Вы здесь

Детдом для писателя

(Владимир Токмаковъ. Детдом для престарелых убийц. Поэма. Барнаул, 2001)
Файл: Иконка пакета 16_jarantsev_ddp.zip (10.48 КБ)


ДЕТДОМ ДЛЯ ПИСАТЕЛЯ
(Владимир Токмаковъ. Детдом для престарелых убийц. Поэма. Барнаул, 2001)

Есть в городе
Волопуйске одна замечательная библиотека, куда местный расстрига-полуинтеллигент ходит замаливать грехи, усердно листая старые мудрые книги. При этом руки молодого женолюба и библиофила привычно тянутся (он журналист, сосланный суровым отцом коммерсантом в Сибирь за непослушание) к перу, перо, естественно, к бумаге. И вот в его приватных записях появляется стайка очередных выписок-афоризмов — крылатых и не очень — из кучи заказанных у некрасивой библиотекарши (вата в ушах) разнокалиберных книг. А однажды в минуту озарения, или, может, озверения, когда мат трагически путается в голове с нематом, а проще сказать, философским дискурсом, на ум волопуйскому эрудиту пришла мысль соорудить книгу, заполнив пробелы между выписанными афоризмами собственным горемычным жизнеописанием. Получилось нечто такое, что мы, проклятые современной цивилизацией бухгалтеров и рэкетиров, книгочеи называем постмодернизмом (клянемся, в данном тексте это слово больше не употреблять в силу его прилипчивости) и что можно прочитать, открыв наугад журналы «Иностранная литература» или «Знамя» со «Звездой» за 90-е годы минувшего столетия. А так как творение бедового волопуйца все-таки обладало шармом какой-то пещерной гениальности (троглодитство морали при навыках компьютерного мышления) и всхлипами ущемленной бытом и бытием совести, то барнаульский журналист и поэт В. Токмаков решил издать сей несуразный труд. При этом издатель, присваивая книге свои имя и фамилию, снабдил их твердые окончания твердыми же знаками под архаику, что для опытного читателя-дешифровщика и является тайным знаком творческого тандема героя-рассказчика и издателя.
Впрочем, шутки в сторону. Наша ироничная версия происхождения книги В. Токмакова «Детдом для престарелых убийц» и ее героя вызвана исключительно неверием в то, что молодой и так ароматно пишущий автор мог один написать и опубликовать такую нецензурную книжку. Данный факт можно установить уже методом беглого перелистывания, если, правда, не заметишь в начале книги скромное предупреждение издателей о ее нескромном содержании. И уже тогда вас поразит смесь афористически гладкой речи и лихо ухнутого в нее грязного слова. И оно, неумытое, вопреки В. Корневу, автору послесловия к поэме (таков жанр книги), вряд ли способно донести те глубокие контексты (Орфей в аду, эдипов комплекс, семиотический сон об Одноногом Монахе) до сознания культурного читателя, ибо пачкает собою слова-соседи. Если же, вы примете твердое решение читать последовательно, от страницы к странице эту поэму в прозе, то рискуете попасть в мясорубку нескончаемой тусовки, где философически подкованные журналюги фехтуют циничными фразами.
Впрочем, вся эта книга-детдом с рано постаревшими ее
обитателями — убийцами морали, так хитро срежиссирована, что в расчете на возможный рвотный рефлекс от чтения пьяных похождений Глеба Борисовича (В. Корнев называет это опусканием в «ад современной прозы» и еще «на дно земного бытия») вам подносится «нюхательная соль» либо анекдотика-идиотика, либо курьез из анналов осколочной журналистской памяти. Хотя есть «вставки» — типичное для автора, тароватого на непотребство, слово с двойным дном — и посерьезнее, в которых пропащий журналист пробует вновь и вновь научиться жить не по рецептам лукавой амбивалентности (слово из предисловия В. Корнева), а прямо глядя в глаза неумолимой правде о мире и о себе. Но рекламно-клипово-компьютерный аппарат книги устроен так, что не дает читателю сосредоточиться, скажем, на истории об Одноногом Монахе — инкарнации то ли дьявола, то ли стивенсоновского пирата, то ли собственного отца, приоткрывающей тайники подсознания героя. Тут же следует как бы щелчок «аппарата»-переключателя «каналов» и читатель становится свидетелем очередной интимности, балансирующей на грани философии и физиологии.
