о котором говорил режиссер, бесцеремонно таращится на Найру, изучает ее от кончиков волос до пальцев ног; третий — маленького роста, но с самой напомаженной гелем головой, судя по самодовольному виду, незатыкаемый гейзер скользких шуток и кладезь остроумия; четвертый — скромный, неприметный и серьезный, какими и должны быть аспиранты.
Сниматься согласились все.
— Дрон! Слушай внимательно, выродок! Кадр первый — показываешь обзорно библиотеку, надпись, табличку… понял? Потом, значит, как из дверей заструилась наша аспирантская шпана… Дальше к ним подкатывает наш косматый буржуй с этим своим… огромным, чудовищно гигантским брюхом. Анафема! Черт вас всех дери! Не могу на это смотреть без слез… Тьфу ты! Подходит, в общем, ко всей этой библиотечной шушере наша косматая кубышка с мохеровым сердцем в руках и начинает вещать по поводу того, что, мол, бросьте вы, тупицы с болезнью Альцгеймера, свои книжонки, потому что никакие учебники вас ничему не научат. Нет, он это без агрессии, конечно… Он же просветленный… Короче, начинает им капать на мозги всякими сентенциями, вроде «истинное знание — в сердце». Раскройте глаза своих гребаных душ и истину ищите не в томищах энциклопедий, а в своем, чтоб вас всех, сердце! И для убедительности сует им в рожи свою занюханную вязаную лохматку. Камера скользит от его лица — к рукам, лицо — сердце, сердце — лицо, а аспирантов снимаешь только общим планом, уяснил?.. Так! Найра! А теперь с тобой разберемся…
Я киваю. Все так и будет, Рамонов-Кабанда.
Вот дервиш подходит к выходящим из библиотеки с портфелями, дипломатскими папками и учебниками в руках молодым людям. Мурат совсем вжился в роль. Он так трогательно протягивает к этим парням руки, кривит лицо и мотает головой, что я сам начинаю верить в то, что он хочет сказать. А аспиранты только посмеиваются над юродивым. В нужный момент Мурат вытаскивает из рукава свой главный козырь — мохеровую прихватку-сердце — и держит ее перед собой как щит, и бормочет что-то под нос, и указывает пальцем на сердце, мол, вот где нужно искать, вот куда нужно заглянуть, ведь сердце — единственный путь. Ищите в сердце. Ищите сердцем. В нем все найдете. Как паломник, который в поисках сближения с богом прошел многолетний тяжкий путь до Мекки и стоит теперь у Каабы, в ожидании знака, что вот же бог, здесь, рядом с ним… А ничего не происходит. Пусто, тихо, глухо. И вдруг он слышит голос: «Что ты стоишь у Каабы? Думаешь, здесь Он?.. Загляни в свое сердце. И в нем Его увидишь».
И Мурат протягивает этим молодым людям красную зажеванную прихватку, и все в его наружности плачет. А они, не зная, как им от этого безумца избавиться, начинают его дружно бить.
Эту сцену мы переснимали много-много раз, потому что интеллигентные молодые люди пинали главного героя как попало, неискренне, без души. Слишком осторожно, потому нисколько не убедительно. Найра замучилась уже им переводить жгучие колкости Рамонов-Кабанды. И вот, наконец, смертельно утомившись от всего того, во что мы их так нагло втянули, и до предела разозлившись на нас всех, аспиранты принялись так колошматить бедного актера, что чуть голову ему не оторвали. А Мурат, согласно замыслу, должен это все беззвучно, смиренно сносить. Что он и сделал. Я снимал его сверху и сбоку — и никогда не забуду выражения его лица. Конечно, пинали его по привязанным диванным подушкам, и было ему не так больно, как без них, но в его лице я увидел столько покорности и столько муки… даже не оттого, что его бьют, а оттого, что глухи к его словам…
— Поразительно! Феноменально! Грандиозно! Апофеозно! Сколько ярости!.. Стоп! Молодчины, ребята! Найра, передай им! Рыжая, говорю! Скажи им, что они — мои главные звезды! Мои примадонны! Обожаю мировой реслинг! Бои без правил! Жалко, нет раскладных стульев… Обожаю! Дворовые драки! Чумовая сцена!
— Они спрашивают, им можно уже идти?..
— Какой там идти?! Ты что — ошалела? Мы еще не закончили! Я тебе больше скажу: мы только начали!
— А как же… Ведь ребята говорят, что…
— Останови шарманку, бестолковая! Приготовься так загримировать своего Эрджен-Насиба, чтобы выглядело, как будто он только-только из-под воздушного обстрела! Как будто его через мясорубку прокручивали, а он застрял там где-то между звеньями, как поцелованная богом косточка, и выжил поэтому! В рюкзаке есть два тюбика с аджикой! Кровь, то есть. Иди, иди, крестьянка!
— Тюбики с аджикой?..
— Я похож на человека, который любит повторять?!
— Но… Анатолий, у меня…
— Не интересуюсь! Если ты хотела предложить мне разбить актеру лицо паяльной лампой — я тебе скажу. Я об этом уже думал. Только вот незадача вся в том, что настоящая кровь на экране смотрится неправдоподобно! Поэтому в ход всегда идет томатная паста и кетчупы! Ферштейн, горлица чахоточная?! Беги за аджикой! И синяки черные намалюй… Фингалов, говорю, побольше… И вообще, замажь Манучехр-Талиба так, чтобы дети, увидев его один раз, на всю жизнь заиками оставались!
Еще пара кадров, где молодые люди бьют уже изрядно покалеченного дервиша, а потом оставляют его, бездыханного, на площади — и мы закончили. Рамонов-Кабанда даже пожал всем актерам, пусть и брезгливо, руки. Аспиранты уходили с плохо скрываемой радостью. Я их понимаю — вот уж приключение… Средь бела дня.
Мы с Найрой и Муратом поспешили укрыться в тени арочной галереи, чтобы не пугать больше прохожих. Найра уже собралась было отмывать актера от грима, как вдруг режиссер уставился на двух сидящих у стены галереи бездомных. Настоящих бездомных, просящих милостыню. По-настоящему изувеченных. Это просто ужасное зрелище. Беззубая, безволосая старуха с запавшим ртом без губ, в каких-то лохмотьях, с экземой по всему телу и совсем белыми пустыми глазами, должно быть, слепая, и безногий пожилой мужчина, закутавшийся в какую-то гнилую простынь, с серым лицом, весь в шрамах, в язвах, в волдырях, в струпьях… Они выставляют напоказ свои уродства и тянут к людям свои пустые ладони. На них многие смотрят. Тычут пальцем и перешептываются. Их фотографируют туристы. Им дают деньги. Очень, наверное, легко почувствовать себя милосердным, когда подаешь монету таким старикам и старухам.
— Андрон! Наша сцена имеет продолжение! И еще какое! Блестящее продолжение! Найра! Веди-ка сюда своего Тэймураза… Эй! Найра! А ну не трогай актерскую рожу! Не трогать грим, кому сказал! Оставь! Оставь, говорю, дура рыжая! Мы еще здесь снимать будем. Как дервиш приползает без сил к этим двум… людям.
Найра не может заставить себя смотреть на старика и старуху. Она бледнеет, отворачивается и заливается слезами.
— Не нужно, Анатолий, не нужно их снимать, пожалуйста! Это чудовищно… Это унизительно… Это издевательство… Почему вы хотите устроить этот цирк?.. Я прошу вас! Как бесчеловечно! Они же не бездушные… Давайте уйдем отсюда, давайте что-нибудь другое придумаем! Я умоляю, давайте не будем!
— Молчать, шельма! Не суй свой нос куда попало! Все вы неучи! Передай дервишу, что он должен ползти по земле к этой парочке и лечь у стены, рядом с ними.
Я пишу Найре на отрывном листочке: «В этом и в самом деле нет ничего страшного», — и показываю ей.
А она вдруг срывает с моей шеи блокнот, швыряет его на землю, топчет и, отвернувшись, рыдает, повторяя:
— Ужасно… На это нельзя соглашаться! Что с тобой такое?.. Ты в своем уме, Андрей? Я думала, ты меня поддержишь! Как это вообще можно показывать… Ужасно…
Я снимаю, как главный герой, весь в крови, в пыли и в грязи, прислоняется к стене и опускается рядом с этой несчастной, бескровной, слепой женщиной и ее безногим изувеченным соседом.
Показываю крупно их лица. Эти двое нищих спокойны, молчаливы и даже не удивляются тому, что он пришел и сел рядом. Как будто давно его ждали. Режиссерская экспромтная придумка, рассчитанная на дешевый эффект: дервиш роняет из рук свое затоптанное, запачканное, растрепанное мохеровое сердце-прихватку на землю, а слепая старуха с белыми глазами поднимает его и кладет ему в руки.
Чего же все-таки Рамонов-Кабанда хочет?.. Мне кажется, я понимаю его. У него на уме столько всего, что нужно сказать, но показать это получается плохо… Как же мне помочь ему?..
Найра стоит в стороне, спиной к нам, и всхлипывает. Ее длинный подол запылился, еще больше подчеркивая то, насколько она не отсюда. Заблудилась. Дорогу обратно потеряла. Там, откуда она родом, все носят такие одежды. Там такие одежды не пачкаются никогда. А здесь… Здесь много грязи, много уродства, злости, прокаженных, нищих… Найра даже смотреть на них не может — отворачивается.
