Вы здесь

Два рассказа

АВВА

Каникулы я проводил в деревне, у маминых родителей. Приезжал, разувался — и все лето бегал босиком с местными пацанами. Поначалу светился белым телом, но быстро становился коричневым, с толстой кожей на подошвах, как все.

Дед мой был технически увлеченным человеком, хотя и закончил всего четыре класса церковно-приходской школы. У него стоял возле дома большой ветряк, играло радио, работали, если надо, станки, а по вечерам поливался огород, грядки сладкого болгарского перца и виноград «бессарабка» — черный, мелкие виноградинки плотно облепляли гроздь.

Вино хранилось в подвале, в огромной бочке. Почти три тонны в урожайный год. Крупные, рельефные перцы он собирал с вечера. Они были красные, зеленые и мясистые, скрипели упруго друг об дружку в мешках, не ломались. Дед складывал мешки в коляску мотоцикла, рано утром надевал плотную серую шляпу и вез в Ново-Васильевку, к проходящим через станцию поездам. Самые крупные, красные, размером с литровую банку, стоили до пятнадцати копеек за штуку — неплохо, если учесть, что литр бензина стоил шесть копеек.

Поля шляпы спереди смешно приподнимались от ветра, но дед был очень серьезен. В очках, глаза серые, рубашка застегнута, тщательно выбрит, усы развеваются.

Каховскую ГЭС еще не построили. Хотя он и после постройки ветряком старался пользоваться, доверял ему больше, да и привычней было как-то. Шкивы, ремни и маховики притерлись за много лет — как ухватистое топорище, с которым не набьешь мозолей.

Деревенские считали деда чудаковатым, но уважали за смекалку и умелые руки. Он мог починить все — от сенокосилки до телевизора.

— Как же это ты? — дивились мужики. — Откуда ты понял, что именно эта вот лампа накрылась?

— Да ведь это просто — по логике жизни! Мы же все — агрегаты. Хоть люди, хоть механизмы… С людьми даже проще — спросить можно, где болит, а вот машину, животное — их надо чувствовать! Бережно, подумать надо…

В деревне за много лет перец стал мельчать, вырождаться. Дед написал письмо в Министерство сельского хозяйства Болгарии, попросил семян. Ему дали адрес опытного хозяйства, где-то под Одессой. Он съездил, привез отличные семена. Деревня стала знаменитой на весь район.

А еще привез пластинки с болгарскими песнями, музыкой, танцами хоро. Его с ними приглашали на свадьбы, праздники, такой вот вариант диджея.

Однажды он затеял починить накат на погребе. Что-то насвистывал, постукивал. Он всегда что-то себе в усы напевал — не бывало у него плохого настроения.

Я играл с мальчишками на улице.

— Василь! Василий! — кликнул меня дед.

— Что, деда? — спросил я, запыхавшись.

— Держи, — дал мне молоток.

Друганы у забора ждали нетерпеливо.

Так простоял я минут десять.

— Дед, а что с ним делать? С молотком-то…

— О! — глянул на меня дед. — Так ты иди, бегай дальше. Скажи бабке, что на ужин уже заработал!

Зимой в избу набивались соседи, лузгали семечки. Дед выписывал много лет журнал «Крокодил». На полочке стояло полное собрание сочинений Ленина. Он сравнивал оба эти источника, находил несоответствия, смеялся, но выводов не делал.

— Ну и что ты, Василь Василич, на это скажешь? — спрашивали мужики.

— Пора менять эту пластинку!

Смеялись мужики.

Вопросы деда ставили в тупик мою старшую сестру, студентку ист- и филфака, пожизненную, не то что я, отличницу.

Один механизм был на попечении бабушки, дед только смазывал его изредка тавотом. Это был сепаратор — белый, алюминиевый. Он складывался в литую станину из нескольких посудин, одна входила в другую. Они были похожи на глубокие миски, но с отверстиями внизу. Закреплен он был прочно, на большом ящике, в углу, справа от входа в малую избу. Сепаратор был такой один на эту половину деревни.

