(Из книги воспоминаний)
Файл: Иконка пакета 03_koptelov_dig3.zip (54.14 КБ)
Афанасий КОПТЕЛОВ

ДНИ И ГОДЫ
(Из книги воспоминаний)

* * *

Старый Бийск был для меня милым городком, милым потому, что здесь жили отважные и непоседливые люди, освобождавшие Алтай от колчаковцев, те, кто боролся за становление советской власти, кто двигал народное просвещение и развеивал мещанский застой. В революционное предгрозье эти люди обитали на окраинах, возле лесопилки, на Зеленом Клине, ежегодно затопляемом весенним половодьем, и вблизи кожевенного завода да текстильной фабрики, снабжавшей край брезентом и грубой мешковиной. Теперь многие из них перебрались в центр городка, в купеческие особняки, но еще не успели навести порядок на его улицах. Купцы, наживавшие миллионы на торговле с Монголией, обманным путем обиравшие кочевое население горных районов, не потратили ни копейки на мостовую. От «отцов города» осталось единственное благоустройство — дощатые тротуары, кое-где успевшие погнить.
Наша редакция — на бойком месте Советской улицы.
Вход, понятно, с улицы.
В маленькой комнатке, где лавочник обычно подсчитывал дневную выручку, кабинет редактора. Дальше — просторный зал для всех нас. Тут и секретарь редакции, и заведующие отделами, и литсотрудники, и художник, занятый гравюрами на линолеуме для очередного номера (линолеум для этой цели сдирали с полов богатых купеческих домов), и даже редкостный по тем временам машинописец, стучавший по клавишам всеми пальцами, не прерывая при этом разговора с автором рукописи. Из нашего зала хороший обзор: глянешь в одно окно — паперть помпезного Успенского собора, на сооружение которого купцы не пожалели денег, глянешь в другое — старинная казачья церковь, построенная двести лет назад, когда тут была еще Би-Катунская крепость с чугунными пушками, нацеленными на Заречье, где кочевали алтайские племена до их добровольного присоединения к России. Сохранить бы эту церковь, как архитектурный памятник, но ее сочли ветхой и обрекли на слом. Более того — взорвали на площади нарядную Троицкую церковь, подлинный памятник зодчества. Объяснили: кирпич пойдет на новые дома. Но глыбы оказались такими громадными, что к ним не подступишься ни с кувалдой, ни с ломом. Так и лежала груда добрый десяток лет.
Между казачьей церковью и Успенским собором — обширный вход на базар, где дощатые ларьки выстроились рядами до самого обрыва к Бие. Потому-то мимо наших окон идут и идут люди. Одни спешат за покупками на базар, другие — в собор на моленье. Но в этом людском круговороте мы давно приметили старика среднего роста, с белой бородой, закрывающей половину груди. Он всегда придерживался нашего тротуара. Шел степенно. Не спешил даже тогда, когда звоном всех колоколов сзывали богомольцев в собор. И базар его не интересовал. Своей прогулкой он как бы выполнял долг перед горожанами: пусть помнят о минувшем. На его голове и летом и зимой была неизменная островерхая буденовка с кумачовой звездой. На шинели с малиновыми застежками горел боевой орден Красного Знамени. А на левом боку покачивалась шашка с серебряным эфесом. Горожане почтительно уступали ему дорогу, в особенности тогда, когда он шел возле проломов в полусгнивших тротуарах.
Иногда он исчезал из города на несколько недель, и мы уже знали — уехал погостить в Барнаул или в родную деревню Рассказиху, знали, что и там вот так же похаживает по улицам. После гостевой отлучки он снова появлялся у нас в Бийске, словно по-хозяйски проверял: «Все ли у вас тут в порядке?» И кто-нибудь из нас, увидев его первым, непременно сообщал всей редакции: — Федор Степанович вернулся!
Это был партизан Гуляев. Если бы в те годы существовал пользующийся всеобщим уважением корпус Героев Советского Союза, то Федора Степановича, несомненно, удостоили бы этого высокого звания.
Перенесемся в 1919 год. Красная армия, тесня колчаковцев, грозным валом перекатывалась через Уральский хребет, который белогвардейцы хвастливо объявили неприступным. А в тылу у них, словно костры в ночи, разгорались очаги народного восстания. Не хватало кумача на шапки. Не хватало природных снадобий для самодельного пороха. Стараясь погасить костры народного гнева, колчаковцы бросали во все концы Сибири отряды отборных карателей. Горели подожженные ими деревни и стыли на ветру тела повешенных, а народный гнев полыхал все сильнее и сильнее. Партизанские отряды сливались в полки, формировались народные дивизии, на освобожденных территориях возникали советские республики. Дни белогвардейщины шли на ущерб. Но издыхающий зверь еще наносил смертельные укусы, превращал селения в груды пепла.
Один из карательных отрядов, гоняясь за партизанами, разведал, что их «гнездо» в лесной деревне Бобровке. А как по бездорожью пробраться туда и захватить врасплох? Без знатока местности не обойтись. На лесном кордоне нашелся старик, готовый пойти проводником. Надежный, — в избе у него полный угол икон. В глубину леса двинулись в сумерки — в Бобровке навалятся на спящих партизан. Всех покрошат, получат благодарность от самого Колчака, Верховного правителя. У старика иная думка: в глухом лесу — Гнилое болото, его не заметят, примут за лужайку и вломятся на конях. А он знает тропку и перебежит возле трясины. От пуль на первое время схоронится в темных кустах. Дальше ему известна каждая сосна, и он добежит куда нужно, поднимет своих.
Так и случилось: в болоте кони увязли, а старик, перебежав по кочкам, кричал:
— Сюда, ваше благородье! Тут дорожка! Чуток правее. Сюда, сюда! Еще правее!
Возле того болота друзья старика, подоспевшие из Бобровки, и прикончили карателей.
А когда вымели всю нечисть железной метлой, Гуляеву сказали в губревкоме:
— Поезжай-ка ты, Степаныч, в Москву. Отвези поклон Ленину.
В столице, в главном штабе Красной армии Федор Гуляев первым делом повидался с Буденным. Там их сняли на карточку. Рядышком. Семен Михайлович, полуобнимая старика, положил ему, руку на плечо. А потом повезли Федора Степановича в Кремль, к самому Ильичу. Расспрашивая немногословного старика, Ленин не удержался от восторга:
— Ай, да сибиряк! Настоящий Сусанин! В новых условиях повторил его подвиг! Слыхали о Сусанине
Нет, Федор Степанович не слыхал об Иване Сусанине.
— Так мы к вашей фамилии, — сказал Ленин, добавим фамилию того давнего героя.
И Федор Степанович из деревни Рассказиха нынешнего Алтайского края стал Гуляевым-Сусаниным. Тогда же он был награжден орденом Красного Знамени, ему вручили армейское обмундирование и шашку с серебряным эфесом. А Владимир Ильич попросил старика отвезти в Сибирь два венка, один возложить на братскую могилу вблизи места его подвига, другой — в Барнауле, на проспекте, где покоятся герои революции.
А потом выяснилось: кроме Федора Степановича, такие же подвиги в других районах Сибири совершили Иван Пешков и Никита Молчанов.

* * *

С малых лет я полюбил печатное слово, и газета стала необходимым спутником моей жизни. А началось вот с чего. В 1914 году в нашем селе Залесово открылось почтовое отделение — редкий для того времени случай. 3а почтой круглый год три раза в неделю ездил на паре откормленных лошадей Михей Казаков, отец моего друга, учившегося уже в третьем классе школы (это и сдружило нас, мальчуганов). Михей уезжал вечером в большое село Сорокино, за тридцать пять верст, и к рассвету привозил к нам почту в громадном кожаном мешке с железными застежками, схваченными увесистым амбарным замком. С ним ездил охранник, вооруженный наганом, хотя и не случалось ни одного почтового ограбления. Когда началась война, письма в нашу волость стали приходить такими грудами, что начальник почты был не в силах управиться с ними. А я к тому времени прослыл «грамотеем», и начальник приветил меня. Я стал помогать ему разбирать огромнейшую почту: письма в соседние деревни раскладывал по полочкам. А той порой у крыльца двухэтажного дома парадным крыльцом собиралась в ожидании писем с фронта такая толпа солдаток, что они заполняли всю улицу. Начальник вручал мне стопу писем, адресованных в наше село, и я с сознанием долга нес их вниз. Остановившись на крыльце, выкрикивал фамилии и отдавал в толпу письмо за письмом. Таким было мое первое, как сказали бы сейчас, общественное поручение. Раздав письма, я снова подымался на второй этаж, а там начальник — о, чудо из чудес! — бережливо доставал из кожаной утробы пачки газет, источавшие незнакомый ранее, приятный запах типографской краски. Почему-то первой в моих руках оказалась большая газета с крупными буквами «Жизнь Алтая». Ох, сколько в ней было новостей! Со всего света! Газета знала все! Я первым делом бежал глазами по строчка новостей с «Театров военных действий». Прочту и побегу рассказывать соседям. Но ведь не прочтешь на почте все четыре страницы. Взять бы газету с собой. Начальник сказал: «Нельзя — подписчик ждет, спросит». Подписчик! А нельзя ли и мне стать таким счастливчиком. Оказывается можно. И я стал получать газету с бумажным пояском, на котором было оттиснуто: «Залесово, господину Коптелову А.Л.». Вот как! Господином стал! Как-то я прочел на газетном листе: «Типографии газеты «Жизнь Алтая» требуются вертельщики». Сбежать бы туда! Там все время можно держать в руках свежую газету! Но начальник почты разочаровал: печатные машины огромные, и вертеть колесо может только крепкий мужик. Значит, еще не пришла пора убежать из дома в далекий город Барнаул. А вот газету, оказывается, можно выписать даже не одну, только нашлись бы деньги. И я подписался на «Народную жизнь». Что же еще ближе нам, деревенским? И стал приходить из Кургана журнальчик «Союза маслодельных артелей». Там — о сепараторах, предлагаемых шведской фирмой «Альфа-Лаваль», и о продаже масла в Лондон. Зачем мне это? Но ожегшись на молоке не стал дуть на воду, — выписал из Петрограда газету «Копейка». Дешево и знатно! В ней даже больше новостей, чем в барнаульской «Жизни Алтая». Тут, думалось, мне тогда, весь мир!
Вот и у нас в Бийске все новости — в редакции газеты. Они слетаются к нам со всего округа от рабкоров и селькоров, наших первых помощников. К нам приносят статьи партийные работники и комсомольцы, агрономы и инженеры, учителя и библиотекари. Заходят просто поговорить патриоты края. Без таких связей с народом не было бы газеты.
Почти каждый день заходил к нам Захар Двойных, крутоплечий, черноглазый, с подстриженными усами; с порога начинал разговор:
— Редактор, видать, опять пишет передовую, так я — прямо к вам, — Каждому из нас подавал широкую, жесткую руку, с юности привыкшую к нелегкому заводскому труду; потрясая потертым портфелем, переполненным бумагами, давая понять: принес такое, что вы ахнете и сразу отправите в номер. — Да, да, Захар Двойных не приходит с пустыми руками. У РКИ (рабоче-крестьянской инспекции) — всюду глаз. По-партийному требовательный, строгий. Тягаем к ответу бюрократов да бездельников. Не взирая на лица. Я, знаете, с молодых лет к печати тянулся...
Он подсаживался к одному из столов, клал портфель на уголок и, забывая о принесенной рукописи, припоминал какой-нибудь эпизод из своей жизни. Мы уже знали, что еще в конце прошлого века он, молодой слесарь, по ночам расклеивал в Киеве листки, звавшие к забастовке. Был схвачен и брошен в тюрьму. Отсидев срок, метнулся в Сибирь. На станции Нижнеудинск был снова схвачен, на этот раз карательным отрядом Меллера-Закомельского, и опять оказался за решеткой. Приговорили его к ссылке в Нарымский край. Оттуда перебрался в Бийск. Во время войны, когда уже вскипал народный гнев, в землянке среди леса печатал на гектографе листовки. Теперь он по ночам пишет воспоминания. И мы догадывались, что Захар Яковлевич, придя в редакцию, пересказывает нам страницу за страницей. Без излишней скромности. И при этом обводит всех нетерпеливым взглядом: понравилось ли? Слушать его, в самом деле, было интересно, и мы на время забывали о рукописях для набора. Однажды он, встав посреди комнаты, принялся нам втолковывать:
— Вы думаете революция — дело одного Ленина. Нет, конечно, далеко не так» Там, в центре, — увлекшийся рассказчик приподнял руку, — был большой Ленин. Ну, а на местах были Ленины поменьше. Везде. И здесь, в Бийске, был маленький Ленин. Это вам полезно знать.
После этого наше отношение к нему круто изменилось. В особенности не взлюбил его Василий Семенов-Трудовой, организатор комсомола в одной из ближайших к городу волостей. Он знал многих участников становления советской власти в Бийске. Увидев Захара Яковлевича в окно, он в полголоса бурчал:
— Сейчас к нам снова пожалует маленький Ленин.
Мне при этом думалось: после Октября он, Захар Двойных, был здесь председателем совдепа, почему же теперь его рабочий стол не в особняке бывшего куща Асанова? Почему председателем окрисполкома Игнатий Громов? Не потому ли, что Захар Яковлевич часто и много говорит о себе?
Отвлекаясь от воспоминаний, Двойных обычно хлопал ладонью по вместительному портфелю и повторял:
— Я пустым не прихожу. — И доставал несколько страничек. — Вот полюбуйтесь: мы вскрыли новые нарушения. Это надо сразу в номер. Кому из вас отдать? Я не сомневаюсь — редактор согласится.
При содействии общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев Захар Двойных вскоре перебрался в Москву. В издательстве этого общества вышли его воспоминания.

* * *

Полной противоположностью Двойных был немногословный Иван Яковлевич Третьяк, бывший командир партизанской дивизии Горного Алтая. Он, будучи уже тогда пенсионером, жил в Заречье, на нашей Краснооктябрьской улице и заходил ко мне не в редакцию, а домой. Как сосед к соседу.
Был он высоким и массивным, как Илья Муромец на полюбившейся всем картине Виктора Васнецова, только без бороды и усов. Однажды он пришел в галошах, удивительных по величине. Пока мы разговаривали, наши мальчики присели возле великанских галош, показывая друг другу пальцами. Потом посадили в галошу пушистого Мурзика и в ней осталось достаточно места еще для одного кота.
Говорил Иван Яковлевич не спеша, с явным белорусским акцентом. Голос у него был глуховато-хриплым, словно горло его еще не избавилось от простуды, приобретенной во время горных походов в зимнюю стужу. И во всем его облике не было ничего командирского.
Он вспоминал свою горькую молодость, голодную пору. В неурожайный год крайняя бедность погнала белорусов из родного Полесья. Близкие родственники отправились переселенцами в Сибирь, а он, довольно начитанный юноша, рискнул поискать счастья за океаном, в расхваленной благодатной «стране равных возможностей» для богатых и бедных. Доволен был лишь тем, что, став эмигрантом, избежал царской солдатчины. Обладая изрядной силушкой, он в Сан-Франциско нашел работу на механическом заводе. Вступил в профсоюз. В известной мере овладев английским, стал по газетам следить за будоражащими новостями с «театров военных действий» в родной стране. Вместе с земляками, такими же бедолагами, ликовал, когда узнал, что в Петрограде «спихнули» Николая Кровавого. И при великих Октябрьских переменах не мог больше оставаться на чужбине. Счастье-то, оказывается, там, на родине. Нужно возвращаться домой. Немедленно. А как? Каким путем? Через Атлантику и Западную Европу невозможно. Там схватят и бросят за решетку в какой-нибудь лагерь или — хуже того — втолкнут солдатом в Русский экспедиционный корпус, застрявший во Франции, на ее восточном фронте. Остается единственный путь — через Тихий океан. В Сибирь. К родственникам, поселившимся где-то на Алтае. Адрес, к счастью, у него есть. А там будет видно, чем ему заняться. Скопив денег и заручившись удостоверением от международной профсоюзной организации рабочих, отправился в путь. А пока плыл через океан, в Сибири загрохотала гражданская война. Во Владивостоке высадились японцы, а затем английские и американские войска. Не попасть бы в ловушку интервентов или белогвардейцев. Придется пробираться через Китай, как бы это ни было сложно. Пробраться, непременно пробраться к родственникам на Алтай. Там, возможно, удастся отдохнуть после изнурительного пути, а дальше — совесть подскажет. Главное — он будет среди своих.
И вот он в Бащелакской волости, возле таежного хребта. Пожил у родственников, присмотрелся ко всему в округе. В лесах до поры, до времени хоронятся солдаты, сбежавшие из колчаковской армии. В поисках за ними рыскают карательные отряды, пойманных вешают, живьем закапывают в землю, сжигают деревню за деревней. Тем временем непокорные мужики, успевшие запастись порохом да свинцом, заряжают картечью охотничьи ружья, хозяйки сушат сухари для беглых смельчаков. А кузнецы по ночам уже куют пики, — все пригодится для налетов на карателей. Красная армия сокрушает врага уже на Урале. Ей нужна подмога. Отсюда, с тыла. Немедленно. И вот уже всюду — фронт. Разгорается народный гнев. Кто — кого? Ко — нечно, победит народ. Не может не победить. Только нужен клич: «В партизанские отряды! За советскую власть! С пролетариями заодно! С большевиками!»
Для него, Ивана Третьяка, подобрали дюжего коня, показали тайную тропку к ближнему отряду. Там вслушивались в каждое его слово, расспрашивали придирчиво: «Кто такой? Откуда? Как с неба свалился!» Земляки-переселенцы подтвердили — знают с малолетства.
Свой человек. Бедняк из бедняков. Он рассказал о мытарствах за океаном и о том, с каким риском добирался до Сибири. Слушателей расположила его политическая грамотность и стойкость. Такой не сфальшивит. Такому можно довериться. Даже в Америке от рабочих слышал о Ленине. А на родине фронтовики помнили: Ленин дал замиренье! Хозяевами земли стали те, кто пашет ее и своим трудом выращивает хлеб. И, если бы не распроклятые беляки да мироеды... Жили бы спокойно, растили детей. Для радости...
И партизаны, разговорившись, поделились тайной: за сопкой хоронятся такие же, как они, беглые да смелые, небольшой отряд...
— А надобно действовать большими отрядами, — сказал Иван Яковлевич с твердой убежденностью. — Бить врага сильнее. Не сдается, так — насмерть! Чтоб не мог подняться. Чтоб чужие разные там американцы, японцы, англичане не лезли в наш советский дом. Никогда. Слышали про Кулундинскую степь? Там снова поставили советскую власть. Твердо! Партизаны, как армия — роты да полки.
После доверительного разговора согласились проводить Третьяка в соседний отряд. По дороге туда Иван Яковлевич говорил спутникам о весне: маленькие ручейки, пробуждаясь, сливаются в могутную реку. Эту силушку уже ничто не остановит. Вот так и с народным гневом.
Он не ошибся: вскоре маленькие отряды слились в первый горно-партизанский полк. Вслед затем сформировался и второй полк. Его, Ивана Третьяка, избрали командиром дивизии.
Партизанская армия угрожала Бийску. Еще несколько дней и всадники с кумачовыми лентами на шапках ворвутся на его улицы.
К тому времени полки Ефима Мамонтова уже обложили Барнаул, перехватили горловину железной дороги. Для бийских белогвардейцев путь к бегству отрезан, и они ринулись по Чуйскому тракту в Монголию. Партизаны доколачивали их. А те, кому удалось избежать возмездия, рассыпались по лесам да ущельям. Бийск праздновал победу.
Иван Яковлевич добавлял к своим воспоминаниям страницу за страницей. Давал нам читать. О будущей книге чаще всего советовался
с Василием Семеновым (Трудовым).
Покончено с Колчаком: труп адмирала спущен под лед Ангары. Изгнаны интервенты. Сибирские партизаны вливались в Красную армию, отправились добивать белогвардейщину на юге страны, освобождать Крым. Но не было спокойствия на Алтае. Банды головорезов разбойничали в горах. Покончить с ними било не так-то просто. Для этого потребовались многие месяцы. И полную победу принесли уже другие герои, с которыми в свое время тоже сведет меня судьба газетчика.

* * *

Наш новый редактор знал и ценил художественную литературу. Иногда заходил на собрание литературного кружка, собиравшегося по средам. Литературную страничку теперь мы давали каждое воскресенье. У нас часто печатался комсомольский поэт Василий Непомнящих, пользовавшийся в те годы в Сибири широкой известностью. Илья Мухачев по-прежнему присылал стихи то из Барнаула, куда на время перебирался в просторную квартиру Василия Семенова, то из Новосибирска, где обретал приют на большой русской печи какого-то переплетчика. У нас всегда находилось место для безвестных поэтов из далеких деревень. Обычно они начинали с селькорских заметок. Из деревни Излап Салтонского района писала нам девятнадцатилетняя девушка Мария Халфина. Ее заметки отличались грамотностью. Чувствовалось — она любит литературу. И вскоре она, подбодренная, письмами из редакции, стала присылать стихи. У меня сохранилась ее рукопись, приготовленная для набора. Вот она, четвертушка листа, с тремя четкими строфами:

За окном скользят снежинки. Листья
По земле сплетаются в ковер.
На окне мороз изящной кистью
Написал причудливый узор.

По углам уже таятся тени,
Меркнет день закатной полосой.
Со стены прищурясь смотрит Ленин,
В сумерках понятный и родной.

Так родны мне в отблески заката
Сонные родимые поля,
Серые заснеженные хаты
И до боли близкая земля.

Внизу приписка: «Вместо одного шлю два стихотворения. Если не пойдут, пишите скорее — пошлю в Москву».
Не помню напечатали ли мы оба стихотворения или только это, расположившее к себе упоминанием имени Ленина.
Мы радовались творческому росту Марии Леонтьевны, подбадривали письмами и по-настоящему встревожились, когда она вдруг умолкла. Что с ней? Не прервался ли ее поэтический голосок? Оказалось — уехала учиться. А по окончании библиотечного техникума она, бесконечно влюбленная в книгу, нашла себе работу в библиотеке Моряковского затона, неподалеку от Томска. Ее поэтический голос, действительно, прервался, но она, уже умудренная жизненным опытом, перешла на прозу. Пройдут годы, и ее рассказы и повести будут появляться в журнале «Огонек», выйдут отдельными книгами и с ее участием будут экранизированы. Особым успехом будет пользоваться ее повесть «Мачеха» и рассказ «Безотцовщина». А в 1968 году к ее шестидесятилетию «Сибирские огни» напечатают рецензию на ее итоговый сборник «Простые истории». «Но не так уж просты эти истории, — отметит рецензент, — Каждая из них — программа борьбы за Человека. Борьбы трудной, длительной, с успехами и поражениями. А вернуть миру человека — это то же, что созидание. Это сродни творчеству». И в заключение рецензент окажет: «Простые истории» М. Халфиной вносят свой вклад в дело нравственного образования».
А в своей анкете Мария Леонтьевна напишет, что печататься она начала в 1927 году, то есть в ту пору, когда присылала заметки и стихи в нашу «Звезду Алтая» Таков путь одного из селькоров в художественную литературу.

* * *

«Звезда Алтая» была большой ежедневной газетой, а делали мы ее вчетвером: правили статьи и заметки, писали сами, поддерживали связь с рабкорами и селькорами, с окружными организациями. Редактор почти целые дни проводил на заседаниях и, в лучшем случае, спешно писал передовую в номер, когда рассыльный уже ждал, чтобы отнести в типографию.
Нам было очень трудно, потому что никто из нас не имел хотя бы среднего образования. Мы работали, не считая часов. И в то же время нам нужно было пополнять свои знания, ведь нам, помимо промышленности и сельского хозяйства, приходилось писать и о театре, и рецензии на книжные новинки, и давать отклики на международные события.
Мы обрадовались, когда нам удалось отыскать бывшую преподавательницу гимназического курса английского языка, старушку, которую судьба закинула в наш город. По воскресеньям она давала нам уроки.
Пополнение редакции грамотными сотрудниками было крайней необходимостью. А где взять журналистов? Приходилось готовить самим. Окружные организации, как могли, пытались нам помочь. Помню, как-то перед Новым годом на «укрепление» редакции нам «бросили» из села Сростки преподавателя литературы в школе второй ступени. Я обрадовался — наш литературный кружок пополнится знатоком словесности.
И вот приехал тихий, низкорослый человек, с усиками, с вялым тенорком. Назовем его Аношиным. И в первой же его статье на школьную тему секретарь редакции Якименко не оставил нетронутой ни единой строчки. Возвращая рукопись, не скрыл огорчения:
— Перепишите поживее. И без лишнего мудрствования.
В ту зиму я по ночам перечитывал Льва Толстого и однажды, разговаривая с Аношиным о литературе, спросил нравятся ли ему сцены охоты в романе «Анна Каренина». В ответ услышал:
— А я, знаете, вообще не люблю Достоевского. Вот Толстой — это да!
— Толстой?! — переспросил я, подавляя удивление. — А который?
— Как который?! — в свою очередь удивился Аношин. — Классик! Это же ясно.
— А может, вам нравится Алексей Толстой, автор романа «Князь Серебряный».
— Ну, нет. Я говорю про дореволюционного.
— Алексей Константиновича Толстой — дореволюционный.
— Константинович?! Да не путайте меня. Я говорю об авторе романа «Войнам мир». Это — шедевр! Разве вы не согласны?
Я согласился и заговорил о современной литературе. «Виринею» он не может не знать. Ответил бодро:
— Конечно, читал. А до «Виринеи» Анна Караваева написала «Золотой клюв». Про старый Алтай, про горный округ. Вскрыла зверскую эксплуатацию бергалов и приписных крестьян. То были крепостные самого царя. Кто начнет говорить, что в Сибири не было крепостного права — не верьте. Было такое право на здешних царских заводах. Хуже, чем у помещиков.
Да, «Золотой клюв» он, в самом деле, читал. Но маловато для преподавателя литературы.
Редактору хотелось, чтобы Аношин поскорее набрался журналистского опыта, и он отправил нас вдвоем на районное собрание кооператоров для совместного репортажа. Ямщик подал нам кошеву, стенки которой были обиты плотным казахским войлоком, для сиденья положил мягкого лугового сена. Мы выехали в тихие предрассветные сумерки, и дорога была еще пустынной. Свежий снежок мягко похрустывал под полозьями. Луна, как новенький серебряный полтинник (такие монетный двор чеканил в конце двадцатых годов), катилась по небосклону, прячась на время за рваные облака. Ямщик оказался неразговорчивым. И мы тоже молчали. Мне не хотелось касаться литературы, чтобы не поставить преподавателя словесности (правда, в ту пору это слово не употреблялось в разговоре) в неловкое положение. А он, глядя на луну, вдруг запел хилым тенорком, будто делился с ней самым сокровенным:

Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет Природе...

— Внемлет богу, черт возьми! — вырвалось у меня.
А он, будто не расслышав, закончил строфу мажорно:

И звезда с звездою говорит.

И, отогнув воротник тулупа, повернул лицо ко мне:
— Отлично! Вот так же, как сейчас. Только мы не вышли, а выехали на дорогу. И путь снежно-кремнистый, и ночь тиха, и звезды летят за луной.
— А чьи стихи? — спросил я. Думал — ответит: «Пушкина». Нет, на этот раз он не ошибся:
— Моего любимого поэта! — Еще ниже отогнул воротник, чтобы я непременно расслышал его торжественный ответ. — Уж Лермонтова-то я, как говорится, назубок.
— Слава богу! — снова вырвалось у меня.
Аношин возмутился:
- При чем тут бог! Я принципиальный безбожник! Если бы вы приплели тут Демона, так я, может быть, и согласился бы.
Его ответ раззадорил меня, и я поспешил перевести разговор на западную литературу. Возможно, ее-то он в какой-то степени знает.
Ямщик, смахнув рукавице иней с бороды и с усов, глянул на нас через плечо: не поссорятся ли грамотеи из-за пустяков? Я продолжал расспрашивать Аношина то о французских, то о немецких классиках. К моему крайнему удивлению собеседник, немало не смущаясь, путал Золя с Мопассаном, а Гейне — с Гете. И я не сдержал упрека:
— Вы, называясь словесником, не знаете ни нашей классической литературы, ни современной, ни западной...
— А я никаким словесником не звался, — попробовал оправдаться Аношин. — Я — учитель. Советский учитель, — подчеркнул он.
— Тем более нетерпимо, — продолжал я. — Как же вы, так безбожно путаясь в основных литературных именах, преподавали словесность в школе второй ступени?
— Очень просто, — поспешил оправдаться он. — Я, если хотите знать, красной нитью политическую линию тянул.
— Бедные школьники!
На этом наш разговор о литературе оборвался. И больше не возобновлялся ни в дороге, ни в редакции.
Через две недели, когда окончился испытательный срок, редактор сказал в окружкоме, что выдвинутый шкраб (так для краткости тугоухие люди называли тогда школьных работников) для работы в редакции не подходит, и Аношина «бросили» на какую-то другую работенку.

* * *

В те годы во всех организациях были «выдвиженцы», чаще всего пожилые, хотя малограмотные, но умудренные жизненным опытом, и обязательно большебородые. А у нас «выдвиженца» не оказалось. Пришлось срочно исправлять «упущение». Из
волостного села Солонешное пригласили селькора, правда, безбородого. Полагали, что молодой окажется грамотнее бородача. Приехал высокий, румяный, как девка, детина с только-только пробивающимися русыми усиками. Теперь уже не помню его фамилии. Из дома он присылал довольно грамотные заметки об избе-читальне, о работе кооперации, о создании товариществ по общей обработке земли. Его, скромного, тугого на разговоры, зачислили в штат репортером. В поисках интересных фактов ему доводилось целыми днями ходить по учреждениям и к вечеру он изнемогал от усталости. Вскоре посетовал:
— Хуже, чем на молотьбе! Даже в жару сено кидать на стог легче этой беготни.
А через месяц взмолился:
— У меня эти факты все нервы вымотали! Голова разламывается!
И попросился отпустить домой.
Редактору не хотелось получать упрек за неумение воспитать «выдвиженца», и он принялся уговаривать: дескать, привыкните, приобретете опыт. Но месяца через три пришлось уволить «по собственному желанию».
А вот для Вани Полежаева, беленького городского паренька, уговоры не понадобились. Придя к нам после шкоды второй ступени, Ваня, — так запросто, даже ласково звали его все в редакции, — дорожил своим репортерским стулом. Ваня твердо решил, как бы ему ни было трудно, пусть не через год, даже через пять лет, но он выйдет в подлинные журналисты. В отличие от солонешенского «выдвиженца» он уже пользовался телефоном и за день заполнял фактами толстый блокнот. Хотя безжалостный Якименко из целой страницы его рукописи оставлял не более двух-трех строчек, Ваня и тому был рад. Он не строчкогон, как — по рассказам — бывало в прошлые времена. У него незыблемая зарплата. В твердых червонцах! Чего же еще желать? Говорят, он растет медленно, а народная мудрость гласит: тихий воз будет на горе. И у Вани стали появляться заметки. А когда при ликвидации округов тихо скончалась наша любимая «Звезда Алтая» (ее имя взяла себе главная газета Горно-Алтайской автономной области), а в городской малоформатной газете «Бийский рабочий» для него не оказалось штатного места, Ваня, уже газетчик со стажем, перебрался в редакцию краевой газеты «Советская Сибирь». Там несколько десятилетий он заведовал отделом, даже писал удачные репортажи. Пусть он не покорил высокой горы, но недюжинное упорство все же помогло подняться на некую журналисткую сопку.
Но у нас начиналось более яркое восхождение. В конце двадцатых годов пришла к нам на работу молодая, грамотная, энергичная, с широким кругозором и тонким чутьем общественной жизни Эсфирь Иосифовна Страхова. Под репортажами ставила подпись — Буранова.
Как бывало в те годы, псевдоним со временем стал ее фамилией.
При ликвидации округов ей, как многим из хорошо подготовленных, подлинно интеллигентных работников, тоже пришлось покинуть Бийск. К ее счастью, переезд в Новосибирск и работа в большой краевой газете способствовали ее творческому росту. За очерки и, главным образом, за пьесы из современной жизни ее приняли в Союз писателей. На сцене прославленного в тридцатые годы театра «Красный факел», который при талантливом режиссере Вере Павловне Редлих с должным к тому основанием называли «Сибирским МХАТом», были поставлены две пьесы Эсфири Бурановой, прошедшие с немалым успехом.
А дальше — Ленинград, многолетняя работа в киностудии Ленфильм.
Скромная, но весьма благожелательная к сотрудникам, «Звезда Алтая» дала Эсфири Бурановой, так же, как, скажем, Илье Мухачеву, добрый творческий старт.

* * *

Наша газета явилась также стартовой площадкой для одного комсомольца примечательной для начала двадцатых годов судьбы. Это был Анатолий Николаевич Шилов, невысокий здоровяк с румяными будто раскаленными щеками. Одновременно с партизанами, знатоками Алтайских гор, он, член уездного комитета комсомола, был включен в отборный отряд частей особого назначения (ЧОН) под командованием барнаульского жестянщика Ивана Долгих. В составе отряда юный чоновец совершил легендарный зимний бросок через Теректинский хребет, по трудности превосходящий всемирно известный переход Суворова через Альпы.
Я знал Ивана Ивановича, бывал у него дома, когда он ведал северными поселками, созданными в годы ликвидации кулачества как класса. А во время первой сибирской альпиниады на Белуху я больше месяца жил в его командирской палатке. Он был гренадерского роста, весил сто семь килограммов. Глаза у него были крупными, по-охотничьи зоркими, нос с горбинкой. Нрав крутой и непреклонный. Зимой он носил серую каракулевую папаху, заломленную к затылку, летом — армейскую фуражку. В 1918 году, присоединившись в Барнауле к кузбассовскому красногвардейскому отряду Петра Сухова, он с боями прошел по всему Алтаю до северного подножия Белухи. За деревней Тюнгур отряд погиб в ущелье реки Катунь, где оказалась белогвардейская засада с пулеметами. Иван Иванович чудом уцелел. Скитаясь по Теректинскому хребту, огибающему с севера Уймонскую долину, он узнал все особенностях гор.
В 1921 году банда подъесаула Кайгородова, укрывавшаяся в Монголии, вторглась на Алтай, перерезала Чуйский тракт. У Телецкого озера к Кайгородову присоединились две банды. Набрав силу, бандиты двинулись в западные волости Горного Алтая, заняли все пути-дороги и даже стали угрожать Бийску. Кавалерийские части, незнакомые с горными условиями, в боях с бандитами несли большие потери. Вот тогда-то и был сформирован истребительный отряд Ивана Долгих.
Уймонскую долину, окруженную снежными хребтами, Кайгородов считал своей неприступной крепостью. Туда веди только два прохода: со стороны устья Чуи — ущелье, в котором погиб отряд Сухова, со стороны Усть-Кана — Коксинское ущелье, еще более опасное для наступающих частей. Штаб Кайгородова расположился в центре долины, в деревне Катанда. Бандиты чувствовали себя, как за каменными стенами.
В марте 1922 года сводный чоновский отряд Ивана Долгих двинулся на юг по Чуйскому тракту. На перевале Чике-Таман Иван Иванович сломал на пакете сургучные печати и достал приказ: сводному отряду поручается разгром кайгородовцев. Командир глянул вниз на обширную долину, «которая, — писал он в хранящихся у меня воспоминаниях, — накануне стала могилой двух батальонов 185 полка. Спаслось лишь несколько отставших красноармейцев. Командир полка застрелился».
Вернувшиеся разведчики доложили, что теперь в долине бандитов нет. Значит, ушли по катунской тропе в свое уймонское гнездо. И с такой уверенностью в недосягаемости, что даже не оставили заслона.
Чоновцы спустились в поселки, расположенные по тесной долине Катуни, стали запасаться вареным мясом. Командир собрал старых охотников, которых Кайгородов — по их возрасту — не смог мобилизовать в свою банду. Все сказали, что в это время года Теректинский хребет непроходим. Но выбора не было, и Долгих приказал выступать в поход по снежной целине.
Известно, что Суворов вел свою армию через Альпы все же по населенной местности, по древним, хотя и трудным, дорогам. Чоновцы проламывались к подножию хребта по двухметровой снежной толще, где не было даже звериных троп. Через двое суток опустели переметные сумы: иссякли запасы мяса, гибли лошади, оставшиеся без овса. Истощенных коней прирезывали на шашлык. Появились маловеры, возник ропот, и командир был вынужден объявить по цепи: «За панику — расстрел на месте». Он-то знал — обратного пути нет. Если бы кто-то посмел вернуться, погиб бы в снегах от истощения и морозов, навалившихся на этот край. Только — вперед. И не погибнуть в снегах, а за перевалом истребить врага, если он не сдастся в плен.
А на перевале — того труднее. Крутой спуск оледенел. К тому же, кружилась вьюга, закрывая все внизу. Старик-охотник, взятый в проводники, сказал: «В других местах еще хуже. Не приведи бог!»
— Без бога спустимся, — отмахнулся от него Долгих и повернулся к чоновцам. — Ну, кто не робкий? Вперед!
Отчаянно смелых вблизи не оказалось, и командиру пришлось расстегнуть кобуру нагана:
— Считаю до трех. Раз, два...
Командир одного подразделения крикнул своим:
— За мной, мужики! — Нахлобучил папаху на глаза и, дернув коня за собой, покатился во мглу.
А ниже — второй спуск, тоже оледенелый. И таких спусков оказалось девять. Считать покалеченных было некогда. Скорей — вниз!
У выхода в долину — заимка. Там устроили поверку. На спусках «потеряли двух человек зашибленными» записал позднее командир в своем донесении.
Среди ночи отряд построили, и на уцелевших конях ринулись на Катанду.
В деревню ворвались до рассвета. Бандиты еще спали в теплых домах...
Помощник главнокомандующего войсками Сибири Петин отметит в приказе:
«10-го апреля истреботряды под общей командой Долгих, совершив поистине суворовский сорокаверстный переход через Теректинский хребет при глубине снега в три аршина, потеряв при подъемах и спусках 157 лошадей... внезапным ударом захватили в деревне Катанда весь бандитский гарнизон, в том числе самого Кайгородова и его штаб. За разгром основного ядра Кайгородова т. Долгих награждается орденом Красного Знамени».
Комсомольцу Шилову посчастливилось: он оказался в числе ворвавшихся в Катанду.
— Бандиты выскакивают в одних рубахах, а мы их, как зайцев, — рассказывал мне Анатолий. — Раз, да раз. По всем улицам уложили. И без потерь. Главарь тоже выскочил во двор. Увидел, что штаб окружен, и — обратно в дом. Там нырнул в подполье. Успел глотнуть какого-то яда. Его вытащили оттуда за черные вихры, и Иван Иванович отрубил ему голову... Что с ней делать? Ведь народ в горах считал Кайгородова неуловимым. Убили? Не поверят. А легенду о его непобедимости нужно развеять. Необходимо доказательство. И командир решил отправить голову в Барнаул...
Героический поход Долгих ждал художников слова и кисти. Первым отозвался талантливый живописец, знаток Алтая Иван Иванович Тютиков. Он запечатлел на полотне трагический момент первого спуска, когда командир был вынужден считать до трех. В тридцатые годы детская писательница Клеопатра Гайлит, жена командующего войсками Сибирского военного округа Яна Гайлита, написала для детей повесть об этом беспримерном походе. Тогда же Владимир Зазубрин опубликовал в «Новом мире» первую книгу романа «Горы» и в нем вывел Кайгородова под фамилией Огородова. Между прочим, написал и о том, что голову бандита везли по горным деревням. Это встретило резкую критику. Помнится, Федор Панферов писал в центральной прессе, что такое могло быть только во времена Тамерлана. А вот у Горького эпизод с головой бандита не вызывал сомнения. После прочтения корректуры романа «Горы» с критическими замечаниями на полях Алексей Максимович обратился к начальнику Главлита Борису Волину: «Очень прошу Вас оставить на 15-й стр. сцену с головой бандита, как чрезвычайно ценную эпическую
деталь» . «Роман же этот, — продолжал Горький, я ценю весьма высоко... вместе с книгой Шолохова это — весьма удачный шаг вперед нашей литературы».
Но вернемся в Катанду 1922 года. Для сопровождения головы Кайгородова была отправлена группа чоновцев. В ее составе оказался и Анатолий Николаевич Шилов.
— Опустили мы голову в кожаный алтайский бурдюк, — рассказывал Анатолий, — и встревожились: днями-то уже пригревало солнышко — испортится башка. Залили самогонкой. Едем верхами. В каждой деревне — остановка. Сбегаются к нам люди. А то и сами созываем народ на сборню, на площадь. Рассказываем о походе через Теректинский хребет. Так и так было дело. Бандюге каюк. Потом запускаем руку в бурдюк и за вихры вытаскиваем башку: «Он?» Видавшие Кайгородова подтверждают: «Он, сукин сын, разбойник!» Опускаем башку обратно. А с нее самогонка-то стекала — в бурдюке стало меньше. Вдруг да прокиснет? До Барнаула-то путь далекий. И требуем самогонки для добавки. Так верхами и доехали до Бийска. А отсюда, само собой, поездом — в Барнаул. В губернию!
Анатолий Николаевич, живой свидетель этих исторических событий, работал у нас несколько месяцев литературным сотрудником, а когда начали дробить округ, его отправили редактором одной районной газеты. Кажется, в Уч-Пристань.
После Великой Отечественной войны он много лет редактировал газету в Тогучинском районе Новосибирской области, сотрудничал в «Советской Сибири» В 1974 году, когда он уже вышел на пенсию, в областной печати отметили его семидесятилетие.

* * *

Память перекидывает меня в наше село Залесово, в дни моей юности. Были ли у нас кулаки? Конечно, были. Но слова такого мы не знали. Мне в деревне не доводилась его слышать. Были у нас зажиточные. Были «крепкие мужики». Были лавочники да перекупщики. Только и всего.
А как хозяйствовали середняки? Помню, отец в свои лучшие годы сеял три десятины пшеницы, две десятины овса, загон льна, загон конопли, ползагона картошки
и столько же гороху. Со всем посевом и сенокосом, трудясь, как говорится, до седьмого пота, управлялись родители. Им на подмогу подрастал я. Так в каждом дворе нашей улицы. Но был и такой «крепкий мужик», который захватил земли сколько ему хотелось и засевал до пятидесяти десятин. Ясно, он не обходился без постоянного наемного труда. Настоящий кулак. Один такой на все наше село. Другие помельче.
Наступил для нашей семьи тяжелейший 1914 год. Отца, «ратника ополчения», угнали на войну, и я в одиннадцать лет остался в семье «большаком», как говорилось тогда. Мать ждала прибавления семейства, и на мои плечи
свалились все крестьянские заботы. В тот год рано легли обильные снега. Надо было возить с поля корм для скота. Помню, запряг я Рыжуху и поехал на ту дальнюю пашню, где сгорел наш маленький Лаврик. Наложил воз овсяной соломы, заправил бастрык и стал веревкой притягивать к задку саней, а ни силы в руках, ни веса в теле не хватало. Сколько ни старался, а бастрык по-прежнему торчал высоко и веревка не превращалась в тугую струну, как бывало у взрослых да сильных мужиков. Но что же делать? Зимнее солнце уже катилось к закату, вот-вот, поблескивая зелеными огоньками глаз, завоют волки. Надо возвращаться, пока не сгустилась темнота. Взобрался на верх воза, понукнул послушную лошадку. Она тронулась в путь, косо посматривая то одним, то другим глазом на мой лохмато-ненадежный воз, словно не доверяя малолетнему «большаку». И она не ошиблась. На длинном склоне к речке Скакунке снежная дорога уже была избита в ухабы, и мой воз раскатывался то вправо, то влево. При этом охапки соломы сваливались, бастрык все больше и больше ослабевал, и на очередном ухабе мой воз развалился по обе стороны саней. Смирная Рыжуха, к счастью, остановилась. Пришлось снова укладывать солому и попытаться притянуть бастрык ненадежнее. Неожиданно налетевший ветер рвал мой воз в клочья. А с горы, мимо меня мчался обоз того «крепкого мужика». Десять возов сена. На переднем красовался сын хозяина, бородатый детина в мерлушковой папахе. Думаете, он остановился, чтобы помочь малосильному мальчугану? Нет. Расхохотался во все горло:
— Большак-то, видать, мало каши ел!
И работник на другом возу в тон хозяину отозвался усмешкой.
Так они и промчались мимо меня. А я вернулся домой далеко за полночь. От моего воза не осталось и половины. А чем завтра кормить овечек? Придется отправляться за сеном. Мать, склонившись, обняла меня, заиндевелого, за плечи:
— Большак ты мой большак, бедная головушка! — Утерла слезы и, назвав соседскую солдатку, утешила: — Будешь ездить за кормом с теткой Степанидой. На четырех конях. По два воза нашему скоту.
О
«крепком хозяине» я не обронил ни слова. Зачем жаловаться? Не один он такой.
Это подтвердилось весной, когда пришла пора полевых работ. Мать уговорила дальнего родственника сеять хлеб совместно. Выехали мы сначала на его пашню. Я пахал его землю, боронил на семи лошадях. Десятин двенадцать. Вот уже и овес посеян, а на нашей пашне земля все еще ждала пшеничное зерно. Когда же нам-то?
— Успеем, Афоньша. Успеем. Вот еще надо нам ленок... Для льна нам с тобой баба яичек напекла, как на праздник.
Ему-то праздник, а моей матери — слезы. На нашу пашню мы переехали, когда все соседи уже отсеялись. Уродится ли у нас что-нибудь? И не погубят ли осенние морозы наш поздний посев?
«Вот такие они, «крепкие-то мужики»! — подумалось мне в ту горь кую весну. — Все для себя да для себя. И побольше!» Обиженные солдатки, бывало, говорили у нас в деревне: «Отольются волкам овечьи слезы».
Все это пришло на память пока мы среди льдин пробирались через Бию, и мысль вернулась к веренице подвод на берегу. Миновала пора вольготной жизни «крепких мужиков». Наступила пора не отмщения, а настоятельной необходимости их вытеснения из экономической жизни страны, пора замены кулацкого хлеба хлебом колхозов и совхозов. И тут не обошлось без «перехлестов», без «головокружения от успехов».
К тому времени какой-то недалекий, а скорее всего предвзятый статистик подсчитал, что в деревнях, в больших и маленьких, два с половиной процента хозяйств кулацкие. Вот их-то выявляли и выселяли во время первой волны ликвидации кулачества как класса».
Той порой кто-то недобрый подсчитал, что двух с половиной процентов мало, что кулаков в сибирских деревнях якобы больше, процент был увеличен. И вот нахлынула на деревню новая волна. «Лес рубят»... Но что-то больно много щепок. Вот и возле нашей лодки несет и несет щепу на далекий север полая вода...
Многие
из нас видели трагическую вереницу крестьянских телег, но не решались говорить об этом вслух. Хотя я знал одного принципиального смельчака. Он ходил с томом Ленина и открывал на подчеркнутых строках:
— Вот же Владимир Ильич писал: в колхоз добровольно! Без принуждения! Без погонялки!
Жизнь моего знакомого была трагичной. Он работал в охотничьей кооперации.
Отличный стрелок. Имел лучшую в городе собаку. Сеттер-лаверак. С подпалинами не черного, а кофейного цвета. Редкость! Весь город любовался ею. «Дианой» звал. Жизнь его шла по крутым изломам. Поверив Ленину, что нэп «всерьез и надолго», насмотревшись, как на сельских выставках вручают премии «культурникам», передовым хозяевам, завел хозяйство, надеялся за породистых лошадей получить премию, а к 1929 году, когда его лишили «права голоса», взвыл от неимоверно высоких налогов.
— П-понимаешь, описали у меня все до нитки, — рассказывал он, задыхаясь от боли и гнева, — н-нехвает т-тридцать рублей, чтобы уплатить н-налог. Стал я г-гол, как сокол! Остается со мной одна с-собака!
И он, отметив в томе Ленина нужные слова бумажными закладками, метнулся в город «искать правду». Верил, что имя Ленина образумит свихнувшихся чиновников, и за него заступятся. А на него покрикивали: «Не суй нам старую книгу под нос. Ленин — вчерашний день. Сейчас за него товарищ Сталин!»
Вскоре наш знакомец привел мне Диану:
— Пусть у вас побудет...
Собака, чувствуя неладное, кинула ему лапы на грудь. Хозяин, прощаясь, как с ребенком, прохрипел полушепотом: «Умница ты моя бесценная!» А нам добавил: «Последняя животина. Никого у меня больше не остается». Нахлобучил шапку на глаза и юркнул в дверь.
Больше мы его не видели: канул, словно камень в реку.
«Сталин — Ленин сегодня». Эту ложь выдавали за правду, и мы, провинциальные газетчики, бесчисленными одами славословили генсека.
Поэты считали честью сочинять от имени народа стихотворные письма «отцу народов». У нас открылись глаза только после доклада Н.С. Хрущева XX съезду партии, и мы постепенно начали отличать правду от лжи, внедрявшейся при Сталине. А он, вопреки Ленину, демонтируя нэп, все утяжелял и утяжелял экономический пресс на крестьянство.
В те годы я жил далеко от родных мест и потому, не имея личных впечатлений, пользуюсь материалами, собранными директором Залесовского районного музея Алтайского края М.Т. Коноваловым. Михаил Трифонович издал в типографии районной газеты брошюру. Вот что я там нашел:
1929 год. Всюду началось лишение «права голоса», более или менее состоятельных крестьян, то есть куцых избирательных прав. Для чего? Чтобы облыжно всех лишенцев назвать кулаками, представителями «выдуманного класса», как пишет автор брошюры. План сдачи хлеба «доводился с гектара: с колхозов по 7,5 центнера, с середняков по 4,81, с кулаков по 17,27 центнера, а урожайность зерновых была в 1928 году 7,1, в 1929 году 12,6 центнера с гектара». Сдай неуродившееся! Не сдал — отдать под суд, описать имущество и отдать колхозам. Попросту — ограбить среди белого дня. И грабили с прилежанием. Так у семидесятилетнего Зиновия Залесова все имущество, включая единственную лошадь, оценили в 330 рублей. А у «кулачки» Сухаревой в числе конфискованного имущества оказалось «двенадцать аршин холста, срезанного с ткацкого станка» Вот так кулаки!
На одном из поселков шестнадцать хозяев вскладчину купили сенокосилку, начали косить: сегодня одному, завтра другому. Дошел черед до Павла Сухарева. Вечером машину оставили возле его ворот. Утром увидели члены районной комиссии:
— А-а у него — машина. Явный кулак!
После поездки Сталина по Сибири начали свирепствовать прокуроры и судьи. По нашему району было осуждено: «за срыв посевной и коллективизации 94 человека, за срыв сеноуборки и хлебосдачи 64, за самоуправство (?!) 17, за уничтожение своего(?) скота 15. Было конфисковано имущество у 117 домохозяев. Семь председателей сельсоветов были осуждены «за мягкотелость (!) в борьбе с кулачеством».
Подобного погрома крестьянства по всей стране Сталину показалось мало, и он объявил «ликвидацию кулачества как класса на базе сплошной коллективизации». По какому праву ликвидировать многие миллионы крестьянских семей? А без всякого права. Просто он, Сталин, решил ударить по деревне. В числе обреченных, как увидим далее, оказались середняки и так называемые «подкулачники» из числа неугодной местным властям бедноты.
А какой вывод для себя сделали крестьяне? Одни перестали сеять хлеб, другие покинули деревни. Вот и мои родственники, присмотрев нетронутые земли в северном Нарымском краю, бросили жилища и, погрузив пожитки на телеги, отправились за несколько сот километров, чтобы там раскорчевать себе пашню. Естественно в то лето они не могли сдать государству ни зернышка, а сами кое-как прокормились кедровыми орехами. Они даже считали себя счастливыми, избежав позорного грабежа, благословленного «отцом народов». Самовольные переселенцы, чтобы не обнаружить себя, даже не решались отправлять письма, и я продолжаю обращаться к брошюре Михаила Коновалова «Залесовский район, страницы истории».
Вот закинут невод ликвидации кулачества. Улов оказался изрядный: по несколько десятков семей из каждой деревни. Подсчитали по району — 2,89 процента от всего населения. Мало! — прикрикнули высокие чиновники и приказали весной закинуть второй невод, да такой, какой захватит и мелкую рыбешку. Автор подсчитывает: из районного села Залесово — 123 семьи, из небольшой Пещерки — 138, из маленькой Гунихи — 62. А по району 1376 семей. Показатель процентов взлетел до отметки 7,73! Обезлюдели деревни. Сократился посев. А города на долгое время пришлось посадить на карточки.
«Кулацкое имущество, — подводит итог Михаил Трифонович,- распределили в обедневшие уже колхозы, а тряпки отдали бедноте». Подобное грабительство я наблюдал и в горах Алтая. Там великовозрастные оболтусы щеголяли в шелковых байских шубах, каких явно недоставало гардеробу областного театра.
Моих земляков так же, как горемык, ожидавших переправы через Бию, в «скотских» вагонах довезли до Томска. Там загнали в трюмы барж и в низовьях Оби выгрузили на безлюдный остров в районе Парабели, названный «накопителем»; по сути его следовало бы назвать островом смерти. Через какое-то время оставшихся в живых начали на маленьких суденышках развозить на поселение по мелким притокам Оби. Об этом злодеянии я уже рассказал в очерке «Черный ворон» («Сибирские огни», № 2 за 1989 год).
Деревню лишили работящей части крестьянства, и она чахла год от года. Постепенно в самых захудалых деревнях, где уже не было слышно детского голоса, позакрывали школы и магазина. Там остались коротать свой век дряхлые старики да старухи, которые не могли оторваться от дорогих сердцу могил. Чиновники в бесчисленных канцеляриях умирающие выселения занесли в списки «неперспективных» и на этом успокоились. И в этой дреме пребывали до великой перестройки с ее гласностью.
Весной 1931 года Ефим Николаевич Пермитин перебирался в Москву. Его преемником в журнале «Охотник и рыбак Сибири» (так изменили название) стал Никандр Алексеев.
В Сибири он писал стихи преимущественно об охоте. Будучи отличным стрелком по птице, гордился двумя отменными штучными ружьями знаменитых западных мастеров. Той весной направляясь в командировку от Охотсоюза в район Телецкого озера, он остановился у нас в Бийске. За ужином сказал:
— Вот что, Афанасий, довольно тебе корпеть здесь. Перебирайся-ко ты к нам в Новосибирск. Там у нас, сам знаешь, журналы, издательство. Изберем тебя секретарем нашей писательской организации. А Охотсоюз утвердит секретарем своего журнала. Даю слово...
— Здесь у нас квартира. Алтай — рядом, — отнекивался я.
— Ну и что? Привязан ты к своему Алтаю, что ли? — продолжал Никандр Алексеевич. — Да мы из Новосибирска будем давать тебе командировки в горы. Хочешь — от Охотсоюза, хочешь — от писательской организации. Ну, по рукам?
— Так уж сразу? Как-нибудь...
— Не как-нибудь, а сразу.
Нам было нелегко и непросто с большой семьей срываться с места, расставаться с городом, где нам все было мило и дорого.
На обратной дороге Никандр снова остановился у нас. Разговор о моем переезде на этот раз начал исподволь:
— Ты знаешь, у нас под Новосибирском отличная вальдшнепиная тяга! Буквально сразу за Второй Ельцовкой. Да, да. Не хуже, чем на моей Псковщине.
— А здешние охотники говорят, что в Сибири нет вальдшнепов. Я даже читал об этом.
— Врут. Плохие охотники не знают такой птицы. И не представляют себе всей прелести охоты на вальдшнепов. Переедешь — я свожу тебя на тягу. Это же великолепно? Только такой талант, как Лев Николаевич, мог описать. А сибирская тяга, можно сказать, еще не описана. Ну так как?
Мы с женой переглянулись.
— А с квартирой поможем, — поспешил заверить Никандр. — Не сомневайтесь. Через краевые организации. Да и Литературный фонд обещает дать деньги на квартиры...
И я подал заявление об увольнении из редакции газеты, с которой так сроднился.
Это оказалось своевременным, так как предстояло дробление округа на районы с подчинением их краю. И вскоре оно началось.
Районные центры выиграли: их укрепили опытными кадрами во всех областях деятельности, а окружные города многое потеряли: интеллигенция хлынула в Новосибирск. Бийск вдруг стал всего лишь районным центром.
Культурная деятельноеть пошла резко на ущерб.
Я поднялся на высокое плато, глянул на город, подаривший мне счастливую встречу, которая изменила всю мою жизнь.
Глянул в даль, на синие горы, навсегда расположившие к себе мое сердце. Я не прощаюсь с ними, а говорю: «До свидания». Я вернусь к ним, непременно вернусь. И много-много раз пройду по их тропам, послушаю говор горных речек, поближе подружусь с пастухами и охотниками. Быть может, удастся отыскать знатока мудрых народных сказаний. Нужно отыскать...

В Новосибирске, как всегда, я остановился у Пермитиных, в старом деревянном домике на Обском проспекте. Ефиму Николаевичу до отъезда в столицу было необходимо для работы над эпопеей «Горные орлы» еще раз побывать в горах Алтая, и мы условились: с первыми теплыми днями Пермитины всей семьей приедут в Бийск, а мы с женой и детьми приедем в Новосибирск, и какое-то время, пока нас не выселят, поживем в освободившейся квартирке наших друзей. Тем временем подыщем какое-нибудь постоянное жилье. Хотя заранее знали, что в переполненном городе, ставшем столицей Сибири, это очень и очень трудно, но мы жили надеждой на доброе будущее.

И нам посчастливилось: жену сразу же приняли учительницей начальных классов в школу № 2, в Закаменском районе, а хозяева бывшей пермитинской квартирки согласились не выдворять нас недельки две. А мы рассчитывали: авось проживем и месяц. Той порой... что-нибудь прояснится.
По ночам я в тесной комнатушке начал писать новый роман. На этот раз об алтайцах. «Сибирские огни» в то время находились в руках сибапповцев, а я состоял в организации пролетарско-колхозных писателей, но меня по-прежнему в редакции считали своим и даже напечатали фрагмент под названием «Первая весна». И тут же издательство выпустило его в переводе на алтайский язык.
Так в трудах, тревогах и заботах начиналась новая полоса нашей жизни. Нам светила звезда по имени Надежда.

* * *

Владимир Зазубрин любил называть журнал «Сибирские огни» костром на снегу. Свет от него, как от маяка, на всю Сибирь-матушку.
И со всех концов необъятного края спешили на огонек прозаики и поэты. Несли в охапках топливо. Кто что мог. Из лесов - дрова и щепки, из степей - кизяки.
Из Барнаула сразу же приехал Глеб Пушкарев, из Омска поспешил юный землепроходец Леонид Мартынов, за ним — Михаил Никитин и его жена Надежда Чертова. Из Красноярска на широких охотничьих лыжах, подбитых лосиным камусом, прикатил Михаил Ошаров. Из далекой глухомани прорвался к костру Николай Анов. Из Иркутска явилась целая дружина во главе с бывалым ссыльно-поселенцем Исааком Гольдбергом. С ним был и славный партизан Петр Петров, и пионерский затейник Иван Молчанов-Сибирский, и юный выходец из русско-бурятской среды Василий Непомнящих. Он принес лиственничные поленья, пахнущие, как и его стихи, лесной смолкой. С алтайских приисков пришагал длинноногий, молчаливый Максимилиан Кравков, чьи папки оказались переполненными золотыми самородками, которых ему хватит на несколько книг.
Было с кем познакомиться, даже подружиться возле зазубринского самовара. Но я сошелся первым делом с Васей Непомнящих. Нас свели вместе не только недавние крестьянские пути-дороги из деревни в город, но и нелегкая судьба: в Новосибирске мы оказались без крыши над головой. И все же мы жили надеждой не столько на счастливый поворот судьбы сколько на Литературный фонд. Этот заботливый дядя обещал со дня на день прислать нашему отделению пролетарско-колхозных писателей порожденные нэпом всемогущие червонцы, еще не успевшие отощать. И нам с Василием уже обещано:
— Будут червонцы — будут и квартиры. Потерпите, ребятки.
А чтобы не осаждали ежедневными, напоминаниями о своем тупике, нас отправили на поиски литературных дарований. На пароходе мы прибыли в пристанской городок,
вольной россыпью деревянных домов сродни волостному селу. Одним боком городок прислонился к огромному синеватому камню. Вот он-то и дал ему имя — Камень-на-Оби. На запад от него расстилалась необъятная Кулундинская степь. Когда-то там колыхался серебристый ковыль да паслись табуны резвых куланов, похожих на жеребят. Русские и украинские переселенцы, распахивая степь, оттеснили куланов на юг, а название, данное кочевниками — Кулановая степь — сохранилось навсегда. В 1925 году по материалам Алтайского горного округа я написал очерк о последней дикой лошади, которую после многочасовой погони на сменных конях поймали первые засельщики, но приручить вольнолюбивую не сумели. Степь распахали, и на вековой целине стали собирать обильные урожаи белотурки, отменной пшеницы, ценнее которой мне не доводилось видать. Хлебопеки не знали лучшей муки, чем из того зерна. Белотурку продавали за границу. На макароны! В урожайные годы пароходы не успевали вывозить. В амбарах переполнились сусеки. Где хранить пшеничное золото? На помощь пришла фирма Хлебопродукт, прислала редкостного умельца. Тот возле самой пристани из сосновых бревен отгрохал громаднейший элеватор, каких не видывала Сибирь. И обошелся без единого гвоздя (их невозможно было достать), как обходились искусные поморские плотники при сооружении чудесных храмов в Кижах. Каменсккие патриоты с гордостью рассказывали: посмотрел умелец на законченный элеватор и сам удивился:
— Мастодонт отгрохал! Деревянный мастодонт!
Мы прошли в тени редкостного сооружения; запрокинув головы, подивились его высоте. Кто же построил такую махину?
— Инженер Кондратюк, — сказали нам патриоты. — На память нам и потомкам. Юрий Васильевич Кондратюк. Редкий человек!
Кондратюк, Кондратюк, — звенело в ушах. — Уж не тот ли, прозванный чудаком?
И вспомнилась мимолетная встреча. Мы втроем — Глеб Пушкарев, Михаил Ошаров и я — шли к центру Новосибирска и разговаривали и разговаривали о первых застройщиках незатейливых домов. Планировка привокзальных кварталов не совпадала с теми, которые примыкала к Красному (когда-то Николаевскому) проспекту. У конца Бурлинской нам придется отыскивать поворот на нынешнюю улицу Романова.
— Какая неразбериха в планировке! — упрекнул Ошаров первых засельщиков. — Тут скорее заблудишься, чем в тайге!
— Ничего, язык до проспекта доведет, — обнадежил Глеб Михайлович.
И вдруг откуда-то слева перед нами мелькнул довольно высокий человек в сером плаще, в помятой фуражке, видать, пропыленной дорожными ветрами. Он шел стремительно, словно боялся опоздать на важное свидание. Когда он скрылся за углом, Пушкарев с легкой улыбкой, прощающей непонятного чудака, посоветовал нам:
— Запомните фантаста! Инженер. Автор книги, изданной за свой счет. Помешался на междпланетных путешествиях. Новосибирский Циолковский. Фамилия — Кондратюк.
Оказывается, этот стремительный человек приносил в издательство необычную рукопись о полетах на соседние планеты. С расчетами траекторий, с чертежами воздушных кораблей. В редакционном отделе, где работал Глеб Михайлович, полистали рукопись чудака и вернули:
— Неплановых книг не издаем.
— Вот везде так, — огорчился изобретатель. — А как быть? Жизнь не ждет. И межпланетные полеты поторопят.
Издатели не знали, что неугомонный землянин был подбодрен Циолковским и начинающим конструктором крошечных ракет, которого через десятилетия мир будет называть академиком Сергеем Королевым. Неугомонному землянину посоветовали обратиться прямо в типографию. Авось там улыбнется счастье. Одному новосибирскому поэту удалось издать книжку за свой счет. И вот Кондратию Урманову, —слышали такого писателя? — тоже повезло. Правда, он сам, выпускающий «Советской Сибири», наблюдал и за набором, и за версткой, и за печатью. Вдруг, да и вам повезет...
— Да я ничего не пожалею, — обрадовался странный автор, посчитавший, что его подбодрили.
— И ему повезло, — продолжал Пушкарев. — Вскоре же напечатали книгу. В областной библиотеке можете посмотреть обязательный экземпляр. А на жизнь зарабатывает в Хлебопродукте — строит элеваторы.
Да, в трудное время, когда для строительства элеваторов было невозможно достать простого гвоздя, в бессонные ночи в чертежах инженера Кондратюка возникали космические корабли. И он, как многие одаренные люди тридцатых годов, не избежал ложного обвинения «во вредительстве».
Вдохновленный публикацией, конструктор попутно продолжал заниматься и земной темой — спроектировал башенный ветродвигатель. Специалисты считают, что его расчеты пригодились строителям Останкинской телебашни.
Теперь мы знаем, что в лихую годину фашистского нашествия Юрий Кондратюк, находясь в Москве, сразу же записался добровольцем в ополчение и рядовым погиб в первом же бою. Так смерть подкосила гения.
Ясно вижу ту давнюю мимолетную встречу с редкостным человеком, в своих мечтаниях опередившим время. Он шел тогда стремительным шагом с той стороны, где сейчас площадь его имени и где будет сооружен ему памятник. Он, теоретик космонавтики, непонятым жил среди нас и останется с нами, воплощенный в бронзе. А на его мастодонте — памятная доска: «Самое большое деревянное зернохранилище в мире на 20 тысяч тонн. Построено в 1930 году по проекту и под руководством Ю.В. Кондратюка».
А нам, писателям, непростительный упрек: мимо нашего внимания мелькнул бесследно редчайший человек. Но и посмертно он достоин героического повествования.

1932 год для литературы был переломным: 23 апреля Центральный комитет партии принял решение о перестройке литературных организаций. Было объявлено о ликвидации РАППа. Одновременно прекращали существование и другие литературные организации. Создавался единый Союз писателей, стремящихся участвовать в социалистическом строительстве. И литературная жизнь забурлила, как река в половодье.
Рапповцы переполошились:
— Что же теперь будет?! Как же мы?..
Это означало, что в редакциях перестанут считать полуграмотные зарисовки художественными произведениями.
— Неужели мы, ударники, призванные в литературу, поедем на выучку к попутчикам? — возмущались гордые недоросли. — Да ни в жизнь! Мы же — из гущи народа!
Зато вчерашние «попутчики», как правило, пожилые, опытные мастера художественного слова, воспрянули духом: их теперь перестанут считать «обозниками». Они — равноправные работники пера, и у них будут учиться начинающие из числа одаренных. К этому звал Горький, возглавивший Организационный комитет. Такие комитеты возникли в республиках, краях и областях.
Внимание к литературе всюду возросло, любовь к ней стала всенародной. Помню, когда открывался Первый Всесоюзный съезд писателей (август 1934 г.) московская улица Охотный ряд была запружена читателями, ожидавшими входа делегатов в Колонный зал, самый торжественный в столице. И так в течение двух недель.
Всюду возросли и заботы о литераторах. Нам в Новосибирске был безвозмездно передан двенадцатиквартирный дом, совсем недавно построенный какой-то организацией, надобность в которой миновала. В ту пору были еще искусные плотники, и они смастерили (иного слова не подберу) дом из отборных сосновых бревен, гладких, сиявших новизной, как восковые свечи, а нарядные наличники, похожие на украинские льняные рушники опушили от крашеного карниза до самого фундамента. Не беда, что рядом с ним, на Енсейской улице, как было положено городам тех лет, блестела изрядная лужа, на которую по весне доморощенные утки выводили свои стайки. Зато большими окнами наш двухэтажный дом красовался на всю Межениновскую, названную по имени инженера, строившего средний участок Великой сибирской магистрали. Эта улица удобно — под горку! — вела к тесно скученным дощатым станционным баракам. Со временем бараки будут сметены бульдозерами и на их месте раскинется площадь Гарина-Михайловского, инженера и писателя, основателя нашего города. А красоту Межениновской дополняли плотные зеленые ворота нашего подворья с непременной калиткой. Просторный квадрат двора был вымощен булыжников, а замыкал его целый ряд сараев для угля, отгроханных из кирпича. Все делано заботливо, даже в полуподвальную дворницкую проведен водопровод — невидаль на всю улицу. Только канализацию не успели провести прежние хозяева.
Было два парадных входа отделанные столярами лишь для наружной красоты. Жильцы пользовались входами со двора. Войдем и мы, оглянем придирчиво. Двери из массивных плах утеплены и обиты черной клеенкой. До беленых потолков без лесенки рукой не дотянешься. В просторных кухнях плиты, в окнах створки и форточки. В комнатах круглые печи в жестяных кожухах, надежные дверки, отлитые на заводе «Труд», закручиваются винтами — тут ни угара, ни малейшей утери тепла. Разгорелся уголь — завинчивай без заботы. В двух квартирах — даже телефоны, тоже невидаль на весь район. Не дом, а сказка по тем временам. Каждой семье по квартире. Вот какие хоромы подарил нам крайисполком. Оставалось только переселить прежних жильцов. Но и с этим не замедлилось. В то время за словом следовало дело.
Мы любили свой дом. В первую же весну посадили возле него тополя. Пройдут годы и на Енисейской улице тополя выпьют лужу, раскинут кроны выше дома.
Мы любили свой двор. Возле угольных сараев, расковыряв булыжник, посадили четыре яблоньки-ранетки, пройдут годы и они, как невесты, оденутся в ароматную фату. В августе начнут наливаться соком яблочки величиной с воробьиное яичко. Кондратий Урманов через окна угловой комнаты второго этажа, похожей на фонарь, увидит: взобрались малыши и рвут с ветками. Заботливый, степенный человек, никогда не повышавший голоса, он спустится во двор, соберет детей в кружок:
— Ранетки-то еще не поспели. Жесткие. — Потреплет по спине одного, другого. — А ну-ка пробуйте при мне. Правда, не раскусишь! И кислющие. О таких говорят — мордоворот, Верно? Вот то-то же. Потерпите, ребятки, немножко — они зарумянятся, сладости от солнышка наберутся. Тогда я соберу вас всех, и мы с лесенок аккуратно их срежем. И поровну всем вам разделим. Ваши мамы варенья наварят. Вот будет вкусно к чаю. Договорились?
С дядей Кондратием нельзя не согласиться, а то он не покажет перепелочку-калеку, которая живет у него с шинкой на ножке. Говорит, когда поправится малышка, соберемся вместе и выпустим на волю.
Во дворе поставили два столбика, натянули волейбольную сетку. Хотя и невелики команды, но азартные, веселые. Пятилетнему Боре Павлову доверили счет мячей. Сидит, как скворец, высоко. Довольный. Вырастет — на всю жизнь окажется спортсменом.
Зимой пробовали залить каток. Выходили на коньках не только взрослые, но чаще всего ребята. Жена моя из каких-то спорок сшила нашим мальчикам борчатки, подпоясала их красными кушаками. В святки даже пробовали осветить каток самодельными ледяными фонарями. Но
двор оказался для катка тесноватым. Зато катушка сделали отличной — мчись до самых ворот, хоть на санках, хоть на куске фанеры. Смех да гомон не утихал до позднего вечера.
...Мы помнили годы, когда во всех деревнях были маслодельные артели, и Сибирский маслодельный союз продавал сливочное масло в Англию. Для этого изготовлялись особые бочоночки. Сибирскией союз прихлопнули. Но мы помнили сытые годы НЭПа. Всюду в селах шумели базары и ярмарки, в городских магазинах было все, что душе угодно. После «великого перелома» прошли считанные годы и вот такое бедствие: словно жуткий ураган оголил, оголодил страну.
Нам было трудно, но мы, читая в газетах победные рапорты «отцу народов», чаще всего стихотворные, даже не подозревали, что на Украине и в Поволжье люди тысячами падали от голода на улицах. Об этом молчало радио, ни словом не обмолвились газеты, от страшной тайне боялись проговориться очевидцы. Она, та жуткая правда, ждала наступления эры гласности.
И все таки мы умели скрашивать жизнь, в особенности для детей.

Но вернемся в веселое новоселье. У распущенного СибАППа было два молодца из числа ударников призванных в литературу, удивительно похожих на Пата и Паташона из популярных тогда заграничных кинофильмов, долговязый Рахманинов и коротышка Кормушкин. Ни у того, ни у другого не было за душой ни единого рассказа, ни стихотворения. Не было ничего, напоминающего какой-либо очерк. Только заметки в газетах. Зато нахрапистости было предостаточно. Воспользовавшись переездной суматохой, друзья оккупировали одну из просторных комнат в нижнем этаже. В первый же вечер к ним наведался на новоселье поэт Иван Ерошин. У новоселов же не было ни мебели, ни посуды, кроме фанерного ящика из-под спичек да двух консервных банок, заменявших кружки. Как принимать гостя? Новоселы не растерялись. Посредине комнаты поставили опрокинутый ящик, накрыли газетой и насыпали горку табачной полукрупки, раздобытой на базаре. Пригласили гостя к столу. Все трое сели,
подогнув ноги под себя. От газеты отрывали полоски бумаги, ловко скручивали косушки и дымили, похваливая табачок. Потом Ваня начал, понятно под аплодисменты, читать свои изящные миниатюры. Но торжество было недолгим — приехали с пожитками законные жильцы. Не растерявшись, два друга перебрались в просторную кухню одной из квартир на втором этаже, устроили нары и на ночь стали накрываться откуда-то появившимся одеялом на двоих. Там они задержалась надолго, и тому помогла всеобщая паспортизация. В районную комиссию по выдаче паспортов почему-то понадобился представитель писательской организации. Кого выдвинуть? Выбор пал на Кормушкина. Довольный этим получением, он аккуратно ходил на службу, там помогал готовить документы для выдачи паспортов. И вскоре оказал редкостную услугу Ивану Ерошину. У поэта не оказалось ни единой бумажки удостоверяющей его личность. Как быть? Запрашивать из Рязанской области, где он родился в конце прошлого века? Дело долгое. Да и уцелел ли там архив деревенской церквушки? И тут Кормушкина осенила оригинальная мысль: «О нем же написано в «Сибирской советской энциклопедии!» Там сказано, когда и где родился». Но ведь энциклопедию к делу о паспорте не приложишь. Но есть же нотариус! Пусть его попросил засвидетельствовать копию с заметки". Так Кормушкин послужил литературе! А его друг Рахманинов не оставил о себе и такого следа.

Мы заботились о своем доме. Литфонд дал нам денег, и мы провели канализацию. Для этого пришлось проложить трубы почти на целый километр. Все хлопоты взял на себя один из жильцов, малоформист, писавший скетчи для цирка под псевдонимом Егор Ехиднин. Канализация позволила нам устроить в полуподвале свою прачечную. Весною заново покрасили крышу, и дом засиял на всю округу.
А декабрьским вечером 1934 года возле
наших ворот затормозил на остановке трамвайный поезд, полный ликующих горожан: первый трамвай восточнее Урала! С мажорным звоном помчался вниз к вокзалу. Для всех праздник. Не только дети, а и взрослые по несколько раз «покатались» по всему маршруту через центр города.
И еще было ликование, когда на вокзале встречали Челюскинцев, спасенных летчиками — первыми Героями Советского Союза! — от ледового плена. В их честь переименовали нашу улицу, и мы гордились новым адресом.

* * *

Тридцатые годы памятны всем. И памятны по-разному. Прежде всего — народным ликованием в дни великих свершений и горестным содроганием от репрессий, обрушившихся на головы всеобщих любимцев, уважаемых соотечественников.
Нам было чему радоваться. Прежде всего, преодолению отсталости, покорению пространств. В степях гудели паровозы Турксиба. Кузнецкий завод, которому было присвоено имя Сталина, выдал первые рельсы (помню, увесистый обрезок рельса долго лежал на столе редактора газеты «Советская Сибирь»), папанинцы проплыли на льдине через весь Ледовитый океан, герои-летчики на слабеньких самолетах того времени вывезли челюскинцев на материк. Они ехали через всю Сибирь, и на каждой станции их встречали митингами. Нашу улицу, носившую имя инженера-путейца, строителя магистрали, назвали Челюскинской. Валерий Чкалов со своими друзьями перелетел, удивляя мир, через Северный полюс в Америку. Одна за другой покорялись советским альпинистам высочайшие горные вершины. На Кавказе добрая сотня отважных взошла на Эльбрус. Их вел и вдохновлял секретарь Кабардино-Балкарского обкома партии Бетал Калмыков...
Сибиряки издавна не привыкли числиться в отстающих. Загорелись сердца энтузиастов — покорим Белуху, высочайшую вершину Горного Алтая.
«Советская Сибирь» из номера в номер давала хронику: альпинистское движение становилось массовым. Штаб альпиниады возглавил Иван Иванович Долгих, бывший легендарный командир чоновского отряда, совершившего беспримерный в истории зимний переход через снежный Теректинский хребет для ликвидации банды подъесаула Кайгородова. Горные подступы к Белухе он знал со времен боевых походов. Замполитом пошел Житловский, заместитель редактора «Советской Сибири». Начальником штаба назначили капитана Красной армии Скляра. С ним шел взвод бойцов. Помимо ученых и студентов Томска, загорелись сердца горняков Кузбасса, соревновавшихся за право участия в альпиниаде. По распоряжению К.Е. Ворошилова альпиниаде придали два легких биплана 7-2, впервые отправлявшихся в горную местность. С нами (И.И. Долгих включил меня в штаб похода) были два врача, кинооператоры, фотограф, художник И.И. Тютиков, известный на всю Сибирь. Походу сопутствовало всеобщее внимание.
По пути в городах и селах устраивались митинги. В поселок Иня на Чуйском тракте приехал напутствовать нас первый секретарь обкома автономной области Павел Семенович Хабаров, поручил водрузить на вершине Белухи красное знамя.
Туда колхозники привели полторы сотни лошадей с верховыми и грузовыми седлами: от устья Чу начинался сложный путь по едва доступным горным кручам. Нам предстояло перебираться вброд через бурные реки и преодолеть Катунский хребет в непосредственной близости от Белухи. Поход являлся тренировкой, испытанием на выносливость для тех, кому выпадет доля защищать Родину на высоких горных рубежах. Для продовольственного обеспечения хозяйственники гнали с собой шесть быков. И это тоже было новинкой для тех суровых мест.
Лагерем встали у ледника Геблера, вблизи изумительного водопада Рассыпного. Поставили палатки, подняли антенну. В ближайшей долинке расчистили от валунов площадку для посадки самолетов,
у которых потолок был на тысячу метров ниже Белухи; им предстояло лавировать по прилегающим к вершине непроходимым ущельям. Военные летчики блестяще выполнили трудную задачу — вывезли двоих заболевших, а во время восхождения сбросили вымпелы.
У истока Катуни, вырывающейся из-под ледника, нас поджидали мастера альпинизма Данило Иванович Гущин и Александр Федорович Гетье. Оба они, помимо Кавказа, преодолевали грозные вершины Памира. И здесь они уже успели сходить на разведку. При этом во время ночевки на Восточной вершине, когда в долине шел дождь, а на Белухе кружился буран, Данило Иванович обморозил пальцы ног.
Александр Федорович, рассказывая о маршруте, отдал должное красоте Алтая, превосходящей Швейцарские Альпы, а под конец поморщился:
— Но Седло Белухи — это штучка! Это вам не Эльбрус. Более поганого ледника я не видел. Представьте себе: вы проваливаетесь по пояс в снег и не знаете, что же под вами — лед, или коварная трещина невообразимой глубины?
А Данило Иванович в штабной палатке написал статью для «Советской Сибири». Ее передали по радио: «Подъем на вершину Эльбруса даже зимой значительно легче здешнего. Там требуется только крепкое здоровье да выдержка, а подъем на Белуху требует, кроме того, большого знания техники альпинизма и умения ориентироваться при очень изменчивой погоде. Грозы здесь чередуются с туманами, в чем мы убедились на своем пути на Восточную вершину».
— А мы за правило возьмем — не робеть, — сказал Гетье. — Будем на вершине!
Пока у Данилы Ивановича подживали пальцы ног, все занимались тренировкой, осваивали альпинистское снаряжение. Врачи еще раз проверяли здоровье. Жаль, что художнику Тютикову и фотографу Моторину разрешили подъем только по нижнему ледниковому полю, а Долгих — до вершины Раздельного гребня.
— Да брось ты! — отмахнулся Иван Иванович Долгих от старшего врача Барх-Ахчана. — Зачем же я тогда сюда ехал? Я пойду на Седло. Хочу взглянуть вниз, туда, где отрубил голову бандиту Кайгородову.
— Вам может быть худо.
— Ничего. Три года по этим хребтам за бандитами лазил.
— Но тогда вы были на тринадцать лет моложе. И весили меньше. Сейчас же ваш вес семь пудиков! Никакой снежный мостик не выдержит. Провалитесь в трещину. Получите расширение сердца. А если горная болезнь? Как вас спускать в лагерь?
— Я пойду дотуда, докуда смогу. Вот и все! — заявил Долгих.
Врач повернулся ко мне и под шум водопада Рассыпного шепнул:
— Я знаю: он возьмет силой воли. Прикусит губу и пойдет. Но это ему будет очень вредно. Уговорите: дальше Раздельного нельзя.
Но мы с замполитом не могли уговорить упрямого начальника.
Ночью радисты записали песню, сложенную поэтом Василием Непомнящих на мотив «По долинам и по взгорьям»:

... В голубых горах Алтая,
В льдах, в потоках буйных вод
Учит нас и закаляет
Горный дерзостный поход.

Чтоб потом, когда коварный
Враг пойдет на нас войной,
Мы с геройством легендарным
Отстояли край родной.

По чудесному Алтаю
Выше гор и скал крутых,
Вейся песня боевая
Альпинистов молодых?

На вторую ночь радист разбудил нас в штабной палатке:
— Идите скорей. Скорей, скорей, пока гроза не нагрянула.
— Милый, родной! — услышал я сквозь нараставшую грозу голос жены. — Дети здоровы. Ждем с победой! Всех, всех с победой! Весь город ждет.
Но я для себя полной победы уже не ждал: безжалостные врачи разрешили только на Седло.
Помимо знамени обкома, у нас было два бюста. Как с ними быть? Какой нести на вершину? Ни у Долгих, ни у Житловского, ни у Скляра почему-то даже не было раздумья — конечно, бюст товарища Сталина.
И никто не возразил, не спросил: «А как же быть с бюстом Ленина?» Такое было время. Только обсудили: кому доверить высокую честь.
Решили: нести поочередно, вдобавок к своему рюкзаку. И тут выяснилось, что бюст Сталина такой огромный, такой тяжеленный, что даже отборным силачам не донести до вершины. Что же делать? Взяли пилу и перепилили шею, но и одна голова тяжела. Отпилили затылок. Посчитали, что при сложившихся условиях простится такое кощунство.
Восхождение совершили двумя потоками. Всего на Седло поднялось 84 человека. Там снова медицинский осмотр. И на Восточную вершину получили разрешение только 43 альпиниста. В числе их оказалось восемь алтайцев, осмелившихся потревожить святилище горного духа Катун-баш (головы Катуни). Правда, не обошлось без неприятности. При спуске четыре человека покатились по крутому склону и подбили вторую связку. К счастью, накануне прошел мягкий снег и замедлил скорость падения. Это и спасло оборвавшихся. Все остальные спустились благополучно. Отрапортовали. И по радио получили поздравления: от секретаря крайкома партии Эйхе, председателя крайисполкома Грядинского, от секретаря обкома Хабарова. А известный участник Октябрьских событий Николай Крыленко, в те дни еще возглавлявший альпинистов всего Советского Союза, поздравил нас со значками «Альпинист СССР».
Пришла пора прощаться с покоренной Белухой. Зарезали последнего быка, выдали мяса на обратную дорогу основной группе, которая пойдет по прежнему пути. А штабная группа с учеными решила идти через курорт Рахмановские ключи и пограничный Кош-Агач. Иван Иванович распорядился, чтобы хозяйственники отложили говядины, по крайней мере, на одни пельмени, которые он умело готовил в пути.
И тут вспомнили про бюст Ленина. Не нести же его обратно. На месте опустевшего лагеря сложили неболъшую каменную горку и на нее поставили маленький, как бы настольный, бюст.
Душевная боль щемила сердце: Сталин там, наверху, а Ленин... Тут, внизу. У подножия горы.
Налетит первый буран, раскидает мелкий булыжник и все смешает с валунами ледниковой морены. И не останется следа…
Мы, вздохнув, молча надели шлемы и пошли заседлывать коней.

Об этом походе я написал книгу «Белуха». Вот сохранившийся экземпляр. Альбомный формат. На плотном переплете серебряный абрис двуглавой вершины. Пожелтевшая от ветхости бумага. Страничные акварельные вкладки И.И. Тютикова. Фотографии И. Моторина, Д. Гущина, летчика И. Мухина. Казалось бы, добрая память на многие десятилетия. Но, на беду, в книге были вкладки из тонкой папиросной бумаге, на которой полиграфисты любовно оттиснули карминной краской приветствия Эйхе, Грядинского, Крыленко, кого ко времени выхода книги уже не позволялось упоминать. Было наложено табу и на доброе имя П.С. Хабарова, упоминаемого в тексте, и книга погибла.
С глубоким душевным чувством я упоминаю имена этих деятелей, и мне представляется, что они отчеканены на скрижалях века.
А память о нашей альпиниаде полвека живет в народе. Советские люди с гордостью отдавали должное отважным покорителям высочайших вершин мира. В таких труднейших походах мужали будущие защитники Отечества. Это они, советские альпинисты, сбросили фашистскую свастику с вершины Эльбруса, очистили священную гору от погани.
С годами популярность Белухи возрастала. Ежегодно у ее северного подножия возникает международный альпинистский лагерь в верхней долине Ак-Кема, где возвышается вертикальная, километровой высоты стена, увенчанная седловиной с двумя пиками.
Хотя каждое лето с разными результатами штурмуют Белуху с севера, эта стена еще никем не взята. А мне жаль, что международный лагерь из-за дальных и трудных подходов располагается не у южного подножия. Именно оттуда, от ледника Геблера и в особенности с двух берельских перевалов открывается самый величественный, самый чудесный по исключительной красоте лик высочайшей вершины Русского Алтая. Мне ни на Кавказе, ни в тирольских Альпах не доводилось видеть ничего равного. Очаровательную Белуху нельзя не полюбить. Жаль, что за полвека даже не было попыток предпринять что-либо подобное той, нашей первой массовой альпиниады.
Белуху увековечил на своих великолепных полотнах талантливейший художник-алтаец Г.И. Чорос-Гуркин, ученик великого русского живописца И.И. Шишкина. Еще в 1908 году Григорий Иванович подходил к подножию ледяной красавицы с разных ее сторон, но и он преклонялся перед редкостным видом с юга. А она, капризная красавица гор, очень часто прячущая свое лицо за облачным покрывалом, еще ждет своего мастера кисти.

По древнему народному преданию наша могучая Обь рождена счастливым браком богатыря Бия (так по-алтайски) и женственной Катуни, дочери Белухи. И наша альпиниада закончилась на обском просторе. Пароходик, присланный за нами, описав полукруг по реке, подходил к верхней пристани. Мы в полной альпинистской форме выстроились по борту. А на берегу уже гремел оркестр. Вся набережная была переполнена встречающими, даже остановилось движение по Большевистской улице. В руках многих колыхались на свежем ветру красные флажки. Оркестр на время умолк и начался митинг. А я отыскивал глазами своих. Где же они? Не могли не придти в такой праздничный день. Да вон же они! На Зине ее любимая белая панамка. На Женечке новое платьице, на мальчиках матроски, тоже новые. Подготовились к празднику! Вот они отыскали меня глазами, разулыбались. Дети даже подпрыгнули от радости. Жаль, что никого из родных не пустили на борт до митинга. Да так и должно быть по правилам официального праздника.

Минуло полвека, и 24 апреля 1985 года участники альпиниады, здравствующие в Новосибирске, вспомнили свою молодость и собрались у меня в Издревой за круглым столом. Трудовые и ратные свершения моих гостей были отмечены знаками отличия, включая фронтовые ордена и медали. Встретились и обнялись: Валентина Иосифовна Ольшевская, Вера Васильевна Сбоева, Иван Андреевич Герус и Лев Николаевич Кузьмин, который после нашего похода несколько раз водил молодых альпинистов на Белуху с юга.
Вместе с ними приехали молодые туристы, в чьих сердцах разгорались искры альпинизма: Юрий Константинович Третьяков, Валерий Васильевич Говор, Николай Николаевич Роцкий, Любовь Леонидовна Ильвес. Она, деятельная и беспокойная, уже побывала в районе Белухи и привезла мне в подарок эдельвейс, мало чем уступающий тем, который удается входитьна вершинах Альп.
С немеркнущим чувством вспоминались нам, бывалым, яркие эпизоды давнего восхождения. А молодые гости привезли с собой размноженный фотоплакат о нашей альпиниаде и рассказали, что в честь ее пятидесятилетия организуется звездный поход: альпинистские группы из двенадцати городов Сибири и Казахстана пойдут на штурм Белухи с разных склонов и после победы все встретится у ледника Геблера.
Валерий Говор, перелистав нашу «Издревинскую летопись» и обратив внимание на запись Сергея Михалкова, понятно, стихотворную, на новой странице написал красной шариковой ручкой:

Мы не пишем стихов,
Как Сергей Михалков,
Но всегда и везде
Утверждать не устанем,
Что в лесу, в Издревой
Есть для нас всех родной
Дом, где сердце свое мы оставим.
Пусть Белуха грозна,
Не смутит нас она,
И мы смело заявим вам, братцы:
Пусть мелькают года
Наша память всегда
Молодыми поможет остаться!

А в начале августа пришла из Барнаула телеграмма: «Дорогой Афанасий Лазаревич, наша группа в девять человек выходит на маршрут. Идем к Белухе. Подойти планируем двенадцатого.
Люба».
Им, молодым альпинистам, будет гораздо сложнее: им не дадут лошадей. Им предстоит через Катунский хребет пройти пешком, переправляться в брод через бурные и холодные горные реки. Для них никто не погонит быков, чтобы в пути оказалось достаточно говядины. Им придется довольствоваться консервами да сухарями. И все альпинистское снаряжение придется нести в тяжеленных рюкзаках. Им будет тяжелее, но энтузиазма у них не меньше. Одно облегчение — пойдут по следам первопроходцев.
Через две недели, когда миновала непогода, навалившаяся на Сибирь, пришла вторая телеграмма:
«Афанасий Лазаревич! Маршрут пройден. Белуха взята. На шестнадцатое августа поднялись сто пять человек. До встречи. Люба».
Горы могут не только подружить, но и породнить. Люба, найдя в походе счастье, вернулась Щербининой. Рядом со своим Сашей.

(Окончание следует)
100-летие «Сибирских огней»