А я смотрю. Через объектив все воспринимаешь менее болезненно. Смотрю на безволосую старуху в экземе и на старика-калеку в струпьях. И вдруг понимаю, что они муж с женой. Муж с женой! Глубоко больные, внушающие прохожим отвращение, окруженные смрадом и нечистотами, олицетворяющие самое жалкое и низкое, что только может представлять собой человек, и напоминающие о смерти. Но... У них лица ангелов, представляете?.. Ангелов! Никогда я не видел ничего более красивого.
Как они друг друга любят... Всегда вместе, что бы ни случилось. И даже такими, какими сейчас стали, они друг другу дороги, потому что больше никого нет, им только друг за друга держаться остается.
Столько красоты в этих жутких лицах… Только ее нужно разглядеть. Не обманываясь тем, что на поверхности. Она такая… Такая, эта красота… Я умею ее везде видеть. А Рамонов-Кабанда ее везде ищет. Всматривается во все вокруг — и видит. Он ведь в первый же съемочный день, на базаре, мне сказал: «В куче дерьма — да блеснет перламутровая пуговица…» Мы похожи с ним, похожи. И если у меня когда-нибудь получится снова заговорить, я ему первым делом стихи прочту. Набокова. Про то, как однажды, когда Христос гулял в саду со своими учениками, они увидели лежащее в кустах тело мертвой собаки, разлагающееся, зловонное… Как грустно поблескивают ее белые клыки… Как уродует это мертвое тело праздничную пышность цветущего сада…
Труп гниющий, трескаясь, раздулся,
Полный слизких, слипшихся червей...
Иоанн, как дева, отвернулся,
Сгорбленный, поморщился Матфей.
Говорил апостолу апостол:
«Злой был пес; смерть его мерзостна, нага»...
Христос же молвил просто:
«Зубы у него — как жемчуга...»


Стоянка пятая
Турция. Стамбул. Площадь Чемберлиташ.
Уличное танцевальное шоу.
Как это сказочно красиво… Я много читал про вертящихся дервишей, но никогда не видел их вот так, вживую. Как плавно, спокойно, отрешенно… Как красиво кружатся полы их одежд… Сколько часов они могут вертеться вокруг своей оси… И не падают. И не сходят с ума… Я бы упал. Я бы сошел.
Когда кружишься, кружишься, а потом вдруг останавливаешься, сбиваешься с толку, чувствуешь себя бестелесным, ничего вокруг не видишь, самого себя забываешь… Дервиши этого и хотят — забыться, потерять себя, потому что только в таком невесомом, отвлеченном состоянии они могут приблизиться к созерцанию того, к кому стремятся.
Их пять человек. Конечно, они ненастоящие суфийские дервиши, они участники шоу, танцоры в костюмах и выступают для туристов за деньги, но я всегда во все, что вижу, всем сердцем верю. Я из тех идиотов, которые во время спектакля осоловело рвутся на сцену, чтобы в последний момент успеть спасти несчастную Дездемону.
Небо над площадью кажется свинцовым, тяжелым. Оно давит мне на плечи. Звучит музыка пустых, глухих деревянных барабанов, бубнов и горловое пение. Рамонов-Кабанда, который в последние дни подхватил, похоже, какую-то желудочную инфекцию, осунулся и выглядит постаревшим лет на пятнадцать. Через три дня нам вылетать домой.
— Найра! Выбели этой кастильской обезьяне рожу! Он сегодня выглядит как перегорелый кускус, который пожевала моя покойная бабушка и с того света в кратер вулкана сплюнула! У нее, кстати, зуба ни единого не было.
— Еще белее сделать?..
— Что значит «еще»? Ты что — накрасила его уже? Это называется «накрасила»?.. А по уху не хочешь?! Живо за дело, доярка! Дрон! Андрон, говорю! Подойди сюда, блокнотонос! Короче, сейчас снимаешь, как этот Сахиб-Вазир прохаживается по площади, а потом долго таращится на то, как тут вертятся эти долбанутые йо-йо. В какой-то момент он встает к ним и начинает кружиться ничуть не хуже, как будто всю жизнь умел. Усек? Только они актеры, а он реальный смысл во все эти выкрутасы вкладывает! Для него это все по-настоящему… И снимаешь красивым общим планом всех этих гомосеков! А потом — его отдельно. Еще надо как-нибудь тебя с камерой раскрутить, чтоб в кадре тоже все поплыло, а мы потом наложим и покажем, что это было у него в глазах. Но это уже потом… А пока снимай Шахривар-Дунгуса и его лицо опечаленной красотки! Все должно быть предельно мистично. Капиш?
Я пишу в блокноте: «Ясно», — и смотрю на Найру. Грустная… как никогда. Губы поблекшие, глаза воспаленные, голос сдавленный. Она уходила опять куда-то ночью из хостела. Ей тоже тяжело, наверное, под этим свинцовым небом… Оно давит ей на крылышки. В своем длинном сарафане из синей ажурной ткани она похожа на стрекозу.
Я никогда не видел стрекоз.
Я отхожу подальше, не обращая внимания на крики Рамонов-Кабанды, встаю в тень деревьев и, не отрывая взгляда от Найры, поднимаю перед собой правую руку, делая вид, будто осторожно обхватываю эту женщину двумя пальцами, как расстроенную струну. Эта расстроенная струна обещала, что научит меня говорить.
— Дрон! Где ты там ошиваешься?! Что?.. Ой, вот только не надо, не надо мне тут маракать ничего на своих берестяных табличках! Не интересуюсь! Что с вами всеми сегодня случилось? Затмение? Бури магнитные? Давление скачет? Обкурились, может?! Средневековые удоды! Все! Приступаем! Начинаем! Найра! Даешь сейчас Тахамтасу инструкцию… Идет с умиротворенным видом вон по той дорожке, на лице — светозарность! Све-то-зар-ность! Небесное си-я-ни-е! Вера в свою способность получить божественное откровение. И не только в свою — в способность каждого человека его получить! Несмотря на то, бомж он или король!.. Уяснила? Ве-ра! От-кро-ве-ни-е!
— Я примерный смысл передала ему, Анатолий…
— Тьфу ты! Да пропадите вы все пропадом! Пропадом! Тьфу! Я уже даже не злюсь ни на кого! Мы на финишной прямой. Закончатся скоро мои наказания! Дрон, ты готов там со своей пародией на камеру?.. Найра! Сразу скажи дервишу: когда он остановится и начнет пялиться на этих центрифужных болеро, на лице — осознание возможности постижения сущего посредством чувств, эк-ста-за, эй-фо-ри-и, тран-са! Поняла?! Переводи, чтоб тебя!..
— Анатолий, а Мурату, получается, что — встать к этим танцорам и их движения повторять?.. Тоже вертеться вокруг себя?..
— Тупица ты, рыжая! Смотри, как он должен вертеться-то, не просто же так: башку немного вправо наклоняет, на плечо, руки в стороны — и не опускать… но чтобы не как гвоздей наглотался или током шандарахнуло, а расслабленно, чтобы кисти висели!.. Анафема! Может даже локти согнуть! Пусть согнет! Точно! Или прямыми держит руки… Все же лучше с прямыми… Как комфортно, так пускай и делает. Он должен быть абсолютно свободен и расслаблен…
— Я передала, Анатолий… А сейчас пока, значит, прогуливаться ему просто?..
— Браво, бабенка! Твой ум остер, как плавленый сливочный сыр! Все! Внимание! По местам! Поехали! Дрон! Снимаешь?! Когда идет по площади, лицо не забывай крупным и средне-крупным планом! Актер! Ты, в смысле! Да-да! Пошел! Найра! Скажи ему — медленным шагом, настрой созерцательный! Со-зер-ца-тель-ный!
У меня тоже созерцательный настрой. Я не знаю, что происходит с Найрой. Что ее так тревожит?.. Что ее так гнетет?.. Когда с ней говорит Рамонов-Кабанда, она еще изображает хоть какую-ту оживленность, но стоит всем от нее отвернуться… Может, просто устала?.. И спит мало. И еще я тут со своими бумажками… Что это за человек, с которым она познакомилась?.. Очень тепло тогда про него сказала. Достойный человек, должно быть. Я бы хотел, чтобы когда-нибудь и обо мне кто-нибудь мог так же сказать. Нет, не кто-нибудь. Найра. Никак забыть не могу, как она это произнесла: «Очень спокойный, простой, надежный, обходительный, порядочный… Люблю, когда относятся с почтением и соблюдают дистанцию. Мы до утра с ним говорили».
По вечерам Найра куда-то переодевается…
И я убью его.
— Стоп! Найра! Хватит, думаю, ему таращиться! Пусть встает к этим юбчатым бородачам теперь! Все! Ты, Осман-Бакыр! Зажигай! Танцуем! Поехали! Дрон! Отгрохай мне красивые обзорные планы! Жаль, нет возможности с вертолета это все снять! Так живописно крутятся эти трансики! Потом музыку какую-нибудь крутую наложим! А то это горловое пение — как будто кишками поют! Я даже потом весь покрылся! А мы что-нибудь не такое этнически запущенное найдем…
Найра курит, красиво согнув руку, и сама этим любуется. А я вынужден смотреть не на нее, а на вертящихся дервишей, которых изображают профессиональные танцоры. С неба, с этого тяжелого неба, они, наверное, и вправду красиво смотрятся… Кружащиеся светлые мотыльки. Мурат рядом с ними просто смешон. Он делает круг, качается, шатается и никак не может удержать равновесие. Он похож на беззащитного слепого, который ходит на ощупь по пустым комнатам. Его снимают на видео хохочущие туристы. Его Рамонов-Кабанда сейчас четвертует.