Если все же все же редуцировать этот псевдокарнавальный смех (это уже не из
В. Корнева, а М. Ю. Бахтина), исключив из него «физикл граффити», то что же останется? Ну, во-первых, это все равно, что кастрировать книгу и так уже явно измученную «кастрационным комплексом» (это опять из В. Корнева) Эдипа — О. Монаха — Глеба Борисовича. А во-вторых, останется история письменных сношений (а это уже словосочетание из XIX века) героя с поэтом-юношей Р.К., доведенным рассуждалками Глеба до самоубийства. Из тьмы убийственных афоризмов, зачастую столь же банальных, сколько полых изнутри — ткни «иголкой» непредвзятого чтения и сдуются — можно процитировать, допустим, такой: «Человек — могила Бога, вырытая дьяволом, иди могила дьявола, вырытая Богом». А через страничку автор с пиететом маньяка (жирнющий черный шрифт) приводит слова «песенки» некой панк-группы «Дом для Престарелых Убийц» (так же называется и поэма), в которой: в частности, утверждается: «Убей Будду, малыш, хотя бы для того, чтобы потом ставь им, малыш! И помни, на земле пророков не бывает. Здесь живут только лжепророки».
Так,
лишний раз убеждаешься, какой ад (детдом, кладбище, «помойка») царит в голове Глеба Борисовича, убийцы своего второго «я» — честного и благородного, замордованного другим, низменным «я». Материализуясь во всех этих Строчковских, Батаевых, Баниных и проч., оно, это «я» со знаком «минус», кричит в оглохшие от похабщины уши Глеба: «Сначала надо накопить много грязи, а потом уже из грязи лезть в князи». Не стошнит ли вас, друзья, по дороге? — спросим мы, прочитавшие послесловие В. Корнева, уже не раз нами цитированное. Там, где оно находится, то есть в абсолютном конце книги, эта естественная реакция организма на переизбыток в нем грязи (тошнота) трактуется как высокая экзистенциальная категория «неприятия человеком мира». А то и вообще как безразмерный синоним всяческого дискомфорта, в том числе и сексуального. И здесь возникает наивный, как взгляд ребенка с обложки книги В. Токмакова, вопрос: если тошнит, зачем еще гуще хлебать все это хлёбово? Ведь в миру издавна принято прикрывать срам если не сутаной, то, по крайней мере, фиговым листочком. Посылать же «на фиг» все то хорошее, что накопило человечество за несколько тысячелетий гомосапиенсного существования, может только редкостная порода «дионисийского человека», изобретенного Ницше и деградировавшая до современного панка.
Справедливости ради скажем, что героя В. Токмакова тошнит действительно часто. И поделом, поскольку доводит себя он до этого сартровского состояния исключительно сам, а не по злой воле бытия, полного символов и намеков. Бытие же Глеба Борисовича подлинное, несимволическое состоит почти из одних вездесущих фаллосов, накачанных спиртом разнополых тел, и крутым журнализмом, пустившим метастазы и в публицистику «Вечернего Волопуйска», где он работает, и в эпистолярный с мемуарным жанры, где он упражняется на досуге, вплоть до таких «молекул» текста поэмы как отдельно взятый афоризм, написанный порой просто так, для красоты слога. Как всякая самодостаточная красивость, рожденная от блуда классической метафоры и ума, сублимировавшего похоть в творчество, эти плоды случайной любви обладают порочной красотой вырожденца (это из М. Нордау). «Опавшие листья чуть загнуты, как ладонь, протянутая за милостыней. //Мне нечего вам дать.//Мое лето тоже кончилось. Кладбище «Чувствуй Себя Как Дома». Я прожил бездарную жизнь. И я приду плюнуть на свою могилу». Это минор, «марш фюнебр», беспроцентный займ у Бодлера, добавим мы.
А вот нечто
повеселее: «Я вышел из троллейбуса, и он тут же превратился в тыкву, водитель троллейбуса — в жабу, а все пассажиры в серых мышей. Часы на Луне пробили полночь». Знакомая, в целом, картина: Д. Галковокий, С. Гандлевский, А. Слаловский, В. Пелевин — эстетика «конца» без начала, вторичность без благодарности образцу за первородство и глумление всех видов и степеней с творческим кредо где-то в мозжечке, отвечающем одинаково и за гормоны и за гармонию. Главное не «что», а «фак», извините, «как», или «бесполезно, но здорово». Этаким-то путем и доковыляли виртуозы «фак» до того, что хоть исключай буквы «б» и «х» из алфавита или поэмы.
Ну а где язык, там и материал, им отражаемый. И действительно,
открываешь середину книги и читаешь там начало истории про некоего Яниса Фортиша — местного мафиозо и Асю, которая предательски перебежала от Глеба к бандиту на дорогие харчи. И вот он плач обманутого героя несостоявшегося романа: «Ася, конечно, законченная дрянь, долбаная Косиножка. Я выкормил своей чахлой мужской грудью змею». Глядя на море и чаек (Волопуйск — город портовый) лирический герой поэмы рефлексирует: «Человеческий ценности, не представляют, в принципе, никакого интереса для высшей гармонии. Картина мира была закончена еще до появления человека. Ничего качественно нового мы не добавили и уже не добавим. Я думаю, что, в конечном счете, можно простить любое преступление». Нельзя не заметить, как этот пессимизм «лишнего человека» прекрасно вписывается в «зады» англо-американо-французской упадочной философии с ее деланым антигуманизмом, пудрящим мозги молодежи — лишь бы не думали о реальности, не бунтовали, не покушались на богачей, чье добро пахнет чужими потом и кровью.
Еще лучше западнический пессимизм,
навеянный «ихним» же кинематографом, вписывается в слухи о конце классической литературы, поползшие было среди литературного зверинца на заре перестройки. Так главный заступник и толкователь поэмы В. Токмакова В. Корнев, уже цитированный нами, символически разводит руками: «что делать, викторианская паутина (?) безжалостно сметена с образов русской литературы, чаще всего с самой литературой. Сегодня писать, как Пушкин, Достоевский, Толстой совершенно невозможно. Говорить на мертвом (подчеркнуто нами. — В.Я.), не действующем в современном дискурсе языке классики невозможно, требуются все более сильнодействующие средства, образы, идиомы. Поэтому современный литератор похож на наркомана: его зависимость от сниженной лексики повседневности постоянно растет». Тут все: и оправдание мата автора, его бездумно повторяющего, и откровенность хулителя, и деловитость коммерсанта, и научность с «паутиной» услужливой терминологии. И совершенная эстетическая дремучесть «новых русских» от науки, запамятовавших, что в творчестве главное — переживание, а не вовремя сказанный каламбур. Тем, собственно, и сильна классика: слово в ней — образец, эталон, то есть нечто вечное, не подверженное всяческой коррозии.
Меньше всего хотелось бы, с другой стороны, выглядеть ретроградом, хватающимся за
«пистолет» критканства при виде «постмодер...», извините, либеральной литературы. Так, например, кроме объема (В. Токмаков наверняка знает, чья сестра краткость ), импонирует форма произведения, то есть изобретательность в подаче впечатлений, умонастроений и прочих душевных судорог своего героя. Видно, посерьезнел, повзрослел автор к финалу поэмы, где педалируется тема стойкого психического заболевания (итог дебюта жизни, прошедшего в преступной неравномерности чередований напряжения и расслабления). Недаром на пике своего существования человек приближается к «золотой середине» в распределении порока и добродетели у себя и у других.
Видимо, В. Токмаков, переступив через эту, созданную им, книгу с
мертвенно-бдедной обложкой и дитятей верхом на гробообразном стульчике, находится на пути к такому взрослению. Почему-то верится, что автора данного произведения, где свет борется с тьмой, а дар гротескной сатиры — с зубоскальством, не затянет в трясину тусовочной литературы с ее сектантскими ценностями и расценками.


Владимир ЯРАНЦЕВ
100-летие «Сибирских огней»