Вы здесь

Непорочное зачатие


Николай БЕРЕЗОВСКИЙ

НЕПОРОЧНОЕ ЗАЧАТИЕ

Городок наш маленький, большая деревня, а не городок, — шесть тысяч жителей по последней переписи. И каждый каждого знает. Если не близко, то в лицо непременно. Где-нибудь да встречались, и на одной улице, вытянутой вдоль Иртыша, при всем желании не разминуться. А про работу и говорить нечего. Все наше трудовое население, кроме немногих, в близком урмане промьшляющих, белкуя и даже иногда медведя заваливая, на кирпичном и пивобезалкогольном заводах пашет или в разных конторах, начиная с городской администрации. Есть еще больничка, дом культуры, школа средняя, детские ясли-сад, а Ташка, о которой и хочу поведать, в библиотеке и заведующая, и сама себе подчиненная в одном лице.
Сейчас
Ташку, правда, Павловной по отчеству величают. А до сорока лет про отчество и слыхом не слыхивали, поскольку она от рождения безотцовщиной была. Отец, конечно, где-то имелся, но не местный, иначе бы от отцовства ему не откреститься. Мать Ташки, должно быть, в городе областном залетела, где в училище культуры училась, а доучиться вот не пришлось — забрюхатела. В деревне нашей городской, с учебы выпертая, Ташкой и разрешилась.
Ташка — сокращенное от Наташки. А мать ее Натальей нарекла, как в подоле принесла. В честь, открыла мне тайну Ташка еще в школе, Натальи Гончаровой, которая супругой Пушкина была. Ташкина родительница, пусть и недоучилась, образованности все же понахватать успела. А с Ташкой я в школе с первого по одиннадцатый классы маялся за общей партой. Как, впрочем, и жили мы в одном доме на двух хозяев. И по сей день так же живем, стеной лишь разделенные, а двор общий. Поэтому Ташка для меня Ташкой и осталась, я ее Павловной не величаю, даже когда денег приспичит занимать. Она занимает, не жадная. И отдачи не требует, как другие, хотя вот уже две пятилетки, говоря по-ранешнему, мать-одиночка, как когда-то и ее мама. А ведь в областном центре не училась и в нашей местности ухажеров не имела. На ней крест, как на женщине, еще в детстве поставили. Очень уж Ташка уродилась некрасивой и нескладной. Ни кожей, ни рожей не вышла, как в народе выражаются. А еще глаза у нее такие пуклые, пугающие, потому что веки без ресниц. Уставится, бывало, своими зенками на учителку, та дар речи теряет, а рука сама в журнале отличную отметку выводит. Сглазит, опасались педагоги, несмотря на тогдашнюю поголовную свою партийность. А может, предрассудки ни при чем, училась Ташка отменно. Однако и прочие избегали встречаться с Ташкой взглядом. Даже мать, прозревшая к двадцатилетию дочери: отчаялась она дождаться внуков. И к главному врачу больнички доктору Федину побежала: помоги, мол, медицинскими средствами, чтоб Ташку хоть какой-нибудь завалящий мужик взял, ведь засохнет без мужика.
Доктор
Федин, конечно, Ташку знал, но согласился ее обследовать. Может, подумал, и впрямь чем поможет, отправив, скажем, на пластическую операцию или в какой-нибудь центр, где физическую внешность корректируют, — тогда природные недостатки бесплатно исправляли. Но Ташку обследовав, сник. Даже ему, ко всему привычному, смертью не брезгающему, от общения с Ташкой тошно сделалось. Гримаса природы, сказал он по-латыни, а матери, отведя в сторону, по-русски выдал: «Мужика твоей девке надо, глядишь, и выправится...»
А какой мужик на нее польстится, если и мать видит, что
Ташка уродина? Круг таким образом замкнулся. А Ташка замкнулась в себе гораздо раньше, в классе, наверное, седьмом, когда все вокруг в друг дружку влюбляться стали, тискаться, а ближе к аттестату и на сеновалах уединяться. Я тоже, что скрывать, за девчонками ухлестывал, Ташку замечая лишь тогда, когда контрольные математические у нее списывал или диктант просил проверить. Она не отказывала. Отзывчивость была несомненным ее достоинством, но достоинства этого никто не ценил, опровергая, понял я повзрослевшим, народную мудрость насчет того, что с лица, мол, воду не пить. Ташка же не только с лица, с пяток никакая была. Описывать ее внешность не стану, поскольку не описать того, чего нет, а нагнетать страсти — пусть этим писатели занимаются, таким образом деньги зарабатывающие. Предположу лишь, что Ташку, может, кто и полюбил, если бы было кому. Но у нас испокон девок и баб больше, чем ребят и мужиков, а это только на безрыбье, известно, и рак — рыба.
Короче, сверстники
Ташки все после школы переженились, иные и не по одному разу, детишек наплодили, а она в одиночестве куковала, никем и не согретая. Разве что заглянет иногда в мою половину дома телевизор посмотреть, или я сам, раздобрившись, ее в клуб на кинокартину свожу. Неловко мне как-то было перед соседкой за ее отчужденность от других, вина непонятная точила за Ташкину обездоленность. Еще мы на завод пивной вместе ходили — на работу и с работы. По пути поскольку, так сказать. А если меня подначивал кто, что я из-за Ташки не женюсь, я и не возражал. «Ну, — говорил, — точно, жду, когда она из лягушки в царевну преобразится». А не женился я ни на ком — и сам не знаю почему. От меня и отстали потихоньку с нехорошими предположениями. Хотя Ташку, уверен, даже в ее одиночестве и скрытой женской жажде непросто было бы взять, если бы я подобным озадачился. Бывало, прикоснешься к ней нечаянно, а ощущение такое, точно на поле заминированное ступил. Еще одно неверное движение — взорвешься. Я в армии сапером служил, а у саперов права на неверное движение нет — ногой ли, рукой или, извините, плевком-сморчком. Случись что: не погибнешь — калекой останешься. Вот и с Ташкой так же — к ней особенный ключик, как к редкому взрывному устройству, нужен был, соображал я, пусть и не очень умный. Любовью этот ключик называется.
Ташка, однако, продолжала жить, как жила. С пивзавода, правда, спланировала в библиотеку, подменив мать. Та захворала, да и пенсия подоспела, и Ташка теперь не за машиной, закупоривающей бутылки с пивом, следила, а выдавала журналы и книги. Жизнь ее смахивала на коромысло, уравновешенное и ограниченное с обеих концов домашними и библиотечными заботами. Она даже в областной центр ни разу после школы не выезжала. Чего, мол, сказала мне однажды, людей пугать? Самокритичностью, видно, Ташка оборонялась от житейской неустроенности, выпавшей на ее долю. Я, признаюсь, в иной роли ее уже и не представлял. Как, наверное, и другие. Да и мало ли на Руси людей, особенно женского пола, прозябающих в одиночестве с рождения до могилы? Правда, ближе к сорока у Ташки что-то с глазами сделалось. Их безобразная пуклость и пугающая безресничность уже не замечались, если, конечно, не приглядываться. Да и плечи у Ташки вроде бы немного расправились. Ходить стала, обратил внимание, не в землю, как прежде, уставясь, а в небо вглядываясь. Посмеялся даже как-то:
— Что, Ташка, бога высматриваешь?
— Какой бог, Толя! — даже руками
всплеснула, а сама смутилась, будто ее за чем стыдным застукали. — Солнышку радуюсь...
А на небе, между прочим, солнце как солнце, к тому же облаком почти
затянутое, уже не жаркое, поскольку сентябрьское или октябрьское, сейчас точно и не упомню.
Ну-ну, — потерялся, — радуйся.
А про себя подумал: заскоки, видно, начались. Благостность почти юродивая в глазах у
Ташки-то. Выпить с собой пригласил, ничем другим помочь не умея. Отказалась:
— Ты же знаешь, Толя, не пью я.
Что правда, то правда. Мать
Ташки, случалось, закладывала, а дочка — ни капли. Даже в праздники, вроде Нового года. Сам свидетель, когда к ним в новогодье с поздравлениями вваливался, а они меня, ясно, за стол усаживали. Что ж, трезвость — тоже образ жизни. Подался, поскольку в одиночку не употребляю, к Ташкиной матери. Она хоть и хворая, но пить здоровая. Выпили напару. Давно я в их половине не бывал, осматриваюсь. Все так же, как и было: чистенько и бедно. И икон по стенам не видно.
— Прячете, что ли?
— Что прячем, Анатолий? — мать не понимает.
— Да иконы, — говорю.
— Да у нас их отродясь не было! — мать
Ташки испугалась, будучи убежденной атеисткой. Атеизм в ней укоренился, гуляли слухи, когда она Господу поклоны била, чтоб ее зачинщик Ташки не оставил, а Господь и ухом не повел. Существуй он на самом деле, непременно бы пособил. Так что бога Ташкина мать демонстративно не воспринимала.
Окстись! — говорит мне осуждающе. — Зачем нам иконы?
— А чего тогда Ташка твоя какая-то в себя ушедшая, как сектантка? — интересуюсь. — На солнце, вон, смотрит, как богу молится.
— А на кого ей смотреть и куда еще
уходить, как не в себя? — мать Ташки губы сжала. — К тебе, что ли? Так не берешь.
— Не пойдет за меня, вот и не беру, — отвечаю, чтоб не молчать.
— И то правда, — соглашается.
— Это ж почему? — взяла меня тут обида.
— А пьешь, — объясняет старуха, — и гол, как сокол. Зачем моей Наталье такой оторви и брось?
— Королевича, значит, ждет? — уже полный стакан себе наливаю, а
старухин только на треть, чтобы не выставлялась.
— Может, и королевича, — опять соглашается.
И эта чокнулась, уразумел. Два сапога, словом, пара — что мать, что дочь. Мать, правда, хоть не пустоцвет. Но смолчал.
— Дай-то бог, — пожелал, прощаясь.
— Иди, Анатолий, — напутствовала она, чтоб отвязаться.
Я ушел, обидевшись, и порога их половины не переступил в Новый год. А сразу после него (десять лет
тому уже минуло) по нашей городской деревне слух пополз, что Ташка на сносях. И впрямь, гляжу однажды, у нее из-под пальто живот выпячивается. Подушку, наверное, прикидываю, подкладывает, совсем помешавшись. Но не суюсь, ее проблемы. А тут меня колоть стали: не ты ли, мол, соседку обрюхатил, дырку в стене прокрутив? Намек, что через стенку живем...
— Придурки! — отбиваюсь, а сам путь торю к
доктора Федину. Он хоть уже старый, но по-прежнему главный в больничке.
— Федор Федорович! — взмолился. — Одолели ироды! Проходу не дают. Выпишите мне справку, что не я беременность
Ташке сделал!
— А она и не беременна, — отвечает устало.
— А пузо? — удивляюсь, одновременно радуясь, что не ошибся в своем предположении. — Подушку подкладывает?
— Какую подушку? — гневается доктор
Федин. — Совсем ты спился, Анатолий. Болезнь такая у твоей Ташки. Ложная беременность — называется. Ничего опасного. Случается подобное, если об одном чем-нибудь настырно думать. Иди своей дорогой.
И я ушел, несколько озадаченный.
Ишь ты, ложная беременность! А как взаправдашняя... Я вот о водке постоянно думаю, а она чего-то не появляется. Чтоб бесплатно. Хотя, опять же, иногда и сбывается, если очень напрячься, не имея никаких надежд на опохмелку. Аккумулируешь желание, как экстрасенс, и, глядишь, раздруган, которого сто лет не видел, является. Но это, конечно, совпадение обстоятельств. Я еще до белой горячки не допился. Так что пусть не подушка, но что-то вроде нее живот Ташки увеличило. А не мается им — значит, не мешает. Каждому — свое. Тем более, что вскоре от меня с подначками отстали. Видно, доктор Федин провел профилактическую работу среди населения. А Ташка по улице ходит и в библиотеке сидит, как Богородица. Хорошеет, словом, на глазах, а вместо пальто, полы которого перестали уже сходиться, рабочую куртку пивзаводовскую носить приспособилась. Эти куртки фирменные даже великанам впору, безразмерные. И любую выпуклость скроют, хотя Ташка не для скрытия ее куртку носить стала, а чтобы от холода защититься. Патология, видно, какая, эта ложная беременность, рассудил я про себя, намереваясь при случае к доктору Федину забежать проконсультироваться, будут ли Ташке операцию делать. Как-никак не чужая, росли вместе, учились и обитаем через стенку. Да не успел осуществить намерение, поскольку мне в эту самую стенку вскоре ночью затарабанили, призывая, очевидно, на помощь.
И точно, мать Ташки по своей половине мечется, роняя и сбивая все вокруг на пол, а Ташка, раскинувшись на
постели, воет, сцепив зубы, чтоб не слышно было. Мне думается, будто я за стенкой, хотя уже рядом с ней.
— Что с ней?! — заорал я от такой
картины и чтобы Ташка перестала себя мучить, — крик, известно, реакция на боль естественная, если, конечно, ей и вправду больно, а не кино гонит невесть из каких соображений. — Что?! — ору.
— Схватки начались, Анатолий! — плачет старуха. — Врача надо!
— Какие схватки?! — ору, а сам вижу, что оголенный живот
Ташки будто кто изнутри колотит. — У нее ж, — ору, — ложная беременность!
— Врача! — не слышит меня старуха.
А какой врач, когда наша больничка на краю городка? Пока туда добежишь, пока обратно, Ташка, глядишь, загнется... Закутал я ее в шубейку материну, подхватил на руки и помчался, свету не видя, к больничке. Словно крылья у меня за спиной выросли. Тяжести
Ташиной совсем не чувствую, лечу. Доктор