— Урод! Что ты делаешь, урод?! Тьфу! Дрон! Ты тоже это видишь?! Анафема! Это же просто издевательство! Найра! Дура рыжая, что ты тут встала?! Наори на него! Наори, я сказал!.. Ненавижу!
— Анатолий, но это очень сложно — так подолгу вертеться… Ни один человек без тренировки так не сможет. Голова же кругом идет! Сами попробуйте…
— Что?! Что ты там кукарекаешь, рыжая?! Скажи ему, чтобы на одном месте стоял и на левую ногу опирался! Скажи, говорю, чтобы левую культю свою держал опорной, а правой разгонялся, не отнимая левой от земли! На левой стоит, а правой покручивается… Передай быстро!
— Я передала. Но это все равно очень сложно, Анатолий...
— И выражение лица пусть не как у наркомана, который нажрался конского транквилизатора, а как у здорового, повторяю, здо-ро-во-го, но просто отрешенного, медитирующего человека, который находится в данный момент между мирами и созерцает божественную красоту!..
Найра подходит ко мне и встает справа, не с той стороны, с которой сердце. Я продолжаю снимать дервишей и почти физически ощущаю, насколько она вне себя от злости. Людей любит. Сострадает им. От нападок защищает. Такая хрупкая, тоненькая, а столько всего на себя взять готова... Я заступлюсь за нее, что бы ни случилось. Вот только съемку закончу.
Танцоры вертятся синхронно. Мурат старается изо всех сил не сбиваться и не падать. Мне кажется, у него перед глазами сейчас темным-темно. И уж точно никакого божественного света там не видно.
Как же интересно все в этой сцене вывернулось… Рамонов-Кабанда задумал фильм про человека, который однажды проникается твердым убеждением встать на этот духовный путь, отрекается от всего, что имел, кочует, скитается, живет впроголодь и при этом себя считает самым богатым в мире человеком. Он готов через все испытания пройти, лишь бы только обрести искомое: истину, бога. Он спокоен, молчалив, он непоколебим в своем решении.
А у нас что получается?..
Этот трогательный турок, торговец золотистыми дынями, щупленький и запуганный, совсем иное внес в эту роль. Рядом с этими монументальными вертящимися дервишами, которые в Турции нечто вроде национального достояния, изображения которых можно найти в книгах, на керамических кружках и фотографиях в путеводителях, он — бедный хорек с дрожащими запутывающимися ножками. Он падает и встает, встает и падает, пытается подладиться под остальных, но снова падает… И выходит грустная история про обычного человечка, слабенького, потерянного, заблудившегося… Он поставил перед собой высокую цель, но запутался в движениях. Ему не по силам она.
Или — да?..
— Рыжая! Все! Хватит с него! Передай этой своей бездарности, что на его месте я бы уже пятнадцать раз с небоскреба сбросился от горя, что так много огорчений доставляю людям! Да он должен перед каждым встречным оправдываться, что вообще родился на свет божий! Тьфу!
— Анатолий, вы, по-моему, перегибаете палку. Мурат так старался...
— Ему это не помогло! Пусть на рынок свой возвращается, не светит ему Лазурный берег! Сворачиваем удочки, вероломные мерзавцы! Все! На сегодня с меня хватит расстройств! Выберем пару удачных кадров, если найдем, конечно, и этого достаточно! Найра, передай своему Хакан-Бердыю, чтобы сдал костюм и проваливал!
— Хотя бы поблагодарите его за усилия, Анатолий! Он сегодня очень мучился. И вышло, по-моему, красиво… По-другому, конечно, может, вы и не совсем так планировали, но красиво…
— Молчи уже! Что тут расчирикалась? Не видишь, что не до тебя сейчас? Пошли все к черту! Ненавижу! Потаскуха!
— Как вы меня назвали?..
— А как слышала! Потаскуха — она и есть потаскуха! А то я не знаю, что последние деньки ты в ночь уходишь на улицы! Понятно, денег не хватает, на бижутерии состояние не сделаешь, но не настолько же отчаиваться, чтобы по ночам работать! И для чего тебе деньги-то, дуреха, — заколки покупать? Анафема! То есть не из-за денег… Приключений, значит, захотелось. Мои поздравления! Потаскуха! Все слышали?! Потаскуха! Постыдилась бы!.. Ты во всем этом блуде так завязла, что ни один исповедник не разберется!
— Вам, Анатолий, не помешало бы последить за своими манерами... Хотя бы немного. Вполглаза.
— Манерами?! Да я абсолютно этичен, мразь!
— Тогда, думаю, мы больше никогда не увидимся.
— Ну и скатертью дорожка!
— Прощайте, Анатолий.
— Скатертью, скатертью!..
Ну все… Достаточно.
У меня громко стучит в висках кровь, я до боли стискиваю челюсти, кладу на землю камеру, сжимаю кулаки, иду к Рамонов-Кабанде и бью его куда-то в ухо.
Но получается в нос. Я совершенно не умею драться… Единственный мой козырь — неожиданность. Рамонов-Кабанда ошарашен. Я и сам в растерянности. Он тяжелее меня вдвое. У него идет носом кровь. Неужели это я сделал?.. Боже… Он откидывается назад. Приходит в себя. Шумно дышит. Снимает жилет с множеством карманов, который он у кого-то из постояльцев хостела временно одолжил, бросает его на землю и идет на меня. Я сейчас умру. Ей-богу, я сейчас погибну. Или надо отчаянно обороняться. Мне надо убедить себя, что мне не страшно. Ни капли не страшно. Я сейчас успокоюсь и еще раз ударю Рамонов-Кабанду так, чтобы было невыносимо — в кровоточащий нос. Он взревет от этой боли и потеряет способность здраво рассуждать. Я его, пусть и временно, но обезврежу. А потом… Я докажу себе, что ничего не боюсь. Этот человек мне ненавистен. Я все сделаю, чтобы его больше не было. Как я заговорил… Неужели я могу вот так сильно хотеть причинить боль другому человеку?.. И даже погубить?.. Самые страшные свои поступки мы совершаем тогда, когда боимся, что боимся. И чего я мешкаю?.. Нужно нанести удар, пока соперник слаб.
Нет. Мне нельзя становиться животным, что бы ни произошло, несмотря ни на какие страсти, которые меня обуревают.
Зря я мешкаю. Рамонов-Кабанда подходит, хватает меня за грудки и брызжет такими бранными словами, что даже повторять страшно. Бьет меня в живот. Я беспомощно сгибаюсь. Меня скрутило. Я пытаюсь разогнуться, сбить с ног Анатолия, со всей силы на него наброситься, но промахиваюсь и получаю кулаком в челюсть. Сломал, наверное…
Я снова со всей силы на него кидаюсь. Обоюдный захват. Сцепление, клинч. Бой переходит в объятия. Со стороны и вправду может показаться, что мы крепко обнимаемся. Да, но только с целью друг друга убить. Мы валимся на землю. Возимся в пыли. Неповоротливые, грязные, в крови, матерящиеся… Я — беззвучно, он — непростительно громко… Пытаемся друг друга поранить, но ничего не получается. Я думал, что я слаб и что Рамонов-Кабанда меня легко одним мизинцем перешибет… Оказывается, он тоже не такой уж лихой.
Вокруг собираются люди. Фотографируют. Зачем?.. Это же совсем не зрелищно. Мне даже стыдно, что выходит так незрелищно… В конце концов нас разнимает какой-то паренек с длинными волосами.
Найры нигде нет. Мурата тоже. Остались только вещи Рамонов-Кабанды и моя старенькая камера. Мы молча расходимся.
Найра, Найра… Где она? Мне нужно ее найти! Мне так нужно ее найти! У меня с собой ни блокнота нет, ни карандаша, а у меня столько горящих слов. Найра… Мне нужно, чтобы она послушала моего Фета…
Не бессмертный, не бессонный,
Нет, то юноша влюбленный
Проложил отважный путь,
И, полна огнем желаний,
Волны взмахом крепкой длани
Молодая режет грудь…
Я похож на чудовище и мечусь по улицам, я совсем этого города не знаю, но нахожу как-то «Рэйнбоу», когда уже вокруг сумерки, меня сердце привело, наверное; я поднимаюсь к комнатам, распахиваю ее дверь и беззвучно зову ее по имени.
А она сумку собирает. Разулась. Не слышит меня. Торговки, ее соседки по комнате, заголосили, мол, пошел вон и пошел вон… Обернулась. Вижу, плакала. Вся помада стерлась и румяна. Молчит. А я ни порога переступить не могу, ни сказать ничего. Какая-то есть примета, что через порог разговаривать — к несчастью. Мне нужно осушить ее слезы. Мне ее утешить совсем нечем. Страдает. Ждет.
И вдруг говорю:
— И все?..
Первое, что я говорю после пятнадцати лет молчания, — «И все?». И никаких других слов вспомнить не могу… Вот так, с какой-то вопросительной интонацией, жалостно: «И все?»
Какой у меня голос сиплый. И высокий. Я бы никогда себе такой не выбрал… Позорный голос. И до чего противный… Сам так испугался, что обледенел и застыл. А у нее опять глаза совиные. Что происходит?.. Слишком много людей вокруг. А нам нужно одним быть сейчас. Спрятаться, чтобы не видел никто. Подходит, за руку меня берет, вниз спускаемся, на кухню, поднимаем засаленный половик и — в кладовку оба. В ту, в которой наш актер молился богу.