Утром рано приходили соседки. Бабушка садилась на скамеечку, веяла еще теплое молоко. Нежно гудел шестеренками сепаратор. В тон ему женщины делились деревенскими новостями, судачили…

Когда моей маме было полгода — дед овдовел. Остался с двумя малыми детками. Женился снова, у второй жены — тоже двое. Потом и своих детишек прибавилось, снова двое. Стало шестеро. Для всех — мама. Для меня — бабушка…

Прохлада таяла, солнце поднималось. Молоко разделялось на сметану и обрат. Было оговорено, что за прогоны на сепараторе бабушке немного оставляли за работу — когда молоком, когда сметаной. Потом бабушка все тщательно мыла и накрывала разобранный сепаратор тонкой, невесомой марлей — от мух. Только ручка хитро была прикреплена, не снималась. Надо было ее ввести в зубчатое сцепление и плавно крутить. Можно это сделать и убежать, если бабушка не видит. Отбежишь подальше, остановишься, сдерживая дыхание, а позади еще какое-то время гудят, крутятся колесики, чуть слышно откликаются подшипники — надо время, чтобы успокоились.

Была и своя коза — Майка. Молоко у нее было жирнее коровьего аж в два раза.

— Сталинская буренка! — говорил дед.

Можно было сдать три литра в колхоз, а засчитывалось как шесть коровьего. Но когда я приезжал погостить, молоко козы не сдавали. Зимой я переболел воспалением легких — заигрался допоздна в хоккей, надышался морозным воздухом. Бабушка говорила — козье молоко «оттягивает» болезнь.

Коза была шкодливая. Ее приводили на звонкой цепи после выпаса, привязывали под грушей. Оставался небольшой проход к огороду и будке. Однажды ночью я сонный пробежал мимо козы в туалет, а обратно она меня не пустила. Пришлось в трусах лезть через забор и по улице возвращаться домой в страшной темноте. Наверное, коза понимала, что бабушка отдает мне ее молоко. Или чуяла утрату изящным носом аристократки…

Женщины приходили, уходили, прижимая к животам посудины, а я ждал своего часа. Мне надо было отнести в центр села двухлитровую банку молока. В кирзовой суме. Дед, бывало, только глянет, качнет укоризненно головой, но смолчит: не мое, мол, это дело — молоко ведь, не железо.

Мы шли вместе с двоюродным братом. Петя был чуть постарше и уже хабарил бычки вслед за отцом. Покуривал, старался не дышать при бабушке, но вонь была ужасная, я ему говорил об этом. Он полоскал рот душистым подсолнечным маслом, тогда воняло вообще какой-то дурью, а морда на солнце глянцево лоснилась. На его проделки смотрели сквозь пальцы — все мужики начинали курить в деревне, рано или поздно. Но мне было удивительно, потому что от отца я бы точно схлопотал, а дядя Митя, отец Петьки, только улыбался — выслушивая упреки, он доставал пачку папирос «Казбек» и говорил:

— Познакомься, сынок, — нищий в горах Кавказа, — встряхивал и протягивал папиросину.

На фоне синего неба чернели зубчатые горы, белели изломы снежных вершин, скакал в бурке наотлет верхом на резвом скакуне всадник — такой был рисунок на пачке.

Мы с Петькой соревновались. Надо было донести банку от начала до конца пути в одной руке. Например, я нес в правой, а обратно он, в левой, но с налитой водой, для веса. Чтобы по-честному.

Потом шли долгие споры — кто ссутулился больше, кто меньше. Плечо ныло, но надо было улыбаться, иначе Петька пацанам расскажет, какой я слабак, и будет обидно, потому что на самом деле я сильный и выносливый!

Идти было далеко, деревня растянулась порядочно, двумя долгими улицами, и с нашего края до правления шагать и шагать по глинистому тротуару! В конце пути была избушка — коричневая мазанка, вросшая в землю, будто кизяк коровий. Широкая завалинка, оконца небольшие — два спереди, три сбоку. Крыта толстым одеялом ржавой соломы, хотя в деревне почти у всех была красная черепица. Стояла избушка наискосок от правления. Над входом висела тяжелая занавеска, темная и старая, непонятного цвета. Там жила женщина, звали ее Авва. Я ее ни разу не видел, хотя каждое утро относил банку молока, приезжая в деревню несколько лет кряду, пока не окончил школу.

Надо было за ширму поставить банку с молоком, забрать пустую и тогда уже заниматься своими делами. Во-первых, понаблюдать, как набиваются тетки в автобус до райцентра. Во-вторых, узнать, какое кино будет крутить механик Демьян вечером. Если индийское, сразу занять очередь, потому что такие фильмы любила не только старшая сестра Фрося, но и многие в деревне. Поэтому о билетах надо было задуматься заранее.

