Вы здесь

Наследники Киприана

Повесть. Продолжение
Файл: Иконка пакета 10_rojkov_nk.zip (59.52 КБ)

Глава 3

Наконец пришел день, когда после утомительного, изматывающего душу пути по непроходимым чащобам, трясинам, средь болотных кочек Дионисий с Викентием увидели с пригорка Марфину обитель и в предвкушении скорого и по-настоящему благодатного отдыха заспешили к бревенчатому взвозу, ведущему к массивным воротам.

Уже через несколько минут разочарование, да еще какое, встретило их: не было ни ворот, ни массивной бревенчатой ограды, ни зоркого пригляда монахинь-привратниц. Вокруг безлюдье, обрывки одежды, половичков, битая посуда — полный разгром.

Впечатление это еще более усилилось, когда они прошли по кельям монахинь, по трапезной, по коридорам, ведущим в монастырскую домовую церковь.

Только ее, видимо, убоявшись расплаты за содеянное, и не тронули погромщики, в остальных же помещениях обители, и особенно в келье игуменьи, они натешились вовсю: сорвали обивку стен, все до одной половицы, до основания разломали печь…

Видишь? — указывая на это, хмуро проговорил Дионисий. — Каждую щель обшарили, каждую тряпочку, каждый кирпичик, все искали тайник с бумагами, а он и не тут вовсе…

Несмотря на быстро подступившие сумерки, теперь уже Дионисий вел Викентия по лесу, да по такой чащобе, столь уверенно и смело, что тот только диву давался.

Неожиданно будто из-под земли выросла хижина, аккуратная, обмазанная полосами глины с вкрапленными россыпями слюдяных блесток. Внутри чисто выбеленный потолок был густо увешан пучками высушенных трав и корений.

Быстро развели печку, сгоношили куда как незатейливый, как сказал Векша, ужин из седла молодого оленя с диким чесноком. А Дионисий и вовсе затеял «лесное угощение» — напоил охотничьим баловством, напитком, которого ранее Векше пробовать не доводилось. Был он чувствительно ароматен, удивлял вкусом; обволакивающая терпкость его была и медовой, и кисловато-приторной и не то чтобы пьянила, а лишь слегка кружила голову.

Который раз пытаю тебя, отче… — начал было Викентий, но Дионисий перебил его:

Знаю… Опять станешь вопрошать, какова дале нашей жизни дорожка будет? А ответ тот же: матушку Марфу, матерь твою, попервой выручай, потом все остальное протчее.

За память твою о родителях моих поклон тебе, отче, земной — трижды. Одначе матушка Марфа, думаю, ни в каких погибелях вражьих не сгинет — все пройдет, все вынесет: кремень ее сердце, гранит ее естество, спаси и сохрани ее Господи!..

Матерь твоя, Марфа, достойнейшая из достойных будет. Но уж больно в страшны руки попала, — им любая наистрашнейша пытка за малу шутку идет, эти уж постараются — где мечом, где топором, где железом пыхлым1 — своего добиться.

Да што ж тако ныне в миру деется! — едва не сорвался на крик Векша. — Туги, да испуги, да лжи потуги вкруг обступают. Что скрывать, что голову клонить, хотя бы и матушке моей, — каки таки тайны у ей быть могут?

Сыне, сыне… сути дела не ведая, не берись речи вести, тем паче о родительнице своей.

Что мог сказать на это Викентий? Он лишь виновато склонил голову и, увидев, что огонь в печке почти угас, бросил на багряные угли охапку сушняка. Вспыхнули золотистыми огоньками россыпи пихтовых иголок, пламя осветило скорбно-задумчивое лицо Дионисия. Они потом долго молчали, а когда, помолившись, устроились на ночлег, Дионисий, как бы желая достойно закончить этот разговор, понизив голос, заметил:

Отец твой князь Андрей думу имел, о которой не раз и не два молвил мне, и была дума та как лебедь белая в небе теплом, налитом, весеннем, мелькнула, пропала, а след долго-долго таял в памяти да в душах людских. А было еще и тако вот, молвил князь Андрей, дескать, негоже нам, людям русским, руки сложивши пребывати, особливо во времена нонешни.

Речь веду о сем, вдосталь наглядевшись да испытав тяготы безмерны на плечах, и в душе своей хотел бы правде истинной да вере святой нашей послужить прилежно в дни остатни. Но сие творить надобно не у трона царска, не по городам и весям, где людишки многи за обычай взяли славить Бога лишь воздыханиями пустопорожними. Жаждет душа моя подвигов духовных, истинных где подале, в местах полуночных и иных незнаемых. Там было и всегда есть место приложения сил человеку русскому настоящее!


 

Примерно через неделю после того, как Марфе с Аглаей при помощи монахов Акинфия и Саввы удалось столь удачно вызволиться из рук московских посланцев, на их пути показалась таежная Марфинская обитель, вернее то, что ныне от нее осталось после недавнего разора. Марфа понимала, сколь опасно для нее и ее спутников такое посещение. Но было у нее здесь несколько неотложных дел, да к тому же, откровенно говоря, хотелось поклониться в последний раз месту, где она провела не только немало горьких, нестерпимо тяжких минут, но где ее посещали и по-настоящему добрые, светлые мысли, особенно во время молитвы.

В молениях этих Марфа никогда не была эгоистичной, не сетовала на то, что ей, выросшей в роскоши и житейском изобилии, приходится жить сейчас столь скудно, тяжко, а то и голодно. Она желала лишь одного: добра и счастья столь горячо и нежно любимому сыну и чтобы счастье это и добро он не нес только в себе, а безоглядно и щедро дарил окружающим его людям.

Уж на что бывает хмурым небо в этих краях, но в это утро хмурость превзошла все мыслимые пределы: угольно-черные, со зловещим фиолетовым оттенком облака опустились к земле так низко, что, казалось, у них не хватит силы перевалить через стену елей на ближнем взгорке и они останутся здесь навечно, сея вокруг вязкую, ощутимо тяжкую стылость. Но именно из этой туманной стылости и вышли, появились неожиданно на разрушенном подворье обители Викентий с Дионисием, и здесь же тогда раздался отчаянный в своей радости и любви крик побледневшей и едва устоявшей на ногах Марфы.

Когда минули минуты первых волнений, вопросов — сумбурных и порой бестолковых, когда каждый хотел рассказать другому что-то, как ему казалось, самое важное, Марфа первая взяла себя в руки, уже холодновато и бесстрастно, как она говорила обычно, велела:

Поспешаем в церкву, ибо забываем мы, што радость, даже самую малую, надобно прежде всего к Богу нести, а уж потом к людям!..

Все направились в церковь обители, а Дионисий, придержав Марфу за локоть, сказал негромко:

Мать Марфа, моления надобно бы творить кратко: чую, московски посланцы, злобой умываючись, по следу нашему идут. Да и воевода здешний, их соприятель, не преминет в обители сей вот-вот побывать…

Отец Дионисий! Неужто все так неладно будет?

В голосе Марфы послышалось столько отчаяния и боли, что он, глубоко тронутый этим, сказал:

Добра самой малости нам тут не ждать. Благословясь, в путь дальний ноне же тронемся.

Куды ж это, господи, аль места закрытные ведомы тебе?

Укрыть нас ноне может только морюшко одно, аль забыла, мы ведь не раз с тобой об этом беседу вели.

Значится, к Печерским устьям?

Только туды, иного ничего верного не вижу.

Кстати, у меня и человек один надежный с тех мест был недавно, как раз перед тем, как нас посланцы московски ухватили. — Марфа широко перекрестилась и согласно склонила голову.

Дионисий, поклонившись в ответ, добавил после недолгого раздумья:

Еще на время краткое задержись, мать Марфа. А ну, — повернулся он к Викентию, — представь-ка пред родительски очи ту благодать, что в холстине заплечной носишь…

Викентий тут же снял с плеча дорожную суму, вытащил аккуратно завернутую в чистое полотенце икону, найденную ими в разрушенной часовне на берегу озера.

Тут же повторилось то, что произошло, когда ее впервые увидели Дионисий и Викентий. Верно, никто не вскрикнул, не обмолвился восторженными словами, но молчание, тут же воцарившееся в монастырской церкви, было красноречивее всяких словесных излияний.

Лишь через несколько минут заметно взволнованная Марфа, и так и эдак приглядываясь к иконе, проговорила приглушенно, даже сдавленно чуть:

Господи всемилостивый! Неужто я очами в ошибку вошла? Да нет, быть того не должно! Зрила я уже образ святой сей, зрила!.. А было сие во главном храме Соловецком, где мне с супругом моим богоданным князем Андреем на богомолье побыть довелось. К образу сему народ шел беспрерывно и днем, и в ночное время. Как оповестили нас бывшие тут же монахи, образ сей значения особого, именуется «Святым знамением дорожным», прислан в монастырь самим патриархом византийским и предназначен для паломников, уходящих в самые дальние пределы Югры, для подвигов духовных и становления веры православной. Ума не приложу, как образ сей ценности превеликой в дебрях здешних оказался, ведь он где-то на путях морских должен быть, на кораблике, на щегле крестовой впереди, истой святостью своей дорогу к славе Христовой осеняя!.. И еще помнить надобно, что ноне на создание образа, подобного этому, ни мастеров, ни красок не найдешь, пожалуй, утеряна да времечком поизничтожена суть его…

Возблагодарим Всевышнего за находку таку — дар судьбы бесценный! — малое время спустя проникновенно проговорил Дионисий и, помолчав немного, уже по-обыденному негромко произнес: — Помолимся, в путь дальний отправляючись.

Марфа тут же первой опустилась на колени, за ней опустились все остальные, и благостное приглушенное пение поплыло под низким сводом монастырской церкви.


 

Издавна на Руси бытовало присловье, что добро к добру тянется, а зло к другому злу спешит. Почти по этому присловью получилось у московских служивых людей стольника Коробьина и дворянина Авксентьева, когда они, обуянные злом и жаждой мщения, встретились на лесной просеке.

И хотя встреча эта началась неудачно, когда в сумерках, не разобравшись, кто и куда идет, открыли пальбу и уложили двух стрельцов и охотника, но Авксентьев и Коробьин встрече этой были крайне рады.

Потери, обиды, сетования на такие многообещающие, но несбывшиеся планы-намерения и страстное желание любой ценой догнать, по-своему расправиться со столь ненавистными обидчиками — все это объединяло, давало хоть малую надежду на благополучный исход их рискованного дела.

Пили, говорили, спорили до хрипоты и до хватания друг друга за грудки и едва что не до драки и все ж решили, поровну поделив людей, тут же направиться в погоню неотступную за Дионисием и Марфой, а также отправить двух гонцов к воеводе в Пермь, дабы известить его обо всем случившемся.

Но планам этим также не суждено было осуществиться. Поутру, когда Коробьин с Авксентьевым стали прощаться, перед тем как уйти в разные стороны, впереди меж деревьями замелькали люди в непривычных глазу серовато-белых одеждах. Их становилось все больше и больше, и вот они уже плотным кольцом окружили московских посланцев и их людей.

Вогулы пришлые немирны… — хрипло, но достаточно громко, чтобы услышали другие, произнес один из охотников Авксентьева. — Усмирили их недавно, утишили-то в делах, а они вот оно вдругорядь колготятся!

Вогулы почти не стояли на месте: суетились, выкрикивали что-то по-своему, перебегали от куста к кусту, и кольцо их заметно сужалось. Авксентьев, решив опередить возможные неприятные события, собравшись с духом, вышел вперед в сопровождении двух стрельцов, державших
наизготовку заряженные пищали.

Эй вы, там! Кто по-русски хоть малость речет, выходь, поговорим!

Авксентьев повторил это раз и другой, стараясь, чтоб голос его звучал как можно смелей и солидней, хотя внутри у него буквально все цепенело от страха. Наконец перед ним предстал сухонький, невзрачный по виду старик вогул, поглядывавший как-то по-особому хитро.

Ты пошто кричишь столь шибко, — почти правильно выговаривая русские слова, спросил он. — Лес не любит, когда шумят так вот…

Лес? — недоуменно переспросил Авксентьев. — При чем тут лес? Вы пошто дорогу преступили нам?

А-а! — почти радостно, как мальчишка, выкрикнул старый вогул. — Вижу, боишься, ох, боишься ты, большой русский воевода.

Я не воевода, а государев человек из Москвы. Еще раз пытаю тебя, пошто вы…

Нет, боишься, боишься! — перебил Авксентьева, по-прежнему неизвестно чему радуясь, старик.

И тут же лицо его утратило игривое выражение, брови густые, как два клочка слежавшейся соломы, сошлись к переносью.

Правильно боишься, — уже строго, даже важно проговорил он, — но ты не бойся, мы недавно бунтовали маленько, теперь, тоже маленько, подождем. Пропустим вас, но только Векшу нам отдайте…

Какого еще Векшу? — сердито осведомился Авксентьев и, повернувшись, спросил стоявшего неподалеку Коробьина: — Степан Иванович, каков Векша им еще потребен?

Охотник здешний, известный злодей из злодеев — я ж говорил тебе, это он у меня Дионисия из рук вырвал…

Слышал? — сказал Авксентьев старику. — Нет у нас Викеши того, провалиться бы ему сквозь землю, чернодельцу!..

А ты посмотри, посмотри, — настаивал старик, — тот Векша уже не ваш, его наши охотники в жертву хотят отдать великому богу Нуми-Торуму, и таких богов гневить нельзя, нельзя!.. — Старик произнес последние слова почти с подвыванием и даже закатывал при этом глаза.

Да тьфу ты, будь неладна, — в сердцах воскликнул Коробьин. — Ну иди смотри, ищи сам, вот они, все наши люди, говорю в раз остатний: нет Викеши с нами, нет!

Старик кивнул, вроде соглашаясь, но все ж подошел еще ближе, долго и пытливо разглядывал каждого русского, стоявшего сейчас на поляне. Закончив осмотр, он подошел к Авксентьеву все с той же насмешливой детской улыбкой, хотя плохо скрытая недоброжелательность явственно звучала в его голосе.

И вправду, нет Векши, — сказал он, — но ты, думаю, был бы лучше его: такой большой, жирный. Ай, какая хорошая жертва для нашего бога! Может, крикнуть воинам, вон их все больше и больше набегает сюда! — Старик указал на плотную толпу злобно улюлюкающих вогулов…

Авксентьева при этих словах передернуло, разноцветные круги от испуга замельтешили в его глазах. Старик же, рассмеявшись уже в голос, пошел к нетерпеливо поджидающим его вогулам.


 

И двух месяцев не прошло после этой столь памятной для него встречи, когда Авксентьев, уже вновь настроившийся на спокойное московское житье, был вызван к одному из набольших бояр Семену Беклемишеву.

Вот уж не думал не гадал он, московский думный дворянин Гордей Акимович Авксентьев, досыта нахватавшийся тягот и горестей безмерных в недавнем походе в земли пермские, что ему опять выпадет такая муторная, еще более страховидная напасть — аж в Югру саму тащиться, будь она трижды тридцать раз неладна!

Постарел он аль умельство в обращении с набольшими людьми потерял, но только никак не смог отговориться от злокозненного упыря того, Беклемишева-боярина. Тот на отговорки Авксентьева тако зыркнул глазищами-то, прости господи, едва что не насквозь прожигая.

Ты, Гордей, не юли тута, нашкодивши — голову в песок не прячь. Аль забыл про соузника свово — стольника Коробьина, царствие ему небесное?..

При этих словах Авксентьев не то что похолодел, а считай, что сердце у него льдом взялось. «Ишь, кого вспомнил, ишь!.. — билась в голове тревожная мысль. — Сами же повадили, под топор подвели человека невинна, а ноне и меня, штоб припугнуть, его соузником кличет. Ах, хитрован-зверователь, како размахнулся…»

Конечно, думая так, Авксентьев больше бодрился, а сам уж знал: не то что в Югру, а и в тридесятое царство пойдет, лишь бы не слышать, не видеть злодея сего, хоть и был он в горлатной шапке и боярской шубе…

Ах как тогда в лесах пермских опростоволосился я! — едва что не казнил сам себя Авксентьев. — Упустил ту злокозненну Марфу. Не будь сего, рази надобно было бы вновь тащиться имать ее, да еще куды, куды?..

Боярин Беклемишев, видя, что Авксентьев сник и слова не вымолвит боле, чтоб отказаться там или как, сменил гнев на милость.

Ну вот, вижу, понял ты суть дела сего — так оно и ладненько будет, Гордей Акимыч, — уже снисходительно улыбаясь, проговорил он. — Дадим тебе для бережения и исполнения дел надлежащих десяток стрельцов с сотником, а покуль ты со стрельцами теми до Печерских устьев доберешься, верные наши людишки в устьях тех нужный делу спрос-расспрос поведут. Ведомо, что будто бы в Югру саму намерилась сокрыться та злокозненна Марфа-игуменья и вся ее свита преподлая с ней. На земле, на море, в тундрах и лесах хладных, хоть в преисподней ты мне ту Марфу с приспешниками достань-расстарайся. Грамоты подорожны у вас будут с верху самого, любой воевода, даже самый норовистый, перед ними голову склонит и услужить вам рад будет. Во всем же прочем — сам думай, да смотри не зевай! Ну, а за царем да за нами служба не пропадет…

Через несколько дней непогожим дождливым утром вместе с назначенными ему в путь стрельцами покидал Авксентьев Москву. На душе было муторно, горько, сердце щемило от предчувствия неведомых тягот и опасностей, поджидающих его на тундровых, а то, глядишь, и на морских дорогах. Авксентьев, чтобы не думать об этом, все чаще и чаще закрывал глаза, пока и вовсе не задремал под мерные покачивания крытой повозки.

Жадность и корысть московских бояр хорошо были известны думному дворянину Авксентьеву. Уж кто-кто, а он-то знал, как порой и для важного государева дела с них и копейки лишней не вытянешь, а тут так вот развернулись… Ну, не все, не все, конечно, а эти вот двое, Семен Беклемишев и Петр Боголюбский — главные злодеи его жизни, как их теперь именовал про себя Авксентьев.

Ох, видно и прижало их это дельце с Дионисием и княгиней Манефой! Прижало, приструнило, заставило, пусть и на время, про жадность свою забыть...

Авксентьев сразу понял это, видя, как встречают его на ямщицких станах в селениях да редких крепостных городишках. Стоило ему представить грамоту, подписанную боярином Петром Боголюбским, тут же щедро одаривали винами с водкой, закусью наипервейшей, ловили на лету каждое слово, чтобы тут же исполнить любой приказ иль пожелание. Особо не торопились, но и зевать — время тянуть, как полагал Авксентьев, им не к лицу было.

Так незаметно, по лесам, по тундровым увалам, а потом и по самой большой тундре добрались и к Печерским устьям — так в то время именовали земли в месте слияния печорских вод с морскими.

Кроме гиблых для корабельщиков бесчисленных галечных россыпей и ожерелий каменистых островов, называемых «кошками», было здесь и немало глубоководных проток с крепкими берегами, удобными для стоянки и постройки судов. Именно здесь, на потаенных плотбищах, из сплавленных по Печоре сосен и елей мастерили умельцы знаменитые северные кочи — небольшие, приспособленные для плавания в морях среди льдов одномачтовые парусники. На тех кочах ходили и поморы — охотники за морским зверем, и приискатели новых землиц, а нередко и ватаги вольных людей, неподвластных ни царю, ни воеводам.

Те пытались навести здесь свои порядки: посылали стрельцов «зорить вольны плотбища» и ковать в железа мастеров-корабельщиков, сооружавших кочи для дел разбойных разбойным же людям.
Но спустя какое-то время все возвращалось, как говорится, на круги своя, ибо, изничтоженные в одном месте, плотбища вскоре возникали в другом, а народ здешний жил по-прежнему присловьем: «Хочешь добрый коч иметь, научись мошной звенеть». И, наперед государевых и воеводских заказов, вылетали в моря хладны легкокрылые птицы-кочи безначальных вольных людей.

Были у тех плотбищ и поселки малые, встречались и селения покрупней, и даже стояла крепостица с двумя деревянными башнями и с бревенчатыми наклонными стенами. Было здесь несколько улиц кривобоких домишек, ряды рыбацких малых и больших шалашей, купеческие лабазы и даже кабак, выделявшийся непривычной для здешних мест просторностью и добротностью постройки. Именно в этом селении с крепостицей и принял местный воевода московских посланцев, чей приезд напугал его до чрезвычайности, ибо он впервые за долгую службу удостоился лицезрения столь важных грамот, предъявленных ему Авксентьевым.

Устроил воевода Гордея Акимовича в лучшем домике поселка, рядом же разместили стрельцов и прибывшего с ними казачьего сотника Клима Егорова. Кряжистый, седоусый здоровяк помор, неизвестно какими путями очутившийся на стрелецкой службе в Москве, с первых дней знакомства с Авксентьевым пришелся тому по душе. Обычно Авксентьев плохо сходился с людьми, был заносчив и груб, но тут круто изменил своим обычаям, звал его почти всегда Климушкой, а в пьяном виде величал то ли в шутку, то ли всерьез «господином сотником»!

Минула неделя, другая, но обещанные боярином Беклемишевым тайные знатоки Печерских устьев все не давали о себе знать, и это начинало беспокоить Авксентьева. «А ну как по-змеиному проскользнула где-то Марфа злокозненна со товарищи? Куды тогда кинуться, с кем совет о деле столь важном и тайном держать? Может, с сотником нашим Климом словцом об этом перекинуться — ведь умен, умен гораздо, не по месту, не по чину, но ведь нельзя, нельзя в таком деле открываться кому!.. Вот незадача греховна прямо-таки».

На душе Авксентьева было столь пусто и тоскливо, что он едва не застонал.

Эх-х-х, судьба-судьбинушка! Пойду в кабак напьюсь!.. — совсем по-пьяному воскликнул Авксентьев, хотя не пил уже несколько дней.

Он быстро оделся, заглянул по пути в соседнюю избу, где располагались приехавшие с ним стрельцы и сотник Клим. Он подозвал его и уже за воротами сказал:

Отправимся-ко Климушко в поход невеликий, побеседуем душевно, в кабак наведаемся, винца-зеленца изопьем малость.

Егоров к таким походам привык, лишь согласно склонил голову, и уже через несколько минут они шагали вдоль берега протоки, плотно уставленного баркасами, расшивами, ладьями и кочами, то есть всем тем неказистым на вид, «топором изготовленным» парусным поморским флотом, суда которого знали на Мурмане, на Груманте, в русских и иноземных морях.

Была и еще одна причина, по которой Авксентьев позвал с собой стрелецкого сотника. Последнее время он стал замечать, что вокруг него крутится какой-то темный народ: нищие, юродивые, пьяные мореходцы и охотники.

Вот и на этот раз, будто поджидая Авксентьева, из-за угла выскочили две цыганки, молодые, повадкой разбойные, уцепили за рукав, затараторили, перебивая друг друга:

А погадаем, погадаем, красавец боярин!.. Кинь монетку-то, кинь, всю правду-матушку, всю как есть скажем: што было, што есть, што будет тебе на пути морском…

Постой, — удивился и даже нахмурился Авксентьев, — а откуль тебе ведомо, што я в море намерился?

А по картам, по картам выходит, красавец ты наш писаный, — еще быстрее затараторили цыганки, а та из них, что постарше, едва что не в душу влезая синими глазищами, склонилась к Авксентьеву и шепнула, жарко дыша:

А боишься судьбы-то, боярин…

Авксентьева от этих слов покоробило.

Я те не боярин, и боязни во мне не бывало! На, — сунул он ей в руку деньги, — говори, што там по картам выходит?

А не примешь в обиду?

Нет, молви как есть…

Цыганка взмахнула рукой, и колода цветастых карт рассыпалась как по волшебству, заструилась у ней меж пальцев. Тут же одна, другая, третья карта упали к ногам Авксентьева, и цыганка, указывая на них пальцем, повела ворожбу:

А лихо дело выпало, красавчик, ой лихо! Супротив совести и чести твоей. — Она рассыпала еще с десяток карт. — Вот оно: злокозненные люди тебя посылают добрых людей изничтожить, но ты сам первый при том голову сложишь… Беги, беги зла того… Эта, эта и эта карта говорят, што верны слова гаданья сего…

Мало сказать, что его удивили — его потрясли слова цыганки. «Посылают добрых людей изничтожить…» Что это? Волшебство, другое какое лихо? Нельзя же предположить, что эта местная цыганка могла слышать слова боярина Петра Боголюбского, сказанные ему, Гордею Авксентьеву, в Москве один на один?

Авксентьев посмотрел на сотника, равнодушно глядевшего на гадание, подумал: «А может, все же ему рассказать об этом? Мужик он дельный, языком зря не мелет...» Но тут же испугался этой мысли. «Нет-нет, ни в коем разе нельзя творить тако…» Авксентьев не придумал ничего лучше, как бросить еще одну монетку к ногам цыганки, и тут же, заторопившись, направился с Климом Егоровым к кабаку.

Но, видно, погулять ему вволю было не дано. По дороге произошла еще одна встреча. Теперь на пути встал не то полоумный, не то юродивый какой-то, в старой монашеской рясе, замахал руками на Авксентьева, запричитал:

Не сотвори зла ближнему свому, особливо ежели он рясы иноческой удостоен! Кто на такого человека руку подымет, тот ославлен и проклят будет и ныне и во веки веков!.. Идущий в море со делом злым сам тем злом захлебнется — бойтесь, бойтесь такого походу!

На этот раз Авксентьев не на шутку испугался, тем более что и сотник Егоров тоже поддался страху и многозначительно вымолвил:

Неладное чую, Гордей Акимович! Цыганка эта, юродивый вот теперь про одно и то же как заведенные твердят — пугают, будто кто научил их нам путь перекрыть.

А что тут скажешь, может, и так, может, и так… — задумчиво повторил Авксентьев и тут же решил уже твердо, что в деле таком одному биться — лоб расшибешь попусту.

«Все ж скажу ему, скажу», — наконец насмелился он, в сотый раз, наверное, настороженно приглядываясь к Климу.

Понятно, что он не стал раскрывать все карты до конца, не назвал и московских вдохновителей этого похода, больше жалился на судьбу, втравившую его в столь опасное дело, когда надобно вон что: искать, хватать монахов неких…

Грех сие, конечно, но ведь служба есть служба, государева особливо: умри, но сделай! Так, что ли? — спросил он у Клима.

Тот спокойно согласился, хотя можно было заметить, что ему не по душе расплывчатые, путаные объяснения Авксентьева о сути их дела.

Авксентьев закончил разговор свой так:

Не сладилось у нас ноне гулянье, Климушко. По чарке винца дома разопьем, да попрошу тебя побеспокоиться: вижу, что в местах сих ты свой человек, может, узнаешь что, спросишь кого, каки таки слухи-разговоры о походе нашем идут, кто в дельце сем интерес наибольший имеет… Глядишь, и выудим весточку малу, но дорогонькую для нас, а там, дай господи, и лица неки, что в затайке ноне, приоткроются...

Не лежит у меня сердце к делам таковым: сыск-розыск — сие отвратно мне, но раз по службе потребно выходит, сделаю как надобно, постараюсь…

Он, и верно, постарался... И хотя прямых виновников «сей истории хитрой», как говорил Авксентьев, обнаружить не удалось, все же выяснилось, что приезжие из Москвы, с грамотами большими и с деньгам тож немалыми, нанимали разный черный подлый люд, чтоб они всячески злословили, хаяли да любу напраслину несли на сына дворянска Гордея Авксентьева, будто бы удумавшего неких монахов-паломников со свету свести…

«Ай Манефа-Марфа, ай княгинюшка-игуменьюшка!.. — не только злясь отчаянно, но и восхищаясь по-своему, воскликнул про себя Авксентьев. — Ее разум, ее рука здесь и ничто другое!.. Недаром же московски-то бояришки тако боятся ее. Не сумлеваясь молвить можно, што у ей в Москве до сих пор верны люди в верхах высоких сидят… Таскаться нам тут боле нечего, а то, глядишь, по наущению Марфы той приспешники ее еще како непотребство сотворят… Уходить надобно, уходить, а там уже как Бог даст!..»

А тут еще «судьбинушка», как сказал Авксентьев, сжалилась над ними, подослала-таки долгожданного вестника.

В один из вечеров, когда Авксентьев с Климом Егоровым коротали время у камелька, попивая только что привезенное местными купцами заморское вино, в дверях, постучав осторожно, появился рыжий до яркой красноты молодой монах в заношенном до крайности подряснике и стоптанных рыбацких сапогах. Поводя пронзительно разбойными глазами, повел речь так, как будто он не раз бывал в этом доме и хорошо знает сидящих у камелька людей.

Велено поведать вам вот что, други мои, приятели сердешны. Что по слову известной вам особы творил, то мой грех — отмолю! А дело, вас касаемое, ноне вот тако выглядит: злокозненная женка — Марфа, коей не монашенску рясу, а вериги носить, расстаралась тут в устьях поперед вас. Коч ей сгоношили лучшим манером по первому разряду, не кораблик — загляденье. Заплатила цену за то не торгуясь и, как говорили здешни люди, боле того! Понятно, что такожды и снарядили и оснастили кораблик тот в дальнюю дорогу… Знаю, спросите вы: куды? Сие дословно поведать не могу, слышал стороной, что известной в архангельских и здешних печерских краях кормщик Гриня Кулемгин зрил тот коч будто бы у Шараповых кошек губы Байдарацкой. Выходит, путь Марфа со товарищи держит к Мангазейскому морю, а может, и в Мангазею саму.

После ухода рыжего монаха Авксентьев, помедлив малость, сказал, вздыхая тяжко:

А ведь придется, однако, и нам в моря эти трижды неладные пускаться и, страхи отринув, молебен служить о здравии и удаче средь хлябей морских.

Через двое суток коч Авксентьева со стрельцами, охотниками и мореходцами, оставив позади Печерские устья, взял курс вдоль берега к Мангазейскому морю, вручив судьбу свою ветрам и волнам, что пока еще сдержанно и миролюбиво встречали новоявленных путников, стелили им, что называется, легку дорожку по легкой же покуда морской водице.

Глава 4

Уж ты море наше, морюшко хладно,

Краса твоя — истинно приглядна.

Бунтованье и гнев твой нам свычен,

И держим мы его за обычай.2

 

Песня вместе с легким попутным ветром и едва заметными полосами ночного тумана плыла и таяла приглушенными отзвуками среди волн. Акинфий, удобно расположившись у кормила, пел неторопко, полузакрыв глаза, и слова этой песни можно было принять за какую-то бесконечную беседу его с морем, наверное, очень нужную и морю, и Акинфию.


 

А у бережка ты нас, море, не держи,

С легким сердцем дале отпусти,

А за то тебе сыновий наш поклон

С давних пор до нынешних времен.


 

Марфа долго прислушивалась к пению Акинфия, потом негромко спросила сидящего рядом Савву:

Почто это он в распевы вольны пустился, аль монашеского духовного пения ему мало?

Прости, матушка, ежели поперек слово молвить буду, — кланяясь, ответил Савва, — но тут духовно пение не к месту есть. Акинфий средь нас самый морской человек — кормщик наипервейший средь корабельщиков и на островах Соловецких, и далече окрест. Он сейчас не только пел, а и обычай старознатцев морских дорог исполнял. Тута место памятно, в Югру саму ворота, — ветры здесь зело буйствуют: волну волной бьют, песок песком да еще роют, выворачивают его, шаром шарят, посему и названо сие место Шаром Югорским… Вот и пропел песню памятную мореходскую Акинфий, соблюл обычай, значится, и дорога нам должна быть поглаже да полегче.

Марфа в ответ лишь покивала согласно и вновь устремила взгляд в серовато-прозрачную, с перламутровым отливом, воду, что, будто отталкиваясь от бугристых, с распадками, берегов пролива, разливалась до горизонта таким привольем, что при взгляде на него становилось больно глазам.

Поморский коч — доброе суденышко: кормилу послушен, на встречной волне устойчив, не дышит в стороны, как конь норовливый. А уж ежели под парусом идет да ветер попутный, то тут уж любо-дорого посмотреть: лебедь степенный черно-белый, да и только.

Акинфий, которому морской ход издавна был за обычай, кормщиком на коче считался. Устрой3 здесь вела Марфа, но главным советчиком единодушно признавали Дионисия.

Не было случая, чтобы он сказал что-нибудь зря или не к месту, хотя на разговоры был весьма скуп. Важным было и то, что Дионисий, как оказалось, бывал на здешних путях и хаживал аж до самой Мангазеи.

Узнав об этом, Викентий, выбрав как-то минуту, спросил:

Отче, пошто ты в даль таку удумал аль дела позвали?

Дела делами, а не мене их людей повидать надобно, кои, по наветам в опалу попав, дни влачат здесь в изгнании горьком.

Значится, в краях мангазейских и сей день у тебя люди близки найдутся?

Там оно видно будет, — коротко заключил разговор Дионисий.

Один, второй, третий, десятый день — тут немудрено и со счета сбиться — перед глазами одна и та же картина: слева море сизо-серое, будто изморозью подернутое, размахнулось невесть до каких пределов; справа — тундра, так же велика и бескрайна, и цвету серого немало, только что пополам с ржаво-зелеными и коричнево-голубоватыми травяными полосами-разводами. И что на море, что в тундре, ни вдогонку, ни навстречу — ни кораблика, ни человека, будто и осталось на земле людей-то — вот они одни, что на коче сем поморском спешат неведомо куда.

Еще два аль три дня тако вот прошли и вдруг встреча — да такая, что лучше бы ее и вовсе не было. Берег, вдоль которого всё шли, — невысок, травянист, местами едва над водой виден, — вдруг захохлился, распадки пошли да мысы ступенчаты, нелепые громоздкостью своей. И однажды в полдень из-за такого вот мыса вырвались три казачьих струга, а в них народ, по всему видать — разбойный: свистят, улюлюкают, из пищалей даже раз-другой пальнули…

Дионисий, приглядевшись, тут же сказал:

Гилевщики4 — вольный мангазейский люд, таки ни царю, ни воеводам не подвластны, едино Богу…

Из слов твоих выходит, что нам остается лишь молиться да прощаться друг с другом? — подчеркнуто холодно осведомилась Марфа. — И оборониться супротив сих злодеев нам нечем?

Слова эти, по-видимому, не понравились Дионисию, и он, чуть хмурясь, ответил:

Оборона у нас всегда едина: молитва к Господу — на него упование, и тебе, мать Марфа, сие не менее моего ведомо…

Отделившись от других мореходцев, обступивших в эту минуту Марфу, Дионисий прошел на нос коча, спокойно глядя на приближающихся гилевщиков.

Ежели по одежде судить, то народ здесь собрался едва что не со всего света: мелькали московские стрелецкие кафтаны, турские5 кольчуги с серебряными полумесяцами на груди, охотничье полукафтанье, куртки из грубо выделанных шкур животных, дорогие заморские одеяния, подпоясанные кушаками из невиданных цветастых материй, на которых рядом с пятнами смолы и сажи сверкали самоцветы, бывало что и цены несказанной.

А уж про оружие гилевщиков говорить — тут и слова не всегда найдутся: пищали заморские большие и малые, сабли, синевато поблескивающие бесценной дамасской сталью, восточные ятаганы и знаменитые обоюдоострые кипрские кинжалы. За годы существования Мангазеи каких только купцов и людей воинского дела не перебывало на ее путях, и почти каждый из них продавал, менял, а то и терял оружие, служившее в то время наряду с соболями главной разменной монетой. Чем ближе подходили струги, тем меньше было слышно криков на них, а когда поравнялись бортами — не то что крики, но и разговоры на стругах смолкли.

Конечно же, вольные мангазейские люди еще издали разглядели укрепленный на верхушке мачты тускло поблескивающий под неярким солнцем серебряный крест. А когда на коче сбросили парус и на той же мачте обнаружилась еще и икона Николая Чудотворца, или, как говорили тогда поморы, Николы Морского, то все гилевщики обнажили головы, помолились, помолчали достойно.

С большого передового струга на борт коча перебрался молодой еще, рослый, аккуратный фигурой мужик в кольчуге с орлом на груди и в шлеме с серебряными насечками.

Внимательно оглядев всех, кто был на палубе, он задержал взгляд на Дионисии, снял шлем, уважительно поклонился:

Вижу, ты годами постарше всех, отче, ответствуй, откель вы и куды путь держите?

Грамоту зрить будешь монастыря Соловецка аль на слово поверишь?

Грамотам, даже монастырским, у меня не больно-то веры есть. Бывало, мы тута боярских, даже царских выглядчиков лавливали, что грамотами прикрывались, дела свои черны творили…

Аль я похож на такого? — спросил Дионисий, и глаза его потемнели от гнева.

Любому бы не по себе стало от этого взгляда, но мужик в кольчуге и лицом не дрогнул, как ни в чем не бывало сказал:

Мы многих не жалуем, однако паломникам, которы по обету путь ко храмам мангазейским держат, у нас всегда и честь им, и место перво!..

А может, заглянешь все же в заборницу к нам? — почти дерзко спросил Дионисий, все еще не отошедший от обиды.

И вновь ничего не отразилось в лице мужика, хотя, если приглядеться, можно было бы заметить в его глазах мелькнувшую усмешку.

Бог с тобой, отче. Каки таки богатства у паломников есть, шествуйте дале, молите Бога за нас грешных! — Он еще раз помолился на икону, укрепленную на мачте, и, уже взявшись за борт коча, готовясь покинуть его, проговорил негромко, обращаясь к Дионисию: — А труден, отче, подвиг молитвенный, особенно тому, кто с привычками давними да со спесью боярской никак расстаться не может…

От слов этих Дионисий аж вперед подался и сердце его забилось, застучало ощутимо гулко. «Кто он, кто он есть, гилевщик сей? Откуль ему ведомо про боярство мое? Ишь, сколь хитро да к месту напомнил о сем!» И уже не мысля о том, что подумают о нем остальные, Дионисий впился руками в борт, стараясь еще раз, теперь уже более внимательно вглядеться в этого странного гилевщика. Но ветер относил струг все дальше и дальше, и вскоре тот совсем скрылся за мысом.

От внимания Марфы не укрылось то, что произошло между ними, подойдя, она спросила:

Што он молвил тебе, отче, аль обидел чем?

Нет-нет, мать Марфа, тут иное: вроде бы знавал я этого человека, знавал, а вот где и когда — не помню!

Гилевщик — и тебе ведом? Быть такого не может!..

Да не гилевщиком я его встречал, а иным человеком, но я вспомню, вспомню, дай бог памяти!.. — Некоторое время он стоял полузакрыв глаза, шепча что-то невнятно, потом, словно очнувшись, огляделся и уже бодро крикнул: — Акинфушка, пошто стоим? С богом, далее поспешаем…

Акинфий, Викентий и Савва тут же взялись за канаты, парус зашелестел, пошел вверх, наполняясь ветром, и коч, чуть осевший на корму, тут же устремился вперед, рассекая пологие, в пенных кружевах волны.

Днем, пусть и скупое на тепло, блекло-желтое солнце хоть как-то светило, веселило, грело душу. К ночи же, когда притуманило тяжкой хмарью и без того безотрадно-унылое небо, из тундры потянуло таким пронизывающим ветром, что все невольно поежились, а Викентий уверенно сказал:

К морозу явно ветерок сей! А мороз нам, покуль до места не доберемся, ни к чему…

Совсем ты взрослый стал, вона сколь о делах судишь зрело, сыне мой… — с непонятной ей самой печалью проговорила Марфа и, не удержавшись, ласково провела пальцами по щеке Викентия.

Почему-то этот жест Марфы смутил не только Викентия, но и Аглаю. От мысли, которая пришла ей тут же в голову, она еще больше покраснела, отвернулась, неловко шагая, перешла к другому борту коча...

Ах, если бы она могла вот так же коснуться, провести рукой по лицу Викентия, грех ведь это, наверное, грех, Господи, пошто же сердце тягостным стало, пошто душа вдруг томлением столь неведомым взялась? Тут же кто-то, как бы против ее воли, стал нашептывать ей заветное, долго и тщательно оберегаемое в глубинах души.

Краткие, все больше на ходу, встречи, когда ей удавалось перекинуться двумя-тремя словами с Викентием... Всегда он был дружелюбен, собеседника никогда не перебивал, на просьбу любую откликался охотно, старался услужить чем мог. Когда Марфа не слышала, звал Аглаю то ли в шутку, то ли всерьез: Аглаюшка-свет. Звучали эти слова так сердечно, что Аглая, обижавшаяся вначале, сама не зная почему, за это на Викентия, потом привыкла и даже — спаси, Господи, за грех малый! — стала ждать с нетерпением тех минут, когда она вновь услышит из его уст эти слова. От этого Аглая нередко терялась, чувствуя себя виноватой, подолгу и горячо молилась, а когда смятенная душа ее на время обретала покой, повторяла, как добрый наговор:

Не буду, не буду вспоминать его и укреплюсь в том молитвой надлежащей — так оно верней верного будет!

Но вот проходило несколько минут без него, без дум о нем, и вновь его образ заполнял, казалось, целый свет. И вновь Аглая томилась душой и жаждала с ним разговора, считая, что только один Викентий сможет понять ее и найти те слова, которые не только успокоят душу, но и поддержат в стремлениях и желаниях.

Со стороны могло показаться, что желания эти ни в кой мере не свойственны Аглае, особенно после длительных, порой многочасовых бесед ее с игуменьей Марфой, когда та исподволь, ненавязчиво, с тонкой душевной проникновенностью говорила ей о пути, который Аглая должна выбрать для себя раз и навсегда, и путь этот только один — служение Богу в обличье послушницы, а после и монахини. «Лучшего для тебя, Аглаюшка, не может да и не должно быть в жизни твоей», — не раз повторяла Марфа.

Надо сказать, что и в бытность их в Печерских устьях Викентий не то чтобы избегал Аглаи, но как-то получалось, что он будто сторонился ее, и тогда Аглая посчитала, что настало время для решительного разговора.

Как-то поздно вечером, когда Викентий возвращался в землянку, где они жили с Дионисием, путь ему заступила вышедшая из-за кустов Аглая.

Задумавшись, он даже вздрогнул, столь неожиданно появилась она, и удивленно воскликнул:

Аглаюшка-свет, господь с тобой, тако выпугаешь, чего доброго, меня перед дорогой дальней…

То-то из пугливых ты, — сердито ответила Аглая и тут же, как бы подхватив его слова, продолжила: — Вот о дороге дальней и хочу с тобой потолковать, знаю, куда тебя да Акинфия с Саввой мать Марфа благословила, на стезю паломническую наставила… Возьмите и меня с собой, на ладьях я с дядюшкой хаживала, рыбу и зверя знаю, как бить, како брать, из пищали сколь ловка — тебе ведомо… Зовут меня пути-дороги, чудится, что ветер шальной в ушах высвистывает аж с моря дальнего.

Все это Аглая высказала единым духом, да так, что Викентий опешил даже.

Постой, постой, тебя же матушка моя в послушницы ладит.

То-то и оно, я ей не раз молвила, что Господу по-разному служить можно, а она при всей своей умности не понимает сего, вернее, понять не хочет, скажи хоть ты ей, помоги, богом прошу!..

Не девичье дело в походе таком быти, труд там да опаска велика на каждом шагу будут.

Ужель ты думаешь, что уступлю в чем тебе? Не на таку напал!..

Глаза Аглаи не то что блеснули при словах этих, а, широко открытые, вспыхнули совсем не по-девичьи неистребимым буйством, и Викентий, никак не представляя, что она может быть такой, пораженный отступил, едва не споткнувшись.

Постой, постой! — растерянно проговорил он было.

Но она, по-прежнему переполненная какой-то непонятной ему страстью, воскликнула:

Ну, будешь говорить с матушкой аль нет?

Господи, сколь неотступна ты! Ну, ладно, ладно, поговорю, надежна в этом будь…

Он поклонился Аглае торопливо, неловко заспешил и скрылся за кустами.

Разговор этот, только совсем в других тонах, был продолжен уже между Марфой и Аглаей, и надо отдать справедливость последней, провела она его на удивление умело и вполне к месту…

Помню, матушка, с благодарностью великой, како учила ты, что путь у нас в жизни один: верой и правдой Богу служить, да там, где потруднее будет, где и вовсе свет клином сошелся.

Речение сие к чему? — настороженно перебила ее Марфа.

А к тому, — взволнованно вдруг выговорила Аглая, — что благословенья смиренно прошу у тебя, матушка, на паломничество православно дальнее и прошу веры истинной моим словам: покуль сила в душе будет — крест святой из рук не выпущу.

Куды? С паломниками в путя неведомы, в края незнаемы? Да ты в своем уме ли, Аглаюшка? Девичье ли дело сие, что там ни говори? — Выкрикнув это, Марфа побледнела даже, обычно приятное лицо ее как-то странно вытянулось, глаза гневно сверкнули. — Аль место свое забыла?

Того не забуду отродясь, но и ты, матушка, во внимание прими, како меня с малолетства неотступно учил дядюшка мой, воин и мореходец знатной. Потому и зовут меня дороги, и все время чудится, что ветер шальной в ушах высвистывает аж с морей незнаемых!

Все это Аглая высказала так, что Марфа не то что растерялась, а опешила прямо. Несколько минут она оставалась неподвижной, устремив взгляд в одну точку, и лишь едва заметно шевелила губами, и, волнуясь без меры, никак не могла подыскать слов для молитвы. Наконец, едва слышно прошептав: «Спаси ее Бог», обидчиво поджав губы, благословила Аглаю.

Слава богу, что вышло все по-доброму, по задумке Аглаиной — чего желать боле? Вот он, коч, что, туго выгнув парус, легко кивает встречной волне. Вот Викентий, Савва, Акинфий, она, Аглая, и матушка Марфа с отцом Дионисием.

Акинфий на море ну совсем иной человек, чем на суше был. Там все молчал более, шума и разговоров сторонился, а тут, едва борт переступил, разулыбался и с шуткой эдакой начал:

Я как есть кормщик известной в местах морских здешних, всем царям водяным друг-приятель и сродственник, посему они даже малой опалы и неприязни на меня не держат.

Веселость и нрав приветливый не мешали Акинфию в делах мореходских быть строгим, а, если требовалось, то и придирчивым до мелочей.

Постигайте, братцы, покуль на берегу да в начале морского пути, азы корабельной премудрости. Лучше я вам по десятку раз все разобъясню да покажу, чем потом, средь хлябей текучих, суетиться начнете без толку и пользы.

Легкими, серебристо-сизоватыми прерывистыми линиями проступал впереди горизонт, вставали друг над другом громады белесо-серых облаков, а еще выше их распахнулась бледная синева неба, столь же великая и бескрайняя, как и водная гладь Мангазейского моря.

Глава 5

Коч хотя и мерою мал, и в осадке не столь грузен, а потрудиться досталось всем, веслами помахали изрядно. Когда, выбрав место стоянки, к берегу подошли, то, едва оторвав руки от весел, повалились на песок.

Ничего, — ободряюще проговорил Дионисий, — далее легче будет: течение немного поутихнет…

Жгли костры, варили кашу, отдыхали где придется, а тут вновь как снег на голову событие нежданное — тройка стругов пестро раскрашенных из-за мыса показалась.

Господи! — воскликнула первой их заметившая Аглая. — Неужто гилевщики вновь?

Нет, — сказал, приглядевшись, Дионисий, — то служилые люди, казаки мангазейские…

Струги быстро приближались, и Дионисий, тоже быстро, продолжил:

Разговоры с ними я поведу, а вы помалкивайте да слушайте больше и не забудьте, како я учил вас ранее: мы, мол, от соловецких пределов в путь паломнический направились, а о пребывании нашем в местах пермских словечка едина не молвить. Сия ложь во спасение и приложение делу доброму. Грех сей на себя беру и отмаливать его такожды мне…

А пошто тако вот творить, отче? — недоуменно спросила Аглая. — Грехи меж собой делить, я такого не видала, не слыхивала.

Не слыхивала… — грустно усмехнулся Дионисий. — А потому, дочь моя, что ежели правду о себе говорить зачнем, то все мы на Москву в железах побредем…

Мангазейские сторожевые казаки, что манерами своими похуже гилевщиков оказались, ни одного доброго слова почти не произнесли: все злые, дерганые какие-то, надменны да грубы, считай, без меры. Даже увидав крест и икону на мачте, в разговоре ни в чем не смягчились. Не перекрестившись достойно, а отмахнувшись скорее для вида, тут же спрос жестокий учинили:

Кажите дорожну, кажите опасну грамоту6… А пошто одним кочем в дорогу пустились? В Мангазейский град тако вот по одному не хаживал никто доныне.

Главный расспросчик, сотник Иван Тырлеев, здоровый, громоздкий детина, продолжал наседать на Дионисия:

Како же вы с соловецких краев да в край югорской, вами незнаемый, сами пришли? Это откель же у вас таки кормщики искусны? Уж не гилевщики ли к вам в помощь напросились?

Чем больше кипятился мангазейский сотник, тем непроницаемей становилось лицо Дионисия. Грамоты, охранная и дорожная, доставленные ему из Москвы его тайными друзьями, видно, вполне удовлетворили сотника, но тот, по издавна укоренившемуся обычаю, выбивал себе посул7, выбивал нагло, беспардонно, и это возмутило Дионисия. Еще с давних времен был он по натуре редким бессребреником, но тут…

Аль неведомо тебе, — сказал он, холодно-спокойно поглядывая в глаза сотника, — што по указу царску люди монастырски, паломники и ины, Богу служащи, ни подушный налог, ни мыто не платят?

Так оно, это… — сразу сник, замялся сотник, — я ведь хотел…

Да-да, — согласно подхватил Дионисий, — ты хотел вместе с нами за путь добрый да за удачу твою воинску помолиться, не так ли?

Истинно так! — облегченно воскликнул сотник, как бы ненароком смахивая со лба капли пота и уже не зная, как ему поскорее избавиться от этого монаха, который, сразу видно, не из простых, ох не из простых!.. Кто его знает, каку одежду он до рясы монашеской носил, кем был раньше…

Благослови, отче! — неожиданно громко воскликнул сотник и, изобразив на лице смирение, совсем уже неожиданно для окружающих и для себя тоже упал на колени.

«…Вот они: и наглость, и глупость, и смирение не к месту — все на виду», — с грустью подумал Дионисий, однако виду не подал, благословил сотника, лишь вздохнул тяжко при этом.

На четвертый день пути, когда подошли к округлому повороту прибрежной протоки, обозначенному с одной стороны ступенчатыми зарослями низкорослых кустарников, а с другой угловатым глинистым берегом, переходящим в кручу с непроглядно-плотной стеной леса, Дионисий велел:

Покуль здесь пристанище наше будет, вон видите, за камнями вроде малая речка впадает, то старица есть, Гостевой ее кличут. Еще в стары времена, когда Мангазея начиналась только, здесь гости торговые завсегда стоянку имели.

А пошто? — спросил Викентий. — Шли б напрямую до города, и вся недолга…

Гости торговые — што наши, што иноземны — народ издавна с хитрецой, — отвечал Дионисий, — вот и нам таковыми надобно быть ноне, хоть и не по душе сие… Я и еще кто со мной в городе побываем, поглядим, послушаем, што к чему, может, дай бог, и знакомцев повстречаем.
А вы уж тут покуль сторожко поживите, нас поджидаючи.

Действительно, более удобного места для стоянки коча, чем Гостевая старица, вряд ли можно было сыскать. Примерно через версту от берега Таза старица распадалась на несколько рукавов. В один из них, узкий, но довольно глубокий, к тому же сплошь поросший по берегам непролазной стеной ельника, и пристроили коч. Рядом, на песчаном приплеске, из набросанных вокруг больших валунов устроили очаг с хитрым дымоходом: дым из него не поднимался вверх, а стелился по воде и над кустами.

Ну, — сказал удовлетворенный этим Дионисий, — только дым и мог вас выдать, а так тропинок-путей к вам нет. Ну, сыне мой, — обратился он к Акинфию, — на тебя и на Савву оставляю мати Марфу с Аглаей. Мы ж с рабом Божьим Викентием во град Мангазейский побредем. Молитесь за нас, а мы же вас в молитвах поминать будем.

Дионисий и Викентий, закинув за плечи тощие котомки с сухарями, низко поклонились и уже через минуту-другую, немного помелькав меж деревьями, исчезли в синевато-зеленой глубине леса.

В столь желанный им город, о котором они столько думали и говорили, Дионисий с Викентием добрались без особого труда. Стояли редкие для этого времени погожие дни, непривычно ласково пригревало солнце, дышалось и думалось легко. Не то что отлетели, а как-то незаметно, сами собой испарились тяготы и заботы. И даже река Таз, предельно скромная здесь, с приглушенными красками и с малозаметными очертаниями берегов-плесов, казалась сейчас волшебной дорогой в неизведанную страну покоя и счастья.

Наверное, еще долго пребывал бы Дионисий в таком благостном расположении, но вот впереди, за мелколесьем, проступили, а потом и более четко прорисовались контуры построек мангазейского посада, и все прежние беспокойства, связанные с этим тревожно-сказочным городом, вновь подступили к Дионисию, да и к Викентию, судя по его настороженному лицу.


 

«Велика соболина вотчина», «златокипящий град государев», «место привольно, куды как богатством довольно» — этими и другими многими прозвищами украшалась в то время Мангазея, вызывающая удивление и зависть не только у русских, но и у иноземцев, хотя бы раз побывавших здесь. Ежегодно в Мангазею, сначала морским путем, а после его запрета — речным, приходили караваны кочей с хлебным, винным, воинским и прочим запасом, так как от этого запаса полностью зависело существование Мангазеи.

Приходили с караванами кочей годовальщики — стрельцы и казаки, «обязанные службой» сроком на год, а также охотники, монахи, искатели новых земель и мест богатых, разный бродячий люд, средь которого было немало бежавших из Московского государства разбойных людей, а также «выглядчиков» — иноземцев, одетых, как правило, в русское платье и хорошо знающих русский язык. Вокруг самого города, вечно неспокойного, бунтующего, полного свар, а то и малых войн, постоянно роились ватаги вольных охотников, гилевщиков, разного иноплеменного люда, населяющего дальние и ближние пределы Мангазеи.

Многим до сего времени не вполне ясно, чем же привлекал к себе этот город, стоявший в таком отдалении и от Москвы, и от известных тогда торговых путей, что страшно было подумать, и почему с таким упорством, порой с опасностью для жизни стремились сюда люди?

Мангазея была в то время первой в мире полновластной «соболиной владычицей» и по количеству поступающих в ее хранилища соболей, и по их качеству. Мангазейские соболя исключительно высоко ценились на торговых биржах мира и составляли одно из главных богатств Российского государства, этими соболями украшали свои парадные мантии многие венценосные особы мира.

Годы, в течение которых разворачиваются описываемые нами события, были годами расцвета Мангазеи, хотя сама она, несколько раз горевшая и воссозданная вновь, просуществовала немногим более семидесяти лет. За эти годы соболей повыбили — извели не только в близлежащих лесах, но и далеко окрест. Перестали вскоре поступать они, как было, и с Оби, Иртыша, Енисея, Лены. Торговые связи и пути нарушились, потеряли свое значение.

После последнего пожара, уничтожившего почти весь город, его не стали восстанавливать, так как жителей здесь уже не было, не считая десятка-другого стариков-инвалидов и случайных бродячих людей, которые не желали или не могли по тем или иным причинам возвратиться на Русь. Так мелькнул, затерялся, затем и вовсе пропал со страниц великой человеческой истории след города-призрака, города-сказки, златокипящей государевой вотчины — Мангазеи.


 

Но пока Мангазея еще в самом расцвете, и в этом в полной мере убедились Дионисий и впервые попавший сюда Викентий. Как продолжение сна или сказки, услышанной в детстве, на высоком берегу Таза, размежеванном полосами низкорослых кустарников и глинистыми распадками, предстал перед ними город…

На фоне подступающего по крутоярью густого леса выглядел он странно, необычно, во многом замысловато. Удивляло скопище домов, хижин и продымленных шалашей посада вдоль бревенчатой дороги, ведущей к крепости. Удивляла и сама крепость — вычурностью очертаний ворот, обшитых медным листом, сторожевыми башнями с флюгерами-змеями, переходами, крышами воеводских хором, сплошь изукрашенными рельефной, далеко заметной резьбой.

По всему городу местные и заезжие мастера-резчики потрудились на славу, соревнуясь друг с другом в затейливости. Фасады многих домов, коньки крыш, ставни, наличники окон и двери красотой своей словно хотели приглушить, а может, и пересилить угрюмую неприглядность Севера, чтобы было здесь легче жить людям.

В Мангазейскую крепость вошли через широко распахнутые в дневное время ворота Ратиловской башни. Викентий, давно не бывавший на таком многолюдье, дивился:

Глянь, отче, откуль тут народу так богато?

Их обгоняли и шли навстречу стрельцы, казаки, люди морского дела в куртках из грубо выделанной кожи и пропитанных ворванью сапогах, монахи, монашки, тундровые и лесные охотники, брели нищие, пугливо озираясь, пробирались вдоль обочины бревенчатой дороги самоеды и иной иноплеменный люд. У деревянных крепостных стен в малых и больших лавках шумели, зазывая прохожих, горластые купцы, рядом на гнилой соломе валялись пьяные и бродяги.

Шумна да бестолкова Мангазея, завсегда здесь так вот, — недовольно проговорил Дионисий и тут же чуть придержал за рукав Викентия.

Чего ты, отче? — не понял тот.

Глянь-кось вон туды, — указал Дионисий в сторону от дороги, где у штабеля отесанных бревен стояли и оживленно спорили о чем-то трое молодых мужиков в суконных колпаках и поддевках. — Не узнаешь? — продолжал Дионисий. — Ну, вон тот крайний слева, аккуратный такой видом, у тебя ж глаз меткой, охотничий, должен узнать…

Постой, — приглядевшись, удивленно воскликнул Викентий, — да это ж гилевщик старшой, што нас едва не прихватил в море, а тут вроде плотником аль лесорубом прикинулся… Дела!

Мужик, о котором шла речь, как видно, тоже узнал Дионисия, тут же подошел, снял колпак, с подобающей случаю уважительной улыбкой поклонился:

Доброго здравия, отче, вот и свиделись вновь.

Дионисий ответно поклонился, а про себя едва что не воскликнул с досадой: «Господи! Да кто ж он такой есть? Гилевщик?.. Тогда он в кольчуге да в шлеме был, ноне в мужицкой одеже, но стать и добротная пригожесть и там, и здесь наружу просятся. Лицо заветренное, потемневшее, его не скроешь и за солидной бородой». И в проницательности ему не откажешь: посмотрел подчеркнуто зоркими глазами и будто отгадал смятенность Дионисия.

Пусть молодец твой, отче, в сторонке обождет нас, — сказал он и, когда Викентий отошел, продолжил, понизив голос, как и тогда на коче: — По приметам, коли не узнают человека, то сие к богатству, а оно мне ноне, как и тебе, боярин Дмитрий Дмитриевич, не к лицу да и не к месту…

Святый боже! — едва удержав крик в груди, хрипло проговорил Дионисий. — Узнал, узнал, как же — сын воеводы Бориса Авдеича Воротынского, Игнатий… Потомок давнего дворянского корня, воин честной, известной, немало ратовавший за Русь — и вдруг гилевщик! Не могу уразуметь сего!..

Што ж разуметь тут? Одни у нас враги с тобой, которы тебя в опалу черну да унижение бросили, которы мово родителя да и его тож, — кивнул он на стоявшего в стороне Викентия, — смерти позорной предали. Так им ли и им подобным служить мне ноне? Уж лучше гилевщиком вольным быть.

Суди тебя Бог, а я тебе не судья, — только и сказал Дионисий и поклонился уже смиренно, низко, как и подобает монаху.

Игнатий, поглядев с сожалением на Дионисия, хоть и нехотя, тоже поклонился и так закончил разговор:

Дел твоих в Мангазее, отче, я не ведаю, но опасить хочу. До первого случая грамоты твои: в большом государевом розыске и ты, и княгиня Марфа, и сын ее Викентий. Грамоту об этом я самолично зрил в здешнем воеводском приказе: люди добрые помогли в том. Мыслю тако, что уходить вам надобно из пределов мангазейских. Ежели надумаете, то спросите на посаде Милентия-кузнеца, он там каждому ведом. Передашь поклон от раба Божия Игнатия, и тот кузнец меня сыщет…

Игнатий только подошел к своим товарищам, ожидавшим его у штабеля бревен, как из пролома в крепостной стене выскочили пятеро шустрых, крепких городовых стражников и с криками: «Вот он, держи, хватай!» — ринулись на Игнатия. Они пытались заломить ему руки, бросить на землю, связать, но он отчаянно сопротивлялся, кричал что-то своим товарищам, не видя, что они в самом начале свары бросили его и скрылись в торговых рядах у крепостной стены.

Игнатий отчаянным ударом успел все же уложить одного из своих противников, но остальные четверо с удвоенной энергией яростно набросились на него. Казалось, судьба Игнатия была решена, но тут случилось непредвиденное.

Сорвавшись с места, как будто его изо всех сил толкнули в спину, на выручку бросился Викентий. Последнее время под строгим приглядом матушки родимой Марфы совсем загрустил, сник Викентий, а тут вдруг такой случай: есть где, как говаривал Савва, и косточки размять, и за человека доброго пойти в заступу. Все бурлило, пело в душе Викентия, и даже зло его было запретно-веселым: «Четверо на одного, ах, злыдни!..»

Старший из стражников, уже сумевший накинуть петлю на плечи Игнатия, был опрокинут и отброшен одним сокрушительным ударом; другой схватился было за пищаль, болтавшуюся на берендейке8 за плечами, но и его постигла та же участь: ткнулся в землю да еще юзом проехался по траве. Третий, выхвативший было из-за пояса широкий нож, и замахнуться не успел: Викентий схватил его за руку, присел чуть и тут же перекинул через плечо, будто куль какой с мукой или солью.

Четвертый стражник, видя своих столь ловко поверженных на землю товарищей, метнулся вправо, влево и припустил едва что не вскачь по бревенчатой дороге под оглушительный гогот, улюлюканье и свист многочисленных свидетелей необычайной свары. «Ай молодец! Ай умелец! Каково распорядился со злыднями воеводскими! — слышалось вокруг. — Не перевелись еще в Мангазее добры да прямы люди!»

Игнатий, сумевший к этому времени ослабить, а затем и сбросить с плеч веревочную петлю, не чинясь, дружески обнял Викентия.

Должник, должник я твой отныне, сын княжий!.. Одначе ж поспешим… — Он презрительно посмотрел на все еще копошившихся на траве стражников. — Сии еще когда в разум войдут, а вот тот, что сбег, разом с подмогой вернется. Пошли...

Когда они вместе с Дионисием, провожаемые криками и добрыми пожеланиями толпы, скрылись в проулке меж двумя лабазами, Викентий, низко поклонившись Дионисию, попросил:

Винюсь перед тобой за содеянное, отче, но ты уж сделай милость, не доводи о сем матушке…

Игнатий при этих словах усмехнулся, но ничего не сказал.

Дионисий же, как всегда, был краток:

Грех — он грех и есть! Молиться надобно, и простится тебе.

Викентий тут же облегченно вздохнул, а Игнатий по-прежнему с улыбкой продолжил:

Ах, отче, отче, сколь приучены мы каяться излишне да грехам нашим счет вести. Иль не понял ты, што не гилевщик Игнашка им нужен, а сын ворога государева, думного дворянина Воротынского? Ежели бы не Викентий, то быть бы мне ныне на дыбе в пытошной избе, а днями и в петле. А ведь тебе, как никому, ведомо, што за мной вины нет, како ж опосля такого о грехах толковать?..

Дионисий хмуро промолчал и лишь потом, как бы собравшись с мыслями, заметил:

Не спор меж нами нужон ноне, а совета твово жду, Игнатий Борисыч: куды податься нам в час сей, како дела свои в Мангазее свершить благополучно?

За мной следуй, отче. И ты тоже, друже Викентий, — сказал Игнатий. — Я вас покуль в месте надежном да верном пристрою, а там совет держать будем… Говорю, должник я ваш, все сделаю по добру, по совести!

Глава 6

«…И какое же удивительное и переменчивое здесь небо, боже мой, боже! — с непонятной ей самой щемящей грустью думала Марфа. — Здесь, в этом столь хладном и диком краю, где, казалось бы, и свету конец, и вдруг чудо такое…»

Удобно устроившись у большого, выщербленного волнами камня, Марфа устремила взгляд вверх, где небо, пока еще занавесившись однотонными унылыми серыми полотнищами, готовилось показать еще одно чародейство. Но вот стих ветер, и вдруг у самой кромки горизонта болезненно-бледное предзакатное солнце оплавило своими лучами тревожно волнующиеся полосы подступающих иссиня-черных туч. И тут же эти полосы ударили дальними громовыми взрывами, засияли, спутали чудесную живопись неба, зачеркнув все и вся, и тут же окраска его стала стремительно меняться: все тот же серый цвет наполнился новым необычным содержанием, раскрыл свои тайные кладовые. И побежали, перегоняя друг друга, по сторонам и ввысь уже перламутровые отсветы, то гладкие, как полированная сталь, то дымчато-призрачные с таинственными блестками-искрами, как вода утренних, полусонных еще озер при первых лучах солнца.

И уже забылось, что это небо только что было на редкость унылым, однотонным, вызывало скуку, а то и раздражение. И уже не поток, а целый океан сказочного, невиданного доселе света щедро изливался сверху, неся в душу столь желанный покой и избавление от тягот, тревог и жизненных неустройств, долгое время не оставляющих Марфу. Теплея душой, она еще раз взглянула на небо и впервые за последнее время облегченно закрыла глаза.

Ах, недолог миг пусть и самого малого человеческого счастья, и вот уже вскоре над ухом Марфы прозвучало негромко, бережно:

Матушка, матушка, ай дрема тебя прихватила?

Марфа, едва что не застонав, медленно открыла глаза и увидела склонившегося к ней Акинфия.

Неладное творится, матушка. Какие-то люди близь старицы бродят — не ровен час и к нам доберутся…

Что за люди, ты сам зрил их?

Не… вот он зрил, — указал Акинфий на стоящего рядом Савву. — Вроде бы охотники видом, а там кто ж его знает…

Что удумал?

Вы тут с Саввой побудьте срок малый, а я схожу гляну — что и как…

Иди с богом! Бережно чтоб.

Само собой…

За старицей — лес молодой, ни буреломов, ни завалов сушняка да гнилья, как в лесах старых. Идти было легко. Однако эта легкость могла быть использована и теми, кто бродил сейчас неподалеку. Тут смотреть да смотреть надобно, не успеешь обезопаситься, и вот оно, нос к носу столкнешься с лесными бродягами. Самое интересное, что именно так оно и получилось…

Акинфий только миновал щетинистую поросль молодых елей, как вот они — двое навстречу… Вроде бы, и верно, охотники, но уж больно оружны: пищали на берендейках иноземного дела, за поясами по два ножа, у одного — еще и аркан волосяной, азиатский. Оба молоды, веселы видом, но почему-то эта веселость не понравилась Акинфию.

Ба!.. — воскликнул один из них. — Инок честной! Каку таку опасность ты ищешь в чащобе сей? Исповедовать тут вроде бы некого…

Бреду вот, заблудившись, — нашелся Акинфий, — сбился с дороги…

С какой дороги? — сразу насторожился второй охотник. — Тут в округе дорог никаких не бывало, медведям да иному зверью они ни к чему, молви-ко, куды путь твой?

В Мангазею-град, куды ж еще…

В Мангазею? — Охотник вновь, теперь уже неприязненно, оглядел Акинфия и не предложил — приказал: — С нами пойдешь! Вот сотворим тут дельце некое и во град возвернемся, там спросят, что ты есть за старатель Божий...

Да я уж лучше один, куды мне за вами успеть… — пытался отговориться Акинфий, но на него прикрикнули уже злобно, и он замолчал.

Времени на раздумья оставалось у Акинфия всего ничего. Охотники это или нет?.. Но, видно, места здешние они знали, шли почти след в след по тому пути, каким вышел сюда Акинфий. «Тута их придержать аль там, у воды, вместе с Саввой, — размышлял он, — но тогда их полонить, вязать придется, вот незадача вышла. Пусто б ему быть!»

Шедший первым охотник вдруг остановился, внимательно оглядел траву впереди и резко повернулся к Акинфию:

Эва что выходит-то, инок честной, так это ж твои следы, твои, ты сюды от старицы шел, а ну говори правду, а то по-иному спросим. Не пытан ты, видно, еще, не бит толком…

«Ну ты жидковат супротив меня, — думал свое Акинфий, — да и второго тож приберу, пожалуй, откуль же грех сей на мою голову?..»

Вот уж подивились Марфа с Саввой, когда через малое время пред ними предстал Акинфий с двумя пищалями и двумя широкими поясами со всем охотничьим припасом и ножами в деревянных ножнах.

Боже милостивый, откуль сие? — перекрестилась Марфа.

А по твоему совету-учению, матушка, — поклонился ей Акинфий, — шел бережно, посему и первым углядел двух злодеев, видом охотников, а на деле — выглядчиков воеводских, вот и пришлось утишить их, повязать маленько. Ты уж прости за грех сей.

Бог простит, — ответила недовольно Марфа. — И куды ж нам теперь с выглядчиками?

Упрятать куды их, мы найдем, а вот как бы по их следам другие не пришли, нелегко дело тогда нам будет…

Марфа на это лишь досадливо махнула рукой.

Только на третий день возвратились из Мангазеи Дионисий и Викентий. Возвратились не одни, с ними трое не то рыбаков, не то мореходцев в кожаных с мехом душегреях и высоких броднях, оружны достаточно, и котомки с припасом за плечами. Сразу привлек внимание Марфы и четвертый из прибывших. Он шел позади всех и поэтому на приплеске у коча появился последним.

Дионисий тут же подвел его к Марфе, поприветствовав ее, спросил прямо:

Ведом тебе, матушка, молодец сей?

Марфа пытливо оглядела прибывшего… Средних годов, статен, ловок, видно… Постой, да это ж тот гилевщик, что недавно был на коче у них…

Дионисий, перехватив ее взгляд, понял, что она узнала стоявшего перед ней человека и, не медля, тут же представил его:

Это дворянский сын Игнатий Воротынской. Ноне судьбу нашу, матушка, да и головы в его руки вручить надобно. Я верю ему, и ты поверь…

А пошто сие? — пытливо осведомилась Марфа.

Ноне по разумению своему считаю, что он един человек в местах здешних, который нас обезопасить может да путь дале указать.

Добро, коли так, — согласилась Марфа. — Молви, добрый человек…

Игнатий, уважительно склонив голову, сказал:

Матушка, все говоры-разговоры о том, как на деле нам быть, потом… Сейчас же скоренько в дорогу! Сии молодцы, — указал он на трех своих товарищей, — на коче вашем к морю поспешат по своим мореходским делам. Я же вас тропой тайной вокруг Мангазеи обведу, и с Божьей помощью вновь к реке Тазу выйдем, где молодцы мои вам пару стругов добрых с припасами затаили.

А дале как мыслишь о пути нашем? — стараясь не показывать интереса к разговору, спросила Марфа.

Вроде бы, по словам людей, уже побывавших здесь, единый путь с безопасьем видится вверх по Тазу, поднимаючись к скитам вольного монастырского склада — народ там по-настоящему добрый, судьбами злыми пытанный — без отговоров примут…

Ну, а коли далее пойдем, там и смотреть по сторонам, и молиться ох как надобно!..

Это пошто так вот? — спросил, пытливо вглядываясь в глаза Марфы, Игнатий.

А потому, — недовольствуя вроде, ответила Марфа, — что там лежит начало всему колдовскому зеленчатому краю, Югрой именуемому, и будто камни те, издревле заговоренные, от тепла глубин земных произрастают, как живые будто… Подойдем, даст бог, посмотрим, — уже властно произнесла она и, сложив руки и прикрыв глаза, стала творить молитву.

Когда общими усилиями вывели коч из старицы и стали прощаться, Марфа забеспокоилась:

А как же те, ну, которых Акинфий утишил? Так и бросим связанных в лесу?

Помилуй, матушка, — усмехнулся Игнатий, — аль мы нехристи, злодеи? Мы тронемся в путь-дорогу и тех, что в лесу связаны, с собой прихватим. А посля их на другом берегу Таза высадим. Доберутся живы до воеводы свово, он их за службу таку встретит…

Легкий смех раскатился над поляной, и Марфа, подумав, что, наверное, это к добру, широко благословила всех в дорогу.

...Две с лишним недели поднимались вверх по Тазу, приглядывались, места выбирали, запоминали на всякий случай: а вдруг придется еще бывать здесь, местность уж больно удобная и для стоянки, и оборонения от лихоимства людского, в лесном царстве чего, поди, не бывает…

Надо сказать, что опасения были вполне уместны. Во времена, о которых идет речь, здесь укоренилось, казалось, навечно да еще на многие сотни верст в любую сторону подлинно лесное царство. Что же касаемо реки Таз, то в низовьях и в середине течения она мало чем отличалась от своих таежных и тундровых сестер.

Но ближе к истокам облик ее, будто по волшебству какому, начинал меняться. Редкие здесь островки сказочно могучих широколапых сосен вплотную подступали к прибрежным холмам, густо поросшим не менее стародавними гигантскими елями. Начиная с этих мест и до горизонта громоздились уступы продолговатых каменных глыб, расцвеченных всеми существующими оттенками зеленого цвета, от радужного разнообразия которых покалывало в глазах.

Дивны дела Твои, Господи, — проникновенно воскликнул Дионисий, окидывая взглядом возникшую перед ним картину. — И это здесь, вблизи хладной и гиблой стылости тундреных полей! Тебе что же, и ранее приходилось бывать в местностях этих? — спросил он Игнатия.

Приходилось, да еще как, — ответил тот, — когда воины — оберегатели здешних мест выбивали нас отсель. Не любят и не терпят тут пришельцев. Сие изобилье — зелень каменну почитают как бы за святое место в их идольской вере…

Да, — задумчиво произнес Дионисий, — свято не свято местечко, а еще где такого и не сыщешь, думаю, единственно дивно оно в обличье своем на весь свет…

Ну почему же, — спокойно, но с убежденностью в голосе возразил Игнатий. — Ему подобное я зрил на берегу белогорском, тамо, где Иртыш с Обью сбегаются. Капище там гнездилось Бабы златой. Бились Ермаковы воины, завладеть намереваясь главным златым идолищем югорцев, ан не осилили тех. Утащили они идолище на Казын-реку, и что дивно, зелен камень-то исчез вскорости, ушел в землю, как вода, растаял бесследно…

Совсем небывальщину речешь, — нахмурившись, проговорил Дионисий, — выдумки, россказни все это людские!..

Нет, — покачал головой Игнатий, — я на берегу белогорском сам бывал, и многие люди местны мне о событии с камнем зеленчатым рекли, то истина есть! А еще не в обиду тебе, отче, человеку, столь грамоты разной и учености постигшему, напомнить о некогда бывавшем у нас имперском после — бароне Сигизмунде фон Герберштейне. Так вот, сей барон после своих путешествий по землям русским напечатал во граде Вене «Записки о московитских делах», где упоминается и капище Бабы златой на берегу белогорском, и все дела и события, к сему прилежащие, в том числе и предивный камень зеленчатый.

Дионисий внимательно оглядел Игнатия раз и другой и, задержав взгляд на его лице, с легкой грустью произнес:

Так оно, наверно, и должно быть в жизни нашей: молодым, удалым да разумом светлым всегда надобно поперед людей идти. Молодец, сын Игнатий! Всегда дерзай и в делах, и в ученостях разных, ибо сие средь людей всегда в жизни к месту будет…

Игнатий в благодарность за поучение низко поклонился, а Дионисий, еще раз окинув взглядом окружающую местность, уже другим, более приличествующим месту голосом произнес:

Сюды бы, в основу сей зелени каменной, часовенку православну срубить да поставить, вот, чаю, боголепие бы чистое сотворилось!

Боголепие русскому православному человеку всегда к месту, — непривычно серьезным голосом произнес Игнатий. — А вот дадут ли нам боголепие здесь утвердить, потом еще крепко помыслить надо бы.

Еще препоны какие тебе видятся? — насторожилась Марфа.

Суди сама, матушка, — с явным неудовольствием ответил Игнатий, — я не зря ноне уже напоминал о том, что край сей зеленчатый — место заветно для молебствий разных идольских людишек тутошних, но и они края сего сторонятся. Страх тут постоянно прижился, ну а уж чужим людям, вольным охотникам да разному безначальному люду лучше сюды и не соваться — прибьют на первом шаге не задумываясь…

Непривычно молчаливый в последнее время, Викентий неожиданно вступил в разговор:

Была бы воля моя, я бы не стал сейчас о страхах да препонах разные речи опасные вести. Сколь боязненны мы все стали, маломужество нас попристигло. Таку дорогу одолели — и на попятный? Верю в бескрайнюю щедрость Господню, како и в то, что и впредь не оставит Он нас щедростью этой… Веди дале нас, друже Игнатий. Надобно, так и защитимся, и отобьемся, и утвердимся окрест, како там ни молви, а стоим-то мы на земле русской!..

Ах, как посмотрела на сына своего в этот момент Марфа! Будто ветер какой заветный, таившийся до времени средь волн не столь уж и далекого отсюда моря, повеял чудодейственной силой своей перед уже начинавшей блекнуть лицом Марфой, и вновь засветилось что-то неизбывной, проникновенной приятностью в ее глазах, и несколько крупных, алмазной чистоты, радостных слез скатились по щекам…

Некоторое время все молчали, стараясь не глядеть друг на друга, а самое главное, не сказать чего-нибудь лишнего, что хоть в малой мере могло бы нарушить это молчание, пока наконец засуетившийся не к месту Игнатий не проговорил, отводя глаза:

Давайте-ка вам покажу еще одно здешнее местечко, тоже дивных удивлений достойное. Садитесь-ка в струг…

Устроившись в струге, они стали подниматься вверх по ручью, и примерно через полчаса перед ними открылась гладь большого округлого озера с лесистыми островками посередине.

Правь-ка вон к тому месту, — указал Игнатий Савве, сидевшему в кормовых гребях.

Что издали, что вблизи остров с его островерхими синевато-серебристыми елями казался игрушечным, нарочно придуманным для увеселения глаз. Впечатление это усиливало и то, что вода вокруг острова была необычной для лесных озер окраски: густая прозелень смешивалась здесь с коричнево-золотистыми наплывами — полосами, возникающими из глубины каждый раз, когда ветер посылал сюда покатые волны в девственно-белопенных кружевах. Молодого леса на острове было мало, все более замшелые матерые деревья, особенно вокруг поляны с каменистыми россыпями, мерцающими под солнцем зеленоватыми призрачными отблесками. Поляна образовывала как бы своеобразный подступ к вздымающемуся уступами холму, в центре которого виднелась площадка, плотно окруженная все теми же удивительными на вид зеленовато-сизыми камнями.

Вот вам и лес рядом, и место для обители, лучше коего, пожалуй, в краях здешних и не сыскать, — утвердительно проговорил Игнатий, широко разводя руки.

Спасибо, сыне, за заботу твою, — по-монашески смиренно поклонилась Марфа и, повернувшись к остальным, добавила: — Ждать, искать боле нечего. Думаю, здесь и обоснуемся. Помнится мне, что старинные монашеские люди в таком разе тако к месту молвили: «Топор да лопата да молитва на каждого брата». Сие дело — основа, и обитель, глядишь, готова.

Неожиданно тепло и по-своему весело прозвучавшая старинная монастырская присказка Марфы всем пришлась по душе. И даже Дионисий, не ожидавший ничего подобного от всегда суровой, сдержанной игуменьи, едва заметно улыбнулся.

Раз твое слово тако, матушка, — сказал Игнатий, — то дозволь и мне, грешному, в основу дела сего лепту принести. — Он снял с пальца массивный золотой перстень с изумрудом и протянул Марфе. — Не сумлевайся, это перстень батюшки покойного, царствие ему небесное. Едина вещь, коя от него и осталась… Пусть в фундамент обители твоей хоть малым кирпичиком и моя лепта ляжет…

Мог бы Игнатий читать мысли людские, поразился бы тому, каковыми они были сейчас у Марфы… Сердце не то чтобы отяжелело или заныло, а наполнилось столь благодатным теплом, что Марфа, при всем ее умении держать себя в руках, будто потеряла дар речи, не зная, что сказать, чем отблагодарить Игнатия за столь весомое и искреннее его воздаяние.

Теперь никто просто не мог остаться в стороне от этого. Аглая положила в руку Марфы две сережки-капли с изумрудами — единственную память о ее девической жизни до иночества. Викентий снял с шеи крест с частицей соловецких мощей, оправленный в серебро. Акинфий с Саввой виновато развели руками, а Дионисий подал Марфе миниатюрный молитвенник византийской работы, на обложке которого заметно выделялся крест, сплетенный из золотых и платиновых полосок-проволочек.

А я… мне… что ж… — неожиданно сдавленно воскликнула Марфа. — На свою родную обитель присовокупить нечего… ни капли малой… Вот как дожилась бывшая княгинюшка-то!..

Греховное молвишь, мать Марфа, — строго прервал ее Дионисий. — Наша служба Господу еще впереди, доведется — послужим Ему како подобает. А со всем этим, — он указал на приношения, которые Марфа все еще держала в руках, — думаю, надобно поступить так. Друже, — сказал он Игнатию, — в Мангазее все тебе ведомо, потрудись еще разок: знаешь, поди, кому, какому гостю торговому можно сие в обмен или как там пустить, чтоб для обители потребное на первый раз у нас было.

С тобой, отче, хорошо сие дело творить, — сказал Игнатий и, повернувшись к Марфе, почтительно спросил: — А ты, матерь Марфа, благословишь нас на думы и их исполнение?

С богом, — едва слышно произнесла Марфа. Она никак не могла отойти от волнения, хотя понимала, что ей есть что сказать им на дорогу. — С богом, — уже более уверенно произнесла она. — Творите как Бог вам на душу положит…

Назавтра, когда Дионисий подошел проститься с ней, она сказала, задумчиво глядя ему в глаза:

Отче, вот и настало время, о коем мы говорили не единожды. Думаю, основу творим замыслам нашим. Обоснуемся малость, обитель поднимется. Души грешные сюда для молений честных придут и отправятся через время какое-то далее. С ними Викентию и Акинфию с Саввой в глубину земель хладных слово Божье нести. А что касаемо удали их да молодечества бесшабашного, то сие уйдет. Дело, коему посвятят они себя, и души помыслы их совсем другими сотворят.

Благо тебе за слова сии, мать Марфа.

И тебе благо, счастья и удачи на пути.

Подошел Игнатий. Марфа благословила их и долго смотрела вслед, шепча молитву. Какие-то большекрылые сизо-белые птицы плыли высоко в небе, а вслед за ними тянулась сизо-белая же слоистая гряда облаков, стремящаяся во что бы то ни стало настичь птичью стаю. Глядя на это неуловимо легкое, непонятное до конца человеку небесное скольжение, Марфа почувствовала, что все существо ее тоже наполняется легкостью, зовущей в небо. И она, осознавая, что это не к лицу ей и даже грешно, все же позавидовала птицам, горестно вздыхая.

 

 

(Продолжение следует.)

 

1 Пыхлый — раскаленный.

 

2 Старинная поморская песня.

 

3 Устрой — порядок.

4 От гиль — бунт, свара.

 

5 Турские — турецкие.

 

6 Опасная грамота — т. е. охранная.

7 Посул — взятка.

 

8 Берендейка — кожаный наплечный ремень.