Вы здесь

Из невыдуманного

Рассказы
Файл: Иконка пакета 01_kazakov_nomeans.zip (44.76 КБ)
Валерий КАЗАКОВ

ИЗ НЕВЫДУМАННОГО
рассказы

ЛЬГОТА СМЕРТИ

Выстрелов он почти не слышал, только чувствовал, как пули кромсали изувеченное тело. Мутное пятно сознания лихорадочно скакало в розовом тумане. Очертания улиц, машин, бледное мигание светофоров проносились мимо, словно черно-белое кино на сером запыленном экране. Машину он вел на автомате, как пьяный, позже все будут им восхищаться, говорить о мужестве, о сильной воле, а он просто давил на газ, крепко вцепившись в руль, гнал по Москве и очередной раз пытался обмануть, перехитрить, обвести вокруг пальца влюбленную в него смерть. Когда Максим нажал кнопку звонка и окровавленный ввалился в знакомую квартиру, кто-то внутри громко щелкнул выключателем и остатки мутного света, кое-как связывавшие его с окружающим миром, резко погасли.
Промежуток между жизнью и нежизнью растянулся на долгих три недели. Иногда, прорывая шевелящуюся, с серебристыми
блестками мглу, к нему прорывались размытые пятна чьих-то лиц, раскатистым глухим эхом вибрировали смутные голоса. Кто придумал, что смерть это отвратительная злая старуха в неопрятных лохмотьях, с зазубренной косой в руке? Вон она сидит у его ног, красивая, бледная, с огромными, слегка раскосыми глазами, в тонких эфирных одеждах, сквозь которые, источая внутренний свет, неясно и вожделенно проглядывают контуры белоснежного, как мрамор, тела. Тонкие длинные руки с нервными пальцами, словно чуткие крылья птицы, готовы в любое мгновение встрепенуться и с нежностью принять в прохладные объятия остатки его бессмертной сути.

…Впервые они познакомились давно, в пыльных, выжженных солнцем горах. Горький запах колючих трав щекотал ноздри, яркое солнце только вставало над оскалившимися на небо щербатыми каменными глыбами. Все развивалось по законам войны и не предвещало в ближайшие часы крупных неприятностей, но томной красавице, которая более всего на свете любит младенцев и полных жизни солдат, приглянулся ладный старший лейтенант с голубыми глазами и золотистыми кудрями. А любовь, как известно, слепа. Мину Максим увидел краем глаза, ее пластмассовый корпус блестел не огнями далекой Франции, где ее с любовью собрали, а жестким афганским солнцем, но увидел он не свою, а чью-то чужую мину. От своей в памяти остался только какой-то неясный громкий звук. Смерть с искренним восхищением и глазами, полными обожания, бросилась к нему. О, как она влекла его к себе, грязного истерзанного, с оторванными ногами. Сознание он фактически не терял. Приподнявшись на локтях, увидел в кровавом месиве ослепительно белые обломки костей, недалеко валялся его кроссовок, из которого серой трубой торчал толстый шерстяной носок.
Это вылинявшее афганское небо застряло в его памяти на всю жизнь. Не обращая внимания на призывные жесты бледной незнакомки, он нашарил в кармане пару шприц-тюбиков промедола и прямо через заскорузлые от пота и крови штаны вонзил в себя тупые иглы. Чем больше он двигался, шевелился, шарил глазами вокруг, пытался перевернуться на живот, тем все дальше удалялась раздосадованная дева. Ее место как-то незаметно заняла другая женщина, лица которой он не видел. Она сидела в изголовье, и только красные от долгой стирки в холодной воде знакомые руки осторожно стирали липкую испарину с его лба. Он напрасно пытался сильнее запрокинуть голову, чтобы узнать ее, видел только руки и простенький голубой сарафан, похожий на тот, который они купили с женой на второй день после свадьбы. Белое, как будто вырезанное из консервной банки, солнце растворяло ее лицо.
Не в силах больше смотреть в обжигающий лик языческого бога, он прикрыл глаза. Темно-багровые пятна медленно затанцевали в розовом мареве. Вдруг земля дрогнула, и на него посыпались песок и мелкие камни. От неожиданности Максим метнулся вправо и перевернулся на живот. Метрах в семи от него неестественно дергались чьи-то затихающие останки. Однако, невзирая на потери, настырные разведчики все же вытащили своего командира.
Позже, валяясь на пропитанных гноем матрацах в полевых госпиталях, он проклинал
все на свете и звал потрескавшимися от жара губами бледнолицую красавицу. Иногда она приходила, почти касалась его своими длинными, слегка влажными пальцами, он чувствовал ее тонкое чистое дыхание, и все же, смущенно улыбаясь, она отступала. Так было и у самого трапа самолета, когда какой-то подполковник с кирпичным от беспробудной пьянки лицом орал сиплым голосом:
Куда вы мне этот труп суете, он же окочурится еще до набора высоты. Тащите назад! За нами «тюльпан» пойдет, он его приберет.
Носилки с Максимом таскали из стороны в сторону, спотыкались о них, матерились, но все же каким-то чудом затолкали в переполненный «санитар». Вот тогда, вкрадчиво заглянув ему в глаза, смерть и прошептала: «Я даю тебе льготу, любимый, не забывай обо мне…»
Пьяный город Ташкент. Город жизни и смерти, город встреч и расставаний. Ворота Домой и в Никуда. Город, навсегда оставшийся в памяти, какими прекрасными и веселыми были твои пыльные улицы, как головокружительно пахли твои цветы, как райски плескалась вода в твоих фонтанах, какими сказочно красивыми были твои пугливые женщины. Но над этим праздником жизни незримым серым призраком висела война. Максим, как и сотни тысяч других, еще не знал, что она навсегда поселится в его сердце.
Госпитальная жизнь тянулась своим нудным, как жужжащая муха, чередом. Старший лейтенант быстро шел на поправку, и если бы не пластмассовые осколки, отторгаемые его плотью, можно было бы давно встать на учебные протезы. К унизительному ползанию на коленях он привыкал трудно. Окружающие стали неестественно высокими, на всех надо было смотреть по-собачьи снизу. Общая беда и боль объединяли человеческие обрубки, придавали силы, и они, помогая друг другу, забирались на высокие лавки в курилке и громко ржали, издеваясь над собой. Странными, неестественными и дикими для того времени были их разговоры и споры. Легкораненные и медперсонал старались долго не задерживаться в их компании и, посоветовав меньше распускать языки, торопились ретироваться.
Макс, что ты страдаешь? нарочито громко закудахтал Колька Муздохов. Тебе наша славная страна обязательно выдаст лучшие в мире протезы и, дав под жопу пинка, отправит на базар просить милостыню. Не переживай, как при Сталине на подшипниках не выкинут, хотя, сукой буду, им этого очень хочется, бабки-то экономить надо. Лучше еще какую-нибудь собаку в космос запустят, а мы и так, на роликах, до кладбища доедем.
Муздохов, прекращай упаднические разговоры, как правило, первым заводился безногий замполит.
Чего упаднические, это ты со своего танка упал и таким умным сделался. Погоди, может, еще свидимся годков через пять, посмотрим, как петь будешь.
Коля перестань, ты же герой, командира своего и товарищей спас, сам заметку про твой подвиг на политинформации солдатам читал.
Спасибо тебе, Кузьмич. А про то, что я здесь уже седьмой месяц валяюсь и другого лечения, кроме подпиливания моих культей, у них для меня нет, ты там солдатикам не повествовал, а?
Правильно, Колян, вклинился в разговор седой и постоянно пьяный прапорщик Барека, прославившийся еще там, за речкой, тем, что был неоднократно профилактирован «контриками» за рассказы о существовании некоего тайного братства прапоров, призванных то ли растащить, то ли спасти армию, врежь ему. Все мы тут герои хреновы, только от геройства нашего в доме ничего не прибавится. Вон Максим, молоток, вчера ночью медичку Нинулю, хоть и с табуреточки, а отходил. А ты чего, капитан, раздухарился, мошонка-то покоцана, ты думаешь, я не видел, с какой постной рожей от тебя благоверная уезжала? Но ты не кисни, у меня в десантуре, в триста сорок пятом полку, прапор Кузя есть, фельдшер от Бога, я ему для тебя кое-что заказал, удержу не будет. А про геройство, Кузьмич, глупости это все, забудь. Калеки мы сейчас, а не герои.
Вот уж точно,окрылился Муздохов, калеки, а партии нашей и родине герои нужны, ей насрать, живые или мертвые, главное, чтобы не увечные. Вы где-нибудь памятник инвалидам войны видели? То-то же! После победы их просто забывают, у меня отец с войны пришел покалеченный, до сих пор по дому деревянной ногой стучит да девятого мая медалями брынькает.
Все, мужики, хватит о грустном, а то опять всю ночь зубами скрежетать будем, примирительно перебил его Максим.
Кто зубами скрипеть, а кто и кушеточкой. Твоя-то Нинульция сегодня подменилась и остается в ночь,заржал лысый майор, которого иначе как Пехота никто и не называл.
Макс, ты бы рассказал, начал было Николай, но осекся, к курилке плыла, покачивая всеми своими прелестями, сестричка Нина.
Мальчики, скоренько на процедуры!
Отвыкшие от общения с женщинами, мужики быстро и охотно повиновались. Невысокая медсестра возвышалась над стайкой дурачившихся офицеров, где самый высокий пехотный майор был ей чуть выше пояса. Максим, чтобы не показывать своего волнения, плелся сзади. Несмотря на предвкушение будущего свидания (откуда этот пехотный проныра все всегда знает?) из башки не лезли последние слова Муздохова. Убогим слово-то какое страшное! он быть не хотел. Сколько ни примерял себя к гражданской жизни, все никак не склеивалось, не видел он в ней себя. Школа, военное училище, армейская разведка, война, куда он, как и большинство, пошел добровольно, перспективы все это рухнуло. Его красный диплом профессионального диверсанта был на гражданке никому не нужен.
Свидания с Ниной не получилось, привезли новеньких, и всю ночь в коридорах тарахтели пустые каталки, да тихо двигались простуженные стоны. Проснулся Максим от нежного прикосновения к своим щекам чьих-то рук, источающих жажду материнства. Открыв глаза, он увидел перед собой опухшее от тихих слез лицо жены. Увидел и испугался, ему вдруг стало стыдно за себя, за свою безногость, как набедокуривший мальчишка, он отвернулся и заплакал.

…Через четыре месяца он уже неплохо ходил на протезах, а в конце пятого, отправив жену к детям, воспользовавшись любезностью секретарши начальника госпиталя, выписал себе документы о том, что капитан такой-то (звание присвоили уже безногому) после излечения направляется в свою часть для дальнейшего прохождения службы. Самым сложным было пересечь границу, но и здесь ему помогла удача и вечная отмычка, которой в то время безденежья отпиралось любое, даже очень черствое сердце служивого человека бутылка хорошего коньяка.
В родной части приняли тепло, но смотрели как на
контуженного и никак не могли решиться доложить по начальству, что в батальон прибыл служить безногий капитан. Устав слоняться от безделья, Максим стал втихаря выезжать с ребятами на боевые. Особисты забили тревогу: а что если духи изловчатся и возьмут в плен калеку вражьи голоса же захлебнутся от радостного воя: «Советы инвалидов посылают воевать!» Позора не только родная часть, но и вся доблестная сороковая армия не оберется. А тут еще бронегруппа, в которой был Максим, напоролась на засаду, и ему разрывной пулей раздробило левый протез.
Ты меня прости, Максим, нервно расхаживая по кабинету, почти кричал командир, не имею я права больше держать тебя здесь. Завтра собирайся и в Кабул, пусть в штабе армии с тобой разбираются. Я чую, мне и так достанется.
Пыльный Кабул с дворцом Амина, старой крепостью, колониальными виллами у стадиона, глинобитными дувалами и новостройками «аля шурави», барбухайками, бесчисленными дуканами и вечным галдящим базаром, переполненным самыми диковинными товарами. Здесь можно было купить все, начиная от клинка времен Тамерлана и древних персидских монет, кончая автоматом Калашникова и самой крутой японской радиотехникой.
В штабе армии поглазеть на безногого разведчика собрались все наличествующие генералы. Чего он только не услышал в свой адрес! На все увещевания Максим твердил одно и то же: «Без армии дальнейшей жизни не мыслю, хочу служить и воевать».
Да пойми ты, распалялся генерал из политуправления ТуркВО, времена сейчас другие, не нужны нам новые Маресьевы. У нас самая передовая в мире техника, а ты на своих протезах! Уезжай, капитан, в Союз по-хорошему!
О, бля, прямо беда для политотдельцев, ухмыльнулся начальник разведки армии, им, понимаешь ли, Маресьевы сегодня не нужны, а бабы в России их рожают. Так, Анатолий Борисович, ты не на капитана кричи, ты баб по России шугани, пусть придурков рожают, из них точно героев не будет.
Вы бы, товарищ генерал, поаккуратнее с формулировочками и обобщениями…
Молодец, капитан, не обращая внимания на скрытую угрозу политуправленца, продолжал грушник, нам такие мужики нужны, для начала поедешь учиться в академию, а там посмотрим.

…Серебристая мгла беспамятства редела. Сидевшая у ног беспокойно заерзала, недовольно кривя чувственные губы. До Максима глухо, как сквозь вату, долетал голос Ольги, его бывшей жены.
Они полные придурки, кого убить решили? Его трижды на войне убивали, дважды хоронили. Он уже надоел всем и на том, и на этом свете. Доктор, можно я себе на память возьму одну пульку, ему и шести хватит.
Меня очень беспокоит его затянувшееся беспамятство, тихо говорил доктор. Пульку берите, конечно.
Не волнуйтесь, если до сих пор жив, выкарабкается, на нем все как на собаке заживает. Главное, когда он в себя придет, вы сестрицу посмазливее дежурить посадите, а то, неровен час, попрется в соседние палаты искать себе подружку да и расшибется на какой-нибудь лестнице…
Да вы шутите…
Где уж шучу, на своем собственном горбу это все испытала, глаза бы мои его не видели, и она, не стесняясь, заплакала, наклонившись к непутевой, измазанной зеленкой и залепленной бинтами голове. Ну, сволочь, жарко зашептала в здоровое ухо, только выкарабкайся, я тебя сама прибью…
Скалкой… еле слышно произнес Максим.


ПОКОЙНИК

Тропа, неторопливо петляя, полого взбиралась вверх. Слева почти отвесно громоздились скальные породы, поросшие мелким кустарником и разнолесьем. Справа — в неглубоком ущелье с шумом катился меж камней горный поток. Ахмед замыкал небольшой караван. Впереди шли двое местных с ослами, гружеными продуктами и оружием, за ними пленные, а потом их боевая группа: Мусса, Джамал и Рыжий Бек. Правда, Ахмедом Алик стал всего полгода назад. Он — Альберт Петрович Гузов, двадцати лет от роду, уроженец деревни Маслово Костромской области, рядовой войсковой части 3617, пропал без вести в середине апреля этого года при обстреле военной колонны вблизи селения Чири-Юрт.
Это был второй выезд Гузова из части. Первый раз все обошлось, хоть и было страшно. Проехав километров пять по весенней горной дороге, они остановились у полуразрушенных зданий. Их роту поставили в оцепление, часа три пролежали на солнышке, Алик даже умудрился полчасика подремать. В часть вернулись без приключений. Под Чири-Юртом все было по-другому. Утро выдалось противное, пасмурное, с холодным промозглым ветром. Забравшись в кузов, Алик устроился в серединке и, согревшись, минут через пятнадцать задремал. Сколько они ехали, он не помнил, проснулся от оглушительного грохота где-то рядом. Их КАМАЗ дернулся вправо и резко встал. Все повалились друг на друга, заорали, толкаясь и матерясь, стали выбираться наружу.
Из кузова его вытолкнули. Выстрелов он не слышал. В ушах стоял ухающий гул вперемешку с человеческими криками. Споткнувшись о лежавшего почему-то за земле Мишку Пригалова, больно ударившись о камни, он бросил автомат, схватился за голову и побежал вниз по заросшему колючим кустарником склону. Ветки цеплялись за одежду, царапали руки, которыми он прикрывал лицо. На чем-то поскользнувшись, Алик покатился кубарем. Мир завертелся в сумасшедшей неестественной круговерти, трещала одежда, внутри громко екало, он уже не сопротивлялся, только, обхватив руками голову, громко по-звериному выл. Вращение прекратилось вдруг, сильно кружилась голова, ватное, ноющее от глухой боли тело казалось чужим и не слушалось его. После долгих попыток он все же встал на четвереньки. Его стошнило. Обтерев рот рукавом бушлата, Альберт с опаской повернул голову в сторону еще продолжающегося боя.
Этот враждебный всему живому грохот выстрелов, взрывов, свист пуль и осколков, смрад пороха и растерзанной человеческой плоти вызывал в солдате ничем не преодолимый ужас. Наверху оглушительно грохнуло, клубы черного дыма подперли низкое пасмурное небо. Встрепенувшись, Алик, превозмогая сильную боль в правом колене, бросился прочь от этих леденящих кровь звуков. Ему казалось, что стоит промедлить минуту, и этот ужасный грохот снова накроет его с головой, вожмет в землю, раздерет на мелкие кровавые ошметки. Времени он не ощущал, часы где-то потерялись, кисти рук и колени, кровоточащие и искалеченные о камни, нестерпимо болели, наконец, выбившись из сил, он со стоном лег на землю.
Тишина весеннего горного леса, нарушалась лишь голосами птиц, хлопаньем крыльев, шумом еще не оперившихся крон, где-то недалеко громко плескалась вода. Алик с трудом поднял голову, осмотрелся. Он лежал на берегу горного ручья. Цепляясь за высокий камень, который не дал ему свалиться в воду, кое-как сел. Окружающий его мир был незнакомым и диким. Прислонившись к камню, постепенно начал осознавать, что с ним произошло. Чем больше он вспоминал, тем отчетливее и злее становилась охватившая его тоска, которую тут же сменил липкий всепоглощающий страх. Страх. Казалось, что его споры проникали во все части потного, искалеченного и дрожащего тела, плавали клейкой пеленой в холодном горном воздухе, вместе с дыханием проникали внутрь, жесткой, безжалостной рукой сжимали горло. Рот заполнила вязкая, с алюминиевым привкусом слюна. Глаза пересохли. Гузову хотелось умереть, он желал своей смерти, желал того, от чего буквально час назад, бросив оружие и товарищей, сбежал. Вдруг в голове появился отдаленный тяжелый звон, он быстро нарастал, это кровь, повинуясь страху, оставляла перевозбужденный мозг, окружающие предметы поплыли куда-то в сторону, и на растерзанное человеческое тело мягко опустилась пульсирующая темнота.
Потом было рабство. Три долгих страшных месяца. Алика ни о чем не спрашивали, просто били и, как скотину, на веревке водили на работу. Он чистил сортиры, загоны для скота, копал землю, таскал камни и воду. На ночь его загоняли в глубокую яму с толстой железной решеткой сверху, такие ямы были почти в каждом дворе. Хозяева иногда, ради смеха, справляли в них малую нужду, после взрослых и детей то же украдкой, с веселым хихиканьем, делали женщины. Сначала было обидно и противно, потом привык, только резкий запах высохшей мочи ночами не давал нормально дышать. Одежду стирать не разрешали. Дни и ночи превратились в сплошную каторжную муку. Кормили, чем придется, чаще всего черствыми лепешками и объедками с хозяйского стола. За два месяца только в одном доме ему дали кусок хозяйственного мыла, разрешили помыться и постирать свое шмотье в ручье. Ямы во дворе этого дома не было, а на ночь его запирали в подвале, где одна из клетушек была оборудована под настоящую тюрьму.
В этот дом к родственникам однажды и приехал на джипе Рыжий Бек. Столкнувшись с рабом, молча без злобы саданул ботинком под дых и, дождавшись, когда Алик отдышится, начал расспрашивать о прошлой жизни, учебе, родителях, знакомых, службе. Последнее, конечно, интересовало его больше всего, особенно фамилии командиров, их характеры, стиль общения с солдатами, друг с другом, домашние адреса, семейное положение. Когда пленник ответил, что про семьи ничего не знает, последовал удар в глаз.
— Ты хорошо вспоминай, — с улыбкой, пряча в карман блокнот, в котором он что-то помечал, сказал Бек. — Я скоро приеду, ты уж все вспомни и постарайся меня больше не огорчать.
Бек говорил почти без акцента и держался в селении начальником. Когда после беседы Алика вели на работу, он видел того беседующим со старейшинами, а это, как успел заметить Гузов, здесь большая честь.
Через день Бек приехал не один, с ним был неразговорчивый худой парень, которого интересовала только служба в части. Что где расположено, какие где посты, что охраняют. По-русски он говорил с большим трудом. Алик слушал его внимательно, старался понять исковерканные слова, а потом попросил листок бумаги и все аккуратно начертил. Рыжий и его напарник остались довольны, особенно его рассказом о том, что контрактники потихоньку тащили со склада боеприпасы и меняли их у местных на водку и курево. Когда боевики уехали, Алику дали горячего супа, кусок ослепительного белого сыра и даже кружку кислого виноградного вина. После такого царского ужина его отвели в темницу, как он любовно окрестил свою камеру, и, запирая дверь, вдобавок к старому рваному одеялу бросили еще пару потертых овчин.
Сон долго не шел, хотя обычно, наломавшись за день, он засыпал сразу. В голову лезли разные страшные мысли, которые раньше, может, из-за побоев и постоянной усталости, не успевали родиться в его отупевшем мозгу. Только сегодня он впервые серьезно задумался о том, что фактически стал предателем и оказывает добровольную помощь врагу. «Ну вот на хрена ты начертил им план части? — укорял он себя. — Завтра они потребуют еще большего, а что ты им еще расскажешь? Ну, рассказать еще есть что, а вот чертить и писать надо завязывать. Попадут эти письмена куда следует, и хана тебе, Альбертушка, долгая и лютая тюрьма. Все, больше никаких упражнений в рисовании и письме. Так, может, наши выкупят или освободят. Хотя кто мне сейчас наши? Я что, на войну собирался идти? Я ведь в армию шел, между прочим, сам в военкомат приперся — нате, берите. Взяли, суки. Своих-то сынков поотмазали, а у тех, у кого ни папы, ни лапы, тех, конечно, можно и на войну — подыхать!» Сначала подступивший было страх куда-то пропал и его место заняла злость: «Да и хрен с ним, с этим предательством! Зато живой! Ну, в говне ковыряюсь, так что, я у себя в деревне в белых туфельках по асфальту гулял? Вон Мишке Пригалову уже никто не поможет, может, матери какую-нибудь железку с бантиком военкоматовские передадут и все. А ведь мать-то его одинокая, хоть батя и числится, да уже почти семь лет в тюряге сидит. Да что Мишка, за полгода, что я здесь, только из нашего батальона семерых схоронили. Чехи нас бьют, а что нас не бить, когда мы им такого понатворили, что и за полвека не разберешь». Заснул Алик с мыслью: надо выжить, сделать все, пойти на любую подлость, но остаться жить. Спал он спокойно, чему-то по-детски улыбаясь во сне.
Утром его не погнали на поле собирать камни. Дали в руки метлу, и он с особым прилежанием стал мести двор, с надеждой поглядывая на дорогу, ведущую в аул. Сердце тревожно билось.
Бек приехал к обеду, поговорил о чем-то во дворе с хозяином, велел Альберту садиться в машину, а сам зашел в дом. Вернувшись минут через десять с небольшой коробкой под мышкой, он забрался в машину и тут же, зажимая рукой нос, выскочил наружу:
— Сука, от псов лучше пахнет! Вылазь, падла, всю машину дерьмом провоняешь!
Алик со страхом, что будут бить, выпрыгнул. Бек уже что-то гортанно кричал стоявшему на крыльце хозяину. Через несколько минут к машине подбежал хозяйский сынок и бросил под ноги пленнику мешок.
— Бери, это тебе, — брызгая в салоне чем-то ароматным, пробурчал Рыжий Бек, — бери, пока я добрый. И бегом впереди машины! Он, — бандит кивнул на дом, — не хочет, чтобы твои вонючие обноски оскверняли чистую землю вайнаха. Вперед!
Алик километра три трусцой бежал перед машиной, спасибо хоть Рыжий ехал медленно. Покалеченное колено разламывалось от боли. Они уже давно проехали улюлюкающий ему в спину аул и, перевалив через невысокий холм, спустились к небольшой речушке.
— Стой, — высунув из окна голову, крикнул Бек. — Иди мой свои яйца. У тебя есть полчаса, — бросив кусок импортного мыла, развернул машину и поехал назад в селение.
Подождав, когда машина скроется, Алик подобрал мыло, прошел метров сто, убедившись, что его не видно с дороги, быстро разделся и бросился в холодную воду. Пленник знал, что по местным законам, если он голым покажется перед горской женщиной, его ждет неминуемая мучительная смерть.
Гузов никогда не думал, что обычная ледяная вода может приносить такое наслаждение. Раз пять намыливал свои длинные, давно не стриженные и не чесанные волосы, жиденькую бороденку, пропахшее человечьим и скотским дерьмом тело. Накупавшись и обсохнув, он вытряхнул из мешка поношенные, но стиранные вещи. Солдатские черные трусы и серая майка были ему великоваты, а вот вылинявшие спортивные брюки и куртка оказались как раз впору. Одев на босу ногу старенькие кроссовки, он представил себя со стороны и остался вполне доволен. На душе было весело и бесшабашно. «А что если плюнуть на все, не дожидаться никакого Бека, а ломануть вон туда, на ту высокую гору, она, судя по солнцу, находится как раз на севере. Может, если повезет, недели за три куда-нибудь да выйду». Подумал и испугался. «Придурок, это же верная смерть. Первый же встречный чех прикует тебя к воротам своего дома и будет держать как собаку, пока за тобой не приедет хозяин». Сразу же вспомнились все страхи, про которые ему рассказывал Касьян — одноглазый и весь переломанный мужик, попавший сюда в рабство еще при советской власти. «Если нет поддержки местных, бежать бесполезно, — шептал он в яме Алику, — а ты еще и солдат, тебя просто привяжут за ноги к двум наклоненным деревцам, а потом их отпустят. И все, до пупа раздерет. Я, брат, такое раза два видел. Ты всегда думай, ну и себя, конечно, слушай. Внутреннее чутье, оно в неволе подстать звериному, редко когда подводит». «Да, хорош у тебя внутренний голос, — съязвил про себя Алик и торопливо зашагал к дороге. — Не дай Бог, Бек что-нибудь заподозрит».
К вечеру они приехали к какой-то избушке или сторожке, приютившейся у высокой скалы в глухом горном лесу. Бек ушел в домик, поручив надзирать за пленником низкорослому, заросшему до глаз черной бородой чеченцу. Тот мрачно, с отсутствующим взглядом сидел на деревянной колоде, зажав между ног автомат. Не успела еще за Беком захлопнуться дверь, как горец кошкой метнулся к Алику и, приставив к горлу длинный нож, зло брызгая слюной и выдыхая смрад гниющих зубов, захрипел прямо в лицо:
— Зарэжу, сабака руский! Аны уйдут, — он мотнул головой на сторожку, — тэбе здэсь дэржат будут. Кускы резат буду.
Все произошло так неожиданно, что Алик даже не успел испугаться. Неизвестно, чем закончился бы этот инцидент, но, к его радости, из-за двери выглянул Бек:
— Иди сюда, гяур!
Чокнутый мужик нехотя убрал нож, и, отступив на шаг, отпустил свою жертву.
— Успеешь еще, Шамиль, отрезать ему башку, — специально для Алика по-русски сказал улыбающийся благодетель.
В единственной комнате за столом сидело человек пять. Альберта еще раз подробно расспросили про его воинскую часть, про охрану, про склады с вооружением и боеприпасами. Потом по его же плану велели показать маршруты, по которым разводящие водят смены на посты. Он понимал, что сейчас происходит самое главное в его жизни, он подкоркой, нутром, по-звериному, чувствовал в этих сидящих к нему спинами людях больших начальников, от которых зависит его дальнейшая судьба, его жизнь и смерть. И вдруг Гузова прорвало: он начал быстро, взахлеб, сбиваясь, путая падежи и согласования, говорить, говорить все, что он успел узнать о своей части, сослуживцах, командирах, технике и вооружении, называть позывные и частоты, на которых работали радисты. Его, как окончившего педагогическое училище и обладавшего почти идеальным каллиграфическим почерком, назначили помощником ротного писаря, а когда требовалось, отправляли на подмогу в штаб батальона, а иногда и полка.
Алик торопился, ему постоянно казалось, что он говорит не то, что вот сейчас его прервут и выгонят вон, к тому страшному, черному, бородатому человеку с железными руками и длинным кинжалом. Он не думал ни о трибунале, ни о последствиях своей откровенности, ему хотелось одного — жить. Да и о каком трибунале со смехотворными двумя-тремя годами тюрьмы могла идти речь, когда вот он, этот трибунал, сидит перед ним, одна ошибка, одно неверно сказанное слово — и конец, лютый и бесчеловечный. В горле пересохло, он перевел дыхание.
— А ты пойдешь с нами на склады? — спросил кто-то сбоку тихим простуженным голосом.
— Пойду! — выпалил Алик и заплакал. — Поверили...
— Ай, молодец! Ай, молодец! — его ответ потонул в громких возгласах одобрения бородачей.
Все разом загалдели по-своему, стали жать Рыжему Беку руку, хлопать по плечу, явно с чем-то его поздравляя. Алик даже обиделся: «Можно подумать, что это Рыжий только что сдал своих ребят, с которыми прослужил почти год, и согласился вести бандитов».
Склады они разграбили и сожгли через неделю. На постах стояли пацаны не из их роты. Среди убитых Алик узнал только одного сержанта, когда вытаскивал из-под его еще дергающегося тела автомат.
Шли недели, Алик, или Ахмед, как его теперь стали чаще называть, жил в лагере, учил чеченский и арабский языки, читал Коран, пока, правда, в русском переводе, вахаббитскую литературу о зверствах русских войск в Кавказских войнах. Понемногу он привык к новому повороту в своей жизни. Старался не только не говорить, но и не думать по-русски. Порой даже удивлялся себе: его не мучила совесть, не вспоминалось прошлое, детство, техникум, даже сны о доме не снились. Одним словом, разум вслед за телом постепенно приспосабливался и обживался в новой личине. В нехитрые обязанности Алика входила работа по хозяйству и охрана лагеря, когда бандиты уходили, как они говорили, «на вайну». Их отряд состоял всего из семнадцати человек и промышлял обычными разбоями, участвовал в перепродаже людей, торговле наркотиками, время от времени устраивая мелкие подлости федеральным войскам. За все свое пребывание в банде новоиспеченный вахаббит участвовал еще в одной боевой операции. Где-то почти перед самым обрезанием к нему подошел Рыжий Бек и предупредил, что завтра надо будет идти на дело. Странно, но Алик не испугался, скорее, даже обрадовался этой новости, неделями сидеть в горах было скучно.
Они устроили засаду недалеко от районного центра. Федералов в поселке фактически не было, всего два блок-поста, да местная милиция, которой командовал родной дядька Муссы. Ждали часа три. Жаркое южное солнце, казалось, добела, раскалило камни, высохшая до прозрачности трава готова была вспыхнуть от малейшей искорки, ствол автомата обжигал руки. Пот, выкипевший в первые полтора часа, блестел, как мелкая изморозь, на рубахах, разгрузочных жилетах и кепках. Сначала показалось небольшое облачко пыли, потом послышалось тарахтение двигателя, и вот из-за поворота вынырнула большая крытая машина. «Урал» расстреляли в упор. Алик не сачковал, старался целиться в кабину. Убили прапорщика и двух солдат. В кузове оказалось зимнее обмундирование, что расстроило бандитов. Забрав оружие и документы убитых, прихватив несколько тюков с бушлатами и мешок в обувью, банда ушла в горы, оставив остальное на разграбление местным жителям, которые появились, как только смолкли последние выстрелы.
По возвращении в лагерь Рыжий Бек похвалил Алика.
— Я, брат, сегодня вообще не стрелял, я за тобой наблюдал. Молодец! Ссать перестал. Прапора ты классно уложил.
Алик вздрогнул.
— Ничего, братан, еще пару усилий и джигитом станешь. А там глядишь, примешь ислам, вообще в командиры выбьешься. Ты же сам видишь, у нас все по справедливости. А потом, — весело хлопнув Гузова по плечу, засмеялся Бек, — найдем тебе горяночку, ты у нас жених видный. Блондинистый вайнах, а что? Класс! На Кавказе не только мужики на беленьких западают, но и девки тоже. Меня в кунаки возьмешь?
Вообще Рыжий Бек был для Алика чем-то вроде крестного отца. Он часто разговаривал с ним, помогал с чеченским, иногда заставлял вспоминать английский, который, как отметил про себя Альберт, Бек знал не хуже преподавателей из техникума. Особенно подолгу они беседовали о сути и преимуществах мусульманской веры, необходимости и праведности джихада, о неизбежной всемирной победе ислама над христианами и иудеями. Бек однажды проболтался, что закончил медресе в Баку и полгода жил в Афганистане.
— Да, Чечня всего лишь малый очажок большого пожара, в котором скоро погибнет весь западный мир, — часто любил повторять Рыжий, — из этого пожара восстанет, как феникс из пепла священная мировая империя, где будут счастливо жить люди разных национальностей, с разным цветом кожи, но верующие в единого Аллаха и его пророка Мухаммеда. Кто не захочет внять разуму или же будет слишком цепляться за свои мерзкие мировые ценности, неизбежно погибнет. Аллах наделил человека разумом и волей, так пусть каждый сделает свой выбор — или верный путь пророка и вечное блаженство, или позорная смерть от вездесущей руки правоверного.
Алик, особенно поначалу, не очень-то принимал всерьез весь этот бред, но покорно кивал, а ночами прикидывал, как все это использовать в своих интересах: «Да и хрен с ним, что обрежут, ну заставят таскать с собой коврик и по пять раз в день голосить на восток. Зато сколько сразу напастей отпадет. Да я уже и теперь, выходит, мусульманин. Свинину не жру, намаз творю, водку не пью, по федералам стреляю. И чем больше он рассуждал над свой теперешней жизнью, тем отчетливее понимал, что дороги назад нет. Там тюрьма и смерть от русских зэков в зоне. Здесь хоть какая да надежда.
Стреляя по машине, он не только заметил таращившегося на него Бека, но и снимавшего весь бой на видео Муссу. На базе ему показали эту пленку. «Кинушка для потомков, — небрежно бросил Мусса, — Смотри, как ты классно русских пендюришь». «Вот сука, он меня уже и русским не считает. Для потомков кинушка! Для хреновков!» Бек рассказывал ему, что все съемки ведутся для отчетности. Чем больше крови и нападений, тем круче материальная помощь отряду. После разгрома складов Алику тот же Мусса, он был в отряде чем-то вроде кассира и бухгалтера в одном лице, торжественно перед всеми вручил пятьсот баксов. Забитый, запуганный по тем временам, Гузов офигел и не хотел брать такие популярные и пока еще незнакомые для него деньги. «Бери, — тыча в лицо зеленые бумажки, ехидно кричал кассир. — Твои, сам заработал. Аллах помогает зеленью тем, кто встает под зеленое знамя. Это только придурки-федералы за спасибо свои лбы под наши пули подставляют». Деньги Алик взял, потом еще радовался: у себя в колхозе он столько бы и за год не заработал.
— О чем задумался, брат? — прервал его воспоминания Бек.
— Да так, о жизни, ничего особенного. Бек, скажи — это правда, что Джон-Джон советует отправить меня за кордон?
— Ты откуда знаешь? — насторожился Бек.
— Случайно услышал, как Мусса Джамалу вчера на ночевке говорил.
— Ну ишаки, они все думают, что ты по-нашему не понимаешь. Раз узнал — молодец. Не зря я с тобой возился. Считай, что вопрос уже решен. Это последний твой рейд. Отдохнешь в селении. Повидаешься кое с кем, — многозначительно подмигнул Рыжий, — и через Грузию в Турцию. Пойдешь с сыном муллы Амара, того, который тебе обрезание делал. Помнишь?
— Помню, такое хрен когда забудешь. Конец полмесяца болел.
— Ты не гневи Аллаха, надо было к нам в детстве перебегать, пока женилка не выросла. Я вообще не помню, больно было или нет.
— Бек, а почему нами командует Джон-Джон? Он же англичанин.
— Во-первых, американец. Во-вторых, он наш единоверец, у него прабабка ингушка. В-третьих, он ни командует, он помогает вайнахам обрести свободу. За ним по всему миру такие дела! Правда, гнилое сегодня время. Все как обкурились — террористы! Террористы! Вчера были моджахеды, и, бац, в один день международные террористы. Да того же Бен Ладена с его «Алькаидой» тот же Джон-Джон с цэрэшниками натаскивал. Они что, тоже террористы? Конечно, в Нью-Йорке фигню сморозили, но я уверен, что это не Ладена работа. Сами жиды и взорвали, чтобы своим в Израиле руки развязать и Арафата придушить. Ладно, тебе там, за бугром все доступно объяснят. Вон, лучше смотри, — Бек перешел на русский, — что б твои долбаные соплеменники какую-нибудь фигню напоследок не выкинули.
Тропа уже круто шла в гору, груженые ишаки спотыкались, Джамал и Мусса ушли вперед помогать погонщикам толкать упрямых животных. Бек поспешил к ним. Пленные: молодой солдатик и средних лет мужик из гражданских — еле ковыляли перед Ахмедом и не помышляли ни о какой пакости.
В маленький горный аул пришли к обеду. Несколько домов сиротливо приютились среди развалин некогда большого горного селения. Ахмед здесь был и знал, что это место у горцев почиталось за святое. Старое селение, которому за тысячу лет, разрушили войска НКВД еще при выселении чеченцев и ингушей, а жителей, чтобы не подвергать себя опасности и не гнать по горам вниз, выстроили у пропасти и расстреляли. Расстреляли всех и стариков, и детей, и женщин, многих, говорят, столкнули живыми.
У Ахмеда в этом ауле была еще одна приятная обязанность — по заданию, как ему сказали, кого-то из руководства Ичкерии, он должен заниматься русским языком с Сажи, семнадцатилетней девушкой, поступающей на следующий год в один престижный Московский ВУЗ. У Сажи было несколько учителей, даже настоящий профессор из Грозного, но они все не нравились ее дедушке и куда-то бесследно исчезали. Уютно расположившись под навесом, Ахмед внимательно слушал отчет Сажи о прочитанным. Она была сегодня какой-то необычной — взволнованной и торжественной одновременно. В ее глазах появился призывный блеск. «Мне только этого не хватало», — помня об участи своих предшественников, подумал новоиспеченный учитель, косясь на нее с опаской.
Позаниматься им так и не дали. Прибежал запыхавшийся мальчишка, с восхищением глядя на Ахмета, сообщил, что его срочно ждут командиры. С облегчением оставив ученицу, он, щурясь от заходящего осеннего солнца, вошел во двор старой сакли и остолбенел. Здесь все было приготовлено для ритуального жертвоприношения, только вместо баранов резать сегодня будут русских, которых они сюда привели.
Пленники были крепко связанны и, пока не догадываясь о своей участи, лежали на земле лицом вниз. Ахмед прочитал положенную молитву и встал вместе со всеми в круг. Коран не одобряет человеческие жертвы, но некоторые фанатики на свой страх и риск все же практикуют этот варварский, наверное, еще языческий обряд. К нему подошел Бек и, взяв за руки, торжественно подвел к «святому человеку» — седому старику лет семидесяти, который, говорят, единственным спасся от чекистов и всю жизнь прожил в этом ауле, только пару раз покидал он свой очаг во время паломничества к святым местам.
Старик глянул на него своими ледяными птичьими глазами и протянул большой кривой нож с белой рукояткой:
— Во имя Аллаха, милостивого и милосердного! Возьми и исполни свой долг, воин.
Ахмед покорно взял нож и машинально глянул на пленников. У изголовья одного из них с таким же ножом руке стоял Джон-Джон. Нечеловеческие раздирающие душу крики резанули по гнетущий тишине и раскатились многоликим горным эхом. Ахмед посмотрел на собравшихся. Лица у всех были напряженными, глаза, особенно у молодежи и женщин, горели каким-то неестественным, дьявольским огнем. Он переступил одной ногой через орущего, извивающегося человека и опустился на корточки. Кто-то уже сидел на ногах его жертвы. Солдат с веснушчатым, курносым лицом отчаянно мотал стриженной под ноль головой. Руки дрожали и слушались с трудом, Ахмед долго не мог захватить скользкий от слюны подбородок. Тогда, сидевший сзади бандит сильно ударил солдата меж лопаток, тот ойкнул и затих. Ахмед левой рукой рванул на себя голову пленника и что было силы полоснул кривым ножом по горлу.
Затрещала разрываемая железом кожа, хрустнула рассеченная трахея, из перерезанной аорты пульсирующим фонтаном брызнула кровь. Человек захрипел, тело задергалась в предсмертных судорогах. Нож, пройдя свой страшный путь, выпрыгнул красным полумесяцем.
Ахмед встал. Мир плыл в черном тумане. Застучали барабаны, мужчины, положив друг другу руки на плечи, запрыгали в древнем ритуальном танце.
«Аллах акбар!» — стократно вторило горное эхо.
— Ты родился заново, сынок! — принимая из рук Ахмеда нож, воскликнул седой человек. — У Аллаха родился великий воин!
— Аллах акбар! — взревела беснующаяся толпа.

…Днем раньше в небольшое Костромское село Маслово, к дому Петра Ивановича и Марии Тихоновны Гузовых подъехал незнакомый УАЗик, и вежливый майор вручил казенное письмо, сообщавшее, что их сын Альберт, выполняя задание командования, пропал без вести у селения Чири-Юрт. На следующий день под вечер собралась родня. Сели за стол. Вспоминали, плакали. Об Алике говорили только хорошее, как на поминках.


ПОЛТИННИК БАКСОВ

День начался обычно. Настывшее за ночь железо обжигало руки. Иней плотной коркой лежал на броне. В горах предрассветная стынь с резким пронизывающим ветром особенно противна. Солдаты в бушлатах с поднятыми воротниками, как нахохлившиеся грязно-зеленые птицы бегали от полуразвалившейся кошары к стоящему на склоне бэтээру и обратно, что-то у них не клеилось.
Машина поломалась вчера ближе к вечеру. Механики поставили диагноз поломка каких-то насосов. Оставив запчасти, горе-водителя, двух ремонтников, сурового бойца с пулеметом и его, неприкаянного лейтенанта Браса, батальон упылил дальше. Хорошо, что кошара рядом, да и пастушья будка оказалась приличной, даже с дверью и затянутым прозрачной пленкой окном. Все это венчал выложенный из дикого камня очаг с толстым куском металла вместо плиты, так что горячий чай вечером, и тепло ночью были обеспечены.
Лейтенант сидел, подложив под себя грязный полушубок, и смотрел на горы, вернее, это было предгорье невысокие пологие холмы с редкими рощами. Листья давно уже опали, травы, высушенные солнцем и додубленные осенними заморозками, превратились в острое сухое былье. Холодно. Лейтенант уже давно вышел из чабанской, сделал зарядку, заставил одного из солдат сбегать к ручью за водой. Умылся по пояс, побрился и, заварив себе кофе, примостился у большого камня, который, как нелепый постамент, торчал у самой кошары. За камнем было затишно. Солнце вставало медленно, как бы нехотя. Сначала засветилось в небольшой седловине между дальними холмами, потом побелели редкие низкие облака и, наконец, неистовый блеск выпрыгнул из-за изломанной кромки горизонта и до рези в глазах засверкал в причудливых узорах инея на траве. Кофе казался необычайно вкусным. Солдаты с завистью шмыгали носами, прихлебывая надоевший армейский чай с вечным привкусом пересохших березовых веников.
Дмитрий, так звали лейтенанта, не любил солдат. Они ему платили тем же. Эта взаимная нелюбовь тянулась еще с училища, когда после «госов» и присвоения лейтенантского звания Брас подал рапорт об увольнении из армии. Его долго стыдили, водили по разным кабинетам высокого начальства. Потом кто-то умный решил: уволить, но по месту службы. Его заверили, что через пару месяцев по прибытии в часть, ну от силы через три, он с треском вылетит за ворота какого-нибудь прославленного мотострелкового полка. Такие армии не нужны.
Клюнув на уловку кадровиков, он из Сибири прибыл в славный русский город Ковров и узнал, что его родной полк уже почти год с боями кочует по Северному Кавказу, и предстоит ему за своими бумажками ехать в Ростов-на-Дону. И вот, как говорят в народе, с кочки на кочку доскакал Брас до этих пожухлых, осенних гор.
Воевать он не отказывался, от опасностей не бегал. Служил и ждал приказа. Солдат же презирал, и командовать ими упорно не желал. Выведя чокнутого лейтенанта за штат, командир полка использовал его как затычку во все дырки.
В офицерском коллективе новичка, да еще с причудами, восприняли враждебно. Дмитрий со смиренным послушанием выполнял все команды и приказы старших начальников, но закипал и пускал в ход кулаки, если кто-то называл его трусом или даже пытался заподозрить в этом. Дрался он невзирая на звания и должности. Надо отметить, что почти всегда из этих конфликтов лейтенант довольно легко выходил победителем. Только однажды его побил вчистую командир прикомандированной к полку разведроты. После блиц-драки, в которой Дмитрию пришлось вспомнить все свои навыки боксера и каратиста, он неделю отлеживался в пустом кунге связистов и лечился своими средствами. За эту неделю, кроме солдата, приносившего еду из офицерской столовой, к нему три раза заходил командир разведчиков. Приходил, садился на солдатский табурет, листал какие-то заляпанные маслом, а может, и еще чем-нибудь, полупорнографические журналы, которые случайно вывалились из-за обшивки вагончика, когда Дмитрий оступился и нечаянно толкнул тонкую фанерную перегородку.
Лейтенант, долистав последний журнал, спросил капитан, а ты знаешь, чем отличается обладание от самообладания?
Дмитрий молчал.
Да, в принципе, ничем, лейтенант, просто после самообладания поговорить не с кем, и, оставшись довольным своей шуткой, громко захохотал, сгреб журналы и ушел.
В конце последнего визита, как бы между прочим спросил: «А чего ты служить не хочешь?»
Как правило, лейтенант не отвечал на такие вопросы, но к немолодому, мешковатого вида капитану с усталым лицом он после драки относился с уважением. Разведчик его просто побил, технично, побил как равного, без унижения и демонстрации своего превосходства, а когда уходил, нагнулся к нему, лежащему, и громко, чтобы все слышали, сказал: «За труса прости, был не прав».
Лейтенант сел на кровати: «Из-за несогласия с государством».
Не понял?
Не согласен я с моей оценкой. Родина оценила меня в пятьдесят долларов в месяц, а я стою ну минимум две с половиной три тысячи зеленых.
Ну, ты, брат, даешь, засмеялся капитан, да у нас и министры столько не получают.
Успокойся, министры получают, только у нас и у них критерии счета разные.
Трепло, ты-то откуда знаешь?
Я-то, ухмыльнулся лейтенант, я-то знаю. Дядька у меня по этой части.
Потолковав полчаса в таком же духе и не найдя взаимопонимания, они расстались.
Недели через три после этого разговора, Дмитрий дежурил на КПП. Ближе к вечеру из проезжающей мимо «Волги» их обстреляли. Все произошло стремительно, преодолев оцепенение, он вырвал у перепуганного солдата автомат и выпустил длинную очередь. Машина кувыркнулась в придорожную канаву и загорелась. Из нее выскочил одетый в плащ мужчина, ковыляя побежал к ближайшим домам. Лейтенант, оставив укрытие, догнал беглеца, огрел его прикладом автомата по голове и, взвалив на спину, приволок в часть. Им оказался местный милиционер, который от удара по голове скончался, как говорят в сводках, не приходя в сознание. Водитель и еще один нападавший так и остались в горящей машине. Позже их останки выставили для опознания. Родственников у этой кучки обгоревших костей так и не нашлось. Милиционера похоронили с подобающей в таких случаях ритуальной истерикой.
После этого от лейтенанта отстали с вопросами и придирками. Сочли сдвинутым. Решили, пусть будет, как будет.
…Солнце уже удобно разместилось над холмами. Слева послышался посторонний механический звук. Брас насторожился. На дороге показался мотоциклист, парнишка лет четырнадцати. Подъехал к кошаре, не видя офицера, заглушил мотор, походил у изгороди, заглянул в чабанскую будку и, зло хлопнув дверью, пошел к мотоциклу, по пути грозя копающимся у БТРа солдатам.
«По-хорошему тебя, гаденыш, надо бы пристрелить и прикопать где-нибудь здесь поблизости», подумал лейтенант.
Малый будто услышал его мысли и заторопился к мотоциклу, но машина, как назло, ни в какую не хотела заводиться. Офицер встал из-за своего укрытия и не спеша пошел к непрошеному гостю. Подросток, увидев его, еще больше занервничал.
Медленно ступая по уже сырой от растаявшего инея земле, Брас прикидывал, сколько времени понадобиться этому вахибетенку чтобы добраться до своего селения и все рассказать пославшим его взрослым, а тем, обсудив что к чему, дать знать бандитам. Выходило максимум к обеду следовало ждать гостей. Если же предположить, что боевики живут в селении а это вероятнее всего бойцы Аллаха будут у кошары уже через пару часов. Но зная волчью натуру горцев, лейтенант прикинул, что те дождутся темноты и уже впотьмах тихо придут их резать.
Мотоцикл наконец завелся. Пацан вскочил на него, как на коня, дал полный газ и резко отпустил сцепление. Мотор оглушительно взвыл и тут же захлебнулся. На мотоциклетный рев из будки вылез заспанный солдат.
«Тошнотик», с раздражением глянув на бойца, подумал лейтенант. До сих пор он никак не мог понять, почему в армию берут придурков, а уже под них подбирают командиров? Почему для того, чтобы трясти яйцами на каких-то там соревнованиях по спортивным танцам, надо проходить охренительные сборы, конкурсы, готовиться, а главное, до одури тренироваться. А вот Родину защищать может кто попало. Нагреб в военкоматах тех, кто не успел разбежаться, одел, как клоунов, во что придется, сунул в руки автомат и все защитник великой державы готов.
Сгинь, образина позорная, обращаясь к солдату, рявкнул лейтенант. Тот молча юркнул назад в будку.
Ну что, джигит, сдохла машина?
Парень, зло глянув на офицера, что-то быстро затараторил по-чеченски. Дмитрий знал, что дети перестройки в Чечне русский язык не учили и его не знают, за исключением мата да десятка расхожих фраз. Закончив монолог, паренек зло пнул свой старенький «ИЖ» и, резко повернувшись, бросился наутек.
Брас медленно поднял автомат, снял предохранитель, прицелился. Мушка совместилась с прорезью прицела и уперлась в спину бегущего. Еще мгновение, тупо грохнет выстрел и посланная им смерть, в доли секунды догнав мальчишку, грубо швырнет его на отсыревшую землю.
Лейтенант опустил автомат, так и не нажав на спусковой крючок.
Выстрел раздался с той стороны, куда убегал молодой чеченец. Пуля попала Брасу в голову. Стрелял снайпер. Последней вспышкой в угасающем сознании лейтенанта была мысль всего за полтинник баксов, бля…


МАЗУР

Мазур плакал, некрасиво, по-детски широко размазывая слезы по впалым, давно не бритым щекам. Плакал навзрыд, захлебываясь, подвывая прокуренным, сиплым голосом. Порой эти протяжные звуки жалости и беспомощности, открытые и безоружные, как молитва, застревали где-то глубоко в горле и превращались в нечеловеческий, пульсирующий в гортани вой. Угадывая неясные контуры приближающейся смерти, человеческое естество замирало где-то в глубине холодеющей души и выпускало наружу свою звериную сущность, которая ведала все, все понимала и, только не умея говорить, обращала человеческую речь в древний и знакомый природе вой.
Когда в предрассветном, весеннем, еще зябком мареве с треском вылетела входная дверь его хаты, и первый испуг совпал с неуловимым мгновением пробуждения, Мазур понял — его сегодня убьют. Вслед за дверью, со звоном выбиваемых стекол, в дом, матерясь, вбежало несколько человек. Мазур спросонья не мог разобрать их лица, только белые мутные пятна, венчающие темные силуэты, недобрыми, лающими голосами требовали его. Громко запричитала скрипучим, старческим голосом Авдотья, а вслед за матерью, оправившись от испуга, заголосила жена. И этот нарастающий женский плач дополнили три детских, неравных по силе голоса.
Заткнитесь, суки, зло заорал один из непрошеных гостей знакомым Мазуру голосом.
Грохнул все заглушающий выстрел. Подслеповатая, окрашенная в кровь вспышка показалась нестерпимо яркой. Пуля стукнула в потолок как раз над их кроватью. Сверху посыпалась какая-то пахнущая потом и копотью труха. На секунду воцарилась тишина, и только эхо выстрела продолжало больно биться в контуженных барабанных перепонках.
— Выходи, морда палицайская, что обомлел, як баба? — зло прохрипел все тот же знакомый голос.
Мазур сидел на кровати, свесив натруженные ходьбой костлявые ноги в коротких белых подштанниках с развязанными на ночь тесемками. Он ощущал, как испуг, рожденный первым громким звуком, разливался по его телу, превращаясь в мерзкий, липкий страх. Что-то больно стукнуло по скуле и тряпка, пахнущая его потом, накрыла голову. Боль погнала страх, ойкнув, он сгреб с лица шмотье, им оказались брошенные кем-то портки.
— Одявайся, халуй нямецки и выходь з хаты.
Мазур, не произнеся ни слова, натянул штаны. Вынул из кармана и зачем-то бережно положил на подушку оселок, который забыл вчера в кармане. «Хорошо, что глаз не выбил, зараза», — подумал он, вставая на слабые от страха ноги. Бабы и дети заголосили с новой силой. Сапоги ему обуть не дали, а перед выходом из хаты сунули в руки поношенный черный драповый пиджак, все еще, как ему казалось, пахнущий вкусными городскими запахами. Пиджак этот он получил года два назад в райцентре вместе с винтовкой и белой повязкой, на которой черной несмывающейся краской была написана буква «Р». Ко всей этой амуниции прилагалась бумага, гласившая на белорусском и немецком языках, что податель сего, Мазур Игнат Харитонович, является полицейским деревни Замостье и находится на службе оккупационных властей. Бумагу он берег, завернутая в чистую тонкую холстинку, она лежала во внутреннем кармане пиджака, который Игнат торопливо надевал, подталкиваемый в спину прикладами винтовок. Сзади в пять голосов выла его семья.
Во дворе, вдоль забора стояло человек десять незнакомых мужиков. Одетые по-разному, обросшие, с разномастным оружием, они угрюмо и безразлично смотрели на Мазура. Сбоку от ворот на большой дубовой колоде, где кололи дрова, сидел человек с худым, чисто выбритым лицом, в черной каракулевой кубанке с красной солдатской звездочкой. Поверх защитного цвета немецкого френча на нем была овчинная, крашенная луком безрукавка. Темно-синие галифе с малиновым кантом, заправленные в высокие хромовые сапоги коричневого цвета, завершали его необычный гардероб. Ни командира, ни партизан Мазур не знал. «Можа, какие нездешние», — мелькнула у него мысль.
— Товарищ командир, вот этот полицай, это он завчора ездил в местечко и доложил, гад, про ваших хлопцев. Ну, про тех у моста, которых немцы постреляли.
Мазуру стало обидно. Он ни к каким немцам никогда не ездил, ни про каких партизан у моста до вчерашнего вечера не знал. Аделькин кум, приехав с железнодорожного разъезда, рассказал деревенским о том, что прошлой ночью партизаны заминировали Чернявский мост и сидели в засаде, дожидаясь военного поезда. Сидеть, видать, было скучно, кто-то сбегал в Чернавцы и приволок бутыль самогонки. Хлопцы на голодный желудок напились и, увидев немецкую мотодрезину, попробовали взорвать мину, которая, видать, отсырела или еще по каким причинам взрываться не стала. Тогда Никола, сын Егора Кныша из Чернолесья, в пупок пьяный, выскочил из кустов и стрельнул из винтовки в дрезину. Немцы остановили свою технику, а было их человек двадцать, попрыгали на землю и перебили партизан. Николу, который, споткнувшись, сам скатился к насыпи и заснул, скрутили и увезли с собой. Мост, конечно, разминировали и поставили часовых. Только ж партизаны те были все здешние, из отряда Михаила Карповича Затонского, которого все в округе знали.
— Никуды я не ездил, — зло огрызнулся Мазур и тут же схлопотал по морде.
— А у тебя, холуйское мурло, никто и не спрашивает!
Мазур засопел, вытирая разбитые губы. Только сейчас до него дошло, что знакомый голос принадлежит Шарапке — Ивану Шарапчуку, бывшему колхозному счетоводу. Ивана аккурат перед самой войной забрали в Красную Армию. В Замостье он объявился зимой сорок первого года, как раз пред шляхетским Рождеством. Ходил по деревне тихим, каким-то пришибленным. Немного отлежавшись и поправившись, Шарапка стал частенько наведываться в местечко, а на масленицу заявился в деревню вместе с немцами, которые через переводчика объявили, что с сегодняшнего дня Иван Шарапчук назначен старшим полицаем их сельбища и является полноправным представителем нового порядка. Немцы пробыли в деревне до обеда, немного пограбили и уехали. Иван остался один. Дня через два на подводе в Замостье приехали еще трое полицаев. Люди эти были нездешние и в большинстве своем пьянствовали в местной школе, а ночами насиловали учительницу, которая, как говорят злые языки, была полукровкой и молчала, боясь за себя и двоих деток. Мужика у учителки не было, а в деревню ее привез летом тридцать девятого председатель райисполкома Иван Васильевич Порейко. На седьмое ноября в сорок втором году его повесили в райцентре на большой старой липе вместе в пятью активистами подпольного райкома партии. Люди поговаривали, что продал их немцам Шарапка.
И вот сейчас он, тот самый Шарапка, который уговаривал Мазура записаться в полицаи, который требовал от него сообщать обо всем, что творилось на их конце деревни, этот самый Шарапка стоял на его дворе с наганом в руке и обвинял Игната в каких-то несусветных грехах. Все Замостье знало, что Игнат, которого иначе как Мазур никто с детства и не называл, не мог обидеть не только человек а или скотину, но, бывало, останавливал телегу и пережидал, когда дорогу переползет шустрый уж или перебежит деловой ежик.
— Мазур у нас божье бя, — издевались над ним мужики и сверстники, когда он, покраснев, молча вставал и уходил, не желая слушать их пьяного похабного бахвальства. Его годки уже вовсю женихались, а на Купалову ночь такое вытворяли с девками в Богдановом урочище, что и сказать совестно, а Мазур все еще ходил нецелованным. Годов в пятнадцать он влюбился в Маню Аляхнович и втайне сох по ней. Надо отметить, что и Аляхновичиха тоже была еще той цацей, колкой да неприступной, со шляхетским гонором. Кто только не подбивал к ней клинья — всем от ворот поворот. Так что недолюбливали ее и девки и парни. В лето перед свадьбой Мазуру минул уже девятнадцатый год, пристрастился он по вечерам ходить на Галагаев хутор. Придет осторожно, чтобы старый Галагай, Манин дед, не заметил, сядет на спрятавшуюся в кустах сирени скамейку и с тоской часами глядит на подслеповатые окна засыпающей избы. Там, за вышитыми занавесками, спокойно и ничего не ведая, спала его единственная земная любовь. Чего только он не выдумывал: то вот бы хата занялась, а тут он и спасает из огня ее и всю родню; или в темную и непременно дождливую ночь нападают на Аляхновичей бандиты, ну и, естественно, он всех перебьет и заслужит ее любовь. Потом эти мечтания казались ему глупостью и детством, а пока он сидел в своей засаде и еле сдерживал слезы обиды и безысходности. Ему было жалко себя. Здоровый, видный парубок, в руках которого спорилась любая работа, он был объектом вздыхания многих окрестных девчат. Правда, с грамотностью у него были нелады. Да как им было не быть, когда батька, узнав, что советская власть запретила Закон Божий, забрал его из школы со словами: «Чытать, писать крыху, сыночак, умеяш и досыть! Працавать треба». Но все это было давно, а теперь он сидел как пень в сирени и страдал. Вдруг Мазур онемел от неожиданности, сзади осторожные и нежные ладони коснулись его лица. Не оборачиваясь, он сгреб эти тонкие, прохладные, пахнущие летними травами пальцы и прильнул к ним губами.
— Ну, чего ты, глупенький, томишься сам и меня уже который год сушишь? — нежно гладя его по голове, спросила Маня, опускаясь рядом с ним на скамейку.
Они долго, до боли в губах целовались. Мир кружилась, два сердца колотились, как две крупные рыбины на мелководье. Ночи летели, как минуты. Надышавшись сладостью девичьих губ, Мазур днем пахал как двужильный. Тогда живой еще отец, по-доброму глядя на сына, старался в обеденный зной, когда всё в округе замирало, и воздух обращался в липкий тягучий нектар с горькой примесью сохнущей травы, подольше его не будить. Однажды они сушили сено на своей делянке у Катерлова омута, Игнат, с трудом выбравшись из послеобеденного сна, бросился к спасительной речке. Скинув штаны, он сильно оттолкнулся от песчаного берега и нырнул в прозрачную прохладную воду. Уже всплывая, он разомкнул веки. Слегка зеленоватый подводный мир с миллиардами крохотных воздушных пузырьков, таинственные, поднимающиеся из темной глубины и наклоненные в сторону течения водоросли, пронырливые пескари на желтом песке — все это открылось его взору. «Почему люди не умеют жить под водой?» — подумал Мазур и поднял голову навстречу приближающемуся солнцу. Прямо перед ним быстро двигались вверх-вниз длинные девичьи ноги, окруженные ослепительными пузырьками, проплывали белые с коричневыми пятнами сосков груди, покатый живот, красивые загорелые руки. Игнат от удивления и неожиданности чуть не захлебнулся. Он пробкой выскочил из воды, перед ним на отмели, закрывая левой рукой груди, а правой — низ живота стояла испуганная Мария. Узнав Мазура, она прыснула и, повернувшись к нему спиной, побежала к берегу. Игнат, встав на отмели, как зачарованный смотрел ей вслед. Маня, не спеша, отжала волосы, надела на мокрое тело сарафан и повернулась к нему. Их разделяло метра три мелкой, прогретой солнцем воды. Озорная улыбка медленно сползла с лица девушки, глаза наполнились любопытством, смешанным со стыдом и еще каким-то пока не известным, но трепетным чувством. Игнат перехватил этот взгляд, опустил вниз глаза и, увидев свое восставшее мужское достоинство, с диким стоном бросился назад в реку. Следующую ночь стала первой и положила начала отсчета их общей жизни. Уже после их свадьбы и после рождения троих детей и зачатия четвертого вновь и вновь он вспоминал тот первый сладкий волшебный туман.
Сбросив оцепенение, Мазур метнулся к командиру:
— Товарищ начальник, так это ж Шарапка и уговорил меня пойти в полицаи, ен жа сам старшей полицай у нашей дяревни. Вы, товарищ, спросите у любога, вам уси скажут. Ну, який я полицай? Так, одна видимость, я ж и партызанам да памогаю. У меня там под печкой и паперки есть, — вдруг Мазур осекся и замолчал. «Згубил ты себе, дурань! Не партызаны яны».
— Что ж ты, здрадник, змолк? — едко улыбаясь, спросил на чистом белорусском языке командир.
«Не, не партызаны», — глухо заколотилась у Мазура в висках кровь.
— Сыч, давай-ка, пошарь у него под печью, — теперь уже по-русски громко крикнул командир.
«А халера их тут разбярэшь», — подумал Игнат и получил удар под дых.
Мазура били ногами. Он не кричал, только извивался, как уж, пытаясь закрыть то лицо, то низ живота, но скоро, отупев от боли, съежился в комок и окаменел.
Солнце уже встало. Вокруг Мазурова двора собрались соседи. Бабы вполголоса плакали, мужиков почти не было, а те, кто пришел, стояли вдалеке, молча курили, сплевывая себе под ноги. Видно, ни у кого не было охоты вмешиваться в чужую беду, да и что бы дало это вмешательство, кроме новой беды.
— Вот, госпо…товарищ командир, в подпечьи, в самом углу нашел, — осекшись было на полуслове, отряхивая со штанов пыль, угодливо затараторил средних лет мужичонка в кургузой телогрейке.— Поглядите, тут и деньги есть и бумажки какие-то.
— Дай сюда, придурок, — зло гаркнул на подчиненного сидевший на колоде человек и с силой дернул из грязных рук круглую жестяную коробку из-под леденцов. Не глядя на содержимое, начальник, не спеша, засунул ее в карман безрукавки и равнодушно бросил избивавшим Мазура людям:
— Хватит с него, и так уже видно, что бандит. И нашим, и вашим, собака, умудрялся служить. Где его зброя?
Винтовку искали по все деревне. Недели три назад Мазур отдал ее Трофиму, собиравшемуся сходить на охоту, а тот, в свою очередь, оставил оружие Мазуровому тестю. Дед устроил возле леса огород, посадил картошку и теперь ночами сторожил, чтобы дикие свиньи не съели его урожай.
Принесли видавшую виды трехлинейку и две обоймы с патронами. Несчастного подняли с земли, поставили на колени и долго что-то кричали об измене Родине. Голова гудела, Мазур слабо понимал смысл истеричного вопля начальника партизан или хрен его знает кого. Игнат знал, что никогда не имел никакого дела ни до какой Родины, как и эта самая Родина никогда ничего не давала ни ему, ни его семье. В политике он не разбирался; в армии не служил; из деревни не выезжал ни разу; жил своим умом, пахал себе землю, сеял хлеб, растил детей; как умел, любил Марию; на чужое не зарился; в Бога не то, чтобы не верил, а так знал, что Он есть, и особо старался не докучать своими просьбами или жалобами, ну разве, если уж совсем допечет. В полицаи пошел ни по Шарапкиным уговорам, хотя и они тоже были. Как-то осенью, еще в начале войны, ночью в его хату пришли трое. В одном он признал Ивана Васильевича Порейко, дальняя родня которого жила в деревне. В юные годы будущий волостной начальник, пытался безуспешно приударять за Марией. Может прошлые чувства, а может, осенний дождь, но что-то привело его со спутниками к Мазурам. Быстро накрыли на стол. Игнат выставил полуторалитровую бутылку самогонки. Посидели, поговорили. Уже уходя, Иван Васильевич отозвал хозяина в сторонку и попросил помочь его людям. «Понапрасну тобой рисковать не будем, вон, сколько по лавкам сидят. Главное, молчи о нашем уговоре, ты ведь у нас единоличник, это сейчас и хорошо. Вроде, как и с советской властью не согласным был, так что помогай своему народу. Придет время, все зачтется».
Люди из леса приходили действительно нечасто. Когда Шарапка пристал, как банный лист, со своим полицайством, Игнат спросил у Ивана Васильевича совета. Сообща порешили, что так будет даже безопаснее. И все бы хорошо, но с сорок третьего, когда движение народных мстителей окрепло, и в деревню стали заходить партизаны из других отрядов, Мазуру пришлось тяжко. Порейко погиб, да и трудно было что-то объяснить чужим, зачастую не совсем трезвым, озлобленным людям. Партизаны ж были разными, иные, заскочив в избу, первым делом начинали потрошить сундуки, требовать сала, самогонки и тащить молодух на сеновалы. Мазур от партизан не прятался, односельчане — у многих родственники были в лесах — о его полицайстве молчали. Шарапка, видимо, чуя, что за Порейко с ним поквитаются, сбежал в местечко. Немцы в их глухомани уже с год не появлялись, так что жили они с Маней, можно сказать, спокойно. Игнат, правда, сильно переживал, когда кто-нибудь из залетных, плотно перекусив, заставлял стреножить овечку или сводил со двора телку. Неделю он ходил нелюдимым, тяжко вздыхал, о чем-то сам с собой разговаривал, подолгу топтался в хлеву, как рассерженный кот, фыркал на Марию, та снисходительно улыбалась: «Ты вот погоди, советы вернутся, вообще скотину заберут, и останемся мы с одними курями. Кинь ты все и не рви себе душу, дурень ты мой, дурень». Жена была уже на восьмом месяце, и Мазур, повздыхав еще для порядку, подсаживался к ней и прикладывал свою, уже седеющую голову к большому, налившемуся животу. Он внимательно вслушивался в странные, тихие звуки, живущие внутри Марии. Он ждал с нечеловеческой, звериной лаской, когда оттуда, из глубины его любимой женщины, кто-то еще невидимый и незнакомый, осторожно толкнет его в небритую щеку. По этим таинственным толчкам он пытался угадать, кто, признав в нем своего, скоро появится на свет. У Мазура было двое сыновей и дочка, сейчас, в отличие от Марии, он ждал девочку. Она ему даже снилась, такой же красивой и таинственной, как ее мать в той летней и счастливой реке.
Стоя на коленях, Мазур видел только коричневые сапоги партизанского командира. У левого облупившегося носка дымился окурок приторной немецкой сигареты. Сизый дымок, плоской узкой ленточкой изгибаясь, как змея, тянулся вверх, раздваивался и, медленно вибрируя, таял в теплом воздухе набирающего силу дня.
Выстрела Мазур не слышал, только как-то по-детски ойкнул и поднял к высокому безоблачному небу полные слез и удивления глаза.
Испуганные выстрелом аисты снялись с большого колеса, которое Мазур с сыновьями перед Пасхой приладил на березе, и закружились над осиротевшим домом.

Мазур вскочил с постели, остатки кошмарного сна еще витали в сонном воздухе их городской квартиры. «Чертовщина какая-то», — подумал он, осторожно косясь на мирно сопящую рядом Риту, как будто этот странный сон мог разбудить и напугать его беременную жену.
Игнат, которого так назвали в честь деда, убитого переодетыми в партизан полицаями, потянулся, чтобы выключить ночник. Вдруг в ближней к нему стороне огромного Ритиного живота родился крохотный бугорок, оттопыривая тонкую ткань ночной рубашки, он сделал полукруг и замер, остановившись у самой вершины. Кто-то новый, незнакомый, но уже до боли любимый, признавая в нем своего, пытался что-то сказать Мазуру.
Память часто преподносит нам странные сюрпризы.
За окном в предрассветном, весеннем, еще зябком мареве рождался новый день. Высоко над городом летели аисты — большие сильные птицы, которые, по народному, мудрому разумению, с древних времен приносят в наши дома счастье. Кто от кого зависит в этом мире — мы от птиц или птицы от нас? И кто знает, где кончается сон и начинается явь, и куда вместе с нами течет неуловимое время?

100-летие «Сибирских огней»