Дед смеялся вслед нарядной Фросе, говорил:

— Придумали себе горе, пошли слезы лить!

Клуб — церковь без креста и колоколенки, с виду — длинный и высокий сарай. Истинно верующего батюшку и юродивого звонаря, пророчившего в безумии будущий хаос, забрали как врагов народа. Много людей тогда увезли. Арестованных рассадили на подводы, потом вдруг взялись снова пересчитывать. Деда по отцу схватили в последнюю минуту. Так бабушка говорила. И сразу умолкала — не хотела много вспоминать. Или не могла.

В общем, церковь стала клубом.

Рядом было футбольное поле. Можно банку оставить около штанги, погонять немного. Потом домой, бегом, прятаться от жары в прохладе большой комнаты в доме бабушки.

В малой спал дед. Он вставал рано, немного ел, работал. Перед жарой выпивал стакан домашнего вина, съедал с большой тарелкой борща дюжину горючих перцев. Лицо вспыхивало, пламенело, пот от ядреных стручков тек ручьем, а дед только крякал и кхекал, принюхивая остроту пышным ломтем хлеба домашней выпечки.

Обедал он уже обстоятельно — курятина, овощи, брынза. Потом спал. Вечером опять работал, пока сумерки не займутся.

Умер он в декабре. Я был на срочной службе и не смог его проводить.

Спустя много лет приехал к нам в гости дядя Костя, старший брат отца. Очень энергичный, видный, высокий мужчина. Он занимал какой-то важный пост в Министерстве просвещения, был филологом по образованию.

Сидим, разговариваем, вспоминаем былое под рюмочку. Музыка заиграла, показали по телику шведскую группу, поползли титры — «АВВА».

— Смотри-ка, точно как ту женщину звали, в деревне, что напротив правления жила. Да вот же, мы ей еще с Петькой молоко бабушкино носили... Помнишь?

— Я в архиве искал личное дело отца, твоего деда. Видел донос… Ее рукой написан. Одна фамилия вычеркнута, другая сверху — звонарь, юродивый из храма. Расписка подшита в той же папке: получила премию по пятьдесят рублей за каждого «врага». За бдительность. Тоненькая такая папочка. Серенькая.

— А чья фамилия-то вычеркнута?

— Теперь уже не так важно…

 

От мазанки той остался бугорок. Распласталась, въехала в землю. Трава высоченная. Кое-где солома крыши догнивает черными лишаями. Заросло все обильно. Только небольшой холмик и видно — сразу не приметишь, если не знаешь.

Когда я слышу песни группы АВВА, вспоминаю то странное имя, вижу лето, деревню, бабушку, деда на мотоцикле, друзей, козу Майку.

Репрессированного деда представляю по единственной фотографии.

Помню то странное состояние, что накатывало на меня, когда ставил банку с молоком на пол и наклонялся в полумраке у двери в избу. Всякий раз сдерживал дыхание и ждал чего-то…

Будто вот сейчас дверь приоткроется и я — спрошу...

 

 

РПЖ

Сергею Шаргунову

Зимой я играл в хоккей — я был маленьким и юрким, и мне удавались прорывные финты к воротам противника. К началу лета в спортзале я стоял последним по росту, даже после девчонок, и носил тридцать второй размер обуви, в то время как пацаны в нашем районе за год повырастали выше некуда. У меня даже появилась кличка — Шпендрик. Кличка мне не нравилась, из-за нее приходилось много драться, я возвращался вечерами домой усталый и поцарапанный, расцвеченный синяками и ссадинами.

Отец поглядывал на меня внимательно, но молчал.

От отчаяния в моей шишковатой голове появилась нелепая идея — сконструировать пулемет, который стрелял бы желудями. Даже название ему придумал: РПЖ, ручной пулемет желудевый.

Я представлял себе, как лягу у оконца под крышей нашего дома, неспешно и наверняка прицелюсь в выпуклый лоб Коляна Естифеева, с которым у нас шли бои, где успех был переменным. Желудь разлетится, на лбу противника мгновенно вспыхнет красная шишка, а мелкие кусочки брызнут в разные стороны. Колян вздрогнет, упадет на землю…

В общем, чтобы не насмерть, но обидно! А желудей полно в лесу, до которого полчаса неторопливым шагом. Бесплатно, собирай-запасайся впрок, всем хватит — и белкам, и кабанам, и людям.

Стал пропадать в библиотеке, она была в паре остановок от нашего дома. Выходил по утреннему холодку, не спеша, чтобы к открытию, к девяти, быть на месте. Тихо, дремотно, людей почти нет. Особенный запах пыли, клея и старых книжек. Хочется говорить только шепотом.

Принципиальную схему пулемета нашел быстро, хотя в основном были цветные рисунки — каждый узел или деталь разного цвета. Было немного странно — такой красивый пулемет должен был убивать. Но я-то убивать не собирался! Своих противников мне убивать не хотелось, ни к чему это, а вот достойный отпор дать — это было бы правильно. Из тех же книг понравились слова — «оружие возмездия». Как штык, который вонзается в дерево и раскачивается из стороны в сторону, завораживая, — так в меня входило слово «возмездие».

Первое, самое важное открытие — о заряде, выстреливающем «пулю». Он должен сообщать стартовое ускорение, но не должен быть мощным и пороховым, иначе желудь разлетится в момент выстрела, не долетит до цели. Должна быть какая-то пружина, возможно, из плотной резины, заводной механизм, чтобы перед стрельбой его можно было взвести. Как в часах, когда потенциальная энергия преобразуется в кинетическую. И тогда стреляй себе, сколько завода хватит…

Тут-то мне и попалось: «Анкерный механизм (анкер) — состоит из анкерного колеса, вилки и баланса (двойного маятника) — это часть часового механизма, преобразующая энергию главной (заводной) пружины в импульсы…»

Проще говоря, схема такая: ствол, подающее устройство, магазин с патронами-желудями. Лента — плотная ткань, простроченная с двух сторон, в пазы вставлены желуди, механизм выталкивает их поочередно в ствол.

Можно было покопаться у деда в гараже в старых железках — там запросто мог обнаружиться ствол и все необходимое. В крайнем случае выручит сосед из дома напротив, старьевщик Семен.

Семен был человеком необычным и странным. Во-первых, необычной была его профессия, в которой не было ничего героического, когда все вокруг занимались освоением космического пространства. Во-вторых, странным был он сам, внешне похожий на Герасима, вернувшегося после вынужденного злодейства над утопленной Муму: черный, бородатый, бельмастый на правый глаз и громадный. Руки большие, зубы редкие, молока попьет — сразу спичку в зубы, а если иногда и заговорит, то по-доброму мыча или предупредительно порыкивая, если очень расстроится. Родом он был из деревеньки со странным названием — Хлебари. Не хлеборобы и не прихлебатели, но и не хлеборезы, получается.

Собирал он старые тряпки, кости, железяки, свинцовые пластины от аккумуляторов, ненужную проволоку. Принимал даже кривые и помятые гвозди, вынутые со скрежетом гвоздодером из досок, всякую мелочь — в общем, все то, что дома оказалось не нужным.

Дом у него был угловой, добротный, стены двойные, для утепления просыпанные промеж стенок мелкой изгарью. Двор казался большим. Но главной достопримечательностью была конюшня — с яслями, свежим, душистым сеном и первейшим для нас чудом, смирным коньком, Соколиком, на котором Семен выезжал собирать свое барахло или вывозить его на неведомую нам «базу».

Конь был почти белым, местами покрытым темными пятнами, глаза — цвета спелой терновой ягоды, зеркально-матовые. Если всмотреться, можно было увидеть себя, будто в кривом зеркале. Мы любовались и восторгались конем, приносили хлебные горбушки с солью, чтобы потом погладить бархатный на ощупь бок.

— Чубарая масть, — говорил довольный Семен.

Я думал, масть так называется из-за того, что грива, хвост и чуб у конька были темнее.

Семен молча, неторопливо обихаживал коня, что-то выговаривал ему. Тот прядал ушами, будто стряхивал с них невидимое другим, но был послушным, справным, ржал под настроение и откладывал душистые «яблоки» где вздумается. Почему-то пахли они приятно — возможно, из-за сена.

Двор был пуст, свободен от всякой зелени, утрамбован многими ногами, обнесен высоким забором. В углу — навес, под ним было разложено кучками все то, что сносили сюда и отдавали хозяину за копейки на кино и мороженое. А еще — пистоны ленточные и штучные, для совсем мелких — свистульки расписные, «уйди-уйди», издающие ужасные и потешные вопли из тонкой трубочки, чудо-калейдоскоп — труба, похожая на подзорную, но с цветными стекляшками. Ее надо было просто приложить одним концом к глазу и немного повращать. Ну и прочая мелочь, что по теперешним понятиям ерунда, а тогда — настоящие сокровища, хранившиеся в большом фанерном чемодане, разложенные по отделениям. А еще — рыболовная леска и крючки. Это всегда было в цене.

Пацаны были основными поставщиками Семена. Но если они притаскивали с автобазы неподалеку замасленные запчасти или им удавалось тайком уволочь что-то с завода гидравлических прессов, он страшно и страстно, впадая в косноязычие, выговаривал добытчикам и требовал снести обратно. Мог и подзатыльник выписать — легонько и не зло.

Самым примечательным, ужасным и таинственным для нас было то, что Семен оказался верующим! Конечно, он не стучал себя в грудь кулачищем, не кричал об этом, но все свои знали. Спросить напрямую, впрочем, мы побаивались.

Семен соблюдал пост, регулярно посещал церковь, где был старостой, — странная и нелепая, применительно к нему, должность. Я скорее поверил бы, что он играет в народном театре ремонтного завода Карабаса-Барабаса в веселой постановке «Буратино».

Он приходил к нам в гости после Великого поста, всенощного бдения, освящения куличей в храме. Уже в легком подпитии, был он весел, странно смеялся. Громоздкий, занимал половину кухни — в валенках до колен, самодельных галошах из автомобильных камер, в тулупе и малахае, с сизым от холода лицом, — весна в наши края не спешит.

Иногда он вдруг начинал страшно материться непонятными словами, впрочем, делал это всегда виртуозно и тогда, когда не было поблизости детей. Мама угощала его холодцом с горчицей и тихо укоряла:

— Что же ты — из церкви, а матюгаешься…

— Зря я, что ли, десятину снес в храм, поклоны бил, куличи оставил батюшке, каялся, слезьми изошел, взопрел-избанился, даже спина досель не высохла!..

— Ты же верующий, Семен, а сквернословишь!

— Сегодня день такой… Я-то верующий, но я не фанатик… Принимающий веру не по вере — тот фанатик, а истинно верующий — он противоречив и склонен к ошибкам. А ведь и покаяться вовремя — какая это сла-адость! — зажмуривался он. — Вы того даже понять не можете! Я после соборования и сам могу грехи отпускать, а не делаю этого, рано еще. Как только мне шепнут оттуда, — он показывал черным, кривым пальцем в потолок, лицо светлело, — так и сподоблюсь! Прости, Господи!

Мне становилось страшно от его убежденного тона, и я замирал, сидя в соседней комнате, пугался, не представляя, что там, наверху, что-то еще может быть, кроме атмосферы, облаков и космоса.

— Не слушайте вы его, — поправляла дымчатую пуховую шаль Катя, жена Семена, женщина миловидная, по-своему красивая. Мне было невдомек, чем ей пришелся по душе такой страхолюдина. — Он же блаженный, разве не видно! — извинялась она.

— Блаженны нищие духом! Ибо они наследуют царствие небесное! Это значит, что я свою гордыню должен выкорчевать во благо другим людям. Да, все едино, ниче ты не поймешь, голова бабья! Айда, матушка моя, разговляться, семь недель света белого не видел!

Запах еще долго оставался в доме — снега, прелой шерсти, овчины, дымного костра. И легкого перегара. Все они уживались, не противоречили друг другу и настроения не портили.

Между прочим, возможно, именно сочетание веры и такой вот… профессии было причиной снисходительного к нему отношения со стороны строгих надзирающих органов — что с него взять, блаженного.

С помощью его закромов и была у меня надежда создать вожделенный РПЖ. Как-то сразу подумалось, что нужного качества ствол я у деда точно не найду. Он должен быть достаточно длинным, от этого зависела дальность и точность стрельбы, и гладким, конечно. И не нарезным. В этом я уже тоже начал разбираться.

Я поговорил с Семеном, не раскрывая план и проект. Сказал, что труба нужна для телевизионной антенны на крышу — мол, та, что есть, она низковатая, слабый прием сигнала. Он все обещал, сулил, тянул, несколько раз уточнял сечение, толщину стенки, но не спешил, не спросив даже, почему с этой просьбой пришел я, а не отец.

Я купил тяжеленный вузовский учебник, обложился справочниками, нашел качественную пластичную резину, перепроверил много раз расчеты. Все складывалось нормально, задерживала только труба. Время от времени я забредал на двор Семена, да все неудачно — то его не было, то он был занят, то случалась еще какая-то несуразица.

Дело шло к осени. Скоро с каникул должны были вернуться мои друзья и враги — и было бы здорово встретить Коляна во всеоружии, запулив ему прямо в лоб очередь из желудей. Я представлял, как он падает на колени, крутится юлой в пыли, а я смеюсь… Потом мы, конечно, замиряемся.

От предвкушения меня даже знобило.

Как-то в середине августа я вновь появился во дворе Семена. Было тихо. Набравшись храбрости, поднялся осторожно на крылечко и зашел в дом. В каменном доме было прохладно и чисто, всюду были разложены полосатые половички-самовязы, которые Катя вынянчивала крючком. Ступалось по ним неслышно, будто и не ногами шлепаешь, а на мягких кошачьих лапах крадешься. Еще везде по дому были цветы, красивые, ярких оттенков.

Редко кто из соседей сюда допускался, а уж пацанам дорога была и вовсе заказана. Вхож был разве что худосочный сын Семена, Ваня, полная противоположность отца, тихий, пришибленный. Божий человек, взирающий на все вокруг отстраненно и философски, сам болезненный и прозрачный.

Окна были прикрыты плотными занавесками, царил полумрак. Толстые стены берегли прохладу. В углу теплилась лампадка возле небольшого иконостаса. Огонек плясал, колебался, отчего выражение лика менялось, то делалось строгим, а то теплело легкой улыбкой, словно принимало и слышало слова, обращенные к нему.

Семен дыбился на полу темной горой, лицом вниз, перед иконой, раскинув руки, тихо плача, не утирая слез и горячо что-то рассказывая писаному лику. И так странно и складно звучала его речь, являя совсем другого человека, вовсе не прежнего мычащего нетопыря, что я даже засомневался, он ли это.

— Прости Ты их, деток неразумных! В горячности, в болезнях и ересях их души, не ведают они, чего творят. Ложь до небес, нелепица вселенская от непрестанной неправды и обмана! Жизнь свою коверкают и коротят! Счастливы радостью безумцев, не ведающих в гордыни, что говорить и как к Тебе обратиться, Господи! Срам один лишь только… Прости Ты их, Господи, и меня прости… Слаб человек, немощен от безверия и печали, потерялся среди таких же слепых, глухих и незрячих, и не знают истцы ответа, взывающие к Тебе, кто же они сами, но дерзят и язвят Тебя глупостью, вопрошают, бестолковые, кто Ты, Господи… Прими мои муки и вразуми их, Господи!..

Я тихонько вышел, вернувшись в ясный, белый день, по-осеннему теплый, к закату прохладный и грустный.

 

Наступила школьная пора. Учеба отвлекла от безделья, РПЖ теперь стал казаться детской, странной причудой.

К Новому году я по росту догнал сверстников. Мама удивлялась такому скорому взрослению, расстраивалась, что вдруг приходится менять весь мой гардероб, а ведь все это недешево…

— Что ж поделать. Всему свое время…

Чтобы убедиться в теперешнем своем взрослении, я подрался за школой с Жекой Иванниковым, перворазрядником по вольной борьбе — и одолел его. После этого кличка Шпендрик сама собой забылась.

Под Рождество случилась сильная вьюга. Она страшно выла разными голосами; мело несколько дней так, что в школу мы не ходили.

Скучая, я решил написать пьесу про революционеров; расхаживал по дому с блокнотом и карандашом, чтобы немедленно записать любые гениальные идеи. Мне ясно виделась сцена расстрела большевика, в исподней рубахе до колен, с темными пятнами от побоев, но с гордо вскинутой головой. Вот он медленно опускается на снег, не побежденный врагами…

В этот момент мама принесла нехорошую весть — Семен пропал. Сарай его был приоткрыт, самого хозяина нигде не было. Может быть, судачили, поехал в деревню, да заплутал в метели, сбился с пути, сгинул и погиб в степи вместе с конем, чубарым Соколиком…

Зима в тот год была морозной и необыкновенно снежной — сугробы заползали даже на крыши. Бурная, скоротечная весна разом превратила все эти снежные громады в лужи и ручьи.

Семена обнаружили между забором и сараем. Он сидел, прислонившись к стене, в бордовой, как спекшаяся кровь, косоворотке, положив руки на колени, слегка нагнувшись вперед — черный, страшный и распухший.

Коня так и не нашли.

Я на похороны не пошел — боялся поверить.

100-летие «Сибирских огней»