Вы здесь

Где-то сказки были

Молодая литература. Рассказ
Файл: Иконка пакета 08_kononov_gsb.zip (28.69 КБ)

Когда мы говорим о современной «молодой литературе», мы имеем в виду явление не эстетическое, а исключительно поколенческое.

Это писатели, которые уже не жили в советское время, но сформировались как личности еще до времени цифрового. И потому, с одной стороны, им не свойственно «монологическое» восприятие мира: нравственные категории для них не заданы объективно, а обретаются в результате личного поиска. С другой стороны — мыслительный и творческий процесс у этого поколения органичнее, чем у следующих, и не сводится к комбинации готовых пазлов (то, что обычно называют «клиповым мышлением»).

Судьба «тридцатилетних» как поколения сложна и противоречива, однако для творчества все это может быть очень плодотворно.

Не буду говорить о поэзии, потому что она не является сферой моего непосредственного интереса. Но в прозе среди «тридцатилетних» много замечательных и уже достаточно зрелых авторов. Обычно я объединяю их понятием «новые традиционалисты».

Появляются новые поэты и прозаики, молодая литература зарождается и проходит этап своего становления. Мне радостно, что рубрика, посвященная молодым, появилась теперь и в журнале «Сибирские огни».

Андрей Тимофеев,

председатель всероссийского Совета молодых литераторов

Союза писателей России

Дмитрий КОНОНОВ

ГДЕ-ТО СКАЗКИ БЫЛИ

Рассказ

 

 

Между станциями Селенга и Тимлюй, когда Улан-Удэ уже проехали, но до Иркутска еще не добрались, поезд «Россия» делает крошечную остановку: вот протяжно загудел, заныл усталый металл где-то под полом, потом шестьдесят секунд тишины — и снова в путь.

Это не станция даже — так, полустанок, — но беленький киоск «В дорогу» приткнулся и здесь. Впрочем, окна все равно забиты фанерой. Облокотившись на сварные перила, смачно сплевывают на гравий местные мужики. Им скучно, поэтому они часто приходят сюда, заглядывают в окна вагонов, смотрят на проезжающих. Женщина с лицом обманутого вкладчика из выпуска криминальной хроники каждый день торгует здесь яркими кладбищенскими цветами. Раньше она продавала усталого вяленого язя, вечно удивленных копченых карасей, а также жареную икру и молоки неизвестного происхождения. Год назад рыбы отчего-то не стало. О былых временах напоминает только резной деревянный поднос, который она придерживает задубевшими от ветра пальцами. Поднос пропах рыбой. Кладбищенские цветы, соответственно, тоже. Может, поэтому пассажиры их не берут.

Мимо женщины проходит парень с тяжелым туристическим рюкзаком. Он некоторое время с улыбкой рассматривает состав, вагоны которого выкрашены нарядным триколором и украшены золотистыми двуглавыми орлами. Парень что-то ищет в своем билете, находит, кивает сам себе, бодро поднимается по лесенке и скрывается в вагоне. Мужики у перил провожают его мутными взглядами:

Чё-то сегодня порожняком составы идут.

Да.

А это кто зашел?

Да кто его знает.

Поезд трогается, быстро набирая ход. Женщина снимает руки с подноса, цветы летят на ребристый металл полустанка. Она громко втягивает носом воздух и на выдохе длинно, затейливо матерится, поминая мужа-алкоголика, сломанную жизнь и равнодушного Бога, избравшего даосское недеяние. Здесь Бурятия, как-никак.

В плацкартном вагоне парень устраивается на своей полке. Расшнуровывает рюкзак: китайские резиновые тапки, сменная одежда, шуршащий пакет с едой, бутылка местной минералки со страшным названием. Книга в черном переплете без опознавательных знаков. Кроме него, в вагоне нет ни души: пандемия, люди предпочитают сидеть дома. Дверь купе проводника закрыта, парень несколько раз дергает ручку, ежится и уверенно снимает с боковой полки два пледа. За окном катится стылая осень. Красиво, но недолго: солнце идет к закату. С запада надвигаются плотные ватные тучи, значит, скоро мелкой крупкой посыплет снег. Не потому, что середина октября, и не потому, что ночью минус три, а без особых рациональных причин. Из вредного упорства.

В Иркутске вагон заполняют солдаты. Занимают пять купе подряд, включая боковые полки, в шестом купе размещаются еще трое и низенький смуглый лейтенант в нелепо сидящем камуфляже. Недостаток роста он с лихвой возмещает энергией и зычным голосом. Лейтенант бесстрашно врезается в каждый спор между подотчетными бойцами, превращая любое легкое недопонимание в полновесную громкую перепалку. Солдаты открыто ему не перечат, отводят глаза, но за спиной тихо смеются над крошечным человечком. Он будто и не замечает. Нервно сорвав с головы фуражку, вытирает низкий лоб влажной салфеткой из сетевого кафе и приговаривает:

Ну нет, ну нет, в гроб меня вгоните, собачьи дети, — и тут же кричит сержантам: — Филиппов, Чухнов, весь взвод на месте, все тридцать три? Смотрите мне!

К ночи солдатам надоедает разговаривать, все расползаются по местам. Кто-то читает, кто-то слушает музыку, экраны телефонов гаснут один за другим. Лейтенант играет с парнем в шахматы, обнаруженные на одной из верхних полок. Отбивает тревожную дробь ложка в стакане, по оконному стеклу лупит мокрый снег, храпит сержант за стенкой, идет неторопливая беседа.

Мне тогда четырнадцать было, — рассказывает лейтенант. — Когда в девяностом все это началось. В городе Оше, слышал?

Парень задумчиво кивает, крутя в пальцах убитую пешку. Убитых пешек немало уже теснится у доски. Черный ферзь угрожает белому слону, и парень вспоминает, что в детстве называл шахматного слона офицером.

Насыр, дружбан мой, прибегает, зовет меня: «Чынтемир, Чынтемир, ты где? Бежать надо, чего расселся! Там наших режут, наших режут!»

Лейтенант кривится и залпом допивает водку:

Отца моего так и не нашли потом. Мы с братьями ходили, искали, спрашивали, все больницы, все морги обошли. Думали, он в милиции, нас шуганули оттуда. У соседей двух сыновей недосчитались, у Малдыбаевых. Булат и Алымкул, до сих пор их помню. Они постарше были, сразу подались, где пожарче. Да и сгинули. А я? Завертело потом, закрутило, с семьей в Россию подался, а теперь вот, служу.

Парень разливает по новой. Длинный, с багровыми прожилками нос лейтенанта все ниже и ниже склоняется над доской. Начиная свой полупьяный негромкий рассказ перед благодарным слушателем, парень под конец замечает, что говорит сам с собой: его собеседник спит.

Едва слышен, доносится жалобный свист, затем он переходит в гул, вой, раскрывается, разворачивается железным веером — это встречный поезд погнал вагоны по левой, купейной стороне. В грохоте потонуло начало истории, лейтенант все клюет носом, а парень жестикулирует, изредка водружая на место съезжающую со стола пластиковую кружку, и рассказывает, рассказывает:

Помню еще, где-то в конце второй недели такой случай был. Шесть утра, рассвело уже, а мы после бессонной ночи никакие. Всю ночь постреливали то тут, то там, не до сна было. К поселку приказали отойти, там хотя бы по очереди поспать можно, да еще у нас легкораненый один, руку немного цепануло, но не страшно. Идем, короче, по краю поля, вдоль березовой рощи. Она длинная, но узкая, как бы язык такой, вся просматривается. Подлеска нет почти, ну мы в рощу и не заходим — так, огибаем осторожненько. Солнце светит, но не прогрелось еще, после ночи холодно. И голова чугунная. Смотрим — параллельным курсом с другой стороны рощи — идут, суки. Человек двадцать, в полном боевом, все как надо. Увидели нас. И ничего. Идут. Ну, мы тоже ничего. Идем. Воздух чуть прогревается — и птицы поют. Громко. Много птиц. И вот тут — твою-то мать — Валерка в воздух шмальнул, чтобы птиц пугануть. Пение ему, видишь ли, надоело.

Парень переводит дыхание, вновь проживая момент:

Нет, ну идиот, идиот! Это кому рассказать — не поверят. Надо было додуматься: врага из-за деревьев видать, а Валерка очередью птиц пугает! Мы на измене идем, злые, заспанные — ну так и они тоже на измене. Тоже, небось, вымотались за ночь, никто воевать не хочет. А как услышали — что там началось, кино и домино! Уж конечно, подумали, что мы это по ним, легли, рассредоточились и принялись отстреливаться. Мы тут же на землю тоже, кто где стоял, Валерку кроют матом в хвост и в гриву, в мать и в отца. И вот так мы лежали, перестреливались, пять часов. Пять, сука, часов, до полудня. Нда-а, я, как домой вернулся, что-то резко мирную жизнь полюбил. А война — ну ее, войну. Никакая политика этого не стоит, никакая правда.

Утром лейтенант ворчит по-киргизски и громко икает. Он выпил у парня всю минералку со страшным названием. На прощание пожали друг другу руки. Солдаты покидают поезд в Красноярске, оставляя после себя обрывки пакетов от белья, скомканные и засунутые в самые неожиданные закоулки вагона.

На перроне крупный мужик с синей маской на втором подбородке задевает лейтенанта краем тяжелого чемодана и спешит прикрыть стыд хамством:

Чё встал? Давай резче, дядька.

Лейтенант оборачивается и с удовольствием начинает перепалку. Он кричит на весь вокзал:

Какой я тебе дядька, собачий ты сын? Я лейтенант российской армии!

Двое скучающих бойцов Росгвардии не спеша идут к месту перепалки, довольные солдаты скалятся в стороне. Дальше неинтересно. Новых пассажиров нет, парень опять один. Он надевает контактные линзы и читает свою черную книгу.

Поезд трогается, степь с перелесками. Отложив чтение, парень решает поискать проводника или хотя бы других пассажиров. Он идет в конец вагона, заходит в тамбур. Там зябко, гремит сталь, пахнет свежим куревом, даже бычок на полу как будто тлеет, но людей нет. Парень с усилием открывает тяжелую дверь, от холодного свежего воздуха перехватывает дыхание, другая тяжелая дверь — он оказывается в следующем плацкартном вагоне. Купе проводника заперто, пассажиров нет, только брошенные в беспорядке постели. Медленно, с опаской парень идет мимо липких сплющенных матрасов, желтых подушек, комьев крахмальных простыней. Запах пота, освежителя воздуха, испорченной еды — он готов поклясться, что матрасы и подушки еще хранят тепло человеческих тел, но не решается коснуться, проверить. Не найдя никого, возвращается на свое место. В голове звучит отцовский голос, еще уверенный, громкий, без усталости и одышки:

Ну хорошо, не хочешь рассказывать, что загадал в Новый год, — не рассказывай. Я тебе тогда про себя расскажу, я не суеверный. Я попросил, чтобы лет через двадцать, когда ты окончишь университет и станешь работать в компании где-нибудь в Англии или Германии, ты забрал нас с мамой в маленький коттеджик на берегу реки, там мы и состаримся. Заберешь ведь, правда?

На станции Тайга поезд стоит три минуты. В начале вагона слышны звонкие девичьи голоса, и спустя несколько минут в купе обживаются две попутчицы. Одна — дылда-колясочница в черных джинсах и черной футболке с двуглавым орлом. Черные крашеные патлы дополняют унылое бледное лицо. Ее спутница помогает ей пересесть, сворачивает кресло и ловко пристраивает его в верхнем багажном отделении. Она совершенно другая: маленькая, жизнерадостная, в ярком свитере цвета спелой тыквы, с копной непослушных рыжих волос. Увидев парня, она кокетливо подмигивает ему, не замечая укоризненного взгляда подруги.

Давай знакомиться, — рыжая уверенно протягивает маленькую кисть через столик с рассыпанными шахматами. — Я Алка. Это Галка. Мы сестры. А ты?

Ваня, — улыбается парень.

Аля, маску надень, — сухо напоминает сестра, поправляя резинки за ушами.

Та смешно морщится и машет рукой:

Да ну, глупость какая. Лучше уже переболеть и успокоиться. У нас папа умер, — вдруг сообщает она. — Нет, не ковид. А давно уже. Сто лет назад. Поэтому мы друг о друге заботимся. У нас никого больше не осталось.

Наверное, к друзьям в гости едете? — Ваня пытается сменить тему: особенно его донимает тяжелый взгляд над черной маской.

Нет, — на этот раз внезапно отвечает Галя. — По работе. Яблоки везем, на продажу. Можешь купить тоже, кстати. Хочешь? Пятьсот рублей килограмм.

Дороговато, вам не кажется?

Да они же целебные, — возмущается Аля. — Лечат любой недуг. Сейчас это особенно актуально, правда? Не веришь? Возьми на пробу!

Ваня не успевает возразить, она достает из сумки бело-красную антоновку, сбрызгивает ее из оранжевого садоводческого пульверизатора и энергично трет о свой внушительный бюст под тыквенным свитером.

На, — она протягивает яблоко жестом, не приемлющим отказа. — Это бесплатный образец.

Темнеет, как всегда, рано и быстро. Чем ближе к Новосибирску, тем больше построек за окном. Оранжевые огни, смазанные на мокром стекле. Гравийные насыпи у черных невидимых стариц с чудными именами: Ик, Иня, Оёш. Так не называют реки, так кряхтит столыпинский переселенец, когда телега подскакивает на ухабе.

Шуршит под столом пакет, набитый яблочными огрызками. Аля накрывает ноги сестры пледом («Галка у нас мерзлячка»), снимает свитер и остается в коротенькой белой футболке («А мне всегда жарко»). Затем она устраивается поудобнее и слушает Ванины истории. Она не сводит с парня внимательных птичьих глаз, цепко держит в когтях кружку с остывшим кофе. Так и не сняв маски, Галя спит, и Ване это по душе. Он с воодушевлением описывает свою прежнюю работу, старается впечатлить Алю. Впечатлить не выходит, но Аля благосклонна даже к такой нелепой попытке.

Конец мая и все лето я землекопом проваландался, вначале в Хакасии курганы копали, потом на Алтае, городище какое-то. Душевно с этими историками, но платили не очень, в начале сентября подался на большую землю, в город. Решил найти какую-нибудь работу до весны и снять комнату. Устроился охранником в магазин «Весы». Такая, значит, маленькая лавочка три на три метра, и чего там только нет. Карты таро, руны, минералы, гадальные доски, книг просто куча, про всякую пофиготень. Свечи, эфирные масла, подвески какие-то от сглаза, ловцы снов — в общем, ассортимент богатый, но на любителя.

Аля будто невзначай касается своего золотого крестика на цепочке:

Я в эти вещи не верю, но ты продолжай. — Смущенная улыбка. — Ты мне нравишься.

Окрыленный, Ваня продолжает:

Любителей в городе, видимо, было маловато, дела у магазина шли кое-как. Но без охранника нельзя: то бомжи зайдут погреться, то покупатели сопрут что-нибудь. В общем, хозяйка велела мне сидеть у входа спиной к двери, лицом к открытым витринам, и смотреть, чтобы ничего не украли. Так я и просидел неделю, научился одним глазом следить за клиентами, другим — книжку читать. А потом у продавщицы заболела дочка, и пришлось ей у хозяйки отпроситься. А другого продавца нет. Что делать? Ну, хозяйка меня и назначила продавцом. Работай, мол, консультируй клиентов и одновременно охраняй точку.

Аля ставит на столик кружку, медленно встает, чтобы не разбудить сестру, садится на Ванину полку и торопливо кивает смущенно замолчавшему парню:

Все хорошо, ты продолжай. Я вся внимание.

Ваня с трудом отрывает взгляд от ее голых рук и продолжает:

Ну я подготовился, конечно. Книги полистал — те, что мы продавали. И в первый же день придумал такую штуку. Сам не знаю, как меня черт дернул…

А, а, а, — игриво грозит пальчиком Аля, едва не касаясь Ваниных губ. — Никаких мне тут чертей. Если пришла хорошая идея, они тут точно ни при чем.

Э, ну ладно, как скажешь, — еще сильнее смутился Ваня. — О чем я? Да, в первый день приходит одна женщина. Мне, говорит, доску Уиджа. Причем обязательно с инструкцией и списком духов, которых можно вызывать. Я говорю: пожалуйста, вот есть маленькая. Хотя у нас есть и большие, но они для посвященных. Круг духов, которых с их помощью вызывают, значительно шире, но ими могут пользоваться только адепты, прошедшие подготовку и имеющие опыт. Она слушает, дура дурой, уши развесила. Я хочу большую, говорит, зачем мне маленькая? А я стою на своем: не могу вам ее продать, ваши беды потом будут на моей совести, оно мне надо? Если хотите, возьмите сейчас маленькую и оставьте телефон. Мы как раз организуем курсы для адептов-гадателей, до конца недели перезвоним вам и все объясним, где и когда они будут проходить. Так она не только доску с руками оторвала (маленькую я ей в два раза дороже продал, вовремя ценник убрал), еще и номер оставила, и подруг обещала привести на курсы. Потом девочка приходила, за черными свечами. Ну я ей выдал: даже не пытайтесь подступаться к этому в вашем возрасте! Вам вначале нужно обучиться. Вы, говорю, что себе думаете: будто я не знаю, для чего черные свечи нужны? Она дрожит, чуть не сбежала. Ну я ей загнал три брошюры по викке, тоже с наценкой. И взял с нее слово: прочитает, выучит наизусть — пусть приходит, я ей экзамен проведу на знание основ оккультизма. Если сдаст — продам специальные черные свечи из Иерусалима. Если не сдаст — значит, плохо учила, не готова еще.

Ты их обманул, — шепчет Аля.

А вот и нет! — с жаром возражает Ваня. — Если человек изо всех сил хочет верить — это не обман. Это даже мой долг: помочь ему в этой вере, укрепить ее, понимаешь? Я не собираюсь их судить, в разумные вещи они верят или в ерунду — это не мне решать. Кто я такой, всеведущий, что ли? Нет. Я просто совмещаю приятное с полезным. В этом магазинчике люди обретали высший смысл. Они приходили — кто от отчаяния, кто от скуки, кто из гордыньки, кто из любопытства, — а уходили, неся веру. Она согревает. Она дарит тепло, когда тебя уже от всего воротит: от самоизоляции, от морд в масках, от страшных новостей, закрытых границ, непрошеных советов. Ты был пленником всего этого и ни черта…

Ваня!

Он только отмахнулся.

...Ни черта не мог поделать. А теперь вера дает тебе реальную власть над вещами. Или иллюзию власти, но только тебе решать, что иллюзия, а что реальность. И ты, конечно, — запуганный, слабый, больной, ни в чем не уверенный — решишь, что твоя вера истинна. Что дух во время гадательного ритуала подскажет, как вылечить больного родственника. Что таро приблизят исход тяжбы с управляющей компанией. Что амулет вернет парня. Что руны найдут хорошую работу. Контроль над своей жизнью, контроль и спокойствие. И в дополнение к этому пара книжонок за пятихатку или колода карт за косарь — разве это большая цена? Это даром.

Аля вернулась на свою полку и смотрит в окно. Кажется, она грызет ногти. Ване стыдно, он сбавляет тон:

Чем страшнее мир вокруг, тем больше люди нуждаются в вере. Не я создал их такими, так в чем я-то виноват?

Аля отвечает, не сводя глаз с черноты за окном:

Не ты их создал, всё так. Их создал папа. Но даже папа не опустился до того, чтобы обманывать людей. Предлагать им ложь под видом веры.

Ваня непонимающе смотрит на Алю.

Папа? Что ты говоришь?..

Знаешь что? — перебивает его Аля. — Я хотела поцеловать тебя. Но теперь ничего не будет. Спокойной ночи.

Она будит Галю, помогает ей улечься на нижней полке во весь рост, затем ловко забирается наверх и немедленно засыпает. Каким-то чудом тут же засыпает и Ваня, возбужденный сверх меры. Просыпается он поздним утром, когда Новосибирск остался позади, а о сестрах напоминает только пакет яблочных огрызков и золотистое маховое перо, вложенное в его черную книгу. Беглый поиск в Сети показал, что перо фазанье. Странно, откуда они здесь?

Какое-то время Ваня едет в полном одиночестве. Он не спеша прогуливается, хватается за поручни и верхние полки, когда вагон трясет на стрелках. Иногда открывает книгу. Ненадолго, впрочем. Глядит в окно, подпирая щеку кулаком. Снегопад в этих краях был слабый и давно: белеет только в канавах и изредка под деревьями, хотя впереди, по ходу поезда, все небо затянуто черными тучами. Людей в деревенских огородах не видать, только дым идет из труб то тут, то там — субботние бани, должно быть. Ваня решает осмотреть еще пару вагонов. Тамбур, дверь, грохот состава и свист ветра, чернота идет с запада, редкие снежинки задувает за шиворот, дверь, купейный вагон. Двери нараспашку, все так же пусто. Здесь давно никто не живет. Даже в процеженном свете быстро гаснущего дня видно, как надменная пыль танцует в затхлом воздухе, среди ковров и полировки, среди дребезжащих зеркал и позабытых выпотрошенных портпледов. Пахнет одеколоном и жалкими претензиями. Ваня вспоминает мечтательные улыбки девушек из университета:

Что? Да меня там уже ждут.

Кто, твой Дэннис?

А хоть бы и Дэннис. Он классный. Полтора годика осталось отмучиться — и все, валю отсюда. Неделю поживу в Нью-Йорке, а потом к Дэннису.

Слушай, а напомни насчет Германии: ты в какой визовый центр обращалась?

У меня где-то адрес был записан. Сейчас, погоди…

В Барабинске поезд встречает очередная пустая платформа: не на что смотреть. Вернувшись из туалета, Ваня обнаруживает нового соседа — это поджарый бритый мужичок неопределенного возраста, упакованный в синий лоснящийся спортивный костюм. Кожаная куртка вместе с кепкой интеллигентно висят на крючке для одежды в изголовье полки. Шахматы сдвинуты ближе к окну, на столике бутылка водки и двухлитровая мандариновая фанта. Увидев Ваню, мужичок скалит плохие зубы в приветливой улыбке:

Ну здорово, землячок. Давай знакомиться. Как звать?

Ваня.

Ну здорово, Ваня, — повторяет мужичок с той же интонацией. — А я Костян. Далеко едешь?

До Москвы.

Ох ты ж, до Москвы. Ты важный, получается? Ну, важный?

Есть в Костяне болезненная напористость, самые простые фразы он произносит, будто играет в очень сложную игру и откровенно наслаждается тем, что собеседник не знает ее правил. Ваня пожимает плечами, садится на свою полку и берет в руки книгу, собираясь закончить неприятный разговор:

Не думаю, что важный. Просто в Москву еду.

Неправильно отвечаешь. — Костян разочарованно качает головой, расстегивает спортивную куртку и чешет грудь под грязноватой белой футболкой. — У тебя спрашивают: кто ты по жизни? Надо четко отвечать. Вот я вор. Вор по жизни, потому что лохом никогда не был и не буду. Понял?

Ваня вежливо кивает и собирается читать.

Погоди, землячок. Сортир тут где? — Костян покрутил в воздухе большим пальцем. — С той стороны или с этой? А то я чё-то проскочил, не понял ничего.

В том конце, слева две двери.

Костян резко встает и с размаху ударяется макушкой о верхнюю полку. Схватившись за голову, он с причитаниями и ругательствами садится обратно. Щупает макушку, затем несфокусированным взглядом рассматривает пальцы:

Крови нет, нормально. Да не кипешуй ты, я столько раз башкой бился, ничё. Заживет. — Он откидывается на мягкую стенку и глядит вверх, вновь обнажая зубы. — Вот падлы, понавесили шконок, держат нас тут в тесноте… А башка у меня железная. Меня раз табуреткой по башке били-били, били-били — и ничё. Табуретка сломалась, а башка — вот она, целая.

Он довольно смеется и тут же всхрапывает, заходится в кашле. Ваня, так и не открыв книгу, смотрит на него — то ли ждет продолжения истории, то ли готовится оказать первую помощь. Этот новый попутчик пробуждает отвращение пополам со стыдным любопытством: так порой рассматриваешь задавленного велосипедом умирающего голубя, агония птицы вызывает безотчетный неестественный интерес.

Я не тубик, — справляется с кашлем Костян. — И не вирусный. Смолю много, это да. И в тубдиспансере тоже лежал, было дело. Но ничё, вылечили. А чё? Два месяца лежишь, как царь. Никуда тебе не надо, кормежка, кровать нормальная, а что колют — да и пусть. Я прям оттянулся тогда.

Обжившись в вагоне, Костян принимается сооружать себе ужин. Приносит лохань желтушной лапши, залитой кипятком, обильно солит ее из самодельной солонки, крошит в лапшу сосиску и заливает все это майонезом. Открывает водку:

Ну чё, землячок, накатим, чтоб дорога под колесами прошла, нас не задела?

Ваня нехотя соглашается, пьет. Туман от дешевой водки собирается мгновенно, возникает приятная расслабленность, хочется душевного разговора. Хочется искренности, какую можно позволить себе только с попутчиком в поезде: человеком, которого видишь в первый и последний раз. Сквозь пелену проступают куски историй — их у Костяна, кажется, без счета, простых и при этом странных.

Я бессмертный, в натуре. Вот не верь, не верь, мне вообще по барабану. Я-то знаю, что бессмертный. Сколько раз помирал, так и не помер.

Под Тамбовом меня когда расстреливали, я со всеми в ту яму упал. Все, думаю, прощевайте. А потом чую — жив. Жив, пуля как-нито миновала. Ну, я затихарился, справа и слева-то все жмуры лежали. А ночью, когда тихо стало, ползком-ползком — и в лес.

На Акатуе от цинги доходил, зубы все повыплюнул, кровища изо всех дыр лезла — дошел, вроде. Бросили в яму, да не засыпали. Решили, назавтра еще двое в бараке дойдут — тогда всех единым махом. Зима на дворе, за ночь не завоняет. Ну а я живой. Так по снежку, по снежку — и на волю.

Когда в лесничестве работал под Пермью, пили мы, конечно, аккуратно, это уж как положено. Тормозуху если зимой по лому лить, то вся дрянь примерзает, а то, что льется, уже и пить можно. Ну однажды маленько того, поплохело нам с мужиками от тормозухи. Не все, видать, примерзло. Трое откисли в больничке уже, ну и я с ними. А потом ничего, в морге уже очнулся. Одежку какую-то в шифоньере нашел — и домой.

И на шконке меня резали, это в Чите уже. Но не дорезали. Выжил. Везде выжил. И дальше жить буду. Бессмертный потому что.

Костян показывает татуировку на правом предплечье.

Видишь, иголка? Вот она, смерть моя. Иголочкой этой мне мусора сроки шьют. Но пока не сшили. Рвется у них, — он опять смеется, страшно, надсадно, с подвыванием. — Рвется ниточка-то!

Он кашляет, стучит кулаком по столу, шахматные фигуры падают в пакет с яблочными огрызками, мандариновая фанта протестующе шипит. Трясется некрасивая голова с вмятинами и шишками, обтянутое бледной кожей лицо напоминает оскаленный череп, брызги вязкой табачной слюны летят на черную книгу. Ваня убирает ее подальше.

Ну а ты чё расскажешь? В Москву зачем едешь?

Ваня с сомнением смотрит на свою книгу:

Глупая история, если подумать. Погорел. Я в Якутии вахтовиком в одной лаборатории работал. Работа денежная, не пыльная. Просто нормально все делай — и путем. Три месяца работаешь, один отдыхаешь. И ни о чем голова не болит — только бы в лабе порядок был, и все по госту. Стою я как-то на крыльце нашего корпуса, то есть у самого входа в лабу, думаю до курилки дойти, проветриться. Смотрю, идет пацан такой очкастый, вроде как наш, с биркой, в халате. Но не узнаю его. Новенький. И три коробки с какими-то бумагами тащит. Весь в мыле, сейчас грохнется. Видимо, прет он их на себе от самой проходной. Остановился перед моим крыльцом — и говорит, так и так, разрешите, я тут коробки оставлю минут на пятнадцать, а сам пока за остальными схожу? А то там еще много, в машине на проходной, а я единственный мужчина в отделе документооборота, мне одному их все и таскать. А я, вот как назло, в тот день был дежурным по лабе. Не хватало, чтобы эти коробки завотделом заметил. Я ему и говорю: иди давай отсюда, студент, нечего тут проход загромождать. А он посмотрел на меня и так спокойно отвечает: ладно, я пойду отсюда, но и ты тоже очень скоро отсюда пойдешь. Короче, оказался он не простым человечком, а племянником гендира, его взяли чисто для виду на месяц в документооборот, чтобы потом оттуда официально перевести в головной офис в Питер. В тот же день меня в кадры вызвали и турнули «по собственному желанию».

Во суки, а. По беспределу чисто, — возмущается Костян, и тут же, без перехода: — Давай еще по одной. Плюнь ты на этих… Выпьем, и пусть их всех там по кругу, в офисах этих.

Они чокаются чайными стаканами и пьют. Водки остается едва ли четверть бутылки.

Так ты мне главное не сказал, — вспоминает Костян. — Чё в Москву-то едешь?

Да мать у меня там, — врет Ваня. — Пока у нее поживу, работу найду. В Москве работа всегда есть.

Это точно.

Остаток пути захмелевший Костян проспал. Он сходит с поезда в Омске, на прощание во второй раз приложившись макушкой о верхнюю полку.

Ване становится страшно в пустом вагоне. Он поднимает опущенную накануне шторку и тотчас опускает ее: непроглядная тьма, только мокрый снег липнет к стеклу. Ваня решает найти людей любой ценой. Плацкартные и купейные вагоны зияют пустотой, это даже не удивляет, так и должно быть. Голос старого приятеля звучит как живой:

Вань, тут такое дело. Мы с Оксаной решили, что пора уезжать. На ПМЖ. В Торонто, в мою контору. С визой дело небыстрое, но там нужно экзамен на знание английского сдавать, нехилый такой. Ты бы взялся за пару месяцев Оксанку к экзамену подготовить, пока она еще в декрете?

Тамбур, дверь, чернота — острая, какая-то угловатая даже, — щепоть снега прилетает прямо в глаз. Дверь. Ресторан, такой же безлюдный, как и все вагоны до него. Здесь пировали. Поверх некоторых столов лежит свежий сосновый горбыль, с роскошным варварством крытый парчой и белыми скатертями. На нем теснятся блюда с сибирскими рыбинами, вазы икры, куры в фольге, стрипсы в панировке, Coca-Cola и «Столичная» вперемешку с вечной желтой лапшой, балыками и языками. Какой-то остряк повесил на копченый свиной окорок макраме из копченого сыра-косички. Ящики пива дребезжат по углам, из упавшего полотняного мешка рассыпалась по полу крупная свекла в комьях черной земли. Ване очень хочется есть, но нельзя. Он идет дальше.

Кухня, тамбур, дверь, чернота непроглядная, ледяной ветер обжигает лицо и легкие, Ваня кашляет, дверь, голова состава, кабина машиниста. Никого. Увлекая за собой семнадцать пустых вагонов, несется страшный железный поезд «Россия», свистит и матерится металл, гудят и воют колеса, сердечными ударами отбивая окончание каждого рельса. Ваня спокойно смотрит вперед, в окно, оттуда на него спокойно смотрит черное ничто, и мощные фары будто погасли, не в силах разогнать этот мрак.

Ваня садится на холодный пол, прислонясь спиной к пульту управления локомотивом, и закрывает глаза. Он устал и голоден, он хочет покоя, но покоя не будет, покуда идет этот поезд. Клюет носом над чашкой кофе в чипке ершистый, но добрый и безвредный дядька Чынтемир, давно оставшийся без знаменитой своей бороды. В привокзальном шалмане «Райская птица» сидят печальные сестры. Галка, нахохлив черные перья, поет песнь о гибели царей земных, а румяная златоперая Алка, обнимая пьяненького кавалера, вторит ей, но ее песнь чуть иная, там за скорбью следует надежда. Обмыв удачную кражу, Костян Бессмертный лезет в драку с пьяными подельниками и получает нож в печень. Над серой иссохшей плотью никакой нож не властен: лежа в карете скорой помощи, Костян досадует, что очередной удар не стал смертельным.

Ваня не помнит, сколько просидел в кабине. Ноет поясница, он медленно поднимается на ноги и снова глядит вперед. Там, где по справедливости мог бы находиться горизонт, мрак прорезают едва уловимые проблески: не то долгожданный рассвет, не то молнии, не то колесо в небесах. Между станциями Селенга и Тимлюй мужики у перил провожают эти проблески мутными взглядами:

Чё-то сегодня непогода.

Да.

А погода когда?

Да кто ее знает…

100-летие «Сибирских огней»