Вы здесь

Любимый дедушка

Странный детектив. Повесть. Окончание. Начало см. «Сибирские огни», 2021, № 1
Файл: Иконка пакета 01_mardan_ld.zip (92.31 КБ)

13.

Бессонная ночь была не только у Ивана Павловича, но и у задержанного Белошапкина, во всяком случае, если судить по внешнему виду. Он ссутулился на стуле перед столом следователя, лицо бледное и помятое, как это бывает от долгого пребывания в душном помещении. Но, как отметил для себя Дымов, уселся он на стул уверенно, не на краешек, а откинувшись на спинку, и смущенным себя, видимо, не чувствовал.
И взгляд у задержанного был цепкий, не было в нем ни растерянности, ни возмущения невинного человека, проведшего ночь в весьма некомфортных условиях следственного изолятора по неизвестной для него причине.

Фамилия, имя, отчество, дата рождения, место проживания?.. — Дымов положил перед собой бланк протокола допроса.

Белошапкин Геннадий Васильевич, тысяча девятьсот пятидесятого года рождения, дата — пятнадцатое января. Живу на улице Космической, дом шестнадцать, квартира семьдесят семь.

Белошапкин выговаривал каждое слово медленно, со значением, чуть растягивая, голос у него был довольно низкий, приятного тембра. И так же спокойно, с достоинством, осведомился:

Надеюсь, вы объясните мне, по какой причине я задержан?

Конечно, объясню, — заверил Иван Павлович. — Только вначале выполним все формальности. Семейное положение? Место работы?

Холост.

Так и запишем. — Подчеркнуто старательно Дымов заполнил графу бланка, даже прикусил губу от усердия. — А что так? Может, дети есть?

Жена умерла, детей в браке не было.

А вне брака? Оно ведь, знаете, по-разному бывает. — Дымов заговорщически подмигнул.

Однако Белошапкин игру не поддержал:

Заводить детей на стороне не в моих правилах.

А вы — человек правил? — оживился Иван Павлович.

А вы — нет? — парировал Белошапкин.

Дымов закивал головой:

Я... Я-то, конечно, да — работа такая. У меня тоже все по правилам, по закону...

Вот и объясните, по какому такому закону я здесь, — не повышая голоса, вновь потребовал Белошапкин.

Что вы, гражданин, нетерпеливый такой, право! — воскликнул Дымов и вновь взялся за ручку. — Я же сказал, что сначала формальности. Итак, место работы? Как себе хлеб насущный добываете?

Работаю в Доме быта при Центральном универмаге. Я мастер по ремонту обуви.

Дымов обрадовался:

Ну да, ну да... Конечно же, мастер! Это многое объясняет!

Белошапкин поднял глаза на следователя и, словно впервые увидев, вгляделся в его лицо пристальным взглядом:

Что же это может объяснить?

Ну как же! — засуетился Иван Павлович. — Вот смотрите, у меня тут в протоколе задержания написано, что у вас изъят преудивительнейший для ночных прогулок предмет — шило сапожное. Откуда, думаю, такое? А теперь все понятно — орудие производства! Вышел человек погулять да и захватил с собой. Можно было еще и дратву прихватить, или там штуцер, или еще чего сапожницкое... Были бы вы поваром в столовой, так, наверное, поварешку бы взяли. Хотя нет, у нас повара с работы больше продукты тащат... Впрочем, это совсем другая история — хищение социалистической собственности, этим наш отдел не занимается. Вы же собственность государственную не расхищали? Так вот, о «погулять»... Что же вы все-таки делали вчера? Расскажите все о вашем дне, Геннадий Васильевич. Особенно вечер, как вы понимаете, меня интересует.

А меня интересует, в чем же меня обвиняют! Но, если хотите, вот, пожалуйста. Весь день я был на работе, вечером пошел в театр, а после театра решил прогуляться по улице. Это наказуемо?

Да ни боже мой! Я, знаете, и сам погулять люблю... — Дымов помахал в воздухе рукой. — Как это там у поэта: «Май жестокий с белыми ночами...» Правда, в нашем регионе они довольно темные, эти самые ночи, да и дождик вчера моросил. Впрочем, в любое время прогулки нашим гражданам не возбраняются. Вот если бы они только к незнакомым женщинам на темных безлюдных улицах не приставали... За это и задержать могут!

Белошапкин выпрямился на стуле и твердым, по-прежнему спокойным тоном, подчеркивая отдельные слова, ответил:

Рад, что мы наконец-то добрались до сути. Заявляю вам и запишите это, пожалуйста, в протокол, что ни к кому я не приставал. Мои действия были поняты совершенно превратно как этой неизвестной мне женщиной, так и вашими, очень оперативными в данном случае, сотрудниками. Именно потому, что время было позднее, а улица пустынная, я и хотел ей помочь, но она совершенно неадекватно отреагировала. Я попробовал заговорить с ней, успокоить, а она стала меня толкать.

Но, как следует из протокола, вы пытались схватить ее за руки! Как же ей не испугаться?

Еще раз повторяю, я пытался ее успокоить и объяснить, что ничего плохого ей не сделаю. Но тут появилась милиция, которая приехала, кстати, не на милицейской машине. Они мне и слова сказать не дали. Что мне — драться с ними было нужно? Я, как законопослушный человек, сопротивления при задержании не оказывал. А вы, вместо того чтобы во всем разобраться, мне про майские ночи рассказываете!

Да это я больше так, для разговора. А в протоколе все ваши слова отмечены: «Преступных намерений не имел, сопротивления не оказывал...» — Дымов поставил точку и протянул листок Белошапкину: — Прочтите и напишите: «С протоколом допроса ознакомлен, с моих слов записано верно». И подпишитесь.

Это что, всё? — Впервые за всю беседу в голосе Белошапкина прозвучало неподдельное удивление. — Так меня отпускают или нет?

Дымов нажал кнопку вызова, и тут же в дверях появился сержант конвоя.

Уведите арестованного, — сказал ему Дымов и обернулся к Белошапкину. — Вы задержаны до выяснения обстоятельств. Пока по статье о хулиганстве, а там посмотрим. Следствие, понимаете ли, процесс небыстрый, кропотливый. До встречи, Геннадий Васильевич, до встречи!

* * *

В кабинете Сергея Петровича Дымов появился с ордером на обыск. Он сверкал глазами и горячился:

Вот, ордер на подпись! Нужно посмотреть, что у него дома делается, нам нужны улики. Он не сапожник, Петрович, слово тебе даю! Да нет, по профессии, может, и сапожник. Нужно в Дом быта наведаться. Пусть туда Сергушин едет, а Лазаренко с соседями поговорит, он умеет. А я на обыск, потому что чует мое сердце — ну не простой он сапожник! У него речь как у кандидата наук. Может, конечно, просто человек начитанный. Театр вон любит... Но надо его трудовую книжку изучить — не может быть, чтобы он всю жизнь сапожником работал. А главное, он меня не боится! Понимаешь, гнет свою линию, и нет у него ни страха, ни гнева праведного — будто для него задержание вовсе не неожиданность.

Может, потому и не боится, что невиновен? У тебя пока никаких доказательств, кроме твоего «сердце чует», нет, — с сомнением возразил Сергей Петрович.

Каждому человеку есть чего бояться, если он не полный дурак. А этот — не дурак, куда там! Он такую глухую оборону передо мной выстроил, он так себя в руках держит, что позавидовать можно. Мой он, Петрович, мой, поверь мне! Я его колоть буду. Сейчас пусть идет по хулиганству, а дальше мы ему другую статью предъявим. Я уверен, что зацепки найдем.

Ордер на обыск Сергей Петрович у прокурора подписал, но тревога его не отпустила. С одной стороны, никогда еще в его практике столь важное дело не основывалось на столь зыбкой доказательной базе. С другой стороны, выхода не было и приходилось положиться на знаменитое чутье Дымова, который горячился, как гончая, взявшая след. И чтобы эту гончую не занесло, Сергей Петрович решил усилить свой личный контроль над следствием, но Дымову по возможности не мешать.

А Ивана Павловича после допроса задержанного не отпускало ощущение, что где-то он уже видел этого человека, но где — вспомнить не мог. Ночью Дымов долго ворочался в постели, уснул под утро. Тут оно и случилось в первый раз. Потом ему скажут, что это был, скорее всего, микроинфаркт, но в ту майскую ночь он еще не знал об этом.

Во сне он шел через Красную площадь, раздвигая плечами толпу, заполнившую собой все пространство от Кремлевской стены до здания ГУМа. Он был большой и сильный, выше всех в этом скопище народа, и уверенно прокладывал путь к Лобному месту. Его там ждали, там он должен был выполнить свой долг и, как в американском боевике, расправиться со злом и тем самым спасти людей в этой толпе, не подозревавших о грозящей им опасности. Грудь распирало от чувства превосходства над этими мелкими, слепыми людишками, он гордился собой и знал, что остановить его невозможно.

У Лобного места прямо на мостовой сидела женщина, щуплая и некрасивая. Торжествуя, что она в его власти, он занес руку, чтобы жестоко, со всей силы ударить ее. И вдруг рука замерла и ужас остановил его дыхание. Женщина смотрела ему в лицо и молчала, не пыталась уклониться или защититься, — она не боялась его. По ее светлой кофточке расползалось кровавое пятно, и теплая кровь залила почему-то и его грудь, пекущая боль потекла оттуда к ногам. И он побежал. Вокруг бежали люди, охваченные общим ужасом, он падал, на него наступали, он закрывал голову от ударов чужих ног, отчаянно кричал, но изо рта не вырывалось ни звука...

И тут он проснулся.

Комната была наполнена грохотом сердца, которое рвалось из грудной клетки. Иван Павлович судорожно схватился за грудь, ощупал пижаму и поднес руку к глазам. Пижама была сухой, крови на руке не было. Тело занемело, он почти не чувствовал ног. На потолке раскачивался свет от фонаря за окном. «Ветрено», — подумал Иван Павлович и закрыл глаза. Он знал, откуда этот сон. Сон пришел из августа шестьдесят восьмого, из тех далеких уголков памяти, о существовании которых он приучил себя не думать. Тогда все было так, как во сне, и не так.

В шестьдесят восьмом году Дымов был в Москве. Контрразведывательная работа по борьбе с идеологическими диверсиями, в Пятом управлении КГБ СССР, открывала перед молодым сотрудником блестящие карьерные перспективы, и Дымов гордился собой. В августе, в связи с чешскими событиями, патрулирование столицы усилили. Дымов был одним из тех людей в штатском, которые участвовали в операции по задержанию участников демонстрации двадцать пятого августа. Впрочем, демонстрацией эту маленькую группу из трех женщин и пяти мужчин назвать было сложно. Они не кричали, не привлекали к себе внимания, просто сидели на мостовой и держали самодельные плакаты: «За вашу и нашу свободу!», «Мы теряем лучших друзей», «Свободу Дубчеку!». Рядом стояла детская коляска. По-хорошему, им и нарушение общественного порядка предъявить было нельзя, и все же это была провокация.

«Вперед!» — подтолкнули Дымова сзади, и он не раздумывая бросился к Лобному месту. Кто-то вырывал из рук демонстрантов плакаты, кто-то валил их на землю с криками: «Бей жидов!» Дымов заломил руки молодому парню в белой рубашке, тот упал, и его ударили в лицо. Кровь на белой рубашке была ярко-красной. «Зачем же бить?!» — воскликнул кто-то сзади, в толпе собравшихся людей.

Тогда, в том августе, Дымов был уверен в своей правоте, и только кое-какие не то чтобы сомнения, а просто вещи, которых он не мог себе объяснить, скребли сердце. Конечно же, задерживать преступников за время службы ему приходилось не раз, но это были те, кто бежал или нападал, а эти бежать не пытались, сопротивляться тоже не пробовали. А главное, что было уж совсем непонятно: в глазах преступников Дымов всегда видел страх или бешеную злобу, у этих же восьми не наблюдалось ни того ни другого. Они были настолько убеждены в своей правоте, что, как почувствовал Дымов, это могло бы поколебать его собственную уверенность в правильности того, что он делал. Но думать об этом было некогда, да и не хотелось.

Вечером сосед по комнате в общежитии сказал:

Вот идиоты! Зачем было лезть на рожон? Они что, не знали, что их арестуют? И вообще, что значит «правозащитники»? Чтобы право защищать, есть правоохранительные органы — это мы.

А защищать и охранять — это одно и то же? — спросил Дымов, но сосед не ответил.

Потом с отделом контрразведывательной работы не сложилось, Иван Павлович вернулся домой, в родной областной центр, разбираться с убийствами и в глубине души был этому рад. Во всяком случае, бить тех, кто сидит на мостовой рядом с детской коляской, ему больше не доводилось...

Затрещал будильник, и Иван Павлович вздрогнул от неожиданности. За окном уже светало, нужно было подниматься. Возвращаясь к заботам сегодняшнего дня, он вспомнил лицо Белошапкина и, разминая непривычно слабые ноги, подумал: «Но ведь где-то я его уже видел... Определенно видел!»

14.

Геннадий Васильевич Белошапкин был мужчина спокойный и безобидный. Мало того, многие относились к нему даже с жалостью. Подумать только, жили себе Белошапкины тихо, не скандалили, а жена вдруг возьми да и выпрыгни из окна! Так и умерла в больнице, не приходя в сознание. Никто и не знает отчего. Очевидное самоубийство на почве депрессивного состояния. Дама странноватая была, нелюдимая, вечно с замотанной головой ходила — говорила, что мигрени мучают. Геннадий Васильевич с той поры один жил, женщин к себе не водил, на работу ходил исправно и был хорошим сапожником. В отличие от многих коллег по цеху не пил, а потому общих интересов с ними не имел. Как раз наоборот, был заядлым книгочеем, даже на работу, бывало, книжки приносил или толстые журналы и в обед изучал: жует свой бутерброд, чай пьет и читает. Такое поведение расценивалось в Доме быта как странное, но ведь у каждого свои «тараканы».

Короче говоря, Геннадий Васильевич был человек скромный, даже интеллигентный, и вроде бы чистый перед законом. Такими сведениями располагал Иван Павлович перед началом обыска в доме Белошапкина.

В квартире царила безупречная чистота. Понятые — пожилая семейная пара из квартиры снизу — даже сразу разулись в прихожей.

Чистая обувь ровно, как по линейке, была выставлена на коврике, одежда аккуратно развешана, кровать заправлена, чайник и немногочисленная посуда вымыты до блеска. Платежки за коммунальные услуги аккуратно сложены стопочкой квитанция к квитанции.

И ни одной просроченной оплаты! — подивился Дымов, заглянув через плечо Виталию Сергушину, который осматривал содержимое ящиков комода.

Сам Иван Павлович такой законопослушностью не отличался.

В квартире было много книг — в основном художественная литература, выменянная на макулатуру, и «огоньковские» собрания сочинений, — тоже аккуратно расставленных на книжных полках. Отдельной стопкой лежали номера «Нового мира», полные подшивки, начиная с восемьдесят восьмого года.

Да уж, не поспоришь, советский народ — самый читающий в мире! — Дымов вытянул наугад один из журналов. — «Архипелаг ГУЛАГ», понятно... И читал, видно, серьезно — вон как листы позагибал... А ну-ка, ну-ка, что там еще?

Дымов разложил перед собой журналы и стал просматривать их один за другим.

Вы думаете, Иван Павлович, он в них что-то прячет? — поинтересовался Виталий.

Себя он в них прячет, юноша, себя! — Дымов торжествующе помахал воздетым кверху указательным пальцем. — Вот, смотри. Одни страницы загнуты, даже помяты, а другие — совсем не тронуты. Значит, подозреваемый читал не всё подряд, а только то, что его интересовало. Можно составить представление о круге его интересов. Это раз. А второй вывод...

Виталий не согласился:

Сейчас все читают то, что модно. Или что-нибудь ранее запрещенное.

Не скажи! Вот, например, «Доктор Живаго» у него не пошел, а уж моднее не придумаешь. Но даже не это важно, вернее не только это. Вернемся ко второму умозаключению. Обрати внимание, он такой аккуратист, а с журналами обращается варварски, некоторые страницы даже надорваны. О чем это свидетельствует? О том, что здесь его главная страсть, не совсем уж он человек-автомат! А поговорить ему не с кем. Значит, есть у него слабое место. Об этом нужно подумать...

Вам Сергей Петрович скажет, что это все психология, а нужны факты... Ого, смотрите, что я нашел! — окликнул Дымова Виталий.

В руках у него была связка простых шариковых ручек, перетянутая резинкой.

Отлично! Но Сергей Петрович скажет, что это не преступление — быть запасливым человеком и купить по дешевке несколько ручек, — поддел молодого коллегу Иван Павлович. — Все равно покажи понятым и приобщай к вещдокам, потом разберемся.

Когда Дымов, просматривая уже в отделении протокол обыска, недовольно нахмурился, Виталий забеспокоился. Он хорошо помнил, под какой град насмешек старшего следователя попал недавно Толя Лазаренко, и не хотел оказаться на его месте.

Иван Павлович, что-то не так? — осторожно спросил он и покосился на Сашу Груздева. — Я все записал, что там было.

Дымов почесал в затылке:

Ну да, ну да... Все, что было... А скажи, чего там не было?

В смысле? — Виталий на секунду задумался и выпалил: — Женщина! Там не было женщины, ею вообще не пахло!

У кого что болит!.. — засмеялся Саша. — Тебе, Виталя, личную жизнь устраивать надо, чтобы не путать частное с производственным.

Но Иван Павлович поддержал Сергушина:

В данном случае он как раз прав. Я понимаю, что жена Белошапкина умерла, но ведь нет никаких следов, что она вообще была. Мы не видели ни одной фотографии, причем не только жены, а в принципе — ни одной! Так бывает? А хоть один листок, написанный рукой нашего подозреваемого, мы нашли? Ни одного! И это, мои молодые друзья, более чем странно. Он в этом доме не живет, он в нем только пре-бы-вает! Где его настоящая жизнь? В чем его настоящий интерес? Значит, он где-то что-то прячет. Я думаю, что он должен дневник вести. Ну вот ей-богу, где-то же человек должен себя раскрывать... Когда ему не с кем говорить, он говорит с бумагой.

Со всей этой психологией, товарищи Дымов и Сергушин, а лучше — с фактами, зайдите ко мне! — Сергей Петрович вошел незаметно и прервал рассуждения Ивана Павловича.

«Я же вам говорил!» — выражало лицо Виталия, но Дымов уже не боялся недовольства начальника. В его голове складывался план следующего допроса подозреваемого Белошапкина.

* * *

Новость о переквалификации обвинения Белошапкин принял абсолютно спокойно.

Короче говоря, вам вменяется покушение на убийство...

Дымов намеренно затянул паузу, и задержанный ее невозмутимо выдержал.

Надеюсь, у вас есть на то основания, подкрепленные доказательствами? — подал он наконец голос.

Иван Павлович отметил про себя, что держится его визави прекрасно, самообладания не теряет, а то, что никакого беспокойства такой поворот дела у подозреваемого не вызвал, лишний раз убеждало следователя, что он на верном пути. Любой нормальный человек в подобной ситуации хотя бы удивился. Если ты никогда в жизни не сталкивался с убийствами, даже теоретически, то такое обвинение покажется тебе оскорбительным или как минимум абсурдным.

Конечно, есть. — Иван Павлович похлопал по пухлой папке с документами дела. — Это показания свидетельницы, или теперь — потерпевшей. И шило ваше вам сильно навредило, Геннадий Васильевич. Забавное такое шильце. В платочек завернутое. Помните, я уже про него спрашивал? Вы аккуратист, да? Для чего бы это в платочек, подумал я про себя. Шила-то в мешке — в смысле, в платочке — не утаишь, так народ говорит. Принято считать, что народ мудрый, а? Вы как считаете?

Думайте, что хотите, — буркнул Белошапкин. — По мне, народ глуп и темен. Вроде этой гражданки, которой я помочь хотел, а она, дура, меня сюда упекла.

Что это вы в людей не верите, Геннадий Васильевич?.. Да и ладно, что нам люди! Так вот, я ваше шильце на экспертизу отдал, а там, представьте себе, никаких отпечатков. Нет там ваших пальчиков, и ничьих нет, аккуратненько все стерто. Как же это получилось?

Этого я не знаю и знать не хочу. Вы следствие ведете, вы и доказывайте, что это умышленно сделано. У нас еще презумпцию невиновности не отменили? — спокойно поинтересовался Белошапкин.

Нет, конечно. Только странно это все. Да и зачем бы такое шило с собой в театр брать? Объясните, уж пожалуйста! — Дымов заискивающе посмотрел в глаза Белошапкину. — Нам вы, безусловно, помогать не обязаны, но себе-то, может, поможете?

Я с работы его прихватил, мне дома нужно было рант подшить. Я свою личную обувь только вручную подшиваю. Забыл из кармана выложить. Такая версия подойдет?

Вот спасибо! — обрадовался Дымов. — Может, и подойдет, подумаем. Кстати, о театре. Вы в тот вечер «Дни Турбиных» смотрели? Хороший спектакль, сам видел.

Белошапкин заинтересовался:

Следователь в театр ходит? Не ожидал.

Ну зачем же вы так! — обиделся Иван Павлович. — Мы тут тоже люди интеллигентные. До вас, правда, далеко. Я вот только один раз был, а вы, как говорят, ни одного спектакля не пропускаете. Цветы артистке дарите...

Угол рта у арестованного дернулся.

А дарить цветы артистам — это преступление? Да, мне нравится ее игра, что же в этом плохого?

Да и мне нравится! — загорячился Дымов. — Хорошая артистка, я с ней даже знаком. Немного опосредованно, но знаю, знаю... даже как-то беседовали... Может, вы ее тайный поклонник, а? Шалун вы эдакий! — Он хихикнул и погрозил пальцем.

Геннадий Васильевич нахмурился:

Это мое личное дело. Вас оно никак не касается.

Конечно, цветы для артистки к делу не подошьешь, но все-таки интересно... — пошел на попятный Дымов. — Просто нечасто встречается такая бескорыстная любовь к театру. Вы прямо как Иосиф Виссарионович с этими «Турбиными»!

Белошапкин удивленно вскинул глаза.

«Где-то близко!» — мысленно возликовал Дымов и продолжал:

Мне тут рассказывали, что сам Сталин на эту пьесу тринадцать раз ходил. Понятно, театр другой был, но пьеса та же.

Вы и это знаете? Тогда уточняю для интересующегося следователя, что не тринадцать, а пятнадцать. А театр был МХАТ.

Подозреваемый явно оживился, и Дымов поспешил его поддержать:

Да я сам удивился, когда мне об этом сказали! Одна знакомая где-то про это почитала и поделилась. Сейчас про Сталина много всякого пишут...

Белошапкин сделал негодующий жест рукой:

На мертвого лаять — невелика храбрость. Они бы при его жизни попробовали!

Ну да, ну да... — согласился Дымов. — А все-таки зачем он на этот спектакль столько раз ходил? Я думал, но, может быть, не понял... Вы как полагаете, зачем? Там ведь про белых офицеров, это же классово чуждый элемент!

Дымов подыгрывал Белошапкину, изо всех сил старался удержать ниточку разговора, который очевидно захватил подозреваемого.

Геннадий Васильевич увлекся и стал словоохотливее:

Сталин об этом сам писал. Он говорил, что это демонстрация всесокрушающей силы большевизма. Ведь если даже такие люди, как Турбины, испугались и сложили оружие, значит, большевики непобедимы. Врага ломать надо, страхом ломать, иначе он в любой момент голову поднимет и исподтишка нападет! И верить ему нельзя. Никому верить нельзя, потому что все предатели: только и ждут, как тебя подставить, только зазевайся — в спину ударят. Сталин это хорошо знал.

Право, не знаю... — с сомнением в голосе протянул Дымов. — Я там такого не увидел. Мне, например, их всех жалко. Такие красивые, благородные, добрые... Такая семья славная, все друг друга любят — и вдруг тут революция, и вся жизнь коту под хвост. Если победу над врагом показывать, так уж нужно было и врага негодяем сделать, чтобы радоваться его гибели. Вы так не считаете?

Белошапкин ухмыльнулся:

Прямолинейный вы человек, гражданин следователь. Будто не знаете, как умело может зло маскироваться! Человек хороший до тех пор, пока ему это выгодно, а как только его прижмешь, тут он свое нутро и показывает. Во всех подлость сидит. Все предатели! «Семья... любят!..» — издевательски передразнил он. — Вы где-нибудь семью без предательства видели?

У вас с женой трагедия была, я знаю, — посочувствовал Иван Павлович.

При чем тут моя жена? — вскинулся Белошапкин. — А впрочем, это что, не предательство — взять и из окна прыгнуть? Все бросить, мужу жизнь, может быть, поломать? А!.. — Он махнул рукой. — Любовью ничего удержать нельзя, это всё фантазии. Одно только на человека действует — страх. И не верьте, когда вам про благородство рассказывают, врут, все врут.

И вы тоже?

Может, и я тоже. — Подследственный перевел дыхание. — Только вы это еще доказать должны, — закончил он уже спокойным голосом, хотя губы его еще дрожали.

Да уж, задали вы мне задачку, Геннадий Васильевич... — Дымов нажал кнопку и вызвал конвой. — Я теперь уж и не знаю, что мне про вас думать!

И многозначительно добавил вслед уходящему Белошапкину:

И про Сталина...

А совсем напоследок тихо, но так, чтобы задержанный все же расслышал, буркнул:

И про жену вашу, ныне покойную...

Готовясь к допросу, Дымов поднял из архива дело о самоубийстве гражданки Белошапкиной, тихой, незаметной женщины, о которой ни соседи, ни сослуживицы по железнодорожной кассе, где она проработала много лет, не могли сказать ничего плохого, как, впрочем, и ничего особенно хорошего. Отмечали ее набожность: ходила в церковь — может, детей вымаливала, потому что Бог ей их не дал, а она от этого вроде бы страдала. Дело казалось ясным, его быстро закрыли, версия убийства или доведения до самоубийства даже не рассматривалась. Белошапкин в момент падения жены из окна находился на работе, о чем свидетельствовала приобщенная к делу справка из Дома быта.

Раньше Дымов и сам не стал бы заново поднимать это дело, но теперь ему многое казалось подозрительным. Странно было, что богомольная Белошапкина взяла на свою христианскую душу страшный грех самоубийства. Следы многочисленных телесных повреждений экспертиза списала на падение из окна, и теперь уже не представлялось возможным установить, не были ли они нанесены еще до смерти. Она словно бы и вовсе не жила, эта несчастная Белошапкина, не оставившая после себя абсолютно ничего, даже воспоминаний и сожалений. Муж покойной жалел не ее, выпрыгнувшую из окна, а себя, поскольку с ее смертью он, по-видимому, лишился привычных удобств. Если только не он сам был причиной...

«Стоп! — остановил себя Иван Павлович. — Все это опять домыслы, не подкрепленные никакими фактами. Я их не только Петровичу, но и самому себе обосновать не смогу. Что за проклятая история — все как сквозь пальцы уходит, не удержишь!»

Дымов прошелся по пустому кабинету, ставя ногу на пятку и шлепая по полу носками туфель. «Стар стал стар-ший, стар стал стар-ший», — отбивали подошвы, и Иван Павлович готов был с ними согласиться. Ну чего он привязался к этому Белошапкину как к единственной версии? Да, неприятный субъект, мутный, но подозревать человека на основании личной антипатии — грубейшая ошибка, даже для начинающего следователя она непростительна. Или тотальная подозрительность — это действительно уже издержки многолетнего профессионального восприятия? Интересно, врачам тоже все люди больными кажутся?

По ошибке можно засудить и невиновного, от такого ни один следователь не застрахован. Только и для этого нужна какая-никакая доказательная база, а ее в данном случае не было. Конечно, намеренно засуживать Белошапкина в планы Ивана Павловича не входило. Но время поджимало: начальство уже требовало освобождения задержанного. Нужна была улика, хоть какая-нибудь, хоть малюсенькая! Или, наоборот, алиби — пусть и такое же малюсенькое. В том-то и беда, что не было ничего...

«Ни-че-го, ни-че-го», — простучали по полу подошвы туфель. Какие детали еще не проработаны, что еще стоит сделать? Можно еще раз потерпевшую допросить — уточнить, что же за ерунду, как она выразилась, говорил ей Белошапкин. Пусть повторит дословно. Это раз. Дымов сделал пометку в перекидном календаре, который использовался им исключительно в качестве записной книжки и был открыт сейчас на красном листке «8 Марта». Что там с предыдущими местами работы подозреваемого? Надо подробнее ознакомиться с этапами его жизненного пути. Это два. И, наконец, третье — следует тщательнее разобраться с историей самоубийства жены Белошапкина, все ли там чисто. Нужно найти телефон бывшего следователя Полтавченко, который, судя по документам, вел это дело. Сейчас он из прокуратуры ушел в юрисконсульты какой-то частной фирмы, но память у следователей, пусть и бывших, хорошая, если попросить — наверняка вспомнит.

План был составлен, но успокоиться Дымов не мог и вновь стал мерить шагами пустой кабинет.

Вдруг он остановился и резко развернулся на каблуках. Душный автобус... малыш кричит, мать не может его успокоить... а пассажир с голубой книжкой «Нового мира» досадливо морщится и прикрывается раскрытым журналом... Вот где он уже видел эти близко посаженные глаза, бледное лицо в мелких оспинах, брезгливо поджатую нижнюю губу! Пригородный автобус! Теперь бы только вспомнить, куда или откуда... Память не подвела старшего следователя: автобус из Пантелеевки, после осмотра дачи Людмилы Попович, последнего эпизода серии. Что мог Белошапкин делать в Пантелеевке? Приехал к кому-нибудь в гости? Подыскивал съемную дачу на лето? А что, если у него там своя дача? Лучшего убежища не придумаешь...

Следствие, похоже, выходило на новый виток. Намеченный план мероприятий потерпит, теперь нужно дождаться утра — и вперед, в Пантелеевку!

15.

Нет, совсем не стал стар старший следователь Дымов! Владел Белошапкин дачей в Пантелеевке, в дачном товариществе «Огонек». Мало того, находилась она по соседству с дачей Поповичей. Это был тот самый скромный деревянный домик за выкрашенным в зеленый цвет забором из штакетника, на который Дымов обратил внимание в прошлый свой визит в Пантелеевку. Участок площадью в стандартные шесть соток был ничем не примечателен, но внутри дома следователей ждал сюрприз.

По-видимому, жилые функции дачи полностью отводились маленькой веранде, где стоял самодельный, грубо сбитый топчан, кухонный стол с электрической плиткой, шкафчик с нехитрым домашним скарбом. Неожиданностью стала большая, она же единственная, комната дачного домика.

Ничего себе! — присвистнул Виталий. — Иван Павлович, это что — музей?

На стене прямо напротив двери висел большой портрет Сталина. Не парадный, со звездами и орденами, а очень простой, почти одноцветный. Одетый в серый френч отец народов стоял, сжимая в руках свою знаменитую трубку, и пристально смотрел немного в сторону чуть прищуренными глазами.

Виталий поежился:

Не хотел бы я оказаться под таким взглядом... Прямо как горячий уголь. — И еще раз повторил: — Ничего себе!..

Хороший портрет, — оценил Дымов. — Стальной цвет и скрытый жар в глазах. Мастерски сделано.

Но это было не единственное изображение вождя. Сталин смотрел отовсюду: с черно-белых фотографий, с цветных репродукций, вырезанных из журналов, с пожелтевших плакатов. Полка с собранием сочинений Сталина в темно-багровом переплете, книги, журналы...

Что ищем? — спросил Виталий, оглядывая комнату. — Вы говорили, дневник?

Всё, — коротко ответил Дымов.

Обыск начался. Понятые — молодая пара — с интересом знакомились с атрибутами уже изжитого культа личности.

Время от времени Виталий удивленно сообщал что-нибудь вроде:

Смотрите, Иван Павлович, тут и коллекция трубок есть!

Дымов молчал, только вскидывал кустистые брови в ответ на особенно громкие возгласы своего молодого коллеги.

За дверью обнаружилось высокое, в полный рост зеркало и аккуратно развешанные возле него на рогатой вешалке френч и галифе, а под вешалкой — мягкие кожаные сапоги.

Да сюда экскурсии можно водить!.. — ахнул Виталий. — А может, вот это дневник?

Он протянул Дымову большую амбарную книгу, исписанную четким почерком. Иван Павлович раскрыл наугад. Страница была разделена на две части. «Мы имеем врагов внутренних. Мы имеем врагов внешних. Об этом нельзя забывать, товарищи, ни на одну минуту», — стояло в левой колонке. И в правой, этим же почерком: «Внутренние враги — предатели!» Слово «предатели» было подчеркнуто с таким нажимом, что грубая бумага надорвалась в нескольких местах. Дымов перевернул страницу. «И мы будем уничтожать каждого такого врага, мы будем уничтожать весь его род, его семью. Каждого, кто своими действиями и мыслями — да, и мыслями — покушается на единство социалистического государства, беспощадно будем уничтожать», — было написано слева, а справа стояло три жирных восклицательных знака. И через всю страницу, обведенное красным карандашом: «Что не сделает закон, то должна восполнить пуля!»

Дневник? — с надеждой спросил Виталий.

Не совсем, но весьма красноречиво, весьма... — хмыкнул Дымов. — Будем изымать. Лазаренко, оформляй!

По дороге в отдел Виталий не мог угомониться и продолжал обсуждать увиденное:

С таким я еще ни разу не встречался! Чем только люди не занимаются, когда в голове полно «тараканов»! Только я не понимаю, что это нам для серии убийств дает? Никаких улик, связанных с нашими эпизодами, нет.

А ты бы хотел, чтобы тебе орудие убийства на тарелочке поднесли? — съязвил Толя Лазаренко. — Или сувениры с места преступления? Тогда, конечно, мы были бы в шоколаде, тогда его легко колоть можно! Если это вообще он. Иван Павлович, вы не сердитесь, но, как мне кажется, сегодняшний обыск на вашу версию не работает.

Виталий вздохнул:

И дневников не нашли. Жалко.

Дымов усмехнулся:

Да нет, как раз нашли. Ты что, не понял, что всё это и есть его дневник? Понимаешь, всё! Это не музей Сталина, это он про себя — он таким хочет быть.

Ого! Мания величия? В Сталины метит? — удивился Виталий.

Или в его продолжатели. Обратил внимание на размер одежды? Сталин был маленький, а наш клиент высокий. Он этот френч не для Сталина, а для себя пошил. Не удивлюсь, если он его надевал и перед зеркалом красовался.

Виталий тряхнул головой:

Его, по-моему, нужно на психиатрическую экспертизу отправить. Он же просто псих!

Может быть, и нужно, — согласился Дымов. — Только ты не торопись, надо еще и понять многое. Ты же сам говоришь, что хобби у людей разные бывают. Документы о выдающихся личностях собирать, даже о Сталине, — это деяние уголовно не наказуемое. Так что конкретных доказательств у нас опять нет, но зато есть много всего интересного.

Если в разговоре с Виталием Иван Павлович проявлял разумный скептицизм, то в беседе с Сергеем Петровичем он сам был готов бороться со скепсисом начальника.

Мы должны составить психологический портрет подозреваемого, и проведенный обыск дал нам много данных для этого, — убеждал Дымов угрюмо молчавшего Сергея Петровича. — Я буду подробно объяснять, наберись, пожалуйста, терпения. Во-первых, эта тетрадь. — Иван Павлович указал на амбарную книгу Белошапкина. — Это прелюбопытнейшая вещь! Я внимательно ее изучил, и знаешь, что это? Это конспект из статей и выступлений Сталина разных годов. Наш подозреваемый просто диссертацию по отцу народов защищать может. Но тут важно, что именно он выписывал. Понимаешь, это не просто разрозненные цитаты, они тщательно подобраны и прокомментированы. Комментарии краткие, но, я бы сказал, злободневные. Вот, например...

Дымов открыл книгу на заложенной закладкой странице и прочел:

«Масса не может уважать партию, если партия бросает руководство, если она перестает руководить». Еще: «Массы сами хотят, чтобы ими руководили, и массы ищут твердого руководства». И наконец: «Не может быть настоящей партии там, где нет веры в вождей». А теперь комментарий: «Что такое перестройка?!» Обрати внимание, цитаты выписаны аккуратно, почерк спокойный, округлый, а комментарии нервные, с подчеркиваниями, короткие, но страстные. Понимаешь? Он у Сталина ищет ответы на то, что сейчас делается! И не нравится ему нынешнее положение вещей. Он власти ищет, силы, у него почти все цитаты про насилие, про порядок, который нужно установить железной рукой. Ему сейчас железной руки не хватает.

И что? Ты думаешь, только ему? — Сергей Петрович закатил глаза. — Подумаешь, удивил! Я вот, например, с этими сталинскими словами о партии полностью согласен. У нас сейчас одна половина народонаселения в либеральном восторге бьется, а другая — о сильной руке тоскует. Про развал, бардак и беспорядок тебе любая бабка на скамейке расскажет, только спроси ее. Ну сталинист твой Белошапкин, и что дальше? Что из этого следует?

Но не каждая бабка со скамейки у себя дома музей Сталина собирает, — возразил Дымов.

Нет, не каждая, — согласился Сергей Петрович. — Но и это ничего не доказывает.

Дымов открыл следующую закладку:

А вот такое? «Если нам ради победы пролетариата и крестьянства предстоит чуточку выпачкаться в грязи,— мы пойдем и на это крайнее средство ради интересов нашего дела». И комментарий: «Жертва очищает». Он собой жертвовать готов или других в жертву приносить?

Сергей Петрович потер виски:

У меня уже голова от твоих цитат трещит! Тут, понятное дело, психиатрической экспертизой пахнет, но не более того... Что можно суду предъявить? Человек с неустойчивой психикой, алиби у него нет, но и прямых улик против него тоже нет.

Ну тогда вот это, с места обыска, на стенке было пришпилено.

Иван Павлович торжествующе выложил на стол фотографию комнаты дачного домика. На листке бумаги, прикрепленном кнопкой к стене, читалось: «На безрыбье даже “Дни Турбиных” — рыба». Рядом стояло несколько отметок-галочек.

Теперь ты понимаешь? — Дымов сделал многозначительную паузу.

Честно говоря, не очень. При чем тут рыба? Это уже не Сталин?

Ты будешь смеяться, но Сталин! Я всё узнал! Очень интересная история. Был такой советский писатель — Билль-Белоцерковский. Он Сталину письмо написал, обвинял Булгакова в несоветском мировоззрении. Сталин ему ответил и, представь себе, Булгакова защищал. Можешь проверить — том одиннадцатый, страница триста двадцать восемь, я отметил! — Дымов ликовал. — Я уже с нашим подследственным беседу на эту тему имел. Понимаешь, Сталин этот спектакль про Турбиных очень любил, много раз на него ходил, Белошапкин на его мнение в разговоре со мной ссылался. А посчитай-ка галочки! Сколько? Восемь! Столько, сколько у нас эпизодов в серии! Видишь, здесь отметины разного цвета, значит, ставил он их не одновременно. Спектакль шел уже девять раз, вечером последнего представления мы его и взяли, не успел отметить. Или не успел убить... Убить, а потом отметить. И выбор жертв можно объяснить. Вернее, отсутствие выбора. Он «на рыбалку» выходил, брал то, что попадется. Рыбак своего улова заранее знать не может — ловись, рыбка, большая и маленькая...

В кабинете повисла тишина. Сергей Петрович напряженно раздумывал, Дымов терпеливо ждал. Наконец Сергей Петрович нарушил молчание:

Хорошо, ты меня почти убедил, необходимость продления содержания под стражей я прокурору обосную. Но какой у тебя план дальнейших действий?

Иван Павлович оживился:

Во-первых, экспертиза у психиатров. А во-вторых, есть же у нас возможность «наседку» ему подсадить? Или лучше наоборот, пусть посидит немного с «наседкой» — может, что-то и получим, а потом на экспертизу отправим. И еще из биографии Белошапкина кое-что уточнить нужно.

Сергей Петрович немного подумал и решительно заключил:

Давай так. «Наседку» найдем, тут Груздев одного гопника-рецидивиста держит, дело почти готово для передачи в суд. Долго он на воле гулял, но в этот раз взяли крепко. Как я понял, готов сотрудничать — надолго заходить не хочет. Подумаем. Детали биографии давно нужно было уточнить, не тяни всё на себя, побольше ребят привлекай, они уточнят.

Дымов сделал протестующий жест рукой:

Да нет, мне тут самому покопаться надо...

Как знаешь, но имей в виду, это тормозит следствие. И я вот еще что предлагаю. Надо с театром договориться. Нам еще один спектакль этих «Турбиных» нужен — проверочный, так сказать. Понятно, усиленный наряд, наблюдение и все, что положено. Не выйдет ли кто еще на охоту, вдруг мы и правда не того взяли? Ты слишком привязался к своей версии, а это, прости, Палыч, не дело для профессионала с твоим опытом. Гложут меня сомнения... С одной стороны, все у тебя складно получается, психологичненько, только уж больно, на мой простой взгляд, хитро. Не перемудрить бы... Всё, договорились! — Сергей Петрович хлопнул ладонью по столу. — Действуем по моему плану. Уверен, что и ты согласен.

Так точно. А что с Поповичем, отпускать будем? Нет на него прямых улик, и мне на него теперь отвлекаться некогда.

Как — отпускать? — возмутился Сергей Петрович. — Нам, помимо наших висяков, еще только скандала с необоснованным задержанием не хватало! Да мне голову оторвут! Пусть сидит — может, сознается. Может, твой маньяк в тот день в командировке был или на больничном, уточни.

А кто его вести будет? Ты же сам говоришь, чтобы я ребят на Белошапкина переключил.

А никто. Пусть сам сидит. Может, пить бросит. Для него СИЗО будет как курс детоксикации организма, ему полезно. Не-не-не, выпускать пока никого не будем! Кстати, а как этот Шариков котов душил? В рукавицах ежовых?

Голыми руками. Говорит, шеи им скручивал, пока не хряпнет.

Сергей Петрович поморщился:

Слушай, мы же работники юстиции. А «юстиция» по-латыни — это «справедливость». Вот по справедливости пусть за котов и посидит!

16.

Повторный допрос гражданки Никаноровой Софьи Андреевны новых фактов не выявил, зато добавил еще одну загадку.

Потерпевшая была раздражена, ей надоела затянувшаяся неприятная история, на вопросы следователя она отвечала резко и кратко:

Подошел неожиданно. Слежки за собой не заметила. Не знаю, откуда и как долго он шел за мной. Что говорил? Вначале спросил, не потеряла ли чего. Я сказала, что всё в порядке, и продолжила искать в сумке ключи. Испугалась, когда он стал приближаться и нести что-то несуразное. Толкнула его в грудь. Тут сразу подоспела милиция. Всё.

Попробуйте точно вспомнить, что такое, как вы выразились, несуразное он нес? — мягко, но настойчиво попросил Дымов.

Ну, даже не знаю... — замялась женщина. — Что-то про классовую борьбу, которая все больше обостряется, про врагов внешних и внутренних... Да, точно, он спросил, как я думаю, кто опасней — враг внешний или внутренний. А потом говорит: «Внутренние враги хорошо маскируются, и различать их нужно учиться у деда, он умел это делать». И торжественно так, будто стихотворение читает: «С врагами нужно биться, а не соглашаться!» Потом потянулся ко мне, ну я его и толкнула.

Вы уверены, что он сказал «у деда»? — переспросил Дымов.

Да, точно — «у деда». Это что-то вам говорит?

Может быть. Во всяком случае, спасибо вам большое, вы помогли.

Рассказ потерпевшей подтверждал агрессивные намерения Белошапкина, но загадочный «дед» озадачил Дымова. Может, это кличка какого-нибудь авторитета? Или реальный родственник? Для себя он отметил, что нужно этим заняться, но начальству решил пока не сообщать.

Беседа с бывшим коллегой Игорем Полтавченко была более продолжительной и результативной. Кабинет юрисконсульта фирмы, название которой состояло из набора букв и могло означать что угодно, отличался от помещений прокуратуры в лучшую сторону — светлый, теплый, с добротным полированным столом и мягкими кожаными креслами.

За встречу? — предложил хозяин и налил из хрустального графина в сверкающие хромированные рюмки темного коньяку.

Не откажусь, — согласился Иван Павлович и утонул в кожаном кресле с рюмкой в руке.

Поговорили о том о сем, о житье-бытье, и наконец Дымов перешел к цели визита. Оказалось, Полтавченко хорошо помнит обстоятельства дела о самоубийстве Белошапкиной, мало того, хорошо знает и самого Белошапкина, которого по этому делу допрашивал.

Что касается самоубийства, там все было чисто. Белошапкина, понятно, проверили, у него имелось алиби — он на работе был, принес справку. Да и жена-то у него дура была, так что ничего удивительного, что из окна прыгнула.

Это он сам сказал, что дура? — осведомился Дымов.

Да не только он. Мы же опросили всех, кого можно, все говорили, что она была со странностями, богомольная и шуганая какая-то.

А ты справку проверял?

Да что ее проверять, это же был нормальный рабочий день. — В голосе Полтавченко не чувствовалось ни тени сомнения. — И потом, знаешь, он не тот человек, чтобы пойти на хладнокровное убийство. Я его раньше знал, нормальный парень. Он в моей роте был, когда я в Чехословакии служил. Я туда в шестьдесят восьмом попал, вместе с танками, а он уже в шестьдесят девятом. Но и тогда там дел хватало — «хоккейную неделю» помнишь?

Ну как же, чемпионат мира по хоккею! Чехи нас два раза обыграли, но кубок был все-таки наш! — с удовольствием вспомнил Дымов.

Чешские болельщики тогда полный беспредел устроили, представительство «Аэрофлота» разгромили и сожгли. Они это как хоккейный реванш за наши танки понимали, все стены в Праге расписаны были: «Вы нам — танки, мы вам — бранки».

Бранки — это что? — удивился Дымов.

Это по-чешски шайбы. А тут еще в начале марта с китайцами заваруха на острове Даманском приключилась, так чехи по улицам ходили и кричали: «Наш Недоманский — это вам не Даманский!» В смысле, Вацлав Недоманский, их нападающий. Он тогда еще молодой был и, конечно, просто зверь, да и все чехи были злющие. Что говорить, хоккей — дело политическое! Мы в оцеплении стояли возле магазина «Советская книга» — это в самом центре Праги, — там толпа перла так, что не удержать. Тогда как раз с этим Белошапкиным инцидент приключился...

Иван Павлович насторожился:

А вот отсюда, Игорь, поподробнее, пожалуйста!

Да как тебе сказать... — Полтавченко помедлил, собираясь с мыслями. — Дело давнее... Короче, дал он одному чеху прикладом по голове, тот и помер. Может, силу не рассчитал. Ты же сам понимаешь, когда на тебя не просто толпа прет, а еще и бутылки, камни летят, тут и опытный боец может самообладание потерять, а солдаты наши совсем мальчишки были. В общем, остервенели мы тогда... Это же настоящая война нервов! Потом разбирались, трибунал, пятое-десятое... Я ему сильно помог, пожалел парня. Дело замяли, провели как необходимую самооборону. И потом, он что — один такой был? Это по официальной статистике все прошло почти бескровно, но мы-то знаем! Там за этот год много наших полегло, хотя чехов, конечно, больше. Но кто им виноват? Сами обнаглели, совсем страх потеряли! И что нам было делать, пускать все на самотек? Чем бы это закончилось не только для них, но и для всей Европы, подумать страшно. Благодаря нам чехи потом столько лет в мире жили, и, заметь, намного лучше, чем мы! Теперь, конечно, модно по-другому думать — что Советский Союз агрессор и всякое такое, — но я считаю, что мы были правы.

Идя по улице, Дымов прокручивал в голове полученную информацию. Было ясно, что почувствовать вкус крови, причем безнаказанно, у Белошапкина возможность была. А еще, как выяснилось, следователь Полтавченко алиби допрашиваемого соратника по справедливой, как ему казалось, войне никак не проверял.

В виске Ивана Павловича сверлила острая боль, перед глазами стояла залитая кровью белая рубашка того парня на Красной площади в августе шестьдесят восьмого, и откуда-то из глубины поднимался гадкий и страшный вопрос: «А что, если бы и у меня тогда был приклад?»

* * *

Добрый день! Могу я поговорить с Иваном Павловичем Дымовым? — раздался в трубке строгий женский голос.

Добрый день, слушаю вас.

Любовь Ивановна Морозова, директор вечерней общеобразовательной школы номер девятнадцать, — представилась женщина на другом конце провода. — Мне передали, что вы хотели меня видеть. Извините, была на больничном. Завтра выхожу на работу, мы могли бы завтра и встретиться. Хотелось бы узнать, по какому вопросу. Проблемы с кем-то из наших учащихся?

Не думаю, — поспешил успокоить Дымов. — Во всяком случае, у меня такой информации нет. Я хотел бы поговорить с вами о вашем сотруднике, учителе Геннадии Васильевиче Белошапкине.

Да? Но он у нас уже два года не работает, — ледяным тоном ответила трубка.

Я знаю, но мне все-таки хотелось бы задать несколько вопросов. Завтра в десять утра вас устроит? — Дымов был тверд. Он отметил, что директриса не поинтересовалась причиной его интереса к личности ее бывшего коллеги.

Вы вызываете меня в прокуратуру? — Ивану Павловичу показалось, что телефонная трубка покрылась инеем.

Я могу подъехать к вам сам, мне это труда не составит, — подчеркнуто любезно ответил Дымов. — Думаю, мой визит не доставит вам неприятных ощущений.

Надеюсь, что так. Буду вас ждать.

На этом телефонный разговор закончился.

Следующим утром в безлюдном здании школы Дымов встретился с Морозовой, статной пожилой женщиной с собранными в пучок высоко на макушке седыми волосами, с тонкими губами и очками в невидимой оправе на длинном носу. «Типичная классная дама», — подумал Дымов.

В это время у нас обычно пусто, учебный год еще не начался, — пояснила Морозова и сразу перешла к делу: — Что же вы хотели узнать о Белошапкине? Я ничего не слышала о нем последние два года.

Мне кажется, что вам неприятно говорить о вашем бывшем сотруднике. Это действительно так? — напрямик спросил Иван Павлович.

Да, так, — согласилась Морозова, но на доверительный тон Дымова не поддалась. — Полагаю, вам нужны какие-то факты, а не мои эмоции?

В нашем деле ничего лишним не бывает. Любовь Ивановна, не могли бы вы объяснить причину, по которой Белошапкин уволился из школы? В трудовой книжке стоит отметка «по собственному желанию». Согласитесь, желание странное — оставить работу преподавателя ради места сапожника в Доме быта.

Морозова нахмурилась:

Не так уж это по нынешним временам и странно. Зарплата у нас сами знаете какая, да еще и получаем мы ее раз в полгода. Мы же на муниципальном балансе. Конечно, это не работа для мужчины, с материальной точки зрения. Сапожники, думаю, могут получать намного больше. И потом, вы говорите так, как будто не видели бывших учителей торгующими в палатках на базаре! У нас одна учительница уволилась и челночным бизнесом занялась, из Польши футболки возит. И газовые баллончики. У нас многие их купили, особенно женщины, и у меня есть — на улицу-то теперь выходить страшно. Вас этот случай не интересует?

Этот — нет, спасибо. Хотя имейте в виду, что применение такого баллончика небезопасно в том числе и для вас. Вам могут инкриминировать нанесение телесных повреждений, — заметил Дымов.

Спасибо за совет. Только, может быть, это не я виновата, что приходится с собой баллончик носить? Может, моей безопасностью должен еще кто-нибудь обеспокоиться? — сверкнула очками директор.

Я понимаю ваше раздражение, — поспешил успокоить Морозову Дымов, — и даже разделяю его. Вот и давайте помогать друг другу в деле охраны общественного порядка. Простите, не хочу быть резким, но я ведь не для развлечения к вам пришел. Вернемся к вашему бывшему сотруднику. Что он за человек, как к нему относились коллеги, ученики? Ваши учащиеся ведь люди взрослые, они уже могут оценить преподавателя и как профессионала, и как личность. Просто расскажите мне о нем, поделитесь своими впечатлениями. Пусть они будут субъективными, это даже лучше.

Иван Павлович изо всех сил старался побороть недоверчивость директрисы. Морозова помолчала и в конце концов спросила:

А зачем это вам? Белошапкин что-то натворил? Это, вообще-то, на него непохоже. Никогда бы не подумала, что он может быть преступником, а вот отвратительным человеком он был всегда... И все-таки я не хотела бы, чтобы у него возникли неприятности из-за моих слов.

Если у него и будут неприятности, то уж точно не из-за нашего с вами разговора, — заверил Дымов. — Может быть, наоборот, своими показаниями вы поможете ему выпутаться из очень щекотливой истории. Извините, в подробности я вас посвятить не могу.

Конечно-конечно, — согласилась Морозова. — Честно говоря, я бы не хотела иметь никакого отношения к жизненным обстоятельствам Белошапкина. Человек он... мерзкий. Знаете, как бывает: вроде бы и придраться не к чему, а противно. Аккуратный, дисциплинированный, хороший специалист, начитанный и эрудированный сверх школьной программы. Он историю преподавал, согласно образованию. Очень требовательный. Вот я вам перечислила его качества, и все вроде бы хвалебно звучат, но на самом деле его за это не любили, причем и коллеги, и ученики. Аккуратный — это значило, что он мог скандал устроить из-за того, что учитель, который до него в классе работал, не до блеска вытер доску после своего урока. Причем умел делать это как-то очень обидно. Дисциплинированный — замечательно, сам никогда на уроки не опаздывал, но при этом внимательно следил за другими, и, если кого заметит, обязательно выскажет на педсовете, да еще и докладную мне напишет. Я не поощряла, но и запретить, как вы понимаете, не могла. Требовательность преподавателю в вину вменить нельзя, но учащиеся жаловались — он устраивал бесконечные зачеты, заставлял по многу раз пересдавать одно и то же. А у нас же все люди работающие, многие семейные! То есть, понимаете, формально он был прав — добивался высокого качества знаний, но по-человечески... И так во всем. Поэтому, когда случился тот скандал, я отчасти даже была рада, что у меня появилась официальная причина угрожать ему взысканиями, хотя бы за несоответствие содержания уроков министерской учебной программе. Это все не секрет, но мне не хотелось бы, чтобы эта история как-нибудь специально раздувалась. Я не стала выносить тогда сор из избы, деталей в отделе образования не знают. Ну уволился и уволился...

Морозова замолчала, видимо, подыскивая слова.

Любовь Ивановна, дорогая, я же поэтому и пошел не в отдел образования, а к вам. Мне не нужно никаких официальных разбирательств, мне нужно понять, что за человек Белошапкин, а кто же мне в этом еще поможет, как не вы! — с максимальной искренностью взмолился Иван Павлович.

Хорошо. — Морозова глубоко вздохнула и продолжила: — Ученики написали на мое имя коллективное письмо. Обвиняли преподавателя истории в насаждении сталинизма и в том, что он ставит двойки всем несогласным или вообще их не аттестует. Мы все прекрасно знали, что у него хобби такое было — он разную информацию о Сталине, о сталинском периоде собирал, любил цитатами сыпать. Но здесь, с учениками, нашла коса на камень, они же люди взрослые, сами во многом разбираются — во всяком случае, интересуются — и в жизни что-то понимают. Я вынесла обсуждение жалобы на педсовет. Тут Белошапкин как с цепи сорвался, стал скандалить, обвинять нас всех в предательстве. Кричал, что вокруг враги и чем мягче мы к ним относимся, тем больше сопротивления они оказывают, требовал беспощадного подавления, и еще, и еще, и еще... Это молодые не понимали, а я-то знаю, что это всё цитаты, я-то помню, я это в молодости наизусть учила! Потом обвинил меня в потакательстве, пообещал сообщить, куда надо, о разложении коллектива. Кричал: «У меня на всех вас документы есть, я вас всех достану! Сейчас храбрые стали, языки распустили, а только я всё вижу и слышу, я соответствующим органам смогу информацию о вашей политической линии донести, про каждого рассказать и фактами подтвердить!» Тут ему все всё и припомнили. Гадкий скандал был. Тогда и я его припугнула, что тоже могу на него компромат в любые органы представить, предложила написать заявление по собственному желанию. А он нагло ухмыльнулся и с издевкой говорит: «Давайте ручку, напишу!» Ему все стали свои ручки бросать: «На тебе, пиши!.. Моей ручкой напиши, я рад буду от тебя избавиться!..» Со всякими эпитетами, понятно... И поверьте, когда он ушел, всем стало легче, будто нарыв вскрылся. Так что зла я Белошапкину, конечно, не желаю, но и не жалею ни о чем ни минуты. Вот я вам все и рассказала. А ручки, что ему набросали, он собрал и с собой унес.

Так по черточкам складывался портрет Геннадия Васильевича Белошапкина, и, на взгляд Дымова, получался он не очень симпатичным.

17.

Гопник-«наседка» сидел в кабинете следователей. Маленький, щуплый, узкоглазый, за что, видимо, и получил кликуху Кореец, он почти сразу согласился на неблаговидную роль стукача. Его моральным принципам — вернее, их отсутствию — это никак не противоречило, а скостить срок, который очевидно светил, ему очень хотелось.

Развалившись на стуле перед Дымовым, Кореец явно наслаждался тем, что выступал теперь не в роли допрашиваемого, а в известном смысле в роли соучастника следствия и что судьба другого заключенного находилась теперь в его руках.

Очень курить хочется. Может, угостите? — Кореец шепелявил, один передний зуб у него был сломан, и Дымов представил, как, наверное, залихватски, с блатным шиком, он сплевывает через эту щербину.

Иван Павлович подвинул пачку сигарет, щелкнул зажигалкой:

Вообще-то, курение здесь не приветствуется, но так и быть, одну можно.

Для хорошего разговора — оно завсегда надо! — заулыбался Кореец.

Дымов строго пресек его веселье:

Теперь о деле. Я внимательно слушаю.

Кореец рассказывал с удовольствием. Надо отдать ему должное, он оказался смышленым и смог разговорить молчаливого и настороженного вначале Белошапкина. Прямых вопросов своему сокамернику Кореец не задавал, поначалу больше откровенничал о себе, о своей нелегкой доле, о ментовском беспределе, о том, что шьют ему дело не по понятиям — ну да, было, месил он и баклашил, но мокроты за ним отродясь не было. Белошапкин заинтересовался. Оказалось, история у них похожая — в том смысле, что и за ним никакой вины нет, тоже ментовский беспредел и так далее. Но как ни пытался Кореец выведать у своего соседа что-нибудь конкретное, ничего не получалось, тот упрямо стоял на своем: взяли, мол, его по ошибке и пытаются навесить мокруху, о которой он ни сном ни духом.

Он так и сказал — «мокруху». Я ему объяснил, что мокруха — это западло, это мокрые шмотки с веревок во дворе тырить, правильные люди говорят «мокрота». Всему учить фраеров надо! А вообще, колоть его сложно, как только про его дело закинешь, он сразу юзить начинает. Короче, если б вы меня, начальник, спросили, я бы вам сказал, что он урыть не может. На мокроту характер нужен, а он простой фраер, он жидкий на это, — подвел итог Кореец.

Это уж мы решать будем, — отрезал Дымов.

Да я просто к чему говорю, — пояснил гопник. — Я к тому, что вот, к примеру, его сосед по даче котов перебил, так он про это рассказывал и аж трясся. Гадость, говорит, как же они — коты, стало быть, — орали...

Котов ему жалко было? — поднял брови Дымов.

Да не жалко, просто не одобряет он этого. Он чистенький такой, грязи боится.

«Если нам предстоит чуточку выпачкаться в грязи, — мы пойдем и на это...» — пробормотал Дымов.

Не понял? — удивился Кореец.

Это я так, свое... О чем еще разговор был?

Да много базарили. Он за жизнь свою рассказывать любит. Как начнет, так прям не остановишь, будто бухой становится, прямо штырит его.

Давай подробнее. Что он про себя рассказывал? — напрягся Дымов.

Да разное... Про детство свое несчастное. Безотцовщина и всякое такое. У него только мамка была, отца он и не знал. От сожителей мамкиных ему крепко доставалось, так что как только смог, так из дому и сканал — в вольную жизнь, стало быть. А там и мамка померла... Только тут вот какая закавыка есть. Он себя знаете чьим внуком считает? — Кореец сделал многозначительную паузу.

Чьим? — поторопил Дымов.

Сталина! — торжественно провозгласил Кореец и рассмеялся во весь свой щербатый рот. — Верняк говорю, Иосифа Виссарионыча! Он мне как первый раз сказал, так я чуть с нар не полетел. «Ты, — говорю, — при таких заявах за базар-то отвечай!» Так он весь покраснел и давай доказывать. Вроде бабка его в обслуге Сталина посудомойкой была, а Хозяин после смерти Аллилуевой тосковал очень, ну вот так его мамка и получилась. Бабку, понятно, заранее в Сибирь отправили, но не на зону, на воле оставили. Хозяин справедливый был, я его уважаю. Я еще маленьким был, когда Ус хвост откинул, но помню, как все плакали... Бабка, он говорит, всю жизнь молчала, только перед смертью сказала матери. Я, понятно, прикидываюсь, что верю, но думаю: нет, фуфло толкает. А потом и точно понял, что фуфло, потому что в другой раз он мне по-другому рассказал. Типа, мамка его с Василием Сталиным по малолетке спуталась. Потому и отчество у него — Васильевич. Ну, понятно, Васька был мастак ранеток шкворить, только мне западло слушать, как этот фраер меня разводит. «Не по сезону шелестишь, — говорю, — ты мне ксиву про свое царское происхождение покажи! У нас Васильевичей — каждый третий, тоже мне, удивил». А он мне давай тогда на себя показывать: вот, говорит, смотри, я даже лицом на деда похож, вот и оспины у меня... Ну я и говорю: «Ты прям под Пугачева, что ли, косишь? Ты мне еще царские знаки на груди покажи!» А он обиделся и замолчал.

Дымов удивленно поднял брови:

А откуда ты про Пугачева знаешь?

Обижаешь, начальник! — расстроился Кореец. — Я тоже кое-что читал. Я в последнюю ходку на больничке был, а там библиотека. Мне фельдшерица книжку дала про капитанскую дочку, мне понравилось. Хорошая книжка, жизненная. Во люди были! Не то что сейчас...

Он поколебался и предположил:

А может, он псих? Тогда я с ним сидеть не согласен! Он, может, меня подушкой ночью придушит. Или он правда сталинский внук?

Ответить на этот вопрос Дымов не мог не только Корейцу, но и самому себе.

После разговора с «наседкой» Иван Павлович долго сидел в кабинете и в задумчивости рисовал на листке шахматную доску, методично заштриховывая квадратики. Черные квадратики — доказательства вины Белошапкина — перемежались с белыми — доказательствами его невиновности. Могла маниакальная одержимость Сталиным, в которой убеждали и музей на даче, и показания потерпевшей, и рассказ директора школы, а теперь и Корейца, привести к стремлению реализовать ее в серийных убийствах? Могла. Более того, упоминание Корейца об истребленных котах проливало свет на последнее убийство из серии. Если Белошапкин был знаком с соседями по даче, а это теперь очевидно, то понятно, почему Попович так близко подпустила к себе убийцу. Нет ничего удивительного в том, что, случайно встретившись на вокзале, дачные соседи присели на скамейку поговорить. С другой стороны, вырисовывалась и другая картина: музей Сталина на даче — это уже и есть реализация маниакальной идеи родства с Хозяином, как с оттенком почтительности называл Сталина Кореец, а несчастный и психически неустойчивый Белошапкин случайно оказался в ненужном месте в ненужное время и был задержан безвинно. Иван Павлович хорошо знал, как это бывает, и даже помнил собственные ощущения.

В глазах рябило от черно-белых квадратиков. Иван Павлович отодвинул лист. Его неудержимо тянуло на улицу, где уже вечерело и начали зажигаться фонари и окна домов. Нужно было идти. Знакомое легкое покалывание в кончиках пальцев, обострившаяся чувствительность кожи и сосущая пустота в желудке говорили о том, что сегодня вечером он нескоро вернется домой.

* * *

Началось это давно, еще в детстве, в маленьком приморском городке, когда они с мальчишками придумали себе щекочущее нервы развлечение — подкарауливать припозднившихся на пляже любителей вечернего купания и пугать их, неожиданно с громкими воплями выскакивая из прибрежных кустов. Пляжники вскрикивали, хватались за вещи, некоторые бросались бежать, а хохочущие мальчишки исчезали так же мгновенно, как и появлялись.

Самым возбуждающим было застать где-нибудь в укромном уголке обнимающуюся парочку и, прежде чем спугнуть ее, долго наблюдать из укрытия. Здесь даже не нужно было громко кричать — застигнутые врасплох пугались любого шума, отшатывались друг от друга. Женщины, ойкая, одергивали юбки или запахивали на груди блузки, мужчины смущенно опускали глаза и торопились скрыться со своими подругами в тени. Заводила мальчишечьей ватаги Колька принес от своей древней богобоязненной прабабки слово «прелюбодеяние», и оно, составленное из преступления и любви, как нельзя лучше описывало то смешанное чувство стыдного, сладкого и преступного, которое испытывал в таких случаях Ваня Дымов.

Забавно было, что менялось и само понятие преступления. Нападая на пляжников, ты был веселым, но бандитом. Разгон «прелюбодеяния» превращал тебя в блюстителя закона — уже хотя бы потому, что взрослые мужчины и женщины, которые в другое время могли дать тебе подзатыльник, вели себя как преступники и пусть на короткое время, но оказывались в твоей власти.

Потом семья Дымовых переехала в другой город, и здесь подросток Иван нашел новое занятие, которое на долгое время превратилось в его тайную страсть. Он выбирал себе на улице человека, устанавливал за ним слежку и вел незнакомца по городу. Обычно маршруты были короткими — от заводской проходной до подворотни старого дома в предместье, но иногда путешествие оказывалось долгим и загадочным. Чаще это бывало с мужчинами, потому что, как с сожалением убедился Иван, женщины чаще всего выбирали пути короткие и неинтересные — магазин, парикмахерская, дом. Однажды ему пришлось исколесить почти весь город: человек средних лет, совершенно непримечательной наружности, бродил по улицам, заходил в разные дома и тут же выходил из них с какими-то свертками, от которых избавлялся в других домах, а в конечном итоге поймал такси и уехал. Тут преследование и закончилось, поскольку Иван уже потратил все свои карманные деньги на трамваи, стараясь не отстать от незнакомца; впрочем, денег на такси у него в любом случае не было. Но потом он еще долго воображал себе, как лихо было бы организовать настоящую погоню, как, властно махнув рукой, он остановил бы другое такси и приказал бы шоферу: «Едем за этой машиной! Соблюдайте осторожность, нас не должны заметить!»

В этих блужданиях по городу он открыл для себя манящее притяжение освещенных окон. За окнами скрывались тайны и соблазны. Здесь он впервые увидел обнаженную женскую грудь — девушка одной рукой взлохмачивала мокрые волосы, а другой потянулась к высокой форточке, и ее халат распахнулся. За стеклом она увидела застывшего мальчишку, улыбнулась ему и задернула штору. Иван, мучительно вспыхнув, отступил в темноту и побежал по улице с колотящимся сердцем.

Окна показывали ему, как страстно припадают друг к другу мужчины и женщины и как безжалостно они отталкивают друг друга, как люди молча улыбаются и как заходятся в не слышном через стекло крике. Освещенные окна околдовывали. Они творили чудеса, придавая смысл самым простым и обыденным человеческим действиям: там, за стеклом, беззвучные разговоры людей, их жесты, расстеленная постель, помытая посуда, которую хозяйка горкой складывала на столе, — все приобретало какое-то таинственное значение, становилось особенным и важным.

Страстное желание раскрыть эти тайны снедало Ивана, а в один из вечеров он вдруг остро почувствовал свою власть над этим трепетом чужой жизни, хрупкой и беззащитной, как бабочка, над призрачным счастьем за окном, которое так легко сломать. Эти люди, укрывшись за шторами, считали себя в безопасности, они не знали о его существовании, но он о них знал! Он держал в своих руках их мир, как стеклянный аквариум. В его власти было бросить его на землю так, чтобы разлетелись сверкающие осколки, хлынула вода и задыхающиеся золотые рыбки забились в предсмертных конвульсиях, захлебываясь остатками воды и сором на грязном полу. Это новое чувство было так сильно, что однажды Иван не выдержал и запустил камнем в окно — и убегал потом проходными дворами, с восторгом унося с собою звон стекла, испуганные и негодующие крики.

Через много лет в Москве, в мрачном зале спецбиблиотеки школы КГБ, где он работал с архивными документами, он вспомнил то разбитое окно. Он представил, как под освещенными окнами останавливается черная машина и молодой кагэбист заглядывает в комнату, где живут люди, привычная жизнь которых через мгновение закончится. Потом, сломленные страхом, они будут вспоминать обыденность своих домашних будней как необыкновенное счастье, но пока не знают этого. Но молодой кагэбист знает. Власть держится не на прямом насилии, а на разлитом в воздухе страхе, потому что всегда есть тот, кто стоит за твоим окном, и горе тем, кто об этом забыл...

Впрочем, со службой в КГБ у Ивана Павловича не сложилось из-за Маши. Бурный роман с красавицей студенткой медицинского института приближался к женитьбе, когда Дымова вызвали к начальству. Ему доходчиво разъяснили, что брак с девушкой с «неблагополучной» еврейской пятой графой в паспорте, да еще и с не менее «неблагополучными» дальними родственниками за рубежом, никак не способствует успешной карьере в органах. Дымов пробовал возразить, что дело это имеет сугубо личный характер и к службе не относится, но моложавый полковник презрительно оборвал его:

Напоминаю, что вы служите в органах государственной безопасности, а потому все сферы вашей жизни подчинены государственным интересам, а не желаниям ваших, простите за каламбур, интимных органов. Нужно головой думать, а не ими, если уж решили обзавестись семьей. Кстати, жениться надо, это приветствуется, верная подруга нужна. Но кандидатуру настоятельно советую пересмотреть.

Свадьба состоялась в тихом загсе на Плющихе, но из КГБ пришлось уйти. Управление кадров союзной прокуратуры было не столь щепетильно, так Дымов и очутился в прокуратуре областного, или, как он любил говорить, губернского города. Молодая жена оказалась верной подругой. С блеском окончив институт и получив красный диплом врача, она без сожалений забыла о своем коренном московском происхождении и последовала за мужем в провинцию.

Но и здесь были дома, в которых — особенно в старой, центральной части города — окна располагались низко. На какое-то время ночные путешествия Дымова прекратились: новая работа предоставляла большое поле для исследований человеческой натуры в самых страшных и неожиданных ее проявлениях. Вскоре пошла слава об особом, «зверином» чутье Дымова, это способствовало служебному росту и тешило самолюбие.

Ну как это у вас получается? Вы бы опытом поделились. Этому можно научиться? — спрашивали коллеги.

Но Дымов только загадочно улыбался:

У каждого свой талант... Цените, пока я жив.

Он не мог рассказать о своей тайне и уж тем более — поделиться опытом. Провести учебные занятия по подсматриванию в чужие окна? Опыт Дымова был там, за этими окнами, в его особом умении находиться одновременно снаружи и внутри, понимать, переживать, кожей чувствовать чужую жизнь, которая раскрывает всю значимость своих мелочей только стороннему наблюдателю. Каждый подозреваемый, каждый преступник был для него окном, полуприкрытым шторами, и нужно было только стать частью жизни за стеклом: не только мыслить, как другой человек, но и слышать, видеть, осязать, как он, почувствовать запах другой жизни, запах преступления. У каждого преступника был запах, которого Дымов не смог бы описать, но этот запах его возбуждал.

Когда оперативники принесли первый изъятый видеомагнитофон с целой коллекцией порнофильмов и весь отдел припал к экрану, Дымов наблюдал за разгоряченными лицами ребят, пытавшихся скрыть свое возбуждение за скабрезными шуточками и нарочитым хохотом. Тогда он вновь убедился, что явленное прямо, лишенное оттенка преступности, оставляет его холодным. Страстные вздохи и обнаженные тела, демонстрируемые на экране, не волновали его так, как волновало подсмотренное за ночными окнами, пусть менее искусное и далеко не такое откровенное.

Однажды Дымов чуть не поплатился за это, наблюдая за неумелыми сексуальными попытками совсем еще молодой парочки. Он слишком долго топтался под их окном. Бдительные соседи заметили это и вызвали наряд милиции. Патрульные сработали на удивление быстро, Дымов не успел скрыться, его задержали на месте, но спасло служебное удостоверение. Пришлось выдумать историю о наружном наблюдении. Она вполне удовлетворила милиционеров, и он был отпущен, даже с извинениями. Этот случай обогатил Дымова новым переживанием — торжеством преступника, ушедшего от задержания, и оно оказалось удивительно приятным.

Жена поначалу терпеливо ждала его с его ночных прогулок, истинной цели которых, конечно же, не знала, но постепенно привыкла, перестала дожидаться и мирно ложилась спать. Мудрая Маша приняла чудачество мужа, но не разглядела за этими поздними отлучками начавшиеся измены. Объяснить, зачем ему нужны эти мимолетные романы, часто не стоившие усилий, которые на них были потрачены, Дымов, пожалуй, и сам себе не мог. Просто каждая женщина была новым освещенным окном, за которым он воображал тайну, даже если никакой тайны там и не было. Возбуждал Дымова не результат, а процесс охоты, преследования, постепенного обретения власти над женщиной, трепет незаконности и опасности.

Он так никогда и не узнал, догадывалась ли Маша о его неверности. Если и да, она никак этого не показывала. Финальный прокол Дымова был пошлым: свое предутреннее возвращение он оправдал ночным дежурством, сославшись зачем-то на коллегу по отделу Мишу Прохорова, а Машина подруга именно в тот вечер оказалась на дне рождения, где этот самый Прохоров присутствовал до самой глубокой ночи. Маша только спросила:

Так ты и вправду с Мишей дежурил?

Ну да, — бодро подтвердил ни о чем не подозревающий Дымов. — Что за странный вопрос? Зачем тебе это?

А действительно, зачем мне все это? — только и сказала Маша.

Она уехала быстро, решительно, без долгого выяснения отношений, разумно и деловито, как могла делать только она. Удивительным образом, едва Дымов расстался с женой, из его жизни исчезли и другие женщины, они вдруг оказались ему совершенно не нужны и не интересны. Пропала интрига, оттенок преступления, который раньше сопровождал его связи; теперь, в холостом состоянии, они казались ему пресными и скучными. Маша ему не писала, но от дочери он знал, что у нее все устроилось, она даже снова вышла замуж. «Он, конечно, не красавец, но хороший мужик. И знаешь ли, папочка, в отличие от тебя основательный», — охарактеризовала нового родственника Ленка. В разводе родителей она заняла нейтральную позицию, подтвердив тем самым, что унаследовала мудрость своей матери, а не только «неосновательность» чудаковатого отца, которая в свое время толкнула ее на театральную стезю.

В последнее время жажда ночных приключений не так томила Ивана Павловича, хотя изредка накатывала. Чаще всего «приступы», как он сам для себя называл это состояние, случались, когда он сталкивался с каким-нибудь сложным и неоднозначным делом. Его охватывало беспричинное беспокойство, по телу пробегала мелкая дрожь, нервы напрягались, и он понимал, что нужно идти.

Так было и этим вечером.

18.

Уже в дверях Дымова остановил Сергей Петрович:

Значит так, Палыч, завтра у тебя ответственное задание — придется говорить с телевидением. Мне сверху позвонили, я уже дал согласие. Не крути головой, вариантов нет. Гласность, мать ее... Сейчас журналисты больше нашего знают, не отвертишься. Давай так: дашь им самые общие сведения, особо не откровенничай. Мол, тайна следствия и прочее. Ты знаешь. Но создай впечатление, что всё под контролем, а то они настоящую панику раздуют, и так уже народ мутят, маньяком пугают. Надо как-то успокоить общественность.

Да почему опять я? Пусть Лазаренко с ними разговаривает, он кого хочешь заговорит, — попытался отвертеться Дымов. — Или вон хоть Сергушин. Он молодой, красивый, а я что — старый гриб... Куда мне на экран!

То-то и оно, что Сергушин молодой и неопытный, а Лазаренко болтлив не в меру. Кроме того, прессе авторитет нужен, то есть именно ты. Так что, как у них в телевизоре говорят, при всем богатстве выбора... Завтра телевизионная группа приедет к десяти, ты уж оденься поприличней. Ну давай, до завтра, телезвезда! — Сергей Петрович хохотнул и протянул руку.

Настроение было окончательно испорчено. Иван Павлович рванул вверх застежку-молнию на куртке и, угрюмо кивнув на прощание охраннику, хлопнул дверью. На улице было прохладно, как бывает летом после дождливого дня, пахло свежей листвой, мокрым асфальтом, под порывами ветра с деревьев падали крупные капли. Дымов набрал полную грудь воздуха, глубоко выдохнул и медленно пошел к бульвару, где, пробивая светом густую листву, уже горели фонари.

Иван Павлович Дымов? — услышал он за спиной и обернулся.

Молодой человек в щегольских джинсах и красной рубашке с распахнутым воротом шагнул ему навстречу:

Извините, Иван Павлович, можно вас на минутку? Алексей Крашевский, Первый городской... — Он подал визитку.

Дымов повертел в руках кусочек картона и протянул его назад:

И чего же вы от меня хотите, Алексей Крашевский?

У нас с вами завтра интервью, — улыбнулся молодой человек, — а тут такая неожиданная встреча... Это вам визитка, возьмите!

Так уж и неожиданная? — саркастично усмехнулся Дымов.

Ну почти... — не стал отпираться Крашевский. — Я подумал, может, нам предварительно поговорить, обсудить интервью, а то, знаете, экспромты под запись не всегда удаются.

А вам в голову не пришло, юноша, что я сейчас не на работе? Приходите завтра, в служебной обстановке всё и обсудим.

Журналиста резкий тон Дымова не смутил.

Извините, Иван Павлович. Я понимаю, что вы наверняка устали, но ведь у нас с вами ненормированный рабочий день, разве не так? — быстро заговорил он, стараясь удержать собеседника. — Мы ведь одно дело делаем — покой наших граждан охраняем днем и ночью, мы почти коллеги! Кто, как не мы, может отстоять правду и справедливость?

Это вы покой граждан охраняете? Это вы правду защищаете? — возмутился Иван Павлович, но остановился.

Конечно! — обрадовался Крашевский. — Правда — она свободна, а именно мы с вами, я имею в виду следователь и журналист, — фигуры, так сказать, процессуально независимые. А что касается покоя, то ведь очевидно же, что неизвестность порождает страх. Мы должны людей информировать. Как говорят: рraemonitus, praemunitus.

Дымов удивленно поднял брови:

Кто предупрежден, тот вооружен?

Журналист расплылся в улыбке:

Ну да! Вы не удивляйтесь, у меня не только журналистское образование, я заочно на юридическом учусь. Это очень нужно, если собираешься серьезно заниматься журналистикой. Иван Павлович, тут за углом приличная кафешка — «Избушка», давайте поговорим! Это не под запись, согласуем вопросы на завтра, и вообще...

И Дымов согласился. Вечер явно развивался по своему собственному сценарию, но такая непредсказуемость спасала от блуждания по улицам и возвращения в глухую в своей пустоте квартиру. Кроме того, Ивану Павловичу, который категорически не жаловал средства массовой информации и их представителей, этот парень неожиданно показался любопытным.

Маленькое полуподвальное помещение было оформлено в псевдодеревенском стиле: обшитые деревом стены, рубленые столы и стулья-чурбаны. Было душно, тесно, дым стоял коромыслом.

Петя! — крикнул Алексей бармену, и тот показал рукой в угол, где пустовал маленький столик, использовавшийся, по-видимому, для служебных нужд.

Подвигая к столу два чурбана, Алексей констатировал:

В тесноте, да не в обиде! Хорошо иметь знакомых, очень в жизни и в работе помогает. Вы что будете?

Вы же кофе обещали. Этого достаточно.

Сейчас, я мигом!

Алексей пошел к барной стойке, а Дымов огляделся.

Публикой в «Избушке» была молодежь. Девицы в лосинах невероятных, кричащих цветов, в коротеньких юбочках, со взбитыми волосами и густо накрашенными лицами. Юноши в бесформенных штанах и футболках не менее странных расцветок, в кожаных куртках. Девушки усаживались к своим приятелям на колени, все курили, потягивая через соломинки странные зеленые и синие напитки. Было шумно, в динамиках хриплый, будто простуженный, голос пел что-то невнятное по-английски. Дымов был здесь явно чужим, но все были настолько заняты собой, что на него никто не обратил внимания.

Сейчас все будет! — сообщил подошедший Алексей, который в отличие от следователя чувствовал себя вполне комфортно. Через минуту на столике появились чашки с кофе, коньяк, блюдечко с нарезанным лимоном и вазочка с мелким печеньем. — Мы же с вами уже не на работе? Не отказывайтесь! — Алексей взялся за бутылку, и Иван Павлович не отказался.

Коньяк был так себе, но напряжение уходящего дня отпустило. Да и разговор получился, как показалось Дымову, небезынтересным.

Иван Павлович, как вы понимаете, меня интересуют участившиеся в городе убийства, которые, как я знаю, пока не раскрыты, — начал Алексей.

Вы именно об этом собираетесь со мной говорить? — спросил Дымов. — Если надеетесь выведать какие-нибудь жареные факты, то должен вас разочаровать. Идет следствие, и есть такое понятие, как следственная тайна.

Но люди хотят хоть что-то знать. Есть такое понятие, как гласность, — парировал журналист.

Есть. Но закона пока еще даже гласность не отменила. И потом, скажу вам честно, я не считаю правильным стремление вашей братии будоражить публику.

Вы меня не так поняли. Я вовсе не хочу будоражить, как раз наоборот, я хотел бы, чтобы вы успокоили общественное мнение. Люди боятся, — возразил Алексей.

Иван Павлович развел руками:

Как я могу их успокоить? Я не Господь Бог. Мне очень жаль, что эта тема уже раздута. Я бы лично запретил информировать население до окончания следствия, толку от этого все равно нет. Не было бы утечки информации — не было бы никакого страха, не нужно было бы никого успокаивать. Так?

Нет, не так! — возмутился Алексей. — Люди имеют право знать, что происходит в их городе. И я считаю, что открытость информации, свобода слова — это важнейшее достижение перестройки. Мы слишком долго жили в условиях тотальной цензуры, за железным занавесом и в незнании своего прошлого.

Иван Павлович поморщился:

Знаете что, голубчик, не валите все в кучу! Таких гладких и хороших слов вокруг и без вас полно, выше крыши. Вы хотели меня слушать? Извольте!

Дымов попробовал по привычке откинуться на спинку стула, но вместо стула был чурбан, у которого спинки не было. Тогда он налег грудью на столешницу и, раздражаясь все больше и больше, заговорил:

Во-первых, юноша, не вам судить, насколько долго мы жили и в каких условиях! Вы еще вообще прожили мало, дай вам бог, конечно, здоровья и долгих лет. Во-вторых, ваша хваленая свобода слова имеет смысл только тогда, когда пользующийся ею несет ответственность за свои слова, а этого я часто у вашей братии не вижу. Безответственные слова порождают неверие в них, и, как следствие, свобода слова оказывается сопряжена с такой же свободой никак на эти слова не реагировать. Оттого что вы много шумите, ничего не меняется! Еще десять лет тому назад разгромная статья в газете влекла за собой нешуточные последствия, могла стать приговором, а сейчас — кто обращает внимание на раздутые вами скандалы? В-третьих — о железном занавесе и неизвестном прошлом... Мне тут бабуля-соседка недавно сказала: «Жили мы, ничего не зная, и хорошо жили. Зачем нам все знать? И какой толк от того, что мне теперь про заграницу рассказывают, как там у них хорошо и как мы от нее отстали? Я в этой загранице сроду не была и не буду, а когда свое хают — это обидно». И с историей то же... Раньше обгаживали одних, теперь — других, вот и вся разница. Раньше во всем виноваты были враги народа и диссиденты, теперь во всем виновата преступная власть.

Нет-нет, подождите! — запротестовал Крашевский. — Это было не просто, как вы говорите, обгаживание, а физическое уничтожение людей! Вы оправдываете сталинизм и массовые репрессии?

Я не оправдываю массовых репрессий! Индивидуальный террор я тоже не оправдываю. Только вам, как будущему юристу, следует знать, что публично обвинять кого-либо в преступлении можно только тогда, когда человек официально осужден. Кто-то возбудил уголовное дело в отношении Иосифа Сталина? Доказан состав преступления и вынесена правовая оценка массовых расстрелов и ссылок? Я что-то таких документов не видел. Если вы хотите общественное мнение изменить, то именно с этого и надо начинать, а не с ужастиков про ГУЛАГ и прочее, это все эмоции без правовой базы! Такое копание в ужасах прошлого некрофилией попахивает и, уж безусловно, мазохизмом.

Динамик, укрепленный почти над столиком, где сидели Дымов и Крашевский, неожиданно рявкнул натужным голосом: «Перемен! — требуют наши сердца. Перемен! — требуют наши глаза...»

Вы хотите всё переменить, перестроить, переделать, переосмыслить и чего там еще пере-пере... — Голос Дымова сорвался в негодующем сарказме. — Так я уже согласен! Но для этого нужно что-то делать. Делать, юноша, а не просто говорить! Из всех реформ, о которых вы кричите, только шашлыки у кооператоров да еще вот эта разлюли-малина! — Он обвел рукой интерьер «Избушки», почти невидимый в клубах дыма. — Все остальное — болтовня!

Иван Павлович, чтобы не было пустой болтовни, я и прошу у вас фактов, конкретных фактов по состоянию дела с расследованием! Тогда мне не придется выдумывать, — взмолился Алексей. — Я же как раз и предлагаю, чтобы СМИ и правоохранительные органы сотрудничали, чтобы мы вместе работали, дело делали, как вы говорите! Чтобы люди не боялись по улицам ходить...

Дело будет, когда преступник будет задержан, его вина доказана и он будет осужден по закону. Это должен сделать я, вы мне в данном случае, простите, не помощник! Вот тогда люди и не будут темных улиц бояться. Хотя...

Дымову приходилось напрягать голос, чтобы перекричать неистовствующего в динамиках Виктора Цоя, который вдруг снова вмешался в разговор. «Сигарета в руках, чай на столе — так замыкается круг, и вдруг нам становится страшно что-то менять...» — пропел динамик, и Дымов торжествующе хлопнул в ладоши:

А вот за это — хвалю!

Иван Павлович выждал, пока Цой еще несколько раз настойчиво потребует перемен и закончит петь. Когда над головой вновь негромко забубнило что-то английское, он продолжил:

Мне думается, с бесстрашием палку перегибать тоже не следует. Темные улицы всегда небезопасны, в темноте элементарно споткнуться можно. Чувство страха человеку необходимо для того, чтобы избежать опасных ситуаций, а значит, просто выжить: не упасть с высоты, спрятаться от грозы, не обжечься в огне... Встречается у некоторых редкая болезнь — отсутствие страха, когда что-то там в мозгу изменено, так это, скажу вам, несчастные люди! Конечно, сильный страх парализует, но в терапевтических дозах он показан всем. Не только каждому отдельному человеку, но и обществу в целом. В том числе и страх перед законом.

А как же определить эти терапевтические дозы? И кто будет их назначать? Вы на себя ответственность за передозировку возьмете? — Крашевский пристально смотрел на следователя.

Иногда приходится брать... — устало ответил Дымов и достал из кармана кошелек. — Что я должен «Избушке»?

Ничего. — Крашевский сделал протестующий жест рукой. — Вы мой гость. Спасибо вам за разговор. Так я буду завтра в десять, с оператором.

Договор есть договор, но никаких откровений не ожидайте. Это я сейчас что-то расфилософствовался.

Конечно, — кивнул головой Крашевский. — И я вам благодарен за это.

На бульваре ветер шумел тяжелой летней листвой и гнал почти невидимые в темном небе облака. Где-то вдалеке ворчала приближающаяся гроза. Дымов вдохнул влажный воздух, который показался удивительно вкусным после духоты «Избушки», и понял, как сильно он устал за сегодняшний день и как ему хочется домой, только домой.

19.

Небольшой двор областной психиатрической больницы был отделен от больничного парка высоким забором. На облупившейся зеленой скамейке с выгнутой спинкой сидели два человека в больничных пижамах. Они замерли на противоположных концах скамейки, отвернувшись друг от друга, и явно не были настроены общаться.

В длинном больничном коридоре по сравнению с улицей было промозгло и холодно. Такая же облупившаяся масляная краска покрывала стены и вытертый, местами надорванный старый линолеум на полу. Пахло лекарствами, капустным супом, манной кашей, продезинфицированными простынями — тем характерным больничным духом, который всегда казался Ивану Павловичу запахом боли и безысходности. Когда-то, в свою бытность в Москве, Иван Павлович оказался в музее-квартире Достоевского во флигеле Мариинской больницы для бедных. Здесь жила семья доктора Михаила Достоевского, здесь родился его сын Федор. Отец будущего писателя выходил прямо из своей гостиной в больничный коридор с единственным окном в конце и отправлялся на обход в палаты, а по вечерам сидел за столом и писал длинные «скорбные листы», как назывались тогда истории болезни. Иван Павлович относился к Достоевскому сложно: с одной стороны, его всегда к нему тянуло, а с другой — он боялся его, боялся той магнетической силы, которая не давала оторваться от страниц, наполненных обнаженным страданием и жесточайшим, на излом, испытанием человеческой психики. В той убогой казенной квартире Иван Павлович понял, что все, написанное Достоевским, было продолжением «скорбных листов» его отца.

Это словосочетание всплыло и навязчиво крутилось в уме, пока Иван Павлович шел по коридору к кабинету главного врача.

Мягкий, пухлый и уютный доктор с шишковатым, гладко обритым черепом радушно указал Ивану Павловичу на стул:

Вы, конечно же, хотите обговорить результаты обследования пациента Белошапкина?

Да, доктор.

Нет-нет! — замахал руками главврач. — Анатолий Борисович. Для вас — Анатолий Борисович. «Доктора» давайте оставим пациентам. Вы же не больной? Как раз наоборот, мы с вами в известном смысле коллеги. Инженеры человеческих душ, как сказал бы наш общий знакомец Белошапкин, который на каждом шагу цитатами из вождя народов сыплет. Хе-хе-хе...

Смешок у Анатолия Борисовича был неприятный, но Дымов вежливо улыбнулся и вспомнил журналиста Крашевского: что-то много коллег у следствия в последнее время развелось...

Инженеров человеческих душ первым придумал Олеша, тот, что «Три толстяка» написал, — поправил врача Дымов.

Может быть, вам виднее, — согласился психиатр. — В принципе, обследование можно считать законченным. Судебно-психиатрическая экспертиза проведена, я готов дать вам свое заключение. Вы какое заключение получить хотите?

Что значит — какое? — удивился Иван Павлович. — Профессиональное и объективное.

Хе-хе-хе, — вновь хихикнул врач. — Правду, только правду и ничего, кроме правды? Или правду, только правду, но не всю? Если уж вы к нам за помощью обратились, значит, сами до правды докопаться не можете. А у нас это еще сложнее, человеческая психика — дело тонкое и непостижимое.

Но вы же ставите диагнозы и даже вроде бы лечите? — начал раздражаться Дымов.

Ставим, ставим, обязательно ставим. Есть много разных методик, хотя для вас это, вероятно, не важно. Что касается интересующего вас конкретного случая... Что я могу написать? Слабоумие? Нет. Временное психическое расстройство на данный момент тоже не фиксируется. Хроническое психическое расстройство? Тут проблемы. Пациент не имеет истории болезни по психиатрическим заболеваниям, не состоял на психиатрическом учете — значит, полного анамнеза у нас нет. Родственников не имеет, сведения о родителях туманны, вы же знаете. Причины психического расстройства — это, как правило, наследственность плюс стрессы. В данном случае и то и другое могло иметь место, но, заметьте, могло и не иметь!

Но ведь есть же клиническая картина? — все больше терял терпение Дымов.

Есть! — обрадовался Анатолий Борисович. — Мы провели тщательное обследование. Если говорить о клинике, то можно выделить симптоматику как параноидальную, так и шизофреническую. Я бы склонялся к смешанному варианту. Ярко выраженных нарушений восприятия мы не зафиксировали. Ни иллюзиями, ни галлюцинациями пациент не страдает, голосов не слышит, что симптоматично при шизофрении. Есть логически построенная параноидальная монотематическая сверхценная идея — культ Сталина и вера в истинность его учения, особенно в части, касающейся установления диктата и жесточайшего контроля над всеми сферами жизни. Агрессивность в общем фоне у пациента при этом не превалирует, хотя уровень эмпатии довольно низкий, то есть чужие страдания его не волнуют. Я не могу утверждать, что он будет специально мучить котят, но уж и подбирать их на улице не станет. Уровень интеллекта высокий, но реализовать свои возможности в имеющемся окружении пациент не может. На этой почве возникают представления о собственной избранности, что вполне может приводить к бредовым идеям о своей великой миссии, а вот это уже характерно для шизофрении. Достаточно легко идет на контакт, рассказывает о себе...

Увлекшегося доктора прервал шуршащий звук — один из ящиков письменного стола вдруг самопроизвольно выдвинулся, в его недрах Дымов успел заметить стопку бумажных салфеток и пластиковый стаканчик.

Ах, чтоб тебя!.. — Анатолий Борисович с громким хлопком вернул строптивый ящик в исходное положение. — Вот, стол мне новый сделали и ящики такие специальные, с доводкой, чтобы сами закрывались. А они не только сами закрываются, но и открываются по собственному желанию. Полтергейст какой-то!

В приоткрытую дверь скользнул толстый черно-белый кот, покосился злым желтым глазом на Дымова, поднял хвост трубой и направился к доктору.

Это Зигмунд, наш старожил, — пояснил Анатолий Борисович и почесал кота за ухом.

Весело тут у вас, — выдавил Иван Павлович и принужденно улыбнулся. — Давайте вернемся к вашему пациенту Белошапкину, пожалуйста. Скажите, а он может сознательно симулировать психическое расстройство?

Симулировать, конечно, может, но на то мы сюда и поставлены, чтобы это обнаруживать. Однако он симулировать не пытается — наоборот, настаивает на своем абсолютном здоровье. Хотя и это может быть частью диагноза. Шизофреник не может адекватно оценить свое психическое состояние и, как правило, считает себя абсолютно здоровым. Ну все, Зигмунд, хватит, не наглей!

Доктор легонько оттолкнул кота, который попытался вспрыгнуть ему на колени. Кот напоследок мяукнул и так же бесшумно, как появился, исчез за дверью.

Вы меня совсем запутали, Анатолий Борисович. Давайте я вам буду вопросы задавать, если не возражаете? — предложил Иван Павлович. — Вот, например, разные версии семейной истории и то, что он себя внуком Сталина считает, — разве это не психическое расстройство?

Конечно, это можно счесть синдромом раздвоения личности, связанной с бредовой идеей культа Сталина. Но вы же знаете, что, если, например, физик пишет стихи, его очень легко диагностировать как шизофреника, поскольку так тоже может проявляться раздвоение личности. И, могу вас уверить, иногда и проявляется! Только вот если бы физики стихов не писали, то не было бы у нас бардовских песен. Вы же их любите? «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались...» — пропел Анатолий Борисович. Он, очевидно, получал удовольствие, играя со следователем. — Шизофрению при необходимости можно диагностировать практически у любого человека. Я открою вам страшную тайну — в медицине до сих пор нет единого общепринятого определения шизофрении! Происхождение у нашего пациента темное, ни отца, ни деда он не знал, почему бы не пофантазировать? Согласитесь, существует конфликт между конечностью жизни и вечностью окружающего мира, и этот подсознательный конфликт приводит подчас к тому, что у человека появляется непреодолимое желание присоседиться к вечному. В данном случае — объявить себя потомком личности, оставившей в истории такой неизгладимый след. Кроме всего прочего, фантазии о знаменитых предках совершенно нормальны для несчастливых детей из неполных семей. К тому же отсутствие способности к фантазированию — такой же признак психического расстройства, как и ее гипертрофированность. Неужели вы сами никогда не примеряли на себя другую историю жизни, не заглядывали вечером в освещенные окна чужих домов, не представляли, что было бы, если бы ваша судьба сложилась иначе?

Доктор лукаво подмигнул. Дымов отвел глаза и нахмурил брови, пытаясь скрыть замешательство, что не ускользнуло от опытного взгляда психиатра.

Хе-хе-хе... — захихикал Анатолий Борисович и подмигнул еще раз, теперь уже с видом заговорщика.

Давайте все-таки о Белошапкине. — Голос Дымова звучал твердо. — Вы говорили об агрессии и отсутствии эмпатии. Можно об этом подробнее? Способен он на проявления спонтанной жестокости?

Способен, почему нет? — Анатолий Борисович стал серьезен. — Он человек несчастный, с выраженным комплексом обиды, жестокость для него — это месть за недооценку его личностных качеств. Его много били. И физически в том числе. Вы знаете, что мать его в детстве нещадно порола и он ее боялся? Поэтому, с одной стороны, он обижен, а с другой — проецирует жестокое обращение с собой на других. Для него страх и жестокость могут быть основой выстраивания межличностных отношений: или меня бьют, или я бью. Наш Белошапкин — человек недобрый, и такими же злыми он считает всех людей. Может это привести к асоциальному поведению? Может. Но... — Анатолий Борисович развел руками. — У нас тут один пациент лечится, который, наоборот, утверждает, что все люди добры, поэтому он всех любит и каждому на шею с поцелуями бросается. Так кто из них прав? У кого поведение социально опасное? Верю, говорит, что добро всегда победит зло, представляете? Ярко выраженная психическая аномалия.

И все же, каково ваше заключение по Белошапкину? — настаивал Дымов.

А вы знаете, дорогой товарищ следователь, как профессор Бехтерев Иосифа Виссарионовича Сталина обследовал? Доктор поставил диагноз «паранойя», а потом скоропостижно умер, прямо на следующий день. Вышло, что Сталину подписал диагноз, а себе — приговор. Вот такая поучительная история. Не только у вас, но и у нас, психиатров, работа опасная, с риском для жизни сопряжена, улавливаете? Хе-хе... — Анатолий Борисович лукаво улыбнулся и добавил: — Сейчас, конечно, времена не те, да и этот наш пациент только внучок, а не дед... В общем, вот мой вывод: обследуемый Белошапкин вполне вменяем. Как вы и я. А стало быть — подсуден. Дальше — ваше дело, это меня уже не касается.

Доктор наклонил голову и заглянул Ивану Павловичу в глаза:

А скажите, товарищ следователь, у вас эмоциональный фон ровный? Работа-то ваша — стрессовая. Вы не замечали, у вас почерк не изменяется? Может, вы слова как-нибудь необычно писать стали — буквы, например, переставляете? За своим здоровьем нужно следить, симптоматика неспециалисту неочевидна. Заходите, если что...

Уж лучше вы к нам! — язвительно улыбнулся Дымов.

Бог с вами, тьфу-тьфу-тьфу! — замахал руками психиатр.

Когда Иван Павлович вышел из больничного корпуса и направился к воротам, толстощекий и вполне здоровый с виду парнишка лет шестнадцати в больничной пижаме, который раскачивался на пронзительно скрипевших детских качелях, неизвестно зачем установленных в недетском учреждении, счастливо и безмятежно улыбнулся ему.

20.

В июне сыграть «проверочный», как выразился Сергей Петрович, спектакль «Дни Турбиных» не получилось — заболел актер. Пришлось ждать выздоровления и продлевать сезон до конца июля.

Идея эта у Виктора Леонидовича Сиверцева, руководителя театра, восторга не вызвала.

Театр вообще-то — зимний вид спорта, — ворчал он. — И подумайте, какая нелепость закрывать сезон «Турбиными»! С одной стороны, конечно, это наш, как сейчас говорят, самый востребованный спектакль, а с другой — там на сцене зима, елка, а у нас лето на дворе. Это же важно для зрителя, нам его психологию учитывать нужно!

Но противиться прокурору он не мог и скрепя сердце согласился на внеплановый спектакль. В связи с этим оказались нарушенными и летние планы Елены, о чем она с возмущением поведала отцу. Иван Павлович в срочном порядке помог устроить Машку в летний лагерь. Внучка была пока октябренком, но страшно завидовала красным галстукам пионеров и гордилась, что ее отправили в самый настоящий пионерский лагерь, как ей казалось, очень взрослый. Лена была удовлетворена, спокойствие в семье — восстановлено.

И опять, как в день задержания Белошапкина, Дымов сидел в оперативном отделе, вздрагивал от каждого телефонного звонка, и, когда поступил вызов на труп, он первый вскочил в дежурную машину.

Тело женщины средних лет плавало в крови, голова была превращена в сплошное месиво. Судмедэксперт констатировал не менее десятка ударов тупым предметом, окровавленный молоток валялся рядом с растерзанной дамской сумкой, покрытой красно-бурыми отпечатками пальцев. Мало того, по асфальту тянулась цепочка следов — убегая, преступник наступил в кровавую лужу.

Нет, это не спланированное убийство. Жертва кричала, ее крики услышали случайные прохожие, они и вызвали наряд. А уж следов-то, следов!.. Просто праздник какой-то! — удовлетворенно комментировал оперативник. — Да вы не переживайте, Иван Павлович, наши его горяченьким возьмут! Это точно или пьяный, или наркоман, ему деньги были нужны. Вон, смотрите, сережки из ушей вырвал... Далеко не уйдет, ребята уже работают. У нас теперь и собака есть! — похвалился он.

Дымов искал ручку — главную метку, которую маньяк должен был оставить на месте преступления, но уже знал, что не найдет ее. То, что произошло, было актом тупого зверства и с серийными случаями не имело ничего общего.

Так и оказалось. Собака помогла, преступник был задержан в этот же вечер — ранее судимый за незаконное приобретение и хранение наркотических средств. Он глупо упирался, отказываясь признать вину, но собранных доказательств было так много, что Толя Лазаренко, которому в послужном списке совсем не помешало бы еще одно раскрытое преступление, оформил дело для передачи в суд легко и непринужденно, «в одно касание», как он выразился.

Так что опять все сходилось на подозреваемом Белошапкине, и опять и опять спорили Сергей Петрович и Иван Павлович, изыскивая обоснования для продления срока задержания, и опять дело с места не трогалось.

Его допросами нужно дожимать. Я знаешь на что обратил внимание? — горячился Иван Павлович. — Он в последнее время, особенно после психушки, все больше волнуется, но как-то азартно.

Это что теперь, часть доказательной базы? Именно в такой формулировке — «азартное волнение»? Ты, Палыч, уже совсем, знаешь... — развел руками Сергей Петрович. — Я тебе другое скажу. Прокурор области бесится. Мне указание дали — подготовить проект приказа о наказании тебя за волокиту при расследовании убийств. Ты понимаешь, чем это пахнет? Скажи спасибо, что я тебя прикрываю как могу. Еще пару лет назад я бы тебя перед обкомом партии не отстоял, а теперь... Теперь что же, теперь у нас согласно указу президента деятельность парторганизации в госорганах отменена. Вот только не знаю, стоит ли этому радоваться...

Ситуацию усугубляли жалобы на незаконное содержание под стражей, которые стал подавать Белошапкин, и Сергей Петрович выдвинул Дымову ультиматум: или по окончании последнего срока продления, то есть через неделю, Белошапкин должен быть освобожден, или ему должно быть предъявлено обоснованное обвинение с последующей передачей дела в суд. Значит, и Дымову оставалось два выхода: или опустить руки, или идти в атаку. Но вначале нужно было продумать стратегию этой, как стало ясно после разговора с Сергеем Петровичем, окончательной атаки.

«Итак, — раздумывал Иван Павлович, — надеяться на нахождение новых улик не приходится. Значит, нужно делать ставку на допросы». Белошапкин должен был заговорить, тем более что, после того как Дымов настоял на его содержании в одиночной камере, он действительно стал разговорчивее. Сказывалась усталость от неволи, недостаток общения и растущая нервозность, которую подозреваемый, встречаясь со следователем, пытался скрыть под язвительным сарказмом. Иван Павлович вынужден был признаться себе, что и сам он стал чаще и больше нервничать. Не только оттого, что начальство давило, а время поджимало, и даже не оттого, что четкого плана не складывалось. В допросах он все больше полагался на экспромт и на свое хваленое чутье, а точнее на свое тайное умение «вживаться» в преступника.

Именно эта тесная связь с подозреваемым и начинала его беспокоить. Слишком хорошо представлял себе Иван Павлович тот трепет, с которым Белошапкин мог следить за случайным прохожим, красться за ним в темноте, подходить к жертве все ближе и ближе и стремительно наносить удар. До головокружения, до противного вкуса во рту он чувствовал запах темных улиц, запах страха и насилия, мерзкий и сладковатый, который преследовал его самого во время ночных блужданий по городу, — запах преступления. И если его волнение удовлетворяла подсмотренная сцена в постели, то преступнику, вероятно, нужно было более сильное возбуждение, может быть — предсмертный крик. В этом почти полном слиянии с преступником Ивану Павловичу виделась опасность, в которой он мог признаться только себе. Возможно, он проецировал на Белошапкина свои собственные вожделения и страхи. Могло быть такое? По ночам, сидя над большой тюльпанообразной рюмкой, которая одна осталась от коньячного набора, купленного когда-то Машей, Дымов медленно цедил коньяк и отвечал сам себе: да, могло.

Тактика допросов приобретала решающее значение для исхода дела: несколько допросов подряд, интенсивные допросы. Белошапкина нужно было брать штурмом, при этом не пережать, помнить о собственном предубеждении — да еще много о чем нужно было помнить. Однажды Дымову рассказывал знакомый летчик, что при больших перегрузках у человека может возникать эффект туннельного зрения — вся периферическая область обзора исчезает, превращается в широкую темную раму, в центре которой оказывается и становится невыносимо ярким и отчетливым изображение, находящееся непосредственно перед глазами. «Как освещенное окно в темноте», — подумал тогда Дымов. И вот теперь, в деле Белошапкина, было важно не поддаваться этому туннельному восприятию, слышать не только то, что говорит обвиняемый, но и как говорит, понимать, почему он это говорит и что остается не сказанным.

Допросы проводились ежедневно. Белошапкин за последнее время серьезно сдал: лицо стало еще бледнее, под глазами обозначились мешки, вялость то и дело сменялась суетливой жестикуляцией. Да и Дымову подчас было трудно не потерять логической нити во время этих допросов, которые все больше превращались в психологические дуэли, где неожиданные признания обвиняемого перемежались откровениями самого следователя.

Даже в воскресенье, восемнадцатого августа, Иван Павлович решил не делать перерыва.

Вы же постоянно врете о своем происхождении! Зачем? — допытывался Дымов.

Я выдвигаю версии, одна из них может оказаться правдой. И потом, насколько я понимаю, я здесь не в качестве свидетеля, а в качестве подозреваемого, а подозреваемый не несет ответственности за ложные показания, разве не так? — парировал Белошапкин. — Да, я внук Сталина. Мать, умирая, в бреду только об этом и говорила.

И вы верите предсмертному бреду?

Ее бреду — верю. У вас мать жива?

Нет, к сожалению, она уже давно умерла.

Вот видите, вы говорите — к сожалению. А я о своей ни секунды не сожалею! — воскликнул Белошапкин. — Вас в детстве били?

Ну-у-у... — Дымов пожал плечами.

А меня били. Она меня по любому поводу и без повода драла как сидорову козу. После ее смерти меня забрала к себе тетка. Добрая была, оправдывала мать: мол, жизнь у нее была тяжелая. А у меня легкая, да?! Я точно знаю, она не случайно про деда сказала — это был ее последний удар, чтобы я всю жизнь мучился, доказательства искал. Это она мне так отомстила, только не понимаю за что. Но теперь я точно знаю про деда, то есть знаю, что это правда, у меня много доказательств есть.

Каких же?

А это не ваше дело, — огрызнулся Белошапкин. — К моему задержанию вопрос о том, кто мой дед, отношения не имеет. Вы-то, наверное, своего деда любили и гордились им, так что — мне нельзя?

Я его не знал. У меня дед репрессирован был и реабилитирован... посмертно.

Белошапкин удовлетворенно потер свои длинные пальцы, глаза его лихорадочно блестели:

Интересная у нас диспозиция получается — внук врага народа допрашивает внука Сталина! Вы, товарищ следователь, мне отомстить за своего деда хотите, потому что власть сейчас у вас. Прав тот, у кого больше прав. Только вы не боитесь, что не навсегда эта ваша перестройка? А если все назад вернется? А я знаю, что вернется, по-другому быть не может! На добрых пожеланиях страну строить нельзя. Нужна сила, а у ваших перестройщиков ее нет! Сейчас все в восторге кричат о демократии, а то как же — Горбачев к людям выходит, они его за руки хватают, обнимаются... Но эти же люди его сдадут и забудут, как только случай представится и появится сила. Люди боятся силы и хотят ее, потому что без страха ничего сделать нельзя. Страх заставляет людей жить вместе и не перегрызть друг другу горло, страх лежит в основе всех законов. Вы же эти законы охраняете, что я вам объясняю...

Я всегда считал, что в основе законов, которые мы охраняем, лежит не страх, а справедливость, — попытался возразить Дымов, но Белошапкин прервал его:

Справедливость? А где вы ее видели? Вы меня тут о моей биографии выпытывали... Да вы знаете, что я мечтал юристом быть, в Москву поехал на юридический факультет поступать! Были бы мы с вами коллеги.

«И этот туда же!» — возмутился про себя Иван Павлович, но останавливать Белошапкина не стал. Тот торопился выговориться:

Конечно, никуда я не поступил, там таких не больно-то привечали, там больше «позвоночные» проходили, в смысле такие, кого брали по звонку из о-о-очень высоких инстанций. На рабфак пошел — это так подготовительные курсы для рабочих с льготами при поступлении назывались. Я на заводе Лихачева работал. Вы не в Москве учились?

Нет, университет я не там оканчивал, хотя позже пришлось и в Москве поучиться. Так помог вам рабфак, поступили в конечном итоге?

Какое там! Вы пробовали после смены на конвейере на лекции ходить, а потом с чугунной башкой сидеть над книгами в пьяной общаге? Я целый год пытался! А вы знаете, как москвичи глядят на лимитчиков? Как на скользких тварей в террариуме — с любопытством и гадливостью. Нас даже не лимитчиками, а лимитой называли, слово такое мерзкое выдумали. Да вы знаете, что приличная девушка от тебя шарахается, когда узнает, что ты — лимита? Я пробовал было в библиотеке знакомиться, да... — Белошапкин махнул рукой. — Вам не понять... Вы офицером были, в милицейской академии, по-видимому, учились, таких девушки любят. Так где же справедливость? Вы, из семьи врагов, учитесь в академии, а я, внук Сталина, должен на заводе горбатиться, и все меня презирают! Это как?! Что, мой дед меньше для этой страны сделал, чем ваш? Мой дед войну выиграл, а ваш в это время в лагере отсиживался!

Ну, предположим, во время войны он уже нигде не отсиживался, он был уже мертв, спасибо вашему, — резко оборвал Белошапкина Дымов.

Ну конечно! Во всем Сталин виноват! — взметнулся Белошапкин. — Только при Сталине порядок был и настоящая справедливость для простых людей!

Что-то я не пойму, Геннадий Васильевич, неувязочка у вас получается. Вы гордитесь тем, что вы простой человек, или тем, что происхождение ваше хоть и темное, но знаменитое? — поддел его Дымов.

А Сталин и был простым человеком, который благодаря своей силе и мудрости стал великим. Но о простом человеке он никогда не забывал. «Нельзя проводить две дисциплины: одну для рабочих, а другую — для вельмож. Дисциплина должна быть одна». Вот как он говорил! Вы не согласны? Я много его работ читал, много знаю... Он выметал мусор предательства из страны, невзирая на лица, в том числе и на офицерские погоны. Его эта благородная мразь боялась!

Ну да, ну да... — закивал головою Дымов. — «Дни Турбиных»...

Турбиных? — осекся Белошапкин. — В смысле? А, ну конечно, и Турбины! Я забыл, что вы театрал и Булгакова любите...

Не сказал бы, что очень люблю, но вот про офицерские погоны в этой связи я думал. Вам не кажется удивительным, что в разгар страшной войны, в сорок третьем году, в Советской армии были введены погоны и вновь появились офицеры, как при ненавистном царизме? Для чего Сталин это сделал? Мне один приятель рассказывал, как в сорок четвертом, когда фашисты из их города уходили, а советские войска в него вступали, мальчишки, где-то спрятавшись, на это смотрели. И когда, говорит, мы увидели, что идут люди в погонах — испугались, подумали, что это власовцы, что сейчас зачистка будет.

Белошапкин снисходительно усмехнулся:

Могу сказать вам как историк, я этот вопрос изучал. Газета «Правда» дала в январе сорок третьего года исчерпывающее объяснение: введение погон служит поднятию авторитета командных кадров, потому что погоны — это символ офицерского достоинства, символ воинской чести.

Это официальная версия. А я думаю, что личная причина Сталина была глубже. — Дымов в упор посмотрел на обвиняемого. — Глубже и проще. Зависть. Введение погон и любовь к «Турбиным» — это явления одного порядка. Кто он сам? Сухорукий, маленького роста, некрасивое лицо, плебейское происхождение! А там — офицеры! Достоинство, сила, честь, порода! Да он сам всю жизнь хотел быть таким офицером, но знал, что физиономией, извините, не вышел, вот и сделал сам себя генералиссимусом, золотопогонником. Не удивлюсь, если он в своей раззолоченной форме тайно перед зеркалом красовался, сходство искал! А вы не пробовали себя в зеркале с дедом сравнивать?

Белошапкин вцепился побелевшими пальцами в край стола и злобно зашипел:

Да как вы смеете!.. Дед!.. Он страну построил, войну выиграл! Да если бы не он, где бы вы сейчас были!

Не знаю. Но, возможно, я помнил бы своего деда живым. Да и многие другие были бы живы... Прекратим дебаты, давайте о другом, — резко переломил тему разговора Дымов. — Вы тут про мусор обмолвились...

Он выдвинул ящик письменного стола.

Знаете, мусор на месте преступления может быть серьезной уликой. Вот, например...

Застывший Белошапкин завороженно следил за тем, как следователь медленно, одну за другой, выкладывал из большого бумажного конверта шариковые ручки.

Что это? — неуверенно спросил он, но Дымов не торопился с ответом.

Наконец, разложив ручки на несколько кучек, он нарушил тишину:

Это улики, приобщенные к делу об убийствах. — И многозначительно пояснил: — Серийных убийствах. Вот эти, — он отодвинул в сторону одну часть ручек, — найдены на месте преступления, их семь штук — шесть целых и одна поломанная. Преступник их специально оставлял, на последнюю случайно наступили при осмотре места происшествия, но, как видите, обломки тоже приобщены к делу. Мне кажется, это символ такой. Что вы, Геннадий Васильевич, по этому поводу думаете? Вот эта пластмассовая дрянь — как человеческая жизнь: ничего не стоит, сломать легко. Мы-то с вами знаем, как легко сломать человеческую жизнь одним росчерком такой обыкновенной ручки! А потом пластмассовый мусор валяется в земле, пока не сгниет. Долго гниет, как кости, землю засоряет. Сколько сору в земле, сколько костей!

Белошапкин поднял голову, и в удивленном выражении его глаз Дымов попытался найти затаенный страх. И показалось, там действительно мелькнула испуганная растерянность. Не давая обвиняемому опомниться, он продолжил:

Вот эта ручка, — он поднес пластиковую трубочку ближе к лицу обвиняемого, — изъята у вас при задержании, убить вы тогда не успели. А вот эти, — Дымов пододвинул еще одну группу ручек, — найдены во время обыска на вашей даче. Знаете, сколько их? Тоже семь. Вы, как ваш дед, надеялись булгаковский спектакль пятнадцать раз посмотреть? Это тоже символ, жертвоприношение памяти деда? А может — месть вашим коллегам, которые вас ручками на собрании забросали?

Белошапкин отшатнулся от стола, губы его скривились, и он обиженно выкрикнул:

Что вообще происходит? Я буду жаловаться! Вы, гражданин следователь, в своем уме? Может, не меня, а вас нужно было на медэкспертизу направлять? Несете какую-то чушь про символы, про ручки... Ерунда какая-то! При чем здесь я? У вас такими ручками весь кабинет завален, да и эти, что вы мне тычете, может, и не мои! Вы доказательства предъявляйте, а не пустые фантазии! Всё, я больше ничего не скажу! Отведите меня в камеру!

Конечно, — согласился Дымов. — Идите и хорошо подумайте обо всем до завтрашнего допроса.

21.

Утром следующего дня Дымов проснулся рано, ткнул по привычке кнопку телевизора и, пробурчав: «Что же у нас сегодня плохого?» — направился в кухню заваривать кофе. Хорошими новостями телевизор уже давно не баловал: стреляли везде — в Ираке, в Югославии, даже в Советском Союзе, на его западных форпостах, в Прибалтике; Вильнюс и Рига удручающе напоминали Ивану Павловичу Прагу шестьдесят восьмого.

Вода в недрах крана заклокотала, он выпустил несколько капель и замолк. В последнее время перебои с водой и светом стали привычными, все больше напоминая любимый Дымовым фильм «Собачье сердце». «Разруха», — прокомментировал он поведение крана и налил в турку для кофе оставшуюся в чайнике воду. Удивительным, однако, было поведение телевизора: из комнаты неслись звуки адажио из «Лебединого озера», несколько необычные для столь раннего часа. «Может, это рекламу новую придумали?» — подумал Иван Павлович и пошел взглянуть.

Но нет, на экране действительно кружилась балерина в пачке, шла трансляция балета. Иван Павлович недоуменно пожал плечами. В этот момент музыка внезапно оборвалась, на экране появился диктор с суровым выражением лица и тусклым голосом зачитал экстренное заявление Председателя Верховного Совета СССР и указ вице-президента СССР. Сердце Дымова екнуло, он опустился на диван. Пока он слушал об отстранении Горбачева от исполнения обязанностей президента страны, о создании Государственного комитета по чрезвычайному положению и введению этого самого чрезвычайного положения, вода в турке выкипела, и из кухни просочился противный запах обгорающей жести. Иван Павлович выключил плиту, спешно оделся и, так и не позавтракав, выбежал из дому.

В отделе царила неразбериха.

Я ничего не понимаю! — горячился Виталий. — Это же государственный переворот!

Ну подожди, может, Горбачев действительно тяжко болен? Янаев — вице-президент и должен принять полномочия. По-моему, всё по закону, — не соглашался Саша Груздев.

Прекратить разговоры! — рявкнул Сергей Петрович, появляясь в дверях с папкой в руках. — У меня четкие директивы от руководства. Все ко мне!

Притихшие сотрудники расселись вокруг стола, и Сергей Петрович провозгласил:

Разъясняю наши действия в сложившейся ситуации. В постановлении сказано: «Прокуратуре, МВД, КГБ и Министерству обороны СССР организовать эффективное взаимодействие правоохранительных органов и Вооруженных Сил по обеспечению охраны общественного порядка и безопасности государства, общества и граждан». Значит, работаем сегодня в чрезвычайном режиме, вас могут задействовать в соответствующих мероприятиях. Напоминаю, что согласно Закону СССР «О правовом режиме чрезвычайного положения» и постановлениям ГКЧП СССР «проведение митингов, уличных шествий, демонстраций, а также забастовок не допускается». А все может быть! И еще: «Решительно пресекать распространение подстрекательских слухов, действия, провоцирующие нарушения правопорядка и разжигание межнациональной розни, неповиновение должностным лицам, обеспечивающим соблюдение режима чрезвычайного положения». То есть железная дисциплина в отделе, всякие разговорчики прекратить. Подчеркиваю — прекратить!

А я думал, общее собрание будет, чтобы ситуацию прояснить и общую позицию выработать... А теперь, значит, больше трех не собираться? — переспросил Виталий.

И от комментариев воздержаться! — Сергей Петрович стукнул кулаком по столу. — Всё, выполняйте! Иван Павлович, а ты задержись...

Когда за сотрудниками закрылась дверь, Сергей Петрович попросил:

Палыч, прошу тебя, проследи за ними! Они молодые, у них страха мало, могут дров наломать — полезут, куда не следует. Тебя, надеюсь, мне учить не надо?

Осторожничаешь? — спросил Дымов.

Честно? Боюсь. Черт его знает, куда все повернет... Боевые подразделения к городу подтягивают. Это Сергушин хорохориться может — он мальчишка, войны не видел. Но мы-то хорошо помним, что это такое, нет? Подождать надо, чем все закончится, никто сейчас этого не знает. Дай бог, пронесет. Согласен? Так что, Иван Павлович, пребываем в полной боевой готовности, все несрочные дела на сегодня отложить.

У меня допрос Белошапкина. Послезавтра срок ареста заканчивается, ты же сам торопил, — напомнил Дымов.

К черту твоего Белошапкина! Тут нужно до вечера дожить! — вскипел Сергей Петрович.

Его руки дрожали.

Дымов до самого полудня не мог дозвониться дочери. Она с Машкой должна была ранним утренним автобусом вернуться c дачи, но ее домашний телефон не отвечал, и Иван Павлович уже начал не на шутку беспокоиться. Наконец Лена взяла трубку.

Папа, мы только-только с Машкой добрались! Папа, что происходит? — испуганно зачастила она. — Мы не могли проехать, автобус пропускал колонны бронетранспортеров и машин с солдатами... Мы еще и танки видели, представляешь? Люди напуганы, говорят, какой-то переворот, война может начаться. Это правда, папа?

Успокойся, дочка, — как можно мягче сказал Дымов. — Не нужно лишней суеты. Я все тебе потом объясню. Не будет никакой войны, нужно сохранять спокойствие, поняла? У тебя выходной? Вот и сиди дома. И Машку попридержи, нечего ей сегодня по улицам бегать, займи ее чем-нибудь. Она уже мой подарок освоила?

Ивану Павловичу удалось достать на день рождения внучки страшный дефицит — электронную игру «Ну, погоди!», где волк должен был собирать яйца в корзину. Машка была счастлива, что теперь может утереть нос дворовому задаваке Сашке, единственному до этого момента обладателю такой игры.

Да она ее из рук не выпускает! — подтвердила Лена.

Вот пусть яйца и собирает. Я, как смогу, обязательно забегу к вам. В любом случае будем созваниваться. Не переживай, скоро все закончится.

«Знать бы только, как закончится», — подумал Иван Павлович и положил трубку.

Но уже к вечеру он знал как. В этом его убедила минорная, совсем не победная музыка, перемежавшая выпуски новостей, и, главное, телекартинка пресс-конференции нового Государственного комитета: тяжелая серая драпировка заднего плана, серые костюмы сидящих за столом людей, их серые безрадостные лица, бегающие глаза и трясущиеся руки — так не могли выглядеть победители. Еще утром, впервые услышав это сокращение — ГКЧП, чувствительный к словам Дымов поморщился: «Какая-то паучья аббревиатура!» И видеоряд подкрепил эти ассоциации: было что-то мерзкое, безжизненное в этих фигурах за длинным столом, и слова, произносимые ими, которые должны были определять судьбу огромной страны, словно вязли в липкой паутине. И самое главное — Дымов почти физически ощутил это, — им было страшно! А когда вечером в главной информационной программе «Время» показали толпу людей, собравшихся у Белого дома в Москве, и президента РСФСР Ельцина на танке, Дымову стало окончательно ясно: переворот провалился.

И что бы ни говорил Сергей Петрович, он допросит Белошапкина — этот поединок должен закончиться, сейчас или никогда. Послезавтра старший следователь Дымов идет ва-банк, план у него есть, и в победе он уверен. Должен быть уверен, иначе победить невозможно.

22.

Утро двадцать первого августа, когда вся страна пребывала в напряжении и одновременно в растерянности, было заполнено для Дымова лихорадочной деятельностью — он готовился к решительной встрече с Белошапкиным. Он не сомневался, что слухи о происшедшем дошли до следственного изолятора: такие новости долго в тайне не держатся, — и это нужно было использовать, чего бы ни сулил завтрашний день. Дымов заручился согласием Сергея Петровича, который вяло кивнул, выслушав предложенный план: мысли его были заняты другим.

Смотри, Павлович, ты не переоцениваешь себя? Может, нужно, чтобы конвой присутствовал? Этот Белошапкин вроде бы не из слабаков. Поди знай — состояние аффекта, то да се... — на всякий случай предостерег он Дымова.

Не мне бояться, я тоже вроде бы еще в форме, — успокоил Иван Павлович. — Ребята рядом будут, за дверью, всё услышат, на это и расчет. У нас фраза условная заготовлена, охрана поймет, когда входить.

Дымов решил проводить допрос в камере и таким образом сразу сбить Белошапкина с толку. Но для этого нужно было хорошо подготовиться: устроить прослушку, чтобы записать каждое слово подследственного; обеспечить понятых, которые могли бы подтвердить идентичность записи; продумать каждый шаг, каждый поворот разговора. Белошапкина вывели на прогулку, и ребята-техники быстро установили аппаратуру. Было видно, что они рады заняться чем-то определенным в тягостной атмосфере безвременья, которая в этот день обволакивала всех. Дымов планировал привлечь в качестве понятых двух вольнонаемных — врача и сестру из тюремной больницы. Но Сергей Петрович был категорически против. Ему удалось договориться с главврачом «Скорой помощи», что тот пришлет отработавшую свою смену бригаду.

В три часа дня Иван Павлович докладывал начальнику о проведенных мероприятиях. Телевизор в кабинете не выключался ни на минуту, работал единственный оставшийся телеканал Центрального телевидения, и, когда по экрану побежала заставка очередного выпуска новостей, Сергей Петрович остановил Дымова:

Стой-стой, давай посмотрим, что там!

На экране появился диктор, начал читать сообщения информационных агентств мира.

Что это? — изумленно спросил Сергей Петрович.

С экрана неслось: мировая общественность выражает возмущение, действия ГКЧП осуждает президент Буш, премьер-министр Великобритании... И наконец: президент Российской Федерации Ельцин объявил ГКЧП вне закона, прокуратура возбуждает уголовное дело.

Думаю, это конец, — предположил Иван Павлович.

Или начало. — Сергей Петрович схватился за голову. — Ты хоть понимаешь, сколько крови может быть? Ты видел этих людей перед Белым домом? Их же тысячи! Это же море крови, море!..

Думаю, крови не будет. Не из человеколюбия, скорее из страха. Просто не осмелятся, — подумал вслух Дымов.

Дай бог, дай бог... — с сомнением покачал головой Сергей Петрович.

Кровь в Москве все-таки пролилась — ночью. Утром, когда Дымов ехал в прокуратуру, он уже знал об этом: трое погибших, но штурма Белого дома не было, обошлось. А еще он видел уходящую из города колонну бронетранспортеров, может быть, ту самую, что напугала Лену два дня тому назад.

* * *

Дверь в камеру противно заскрежетала, и Белошапкин поднялся навстречу входящему Дымову.

День добрый?.. — полувопросительным тоном поздоровался он.

Почему же не добрый? — бодро ответил Дымов. — Был вот у другого подследственного, решил и к вам заглянуть. Как вы тут, на условия не жалуетесь? Смотрю, у вас камера двухместная, а вы тут один. Роскошествуете...

Один, один. Вы же еще ко мне новой, как это у вас называется, «наседки» не подселили. Только что-то вы до вчерашнего дня моими условиями не интересовались. Может, случилось что? — Белошапкин испытующе посмотрел на следователя.

Да что же? — притворно удивился Иван Павлович. — Если только вы мне что-нибудь новое расскажете.

А может — вы мне? — с вызовом заявил Белошапкин и широким жестом обвел камеру: — Вы присаживайтесь здесь, на нары, давайте поговорим. Будьте как дома, обживайте место, так сказать!

Ну да, ну да... Собственно, что вы имеете в виду? — изобразил растерянность Дымов.

А то вы не знаете! Или думаете, что до нас информация не доходит? Что в тюрьме работают только сторонники либерально-демократических ценностей? Нет, тут наших много. Конец вашей перестройке, в стране наконец-то порядок будет, военное положение уже ввели! Между прочим, мы с вами можем поменяться местами, не боитесь?

Белошапкин был взвинчен, слова вылетали из его рта вместе с каплями слюны, голос срывался. Сердце Ивана Павловича сбилось с ритма, но он усилием воли призвал его к порядку — большая игра началась. Было ясно, что Белошапкин знает о попытке переворота, но в катастрофической стремительности событий его сведения устарели; о том, что маятник истории качнулся в другую сторону, сметая на своем пути все, что было плохого и хорошего при советской власти, ему еще неизвестно. Более благоприятного момента для допроса Дымов и вообразить себе не мог, теперь все зависело от точности, выдержки и актерских способностей следователя.

В притворной растерянности Дымов развел руками:

Как это у вас, Геннадий Васильевич, категорично получается — «ваши», «наши»... А кто ваши, кто наши? Вы уверены, что мы по разные стороны баррикад?

А разве я вас сюда засадил? Вы меня схватили, потому что ваша власть была! Вы меня за убеждения здесь держите и преступления пытаетесь вменить, потому что я не так, как вы, думаю. Запугать меня хотите! Признайтесь, вам же приятно держать в руках вашу жертву, испытывать чувство своей власти над ней, видеть, как человек боится, как бегают его глаза, как он начинает запинаться, как руки у него потеют!..

Маленькое уточнение. В руках у меня не жертва, а преступник. Жертвы — это те, кто от его деяний пострадали, — не сдержался Иван Павлович.

Это взаимообратимые понятия. Все опять же зависит от того, на чьей стороне сила. А она вам изменила, иначе вы сюда ко мне не прибежали бы, разве не так?

Дымов не ответил. Разгоряченный Белошапкин вскочил с нар и забегал по камере:

Знаете, что было бы, если бы получилось по-вашему, по-перестроечному? Люди бы лишились страха! И через двадцать лет врачи перестали бы лечить, учителя — учить, суды стали бы аукционами по продаже судебных решений и погибли бы миллионы. А те, кто остался, бежали бы из этой страны, потому что в хаосе жить нельзя. Но единственная альтернатива хаосу — страх! Страх и порядок! И кто-то должен взять на себя установление порядка! В наше время со слабыми не принято считаться — считаются только с сильными. А сильный не должен колебаться, даже если ему предстоит чуточку выпачкаться в грязи, — мы пойдем и на это крайнее средство ради интересов нашего дела!

А почему вы говорите «мы»? Это же цитаты из вашего деда, я узнал. — Дымов внимательно следил за суетливыми движениями Белошапкина.

Да, это был мой дед — понимаете, мой, а не ваш! И он тогда спас миллионы жизней, пожертвовав для общего блага жизнями врагов. Но это правая жертва, это правое дело!

Правое дело — людей убивать? — тихо спросил Дымов.

Правое дело — порядок наводить! — выкрикнул Белошапкин.

Так вы, значит, миллионы жизней спасаете тем, что убиваете? — еще тише повторил вопрос Дымов.

А иначе не бывает! Я борюсь с врагами, я убиваю предателей, которые правду слушать не хотят. Им говоришь, а они не слушают!.. Я — карающий меч правосудия! Я сею страх, чтобы взошел порядок!

Лицо Белошапкина побелело, он захлебывался словами, и Дымову стало страшно. Неужели перед ним действительно внук ужасного деда с наследственной шизофренией? Но нужно было добиться от преступника полного признания, и следователь задал новый вопрос:

И вы не боитесь взять на себя такую ответственность?

Нет, не боюсь! История оценит таких, как я! — Белошапкин подался в сторону следователя.

Но ведь вы и жену свою убили? — резко отстранился Дымов.

Убивал, убивал и еще буду, пока не очищу землю от предателей, и вы меня не остановите! Пришло мое время!.. Мое... Дед знал, что так будет...

Белошапкин теснил Дымова к двери камеры, сведенные судорогой губы выкрикивали все более бессвязные слова.

Спасибо, на сегодня всё! — выкрикнул Иван Павлович условленную фразу, отступая к двери, но та оставалась неподвижной.

Спасибо, на сегодня всё! — уже отчаянно закричал Дымов, удерживая руки преступника, тянувшиеся к его горлу.

Спасительный скрип двери, шаг назад, два охранника, заламывающие руки Белошапкину, его истошный вопль и бледные, как стена, лица женщин-понятых.

Сергушин, ты где? — выдохнул Дымов, прислонясь к стене. — Успел записать?

Подбежал Виталий, протянул наспех составленный протокол:

Вот...

Ну что, гражданин Белошапкин, будете подписывать?

Зажатый между двух охранников Белошапкин отрицательно мотнул головой.

Ну как хотите. А жаль, я для вас и ручку припас такую, как вы любите. — Дымов покрутил перед лицом преступника грязно-розовой шариковой ручкой. — В другой ситуации, может быть, вы бы именно ее и оставили на месте преступления, только теперь уже не выйдет. Все-таки наша взяла? — Дымов обернулся к понятым — врачу и медсестре, которые боязливо заглядывали в камеру. — А вас, товарищи понятые, попрошу внимательно прочитать расшифровку аудиозаписи — ее срочно сделают — и подписать. Спасибо вам за участие в разоблачении особо опасного преступника.

Этим вечером Иван Павлович шел домой и улыбался. Оказывается, на улице было лето, о существовании которого он напрочь забыл. Усталая пыльная листва еще зеленела, возле трамвайной остановки продавали душистые антоновские яблоки, из-за угла вылетел мальчишка лет десяти на самокате и, радостно крича, помчался по улице.

А к утру Дымов уже знал, что президента Горбачева привезли с Фороса живым и невредимым, члены ГКЧП арестованы, последняя попытка реванша старого мира провалилась. Начиналось что-то новое, словно отступал давящий ночной кошмар, и утро, каким бы неопределенным оно ни было, несло с собой чувство освобождения от тяжкого груза. В любом случае начинался новый день.

Шагая на работу, Иван Павлович впервые за долгие месяцы дышал полной грудью и, удивляя всех, улыбался, приветствуя коллег в коридорах прокуратуры.

Он и сам не понял, отчего вдруг перехватило дыхание, навалилась темнота и пекущая боль заполнила всю левую половину тела... Это был его первый обширный инфаркт, который, как он шутил потом, случился уже не от стресса, а от радости.

23.

И вот теперь, августовским днем, отстоящим от тех событий ровно на двадцать лет, Иван Павлович Дымов сидел на веранде дачи и ждал, когда за ним заедут Машка и ее отчим, а значит, зять Дымова Виталий Сергушин на роскошном автомобиле, как и приличествует директору службы безопасности одного из ведущих банков страны.

Под руководством Сергея Петровича Виталий сделал хорошую карьеру, а когда ушел в службу безопасности и стал весьма обеспеченным человеком, выделял деньги на лечение Сергея Петровича, чем продлил его жизнь на несколько лет. Иван Павлович не ошибся в прежнем своем молодом подопечном — тот оказался человеком порядочным, ответственным и благодарным, так что и за дочь свою Дымов был спокоен.

Он вспоминал странные события августа девяносто первого: следствие по делу Белошапкина, путч, самоубийства людей, причастных к нему, свой инфаркт. Вспоминал это странное ощущение — будто оказался в эмиграции, не выходя из собственной квартиры, когда в один день перестала существовать огромная страна и пришлось привыкать жить в новом государстве...

Дневная жара спадала. Легкая дремота одолевала Ивана Павловича. Он думал о том, как любит свою дочь, с недавних пор народную артистку Елену Дымову, которая сохранила отцовскую фамилию и во втором замужестве. О том, что гордится внучкой Машей, которая продолжила профессию деда, но пошла не в прокуратуру, а в адвокатуру — не обвинять, а защищать. Есть много стран, в которых отменена смертная казнь, но нет государств без тюрем, и для адвокатов всегда найдется дело.

Дымов вспоминал Белошапкина, последний разговор с ним и его мрачные пророчества. Некоторые из них сбылись, но, к счастью, не в полном объеме. Потому что, как хотелось верить Ивану Павловичу, зла в мире хоть и много, но меньше, чем добра, а добро люди чаще творят не из страха, а от внутренней потребности.

На суде Геннадий Васильевич свою вину отрицал, но суд счел доказательства убедительными, и в конце концов Белошапкин был признан серийным убийцей. Ему не повезло: мораторий на смертную казнь ввели только через несколько лет. Являлся ли Белошапкин и вправду внуком Сталина, так и осталось загадкой — в те далекие времена тест на ДНК не проводили. Впрочем, обвинение в нем и не нуждалось.

Через год после расстрела Белошапкина убийства точно с тем же почерком — случайными жертвами, брошенными на месте преступления ручками — стали происходить в другом областном центре. Коллегам Дымова повезло, задержанный признался быстро. Оказалось, что проблемы с психикой у него начались после того, как красивая одноклассница, отбиваясь от настойчивых ухаживаний, нечаянно покалечила его ручкой. Преступления он совершал по выходным, на прогулке, после семейного ужина с выпивкой. Просто так повелось, что новые спектакли театры ставят в расписание тоже на выходные — сборов больше...

Чувств, сходных с чувствами булгаковского Понтия Пилата, Дымов не испытывал. Видимо, не хотел. Да и приговор выносил не он...

В новой стране об ошибках, совершенных в старой, вспоминать не любили. Но про уникальное дымовское чутье, как и про повышение его по службе, разговоров больше не было.

Допросы Белошапкина снились Дымову редко, и обычно это знаменовало собой начало гриппа или серьезной простуды. В этих снах следователем был не Иван Павлович, а невинно расстрелянный, который устраивал Дымову очные ставки с теми людьми с Красной площади, из августа шестьдесят восьмого. «А вы? Вы, гражданин следователь, зачем чеха прикладом убили?» — огрызался Иван Павлович и просыпался в холодном поту.

100-летие «Сибирских огней»