Тесно. Нас сдавили стены. Я никогда не видел Найру так близко. У нас лица вплотную и все царапинки видно. Обнимаемся. У меня сегодня день объятий, наверное… Какими разными могут быть объятия…
Она в нежно-сиреневом. Я ее пачкаю. Спутываю пальцами рыжую копну волос. Мне всегда казалось, у нее волосы шелковые… Нет. Густые, жесткие. Я не думал, что такие жесткие... А она думала, что у меня голос… как у Карузо. А вышло, что как у робкой женщины… Намного выше, чем у нее самой. Какие мы теперь раздетые… Всю правду знаем друг о друге. А не надо. Лучше не замечать деталей. Лучше не знать мелочей. Любить тот образ, который себе создал. И не всматриваться. Я целую ее серебряное лицо, прижимаю ее к стене и чувствую все ее косточки. У нее дыхание прерывается. Ее сердце стучит у меня в груди, справа. У меня их теперь два. И ни с кем не поделюсь. Буду любить ее так, как будто никогда больше не увижу. Жадно и тревожно. Мою стрекозу. Мою мечту.
Над верхней губой маленький шрам. Тонкая белая галочка. Ее там не должно было быть.
В Найре, которая у меня в голове и в сердце, изъянов нет. Она такое неправдоподобное совершенство… Его ничего не должно опорочить.
Я не буду смотреть на нее, иначе все разрушится. Иначе буду… как тот влюбленный юноша, который ради свидания с обожаемой переплывал каждый день море. Туда и обратно. Бушевали волны, зверствовало течение, хлестал по лицу ветер, а он плыл, потому что светлый образ любимой, стоящий у него непрестанно перед глазами, давал ему нечеловеческие силы. Но однажды он заметил на лице своей возлюбленной то ли родинку, то ли пятно… И моря переплыть не смог — утонул.
Я это же самое море пытаюсь вплавь одолеть. Мне просто нужно закрыть глаза. Я буду представлять себе ее бледный лик. Мою любовь, чистую, святую, неземную…
И до всех самых дальних берегов дотяну.


Стоянка шестая
Турция. Стамбул. Район Лалели. Хостел эконом-класса «Рэйнбоу». Кладовка под кухней.
— Андрей, ты можешь говорить... Неужто?.. Я так счастлива, что ты можешь говорить… Боже, наконец-то… Ты за эти непростые дни стал очень необходимым мне человеком…
— И все?..
— Нет, не все, но… Ты что-то хочешь услышать от меня?.. У нас получилось, видишь! Ты так долго молчал, а теперь… Тебя просто недостаточно любили, Андрей! Просто недостаточно любили… Как все изменилось, должно быть, в твоей голове. Сейчас для тебя начнется все лучшее… Вот увидишь, все лучшее…
Я грустно киваю. Найра — моя самая любимая женщина. Не то чтобы у меня до нее или кроме нее кто-то был, но все равно — самая любимая. С самой первой встречи из головы не выходит. Что ни скажу — опять про нее. У нее сейчас губы покраснели и на щеках какой-то порочный румянец. Старомодная рыжая Найра… От нашей неумелой любви она сделалась совсем красивой. Когда мы были с ней в этой тесной кладовке, меня как будто обнимали все мои будущие дочери. Найра хочет сыновей, наверное… Но меня обнимали дочки. Очень тепло и мягко.
И все бы хорошо, только вот Найра думает, что меня спасла. Как бы мне ее не огорчить?.. Думает, язык мне развязала… Но этого не случилось. Отдала всю себя, как котят-найденышей из уличных объявлений, в мои ненадежные руки, а я молчу… Несчастный дурак, только и могу говорить, что «и все». А остальные слова забыл.
— Почему ты молчишь, Андрей?.. Почему ты теперь-то молчишь?.. Неужели правду говорят, что любовь отнимает дар речи?..
— И все…
— Глупости! Еще скажи, что ты тот мальчик из сказки, у которого сердце от любви трепетало так, что он боялся открыть рот, чтобы оно не выпорхнуло… Говори же, Андрей! Говори! Это ты из-за сердца молчишь?.. Говори, не бойся, говори! Пусть выпорхнет, мы его снова поймаем, твое сердце, я все сети свои расставлю, мы, женщины, это умеем…
И все, и все, и все…
Вот уж златоуст… Повторяю единственное, что умею говорить. Лучше бы молчал… Найра еще не до конца все поняла. Догадывается, наверное, что ничего мне не помогло, даже близость с ней, но еще пока не хочет верить, надеется на что-то... Вопросами меня засыпает, смотрит испытывающим взглядом... Этот ее душащий взгляд меня когда-нибудь в могилу сведет.
— Андрей, я про тебя рассказывала Баширу, тому человеку, с которым познакомилась в кафе ночью… Он такой надежный, сильный, представляешь, любым трудностям находит простое решение, не волнуется, не боится, не мечется… У него в голове все так четко. Я на него в первый же день знакомства все, что на душе накипело, обрушила, все свои глупости, бредовые мечтания, девчачьи обиды, а он такой… незыблемый, что ли. Гора. Одну фразу сказал — и все в моей жизни по местам… «Не майся дурью». Нет, ты когда-нибудь слышал такое?.. «Дурью не майся»! Так просто, что и в голову прийти не может! Я всю жизнь себя ем, ем, ем, — и все это ради чего?.. Бессмысленно! Только себе врежу! Хватит уже себя есть… Нужно жить по-настоящему, не отстраненно, не как будто на все сквозь объектив смотришь и потом смонтировать можно будет… А здесь и сейчас… Вот ты, например, даже не знаешь, сколько мне лет, ведь не знаешь?.. Двадцать четыре. Это так много, а я все еще где-то не здесь… Как будто спускаюсь на землю, но мне ничего здесь не нравится, и снова из всех своих туфель вылетаю, выше, в себя, от себя…
Какая она бедовая… Я слушаю и слушаю безучастно. Ей нужно выплакать душу. Она так редко открывается, все время почти такая же бессловесная, как я. Носит пластмассовый жемчуг. Курит, чтобы окружать себя дымом. Красит белилами лица. А про себя — ни слова… И вот сейчас — вся как на ладони. Это так странно, что почти невозможно. Я жадно ловлю ее плач, он ведь такой мимолетный: еще немного — и ее опять ветром сдует. Она опять закроется, от всех ускользнет, все следы на снегу за собой заметет, как будто и не говорила ничего.
— Мне так плохо было, когда я сюда на съемки приехала, так плохо, что думала, до следующей недели не доживу… А тут ты — как я, со своими демонами… Летящий, в легендах, в своем мире… И я думаю — как мне помочь ему? Ведь только я могу, понимаешь?.. Только я! Тебя просто недостаточно любили, а мне ты смог поверить, потому что мы похожи… Да тысячи причин тому, почему только я… И твое письмо то… И вот ты заговорил, Андрей. Да у меня перед глазами все затуманилось, когда я от тебя это услышала: «И все?..» Я ушам своим поверить не могла! У нас получилось, Андрей! Какое чудо! Почему же ты не рад совсем?.. Ты жалеешь, что мы были вместе?.. Тебе нужно побыть одному?.. Я говорю глупые вещи?.. Тебе тяжко?..
Ох… Не гадай, Найра.
— Но… Все должно было перевернуться, Андрей… Почему же ничего не происходит, почему же все как будто по-прежнему?.. Скажи же что-нибудь, Андрей… Так тихо, так не по сценарию тихо…
— И все?..
Когда мы выходили из кладовки, у Найры в глазах было столько тоски, что, окунувшись в нее, я теперь нигде покоя найти не смогу. Она все поняла.
Уходит в комнату, чтобы собирать вещи. Говорит, ночью улетит домой. Я не могу ее отпустить!.. Мне нужно как-то ее удержать, сделать что-то, чтобы она поняла, что по-настоящему меня спасла, пусть я и не заговорил, поняла, насколько мне нужна и никогда не уезжала от меня!..
Я научусь говорить. Своим ужасным, высоким, противным козлиным голосом попрошу ее остаться! Подготовлю пламенную речь! Научусь, научусь говорить сегодня!.. У меня еще столько времени до ночи…
Я хожу по улицам и глотаю слезы. «И все, и все, и все?..» Ничего другого сказать не могу. Читаю про себя всякие дикие названия: «Бахчелы Кахве», «Чадыр Чесмеси», «Татлы Кую»… Не понимаю значений этих слов. Пытаюсь прочитать их вслух, хоть что-нибудь произнести, только не «и все»… Я даже знаю, как это должно звучать, уже представляю, как мои губы, язык, горло, нос, зубы, небо произносят эти гласные и согласные… Эти слова у меня уже внутри, вот они толкают друг друга локтями и подступают изнутри ко рту, вот-вот я что-то скажу, но… Запинаюсь. Не могу. Что-то все время загораживает мне дорогу.
