Вы здесь

Горячий след над ледяной водой

О стихах Елены Игнатовой
Файл: Иконка пакета 11_dobrovich_gsnlv.zip (14.53 КБ)
Анатолий ДОБРОВИЧ
Анатолий ДОБРОВИЧ




ГОРЯЧИЙ СВЕТ
НАД ЛЕДЯНОЙ
ВОДОЙ
О стихах Елены Игнатовой




1.
В конечном счете, живучесть поэтической вещи определяется способом соприкосновения стихотворца с языком, на котором он пишет. Эта мысль (очень не новая) просится быть раскрываемой снова и снова. Художнику надо — а то и необходимо — выразить себя: именно себя, иначе перед нами текст научный, описательный, инструктивный, ритуальный — словом, безличный по определению. Переполненный собой (как бы «собой» — на деле все сложнее), поэт входит в чащобу языка, и тут он сам себе хозяин: какие выбирать деревья, ягоды и грибы, какие смолы и соки, какие запахи и блики.
Есть три стереотипа сочинительства: первый — берется добротный и престижный материал, использованный предшественниками. Вам кажется, что вы не хуже Лермонтова; через несколько месяцев (или лет) вы прекращаете писать, понимая, что дальше подражательства не продвинетесь. Второй стереотип: ставится задача брать как раз то, что никем еще не использовалось. За счет неоспоримой «самобытности» вы можете завоевать известность среди любителей поэзии. Через несколько лет (или десятилетий) вы никому не нужны, — тем более что ловкачей-оригиналов такого склада расплодилось выше головы. Третий стереотип: искать в чащобе наиболее «точное» (субъективно!) для выражения того, что переполняет. Это работа нелегкая, а часто — изнурительная, но лишь теперь читатель проявит интерес к самому наполнению стихов и к личности автора. И лишь теперь пишущий смотрится поэтом. Большим или небольшим — не главное. Люди рождаются разными. В том числе, по глубине личностных пластов и по масштабу художественного дарования.

2.
Только что в Иерусалиме вышли «Стихи разных лет» Елены Игнатовой. Любителям поэзии это имя наверняка многое говорит; но отложим и биографические, и библиографические данные. Лучше начать сразу с какого-нибудь текста — почти наугад.

* * *
Сиротской материей в узлах —
                                    в буграх степь.
Стерплю ли долгий проезд —
                                    невесть куда,
или споткнется конь и потечет руда
из тесноты — по тележной оси —
                                             в степь.
Какой это стан тебя выткал —
                                    ни дыр, ни ран,
к самому морю свесилась —
                                    грубый плат.
Один орел, ковылей твоих партизан,
во всю ширину степи отворяет взгляд.
И сколь по задумке простор твой
                                    матер и прост,
столько богато небо — ковровый край,
узорочье счастья. Ночью светло
                                             от звезд.
Над сухомятью Руси персиянский рай.
Пери голубоокой манит восход рука,
катит на закат чубатая голова…
Тука бараньего, трепета мотылька,
люлек казачьих — сколько таит трава.
Глядя из сегодняшнего дня, отметим, что стихотворение написано более тридцати лет назад, в другую эпоху (1973). Что ему делать в эпоху нынешнюю? — Пребывать. Можно засомневаться, потечет ли «руда по тележной оси»: этого как-то не видишь. Можно споткнуться и на «споткнувшемся коне» — фольклорно-литературная реминисценция; в том же духе само пересечение степи «в телеге» (давно ходят поезда). Впрочем, мы понимаем и принимаем потребность автора отождествить себя с теми, кто достигал моря степным шляхом за века до поездов. Чему же, как не их головам уподобляется солнце в строке «катит на закат чубатая голова…»
А в целом, вещь впечатляет до незабываемости.
«…И потечет руда / из тесноты» — это как раз об отзыве сердца на явление степи. Вот ключ в начале нотного стана. С вами не будут говорить в «возвышенном» и «изящном» тоне.
«Сиротская материя в узлах» выражает специфический личный опыт стихотворца: Е. Игнатова наверняка видела, в чем ходят сироты, а может, и сама в таком ходила. Иначе подобный образ не пришел бы ей в голову.
«К самому морю свесилась — грубый плат…» Не скажет так о степи женщина, никогда не застилавшая тканью тесаный стол или облезлую тумбочку. И вот что видят глаза — не с орлиной высоты, а приблизившись к земле: «Тука бараньего, трепета мотылька, люлек казачьих — сколько таит трава». А ведь и разнотравье, и цветики степные, и какие-нибудь там суслики трогательные, и монеты из древних курганов — все найти можно на радость читателю. Но все это будут литературные затеи для литературных радостей. Барских радостей, заметим жёстко. Надо не понаслышке знать землю и тех, кто ею кормится, чтобы ощутить трепет мотылька в сухих травах и мысленно подобрать в ней потерянную (глиняную, скорее всего) люльку. А восторг, которого ждешь, — если его нет, зачем и стихи? — он оттого, что степной простор «матер и прост», а небо над ним… Удивительной и дикой красоты следуют строки:
         …богато небо — ковровый край,
узорочье счастья. Ночью светло
                                             от звезд.
Над сухомятью Руси персиянский рай.
Опять-таки, здесь сопоставление земли и неба — вовсе не литературная игра (на контрасте). Речь идет ни больше ни меньше как о тютчевском, к душе обращенном: «О, как ты бьешься на пороге / как бы двойного бытия!» Только подразумевается двойное бытие не души поэта, а души народа. «Персиянский рай», Царствие небесное — простерто над «всей тьмой перебывавших душ» (Пастернак). Над «чубатыми головами» прошлого и будущего. Оно высится там, «где предками настояна земля» (Игнатова).
Елена Игнатова «народна», она с моим народом не только нравственно и не в силу обстоятельств, уравнявших барыню с простолюдинкой, а по исходной принадлежности к корневой духовной культуре нации. Вот почему так естественно топорщится и распрямляется у нее русская речь: орел «во всю ширину степи отворяет взгляд», звезды светятся «над сухомятью Руси»… В отличие от мужиковствующих своры, Елена Игнатова не кокетничает фольклорным слогом и не зарабатывает на нем литературные очки. Избранные стиль и слог — точная передача ее местопрасположения в менталитете, культуре и истории родной страны.

3.
О Елене Игнатовой немало писали, ее перевели на несколько языков. Иные числят ее в литературном «андеграунде» 70-х — вроде, диссидентка. «Вроде» — потому что не преломляла хлеб с макающими его в советскую миску. Но, как видно из ее стихов, инакомыслие здесь нечто большее, чем политическая оппозиция. «Инако» — не по-советски — мыслит скрытая (поневоле скрывающаяся) от глаз часть нации, уцелевшая духовно, благодаря своей связи с церковными традициями, по-прежнему хранящая те вневременные и многозначные смычки (Бог — человек — страна — история), которые двухмерная идеология коммунизма рушила столь нагло и безжалостно. Поэтесса — а у нее «с рождения в сердце полынное семя» — сознаёт себя ходящей под Богом, а не под властью.
…Всего родней и ближе поняла
я о Тебе в степи, где травы кровью
вспоили воздух, звезды…
Ее образной системе явление ангела столь соприродно, что вы не улавливаете никакой велеречивости и «надмирности» в замысле стиха, когда она пишет, обращаясь к маленькому сыну:
Хлебный ангел, ангел снежный,
                  ангел, занятый косьбой, —
все три ангела, три ангела
                           кружатся над тобой.
Так как же без боли воспринимать реальность, в которой живет родина?
…Вот он, родной словесности простор:
рифмуется «топор» и «приговор»,
нога скользит в крови и темных
                                    росах…
Или:
…И нить моей судьбы вплелась
                           в судьбу державы,
оставив вкус железа на губах.
«Ледяная вода» у Елены Игнатовой — символ обездоленной и нищей жизни — это чувство дискомфорта: промокшие ноги в худой обуви; озноб от промозглой струи между лопатками, горло в ангине.
Вся осень сгустком кажется одним,
а воздух в нем — основа. Недвижим,
вдыхается с медлительною болью.
И стягивает горло горький сок
небес, свисающих над кромкою лесов,
и неба полого, стоящего над полем.
Требуется усилие духа, усилие веры, чтобы высмотреть над ледяной водой «горячий свет» — присутствие высшего начала. И тогда хочется благословить судьбу за все ее тяготы, родину — за все ее несуразицы и кошмары. В этом лежащем во зле мире поэту отчетливо видится «колокол воздушный — глубже горизонта, шире нашей боли».
…Закраснелась вода, зажглась:
это облако, отразясь,
занебесным коснулось краем.
Вода — устойчивый образ в поэзии Елены Игнатовой, с его помощью удается выразить невыразимое, самое жизнь.
…Целую ночь стояла
горькой воды река — сердце мне
                                    размывала.
Скажешь ли ярче? А вот —
Монастырь над водою. Пол-озера
                                    ясного страза…
Не одна только глубина и точность образа захватывает здесь читателя. Строка окована звуком. Слова «монастырь» и «страз» — в тайном звуковом родстве, от которого счастливо ежишься. Как от строки «редеет облаков летучая гряда...»

4.
При чтении «Стихов разных лет» Елены Игнатовой открывается не слишком привычное читательскому глазу соединение «почвенности» и аристократической утонченности.
Русский литератор, выросший в элитарной культурной среде, как правило, ищет ключ к пониманию человека из массы. («Я льнул когда-то к беднякам», — признается Борис Пастернак). Почвенник же, нахлебавшийся с малолетства российской нужды и бесправия, шарахается чаще в национальную обиду и находит себя в противостоянии чужакам; в этой колее его неизбежно заносит в антизападничество (и фатальным образом — в антисемитизм). Похоже, что подобной шутки не сыграли с Еленой Игнатовой ни ее деревенское, голодное и холодное, детство, ни изначальная укорененность в народном быту.
Примета эпохи: не важно, с серебряной ложечки кормился поэт или детскими пальцами выгребал картофелину из золы. Все мы этой золой выпачкались. У дворянки Марины Цветаевой руки в трещинах: судомойка. Когда талант и интеллект находят опору в нравственных основах существования, неистребимых в народе, у стихов появляется подъемная сила. Особенный случай — если душа народа заложена в тебя как матрица души собственной (ни к кому не требуется «льнуть»). Теперь необходимо главное усилие — заслониться от всепроникающей пошлости. И уверенно поднимаешься к изысканно-аристократической культуре России, Запада, античного мира, Возрождения. По-царски одаренному Сергею Есенину это не удалось: увяз в нарциссизме «истинно русского». Елене Игнатовой — удается. За домру не цепляется, на арфе полнозвучнее выходит, да и вообще, господа, сколько ж хвалиться оркестром народных инструментов. Русский язык во всех своих возможностях — это и есть подлинный (народный) инструмент поэта.
Взмыв, и на воздушном потоке вглядевшись в свою страну, она полюбила — пожалела — ее больше прежнего, не соблазняясь при этом неприязнью к чужому. (Такое и славнейшим русским литераторам не всегда поддавалось). Ее Россия поставлена в историческом времени, как сот, на ребро; единый мед наполняет ячейки, подними мы взгляд или опусти. Мед, но и яд тоже. Гордость, но и стыд. Вера, но и ужас. Акварель и уголь переживания сочетается у нее с уверенной графикой мысли. В «советской» поэзии такому места, разумеется, не было. Не подземное это течение («андеграунд»), а — надземное. И чувствуешь при чтении стихов робость перед поэтом: не оказаться бы пустозвоном, не задеть бы поверхностным суждением то, перед чем снимают шапку.
«Национализм» Елены Игнатовой — другое именование гуманизма. Ее родной (русский) человек — тот же, что у Николая Заболоцкого:
Он стоял и держал пред собою
Непочатого хлеба ковригу
И свободной от груза рукою
Перелистывал старую книгу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В этот миг перед ним раскрывалось
То, что было незримо доселе,
И душа его в мир поднималась,
Как дитя из своей колыбели.

5.
Одна из примет поэзии Елены Игнатовой, тридцать лет назад и сейчас, это затененность в ней лирического героя по имени Елена Игнатова. Стихи у нее — от первого лица, но лицо автора никогда не оказывается в центре композиции. Ум, вкус, такт не позволяют поэту раскрывать свое «я» через найденные образы. Напротив, с возникновением образов «я» и обретается. Это, кстати, очень «по-деревенски»: целомудренно. Так что не пурга в поле передает душевное состояние пишущего, а душевное состояние — его и всякого другого — наведено пургой. Или закатом. Или чьим-то обликом, голосом. Душа — явление действительности; собственное имя едва ли к ней что-нибудь прибавит, зато убавить — может. Воля к анонимности оправдана: откликается на жизнь душа (наша), а не персона (чья-то). Через стихи «сказываются»: страна, природа, судьба, беда общества, беда человека, тихая вера, отчаянье, конфузящаяся радость, улыбчивая любовь, смирение в бедах, упорство, жизненная сила. Персона им только дверь отворяет, а сама — в сторонку.
Вот как обстоит дело: поэт начинает речь под настигшую его внутреннюю музыку; речь сперва неловка, «косолапа», потом начинает течь освобожденно — только этого мало. Поэт ждет некой вспышки от своего соприкосновения с реалиями, запечатленными в языке. Если вспышки нет, стихотворение будет отложено и никогда читателю на глаза не попадется. Но если полыхнуло, читатель станет соучастником вдохновения. Слова позволяют увидеть больше того, что возможно высказать. Будто током ударяет. Это и есть поэтическое «сверхговорение»… Перефразируем ложно сказанное: слова поэта больше, чем слова! Этот феномен сопровождает вас от разворота к развороту в сборнике «Стихотворения разных лет».
У Игнатовой «волны балтийские бьют, высунув злые морды». У нее «захлебнувшись, кашляют дворы». У нее «с неба будет глядеть лицо обожженной луны». Ее «цветок ночной со звуком отворится». Ее ласточка «летит, вскрывая высоту». Ее дождь «как стена, к земле кренится». У нее «полуглавья холмов — форма для эха»…
Можно цитировать без конца:
Старческое лицо собаки…
Воздух млечен. В нем слюда дрожит…
Диковинный, варварски-чуждый
                  литой православный кулич…
…А тень вокзального угла
                                    рубила лица…
Клопа жестяное брюшко…
Нева стоит ребром / и лодки шевелит…
В горловину праздной дудки
                           заползают муравьи…
Плывет автобус с теплым животом…
Еще к деревьям прирастала тень…
Медногубая музыка осени…
Лепесток горбатый розы…
Сверкающая капля мира — стрекоза…
И репейники звезд, и колодцы
         воздушной воды / меж созвездий…
В кислородном морозе пьянящей
                                    любви…
Вот кольцо с малахитом.
         И в каждой прожилке — зима.

Нет, лучше не строками, а фрагментами:
Деревня медленно сползает
                                    в белый пар.
Качаются блестящие рога
коровы спящей, влажный глаз телка
сморгнет звезды постылое сиянье…
…Был город Петербург в молочной
                                    вате
залива. Рельсы пахли серебром.
…Небо к ночи налито
золотою водой.
Кротко потными лбами,
словно дети к окну,
избы, клети и бани
припадают к нему.
…Смотри, как плещется,
                           кипит у самых губ
вода бескожая, а в руки не дается.
Я начинаю движением губ
                  превращенье созвездий
в шитую знаками шерсть,
                           в письмена золотые…
Могила Батюшкова в Вологде.
В граненом холоде
воды летейской…
…Время редеет, скатывается в ворох,
а на рассвете так пламенело дерзко,
и остается — памятью в наших порах,
пением матери на ледяных просторах,
снежными прядями над глубиною
                                    невской.
И все это — малая часть того, что просится быть процитированным. В сборнике Елены Игнатовой свыше 150 страниц; каждая — в радость, если вы любите поэзию.
Есть дерзость новизны, и есть новизна дерзости. Дерзить, удивлять, восхищать — дела персоны, жаждущей признания. Елена Игнатова добивается молнии, которая внезапно сделает видимым почувствованное. Синоним новизны для нее — художественная истина, то есть истина души.

6.
С дюжину лет русский поэт Елена Игнатова живет в Иерусалиме. Так сложилось. И именно здесь стихи разных периодов слетелись, как пчелы в улей, под одну обложку. Оформление книги (Валерий Слуцкий) скупо и «классично». Оно подчеркивает принадлежность книги не к прошлому и не к настоящему времени, а к Времени. До этого — за все насыщенные творческим трудом десятилетия — вышли два тоненьких и нелепо оформленных сборника, появлялись отдельные публикации, не дающие представления об истинном масштабе дарования.
Расточительная страна Россия, если поэты такого ранга заслонены в ней удальцами-выступальщиками — то Евтушенко с Вознесенским, то Приговым с Кибировым.
Можно ли считать Елену Игнатову русским поэтом в эмиграции? Эмиграция ее — лишь в удаленности от прилавков, где раздаются престижные литературные премии. Точно так же она держалась поодаль от всего этого и в России. Но проживает она — страстью, мыслями, интересами — по-прежнему там. И когда не пишет стихов, занята историей Петербурга (где, кстати, в 2003 г. вышел ее толстенный том хроник города, сразу же ставший библиографической редкостью). «Прописка гражданки Игнатовой» нынче в ином месте — только и всего.
Конечно, это иное место бросает свой неповторимый свет на внутреннюю жизнь человека. Но яркий и неумолимый свет Ближнего востока не сжигает и не расплавляет сущностного ядра поэтики Елены Игнатовой.
И я входила в дом, в печальное тепло
и в долгую любовь, где все
                           непоправимо…
Но мой Господь достиг Иерусалима.
Я видела, как горизонтом шло,
гремело облако серебряного дыма.
Когда в четвертой строке «к» наталкивается на «г» — «как горизонтом шло» (после «долгую», «где», «Господь» и «достиг» в предыдущих строках), — вы чувствуете перехват горла поэта — и это все то же неповторимое, суровое и счастливое певческое горло. А все написанное поэтом — в сущности,
о роднике, где горячий свет
над ледяною водой живою.

100-летие «Сибирских огней»