Амур, Психея, Найра… Кто только вас придумал…
Я нездоровый человек, у которого все тело содрогается от рвотных позывов. Они никак не останавливаются, а его все не рвет и не рвет, а он так мучается и уже думает: «Пускай умру, лишь бы только это прекратилось…» Нет, не прекращается…
Может, мне попытаться заговорить с прохожими? «И все?..» На меня, должно быть, смотреть страшно. Я же после драки с Рамонов-Кабандой и любви с Найрой совсем разбитый. Во всех смыслах. И внутри, и снаружи. Грязь, пот, кровь, изорванная футболка… Да, я чудовище. А навстречу опрятные горожане. Я протягиваю к ним руки, как актер в сцене у библиотеки или прокаженные старики под аркой, хочу поздороваться и пожелать приятного вечера, беззвучно шевелю губами, а они от меня шарахаются. Чего от нас хочет этот сумасшедший бродяга?.. Немудрено. Нужно уметь читать по глазам, чтобы понять, что я чувствую. Глаза у меня сейчас очень страшные, все лицо искажено гримасой, смысла которой лучше не знать, чтобы спать по ночам спокойно.
Вот идет какая-то пожилая семейная пара. Я бросаюсь им навстречу, недотепа, мог бы не пугать так людей… Жена боязливо прижимается к мужу. Смотрю на этого мужчину, пытаюсь вымолвить хоть слово, качаю безостановочно головой, сжимаю пальцы так, что они совсем белеют…
А он на вытянутой руке деньги мне подает. Мне, который богатый. Мне, который может питаться растертой на камне травой и пить из фонтана… Или это не я был?.. Мне, у которого есть видеокамера. Старенькая, любительская, но мы же и кино снимаем, в общем-то, любительское. Если бы этот господин знал, он бы… Когда я научусь говорить, я ему… Когда я научусь говорить.
Не могу…
Не могу.
У входа в «Рэйнбоу» стоит дорогое такси. Едва я взглянул на него, понял, что оно увезет от меня мою Найру. И в небо.
Вон она. Сидит на скамейке у хостела. Со своей пятнистой дорожной сумкой в ногах. Дешевой дорожной сумкой. Из тех, что смотрятся дорого. В ней все всегда так. Она меня, наверное, ждет, чтобы попрощаться. Очень мило с твоей стороны, моя любовь.
Рядом — тот, очевидно, человек, который к ней все это время ластился. Невысокий, крепкого телосложения, с черной щетиной на лице, грустный. Как его зовут? Башир?..
Я наблюдаю за ними с противоположной стороны улицы. У Найры на шее жемчуг. Так ей идет, что даже Рамонов-Кабанда бы не придумал, как ее высмеять. Ничего обидного бы ему в голову не пришло. Такая у жемчуга сила, так много он значит… Чистота, совершенство, красота. Роса. Слеза. Душа. Тайна, сокрытая в раковине на дне всех морей.
Очень красивое жемчужное ожерелье. Оно так хрупко обхватило ее шею… Найра не носила его раньше. Тоже смотрится дорого, хотя и ненастоящее все, конечно же.
Она меня замечает. Грациозно вскакивает со скамейки, хочет перебежать на мою сторону. Помнится, в мемуарах одного композитора я читал когда-то про то, как его музыке пророчили крах: «Это ваша музыка. И вы ее потеряете».
Ко мне бежит Найра. Машет рукой, лицо тревожное, глаза ищущие. Вот, сейчас. Она моя любовь. И я потеряю ее.
— Андрей! Я уезжаю с Баширом… Только тебя дожидалась, не могла по-английски, без объяснений… Мне нет смысла здесь больше оставаться, ты должен это понимать… Ты же понимаешь?.. Я знала, что поймешь… Анатолий своим словам и поступкам меры не знает, я не могу это больше от него сносить. Терпела, терпела… Не выдержала, Андрей. Да и фильм у нас не получился, к сожалению… Я думала, я тебе помочь смогу — не вышло… Но просто нужно время, наверное… Раз ты научился произносить «и все», остальное тоже сможешь. Я хотела бы в миг, когда это случится, быть с тобой рядом, но…
Я молчу. Даже если бы умел говорить, что бы я ей сказал?.. Она вдруг совсем успокаивается. У нее сейчас такая погибельная красота… В штору какую-то замоталась. Пальцы такие худые… Закуривает тонкую белую сигаретку и стоит рядом совсем чужая. Ее белый дым ест мне глаза. Еще немного — и ничего не станет. Развеется дым — развеется мое счастье. Пусть бы все так и оставалось в тумане…
Бледен лик твой, бледен, дева!
Средь упругих волн напева
Я люблю твой бледный лик…

— Я всю жизнь мечтательница, Андрей. Мы оба с тобой мечтатели. Ничего настоящего — одни иллюзии, одни грезы, одни очертания… Все сквозь дымку. Летаем, летаем, а жизнь мимо, все мимо. Когда я услышала от Башира это хлесткое «не майся дурью», все для меня изменилось. Как будто от вечного сна очнулась. Протрезвела. Он так крепко стоит на земле... Он так по-настоящему живет, Андрей… И это очень даже здорово, так просто и по-настоящему жить. А я всегда убегала… Ты только посмотри, ведь то, во что мы верим — одна пыль в глаза, и кино наше тоже одно только представление, и сцены эти, из пальца высосанные, в кладовках снятые, и кровь из аджики, и танцоры эти, которые изображают на площади вертящихся дервишей, «просветленных», «светозарных», а потом ужинают в «Бургер-Кинг» и идут бить своих жен… Смотри, что Башир подарил мне… Жемчуг, видишь?.. Я и раньше носила, но только имитацию. Имитацию! Все, что было у меня до этого, — имитация! А это — настоящее, жемчуг настоящий, понимаешь?.. Внешне ничем не отличается, но в сущности… Я знаю, все теперь будет по-настоящему…
Тогда, должно быть, это стоит целое состояние. Как печально… Как ты печально права, Найра. Мне жить по-настоящему не по карману.
— Я думала, я тебя исцелила, Андрей. Думала, очередные глупые иллюзии разрушила, которые людям только жить мешают. Но ты так сопротивляешься… Так держишься за свою эту глупую веру… Обеими руками, ногами, зубами… Так и остался мечтателем.
Сколько раз повторял я сегодня это свое идиотское «и все», но только когда уехало дорогое такси, ощутил по-настоящему, что теперь — все.
Я так опустошен сейчас. Найра, наверное, что-то из меня вынула и с собой забрала. И я теперь ни ее, ни свое никогда не найду и не верну. Мечтатель… Разве я виноват?.. Я же по-другому не умею жить, я так хотел измениться ради нее… Ну разве я виноват?..
И что мне теперь делать?.. Женщину любимую не удержал, режиссера чуть на тот свет не отправил, пол-Стамбула напугал, самому себе противен и говорить могу только два дурацких слова. Да и то… одно из них — сочинительный союз…
У меня в этом городе вообще никого нет. Только торговец золотистыми дынями Мурат, которого я не знаю, где искать, и человек, которого я сегодня хотел убить. Конечно, я не смог бы, но это желание смерти ближнему во мне прежде никогда не появлялось и так меня напугало, что до сих пор трясусь весь. Или это не из-за страха?..
Мне нужно прийти хоть к кому-то со своей этой темной болью. Где Рамонов-Кабанда? Где он? Где там шастает этот… вальдшнеп недоразвитый?
Рамонов-Кабанда нигде не шастает. Он в своем джинсовом комбинезоне на голое тело сидит под туей, растущей через два дома от «Рэйнбоу», и пьет что-то из бутылки. Куда подевался тот агрессивный деспот в заправленных в носки брюках? Выходной себе, должно быть, устроил… Нет его. Только обмякший, полулежащий, умиротворенный Рамонов-Кабанда. Он совершенно пьян. Он мой родной человек. Как же я рад тебя видеть, мой фюрер...
— Пристрели меня, бабушка, если это не Дрон там стоит… Андрон, ты ли это, дружбан?.. Как самочувствие после того, как я тебе мастерски намылил бока?..
Я улыбаюсь. У меня ведь теперь нет никаких нагрудных или подвесных блокнотов с отрывными листками и карандашей... И вообще ничего нет. Только бессмысленное «все» и сочинительный союз. Да нормальное самочувствие, Рамонов-Кабанда. Удовлетворительное. Как у жертвы бомбежки, у которой пусть и контузия, но зато руки-ноги целы. И шевелить ими можно. Будет жить дальше. Я показываю ему два больших пальца.
— Ой, вот только не говори мне, какой я мощный… Я это от всех женщин слышу. А ты тоже малый не промах, Андрон. Отчаянный малый. Я думал, ты хиляк какой, ан нет… А чего такой покусанный-то сейчас? Чего, говорю, грустный, как экстрасенсик, которого в казино не пускают? Ой, не отвечай… Знаю, знаю, в курсе, что у тебя там какая-то логопедическая нерешалка в психотерапевтическом плане. Садись, говорю, что ли, тоже под эту березу разлапистую… Текила, понимаешь. Казадорес Рэпосадо…
И Рамонов-Кабанда начинает мне жаловаться. Он, оказывается, сто лет пытался поступить на режиссерский, но все впустую. Пошел в Академию приборостроения, но так ее и не закончил. А фильм этот он снимает для того, чтобы отправить на какой-то конкурс, который, конечно же, провалит.
Рамонов-Кабанда тоже никто, по большому счету, как и я. И если кому-то со стороны кажется, что он по этому поводу не унывает, это неправда. Просто виду не подает. Он очень приятный человек. Да, кричит, да, ругается и оскорбляет, но все это извинительно. Если знать историю жизни человека, все его поступки оправдать можно.
Он говорит, что после нашей с ним драки побежал искать Мурата (надо же, впервые в жизни его правильно по имени назвал), нашел его на торговой точке на рынке, но тот отказался играть дальше. Ему, видите ли, Найра все последние слова Рамонов-Кабанды насчет ее грязного заработка перевела, и ему теперь высокие моральные принципы не позволяют работать на режиссера, который так подло унижает женщину, которая с ним одного вероисповедания.
— Андрон, братишка ты мой, все коту под хвост, понимаешь ты?.. Все кино мое — фуфло полное. Дура твоя рыжая сбежала с каким-то чебуреком, Мурат этот тоже разъерепенился. Запороли мне все, ироды… Да и сам я запоролся… Сворачиваем узлы с тобой, выходит, а?
— И все?..
У Рамонов-Кабанды челюсть с грохотом падает на землю. И на лбу появляется испарина. Я и забыл, что он еще не знает… И уж что-что, а услышать что-нибудь от меня ну никак не рассчитывал. Захлебываясь своим казадоресом, он смотрит на меня огромными, как плошки, глазами и мычит:
— Батюшки… Заговорил?.. Заговорил?!.
— И все…
— Бедный ты мой, что же это вокруг происходит-то, а… Я же думал, ты того… Думал, чудище какое безъязыкое, а тут… Тьфу! Ты что, урод этакий, получается, симулировал? Да не, не… Такая рожа честная, реально только что заговорил… Ну дела… Когда все закончилось и в пропасть рухнуло — он заговорил… Только зачем это теперь?.. У меня к тебе тяжелый разговор, Андрон. Только спать охота сейчас… Завтра обсудим, что и как. Уедем домой, все забудем… Бросаем все, напарник... Не получилось ни ежа. На финишной прямой же были, а… Как быть-то, а… Ну и ладно. Жопа, короче…
Нет, ничего еще не закончилось и в пропасть не рухнуло. Я-то остался. И Рамонов-Кабанда остался. И моя камера китайская тоже. И дервишеский костюм, и выдолбленная тыква, и посох, и даже аджика. Я все придумал. Вот дойдем до хостела — и напишу все своему режиссеру в письме. Потому что он тоже пока думает, что я говорить научился. Радостный такой… Смешной очень. Как же он будет разочарован…
Но мы доснимем твое кино, Рамонов-Кабанда. Я буду вместо Мурата играть дервиша, потому что ты не можешь — слишком уж крупный… Ты будешь вместо меня работать с камерой. Нам ведь последние две сцены остались?.. В кадре я буду спиной, а лицо мы потом наложим Муратово. Я лучше всех эту роль сыграю. Я больше всех на эту роль подхожу.
Это все неспроста, что с нами происходит. Нас было четверо, а осталось двое всего: ты, Рамонов-Кабанда, и я. Если не обращать внимания на мелочи, история наша напоминает ту легенду о птицах, которую каждый школьник знает. Но я так прост… И все эти истории всю жизнь повторяю...
В этой легенде все птицы мира отправились на поиски своего царя, царя птиц по имени Симург. Путь этот был тяжкий, он был только избранным под силу. Страхи, сомнения, слабости, пороки, искушения, испытания… Многие птицы не выдерживали, возвращались назад, многие умирали… Это был путь к истине, к духовному совершенству, к богу. На пути — семь долин, которые нужно преодолеть. Семь стоянок на мистическом пути самосовершенствования. И только тридцать птиц смогли их все пройти, перелететь. И вот, добравшись до горы, на которой, по их представлению, должен был жить Симург, они, эти тридцать оставшихся птиц («си морг» с персидского переводится как «тридцать птиц») вдруг понимают, что они и есть Симург. Бог в каждой из них.
Быть может, все эти трудности, выпавшие на долю нашей нелепой съемочной группы, — испытания, которые кто-то из нас одолеть не смог?.. Бытовые неудобства, пропажа вещей, отсутствие нормальной еды, желудочные инфекции, безденежье, ссоры… Кто-то уехал, кто-то позарился на жемчужные ожерелья, кто-то просто сдался и отказался идти дальше…
И вот нас осталось двое. Я и человек, которого я хотел убить. А теперь для меня в этом чужом городе никого дороже него нет.
Быть может, я скоро останусь один?..
Все мы рождаемся с крыльями, как птицы. Но лишь немногие из нас их обнаруживают при жизни. А я у себя только что обнаружил. Не потому, что только что прорезались — они всегда у меня были, просто не замечал никогда… И пусть кто-то скажет, что я с придурью, но я должен долететь до горы, на которой живет Симург. Я должен найти Симурга в себе.
Я, который и в жизни молчит, теперь играю главную роль в этом немом кино. Нет, я сам не немой. Просто не люблю разговаривать. Губы, знаете ли, горячим чаем обжег…
И это я дервиш. Это я на пути. Это я на все лишения готов. Это у меня мохеровое сердце в лохмотьях. Пусть меня осуждают, бросают, предают, опускают на землю, пусть меня погоняет толпа… Только не надо меня ни в чем разубеждать. Мои иллюзии, мои мечты, моя святая наивность, мои предрассудки…
Не отнимайте у меня мою глупую веру… пожалуйста, не отнимайте.


Стоянка седьмая
Турция. Стамбул. Район Лалели. Двор жилого дома.
Песчаная волейбольная площадка.
— Так, Дрон! Упал и распластался! Упал, говорю, на песок и распластался! Парик не попорть только, хватит с меня этого геморроя с перевоплощением. Фройлян твоя окаянноголовая могла бы хотя бы косметику нам оставить, что ли! Стерва! Ни на кого в это время нельзя положиться. Есть гример — нет гримера! Тьфу! А что она так пищит, эта твоя дрянная камера? Ее можно заткнуть как-нибудь? Я с ней инвалидом стану! Сколько она весит — тонну? Вот уродина, а! Вставай живо, иди сюда! Иди, говорю, остолоп, сюда! Позже распластаешься! Настрой сначала это дерьмо по-нормальному, держи, настраивай! Что там нажимать надо на этой дуре? Вот эту желтую?..
— И все…
Нас осталось двое. Рамонов-Кабанда теперь оператор, а я — актер в роли дервиша. Грязная истрепанная суфийская хырка из верблюжьей шерсти пришлась мне впору. На голове — длинные, пыльные, свалявшиеся синтетические серо-коричневые волосы, какая-то куча мусора, которую Рамонов-Кабанда привез из Москвы вместе с реквизитом на тот случай, если актера с подходящей прической найти не удастся. Но у Мурата оказалась сказочная шевелюра… Я же такой роскошью, к несчастью, обделен, поэтому — парик. После всех бедствий, которые пришлись на долю главного героя, вполне естественно, что его волосы пришли в такое плачевное состояние. И снимать меня будем только со спины, чтобы подмену актера нельзя было обнаружить.
— Падаешь ничком! Рожей — в песок! Это пустыня! Самая бескрайняя, самая нескончаемая, самая суровая, самая жаркая и сухая, самая убийственная, самая бесчеловечная и самая безнадежная! Забудь о том, что тут играют в волейбол чиксы в гавайских бикини! Пу-сты-ня! Ты песчинка в ней! Уяснил? Пе-счин-ка! Падаешь и ползешь! По всему периметру! Вон до того столба — и влево, а потом еще влево, еще!..
— И все?..
— Нет, головоногое дитя кальмара! Не просто так же ползешь, как эмбрион какой-нибудь там! Покажи мне, как это тяжело… Мучайся! Как будто еле живой. Медленно, в пытке, со скрежетом, со стонами. Да! Чтобы даже в немой картинке слышались твои беззвучные стоны! Ноги, руки скованы усталостью. Голова не поднимается. Сми-рен-ность! Бес-си-ли-е! Но! Вместе с тем — страстное стремление к объекту своей любви. К богу! Ты веришь, что до него доползешь. И ползешь упорно, самоотреченно! Несмотря на зной, бури, голод, жажду… Пол-зешь! И это не ты сейчас, а душа твоя! Душа твоя рвется к Нему! Ползи, ползи, ползи, чтоб тебя!
Я доползаю до края волейбольной площадки, барахтаясь в песке, поворачиваю влево — и до угла, а потом снова влево и до следующего угла. Рамонов-Кабанда с камерой ходит то передо мной, умудряясь как-то подошвой расчищать песок от окурков, растушевывать многочисленные красноречивые следы от кроссовок с лейблами известных спортивных марок (у нас ведь дикая пустыня), забрасывать меня песком и камушками, изображая песчаную бурю, и одновременно снимать, то надо мной, перешагивая иногда через мои ноги и руки и чуть на меня не наступая. А иногда отходит подальше, чтобы дать обзорный план. Последний заход — и я доползаю до точки, с которой начинался наш отсчет. Замкнули.
— Сойдет для сельской местности! Лады! Финита ля комедия! Вставай, Андрон, достаточно уже пустыни! Дервиш ее успешно пересек. Вставай, говорю, поднимайся ты уже, а… Чего раскорячился? Песок по нраву пришелся, что ли? Вставай-вставай, бесформенный мешок сероводорода! Считай, пройден этап. Наложим потом лицо нашего овощевода-дезертира — и будет конфета!
— И все?..
— Да! Пора на следующий уровень! У нас мало времени и денег! На! Держи свою дурную ви-эйч-эску. Выключи сам, не знаю я, на что там жать надо! Я этой китайской говнотехнике не очень-то доверяю, чтоб ты знал. А вдруг нажмешь — и катапультируешься?.. Анафема, короче. Переодевайся в гражданское! Чтобы внимания лишнего не привлекать! И смешаться с местным населением… типа мы одни из них! Живо-живо! Нам на набережную нужно. Там снова переоденешься…
Еще вчера вечером Рамонов-Кабанда сидел под туей с бутылью текилы в обнимку и был в таком упадке духа, что собирался свое детище бросить, уехать домой и все забыть. С каким пылом он посылал все к черту! Захмелел, должно быть, зарефлексировал… Стенания, признания, жалобы, публичное оглашение личного перечня утраченных радостей — сплошная элегия, иными словами. А потом так разбушевался, что вспоминать страшно. Как перевозбудившийся после празднования Нового года ребенок, всю ночь угомониться не мог, душу всем соседям по комнате изливал, за челки их дергал, на колени падал, занудствовал, плакался… А утром — снова бодрый, самоуверенный, одержимый по-прежнему желанием снимать и полный новых идей.
И письма с чистосердечным признанием, что я умею говорить только «и все?», я Рамонов-Кабанде так и не написал. И он, похоже, пока не понял ничего.
— Дрон, посвящаю тебя в планы: значит, доезжаем до дворца Топкапы, там, конечно, туристов улю-лю сколько, но на сам дворец нам откровенно положить, да нас и не пустят в него в этих, понимаешь, бомжовских аутфитах и с гематомами… Но нам нужна только набережная тамошняя. Вид красивый на Босфор, на город, на Мраморное море… Увидишь — обделаешься. А если к самой воде спуститься — скалы черные, серые, такие реально страшные обломки громадных камней, с мхом или тиной зеленой… Вот по ним ты и будешь ползать.
— И все?..
— Там посмотрим, что еще учудить можно. Тьфу ты, нет, я просто невыразимо рад, что ты наконец-то заговорил, Андрон… Я все думал — а вот если бы умел он балакать, эта дубина стоеросовая, каким бы был, интересно?.. Пустобрехом каким… Фонтан такой из помоев сплошных, что не заткнешь. А ты вон какой крутой собеседник, оказывается. Все только по делу. Удивил меня приятно, шельмец. Я тут тебя, конечно, захвалил всего, но не привыкай! Анатолий Рамонов-Кабанда из перфекционистов, педантов, тиранов и, чего греха таить, злодеев. За непрофессионализм мы убиваем.
Спустя полчаса мы уже шли по улице Кеннеди к набережной ниже дворца Топкапы. Рамонов-Кабанда был прав, эти расколотые куски скал вселяют ужас. Особенно в сочетании с ветром и иссиня-черной водой моря. И если представить, что мне по ним сейчас ползти… Да я же себе весь живот распорю! Рамонов-Кабанда, конечно, только рад будет, он любит кровь и неискусственные эмоции на экране, но у меня ведь не девять жизней… Родители уже в возрасте, сестра проблемная — они на моей ответственности. Меня на этом свете много что держит. Но режиссеру я тоже возражать не могу.
Надеваю снова власяницу и готовлюсь к худшему. Найра бы за меня заступилась… Насупленные тонкие брови, сигарету — рассерженно — под ноги, презрительный, женственно-грозный взгляд, подбородок высоко, шажок вперед и — изящно — руки в боки, как антикварная ваза.
Она бы прекрасно знала в этот момент, насколько неотразима. Устроила бы Рамонов-Кабанде сцену. Моя единственная любовь, замотанная в дешевый тюль, проступающая сквозь белый дым… В настоящих жемчугах, которые не я ей подарил и которые я никогда не смогу себе позволить. Все из-за них. Проклятый жемчуг. Он мне всю жизнь испортил. Сделал мое счастье невозможным. Зачем он только понадобился ей. Она и в пластмассовом была так же хороша. О чем ты только думала, Найра… Это же просто побрякушка.
Просто дурацкая побрякушка…
— Ты там в транс впал, что ли, неумеха мезозойская?! Сколько на тебя орать уже можно? Переоделся, говорю? Парик нацепил? Обувь-то снимай! Босиком должен же быть — забыл? Тьфу ты! Дрон, да что с тобой?! Шевелись уже… Иди сюда… Вот здесь начинаешь! Ничком на камень — и ползи вперед! Сам скажу, когда остановиться. Это тебе уже не пустынька теплая да бархатная, а реально руки-ноги в кровь обдираешь!
— И все?..
— Молчать, когда я объясняю! Разговорился он у меня… Я уже начинаю скучать по временам, когда ты был немой! Слушай, когда я даю инструктаж! На камень — и ползешь… Руками цепляешься за эти глыбы, трагизма добавь: рука соскользнула, какая незадача… ногу вывихнул как-нибудь или пальцы все переломал… Импровизируй, в общем! Ползи и делай все, что вздумается, чтобы показать, как это все тебя калечит и уничтожает физически, но не морально: чем тебе хреновее, тем крепче твое намерение. В принципе, то же самое, что утром на волейбольной площадке, только больше мучений, страданий и боли. Но ты же усек уже, как я понимаю, что телесные муки дервишу по барабану, потому что он, я это уже кучу раз говорил, душой стремится… Короче, ты понял меня. Все, с камерой я разобрался, снимаю тебя сверху, сбоку и общим. Начинаем! Пошел!..
И я ползу. Как много неточностей в нашем фильме… Суфий на своем духовном пути к Совершенству, к Любви, к Истине, к Богу, что, в общем-то, все одно и то же, должен пройти семь стоянок: покаяние, осмотрительность, воздержание, бедность, терпение, упование, удовлетворенность. А как мы смогли это показать? И смогли ли вообще?.. Все эти отрывочные сцены, смысл которых стороннему наблюдателю непонятен… Если каждая из них должна была иллюстрировать определенную стоянку, мы немного напортачили. Или Рамонов-Кабанда их потом соберет, как мозаику… Может, он мастер монтажа… и слепит из всего того, что у нас наснято, шедевр?
— Молодцом, Дрон! Стараешься! Даглас Фэйрбэнкс! Двадцать четвертый год, чтоб тебя! Вжился-то как! Реально ведь впал в транс… Руки все разодрал — и не пикнул даже! Уважаю, напарник! А можешь на три секунды замереть вот так? И сгорбись чуток… Вот. Подожди, еще руками голову обхвати и весь сожмись… Чума! Я сейчас отбегу и сниму обзорно. Давай вон до того всхолмья! Доползи, говорю, до того валуна — и финиш! А то меня потом твои родители по судам затаскают за то, что ребенка изувечил…
Ветер, брызги… Как же много неточностей. Для того, чтобы пройти этот духовный путь, суфию нужен наставник. А наш герой совсем один. И он обычный человек. Я это увидел, когда мы снимали сцену с вертящимися дервишами. Самый обычный человек. Беспомощный, нелепый, путающийся…
Понимает ли этот бывший сотрудник нефтяной компании, этот бедный недодервиш, которого сейчас играю я, что он делает?.. Или мы с ним оба книг начитались и в них набрались идеалов, которых в жизни достичь не можем? Или мы опоздали родиться с ним… Надо было на много веков раньше жить. А сейчас мы одни в толпе. Ползем, ползем… И обладаем знанием, ценности которого никто не понимает.
— Так! Стоп! Хорошо, Андрон! Поднимайся, мой будущий оскароносец! Ну ты и наподдал, конечно, углей! Вставай ты, говорю, тупица! Держи свою говнокамеру! Я доволен! Ты был очень убедителен. Великолепно прополз… Надо будет тебе только ладоши чем-нибудь спиртовым потереть… И колени тоже… А то гангрена какая-нибудь пойдет и придется все ампутировать к чертовой бабушке, ха-ха-ха! Одна голова останется! А ею тебе гордиться обычно не приходится… Не главное, ха-ха, твое достоинство! Как тебе, не больно?.. Это же последняя наша сцена была!
— И все?..
— Кстати… Ну-ка, ну-ка… И правда ведь! Вот я идиот-то! Море! Вот же оно, море! А я хотел пройти мимо! Такой непростительный игнор! Как я раньше не догадался, что… Ну ты соображаешь, а! Сила мысли, Дрон! Силища мысли! Беру назад все, что говорил про твою голову! Нужные слова нашел! И что бы я только делал, если бы ты так и ходил тут как никчемный живой покойник, с кляпом во рту! Ну-у… Дрон! Ты прав! Еще не все! Конечно, не все! Последняя сцена — в море! Это же суфизм! Какой там должен быть конец-то: капля стремилась в море, стремилась слиться с морем воедино, обретя, наконец, желаемое! Капля растворилась в море — суфий растворился в боге! Ты мозг, Дрон! Спасибо тебе! Золотая идея просто!..
И пусть я совсем не это имел в виду, но я безмерно счастлив, что наконец-то смог не разочаровать Рамонов-Кабанду. Меня впервые в жизни так похвалили, мне впервые в жизни благодарны. Во мне столько радости в эту минуту…
Режиссер хочет, чтобы я с разбега упал в Босфор. Не прыгнул, не нырнул, а именно упал. Чтобы побыл под водой секунд тридцать, пока он снимает живописные пузырьки на поверхности, свидетельствующие о том, что меня не стало, и вынырнул потом. Только мне надо проследить, чтобы, пока я под водой, мой синтетический парик оставался у меня на голове. А то ведь весь высокий трагизм ситуации улетучится, если после столь поэтичного единения взыскующего истину с морской пучиной наружу всплывет его накладной шиньон.
— Андрон, идешь, полусогнувшись, без сил, вон до той скалы. Я буду, естественно, со спины снимать. Идешь еле-еле, собрав всю волю в кулак, ведь это твой последний рывок! Последний, чтоб тебя, рывок… Закончатся сейчас все твои страдания, мытарства, скитания! Ты обретешь сейчас все, что искал! Сейчас! Доходишь, вот здесь на долю секунды задерживаешься — и падаешь в воду!
— И все?..
— Молчать, говорю, раскудахтался он, отродье прелюбодейское! Нет, реально было лучше, когда ты молчал! Дослушай меня, профан! Повторяю! Как упадешь — посиди там немного. Мне только что в голову пришла великая мысль! Что-то у меня много таких в последнее время… Но ты не привыкай, я ведь тоже не бездонная бочка… Короче, мыслишка такая: я потом из какой-нибудь телевизионной лажи про обитателей подводного мира вырежу кадры, где камера снимает то, что вокруг, а вокруг одна синь и больше ничего, и наверху слабенько так брезжит свет, сквозь толщу воды пробиваются еле заметные солнечные лучи… Это последнее, что ты увидишь. То, что я эти кадры по-наглому стырил, никто и не заметит, готов поспорить. Море же везде одинаковое… И самое главное! Обрати внимание, как падать будешь! Не якорем, не булыжником, не по-жирдяйски, не пушечным ядром, не грузным мешком со свеклой — сразу ко дну, — а хрупко, утонченно, надломившись! Как только надломишься — падай! Понятно тебе?! Здесь неглубоко должно быть, не боись. И не выныривай раньше времени! Дай мне возможность развернуть задумку с пузырьками на водной глади. Это важно!..
Какая уж тут водная гладь… И в помине нет глади. Течение, наверное, метра два в секунду, все бушует и плещется. Волны, волны… Ладно, если меня не отнесет бурным потоком в океан и не прибьет потом мое бездыханное тело к берегам какой-нибудь Экваториальной Гвинеи.
Я там никого не знаю.
Рамонов-Кабанда сказал, что неглубоко… Слава богу, а то ведь я плавал только в лягушатнике… Не могу там, где ноги до дна не достают. А тут сразу Босфор… Ничего… Глубоко вдохну, упаду, посижу под водой, пока воздух не закончится, и вынырну. Красивая получится концовка. Ничего… Справлюсь…
Я иду босой по острым каменным глыбам, раня ноги, пошатываясь, задерживаюсь у самого края, как и велел режиссер, и, бессильно надломившись, падаю.
Перевернулось все, как же холодно, что за звон в ушах... Холодно, шумно, страшно. Я все ниже, все глубже. Какая вода необъятная… Ничего не кончается… Сейчас оттолкнусь ногами от… Где же, когда же?.. Что происходит?.. Боже мой, боже мой, что же происходит?! Нет, нет… Я же чувствовал, я же знал… Не зря боялся!.. Здесь никакого дна нет!.. Ты обманул меня, Рамонов-Кабанда!.. Ты мой убийца!.. Никакого дна!.. Меня поглотила эта чертова пучина… и выплевывать не хочет. Я дергаюсь, вырываюсь, но такой безвольный… она мне не подвластна совсем, не отпускает, я же ничего не умею, у меня же родители малообеспеченные и сестра выпивает по две бутылочки валерианы в день, я же раньше только в лягушатнике, только в лягушатнике, где ноги до дна, а ты там стоишь на берегу и снимаешь на мою камеру пузырьки, а я сейчас умру, анафема, анафема, все клокочет, все бурлит, у меня в ушах какой-то треск и гром, и воздух кончается, и пальцы коченеют, а я, дурак, ими парик держу, этот синтетический серо-коричневый парик, только бы он не всплыл… и ноги опутаны, и глаза открыть не могу, потому что с закрытыми — Найру вижу, белую, с совиными глазами, а открою — и потону, потому что шрам над губой, потому что родинка, а я ведь только что два слова произносить научился, я ведь молчал столько лет!.. Мне рано, рано, это дервиш, это не я, вы что-то перепутали, это дервиш должен здесь потонуть сейчас, а не я, он этого хотел, а я нет, это просто его костюм… я не актер, просто нас осталось двое всего, Рамонов-Кабанда и я, до Симурга только мы долетели… или нет еще, это дервиш, это он, а не я, это он хотел каплей в море, он все стоянки прошел и слиться готов с Возлюбленным, с Богом, а я все пытался заговорить и стихи всем читать вслух, Фета, мои любимые стихи, я ведь столько их знаю, никто никогда не оценит…
Где ж он, Геро? С бездной споря
Удушающего моря,
На свиданье он спешит!
Хоть бесстрастен, хоть безгласен,
Но по-прежнему прекрасен,
Он у ног твоих лежит...

Я борюсь с ней, с этой пучиной, и буду до последнего бороться, я пытаюсь превозмочь бурю, окружившую меня, и бурю, бушующую в моем сердце. Что хуже?.. Кого обманываю?.. Воздуха мне не хватит. Воздуха мне уже не нужно. Море хлынуло мне внутрь, затопило мое тело, захлестнуло мою душу… Я кричу, как всегда, беззвучно. У нас же немое кино…
Здесь, под водой, все не так уж по-другому. Что бы я ни делал, я такой же безмолвный, такой же бессильный. И эта мгла… Она меня отпустит… Она меня отпустит…
Сейчас. Как красиво… Как светло и легко… Я здесь неслучайно. Что-то меня в эту бездну тянуло… Я здесь был, я все это видел. Недавно, совсем недавно. Когда услышал молитву в кладовке… Когда слепая прокаженная вложила дервишу его упавшее мохеровое сердце в ладони… Когда Христос сказал, что зубы мертвой собаки — как жемчуг… Когда Найра защемила подол своей греческой юбки… Когда меня обнимали мои будущие дочки… Когда режиссер сказал мне спасибо…
Что-то в голове горячее.
И все.
Какие-то голоса. Какая-то суета. Воздух, ветер. Рыбой пахнет. Птицы кричат. Одна кривая птица только что ударилась в гору. Меня передергивает, все внутренности как будто полоснули острым ножом. А потом все успокаивается.
Надо мной склоняется какое-то незнакомое лицо, загорелое, с седой щетиной. Рыбак, должно быть, местный… Я ничего не чувствую, но вижу, как по груди меня бьет своим огромным кулаком Рамонов-Кабанда. Какой он агрессивный. Повод нашел меня безнаказанно поколотить… Ха… Моим шуткам снова некому смеяться. Мои шутки снова никто не услышит.
— Живой?.. Живой, говорю?! Голова ты садовая! Ты почему мне не сказал, опадыш гнилой, что плавать не умеешь?! Какого хрена, какого, чтоб тебя, хрена ты вообще в Босфор тогда полез?! Какого хрена?! Фанат! Ополоумел, что ли?! Где твои мозги, урод! Если бы не этот мужик, ты бы уже знаешь, где был сейчас?!.
А я улыбаюсь. Я парик потерял. А ведь Рамонов-Кабанда так трясется за свой реквизит… Он же это кино полжизни готовил, а мы, шарлатаны… Не поздоровится мне, ох, не поздоровится…
— Что ты молчишь, ну что ты молчишь, шерстокрыл социофобный! Звездонос с синдромом Аспергера! Тьфу! Чтоб тебя! Опять замолчал, а! Нет, он опять в рот воды набрал… Опять не говорит! Ты посмотри, а! Да ты же у меня только сегодня утром соловушкой заливался, родненький ты мой… Да что с тобой делать-то, а, Андрон?! Ну умеешь же, умеешь… Опять замолчал?..
Как странно снова видеть небо… Вокруг меня человек пять-шесть. Зеваки собрались с фотоаппаратами на остренькое. У нас ведь так любят остренькое. Что-то мне говорят, спрашивают, за запястья хватают... А я молчу. Никаких «и все».
Мой голос… Мой позорный высокий голос — на дне. Я там его оставил. Он мне не нужен. Я теперь ни звука произнести не могу, ни слова. Да и не хочу. Повод нашел не говорить. Губы в очередной раз обжег. Только на этот раз по-настоящему все. Никакой пластмассовой бижутерии.
Морская пучина распахнула мне глаза и заклеила навеки рот.
Ведь за все в мире надо платить. Приобретаешь одно — теряешь другое. Это неизбежно. Все всегда или-или. Если ты оратор непревзойденный, вещаешь, как рупор, болтаешь без умолку — пустоцвет, значит. Потому что тот, кто знает, — молчит. Так уж все устроено… Постиг тайну — отдал взамен голос.
Я там, глубоко под водой, самое важное понял, о чем ни в одной книге не прочтешь. Этим нужно задохнуться, в этом нужно потонуть, в этом нужно сгореть, чтобы понять… Я обрел что-то, чего мне всю жизнь не хватало, увидел, в чем для меня счастье, нашел что-то такое прекрасное, ради чего и умереть не обидно. Как в стихотворении суфийского поэта Санаи:
«Был мертв я, утонул… И вдруг — неужто? — ожил…
А в руках моих — жемчужина ценою в два земных мира…»

И я выжил почему-то… Достиг самого дна и вернулся обретшим искомое. Мое тайное знание. Какая ирония… Будто в руках моих оказался жемчуг. Тот самый, который сыграл со мной злую шутку. Который стоит так много... Который, я думал, я не могу себе позволить. И из-за которого меня оставила Найра. И пусть его никому, кроме меня, не видно, он — самый настоящий.
На дне бушующего моря я нашел свой смысл, свою душу, свою правду. Вот мой жемчуг.
Это мой жемчуг.

100-летие «Сибирских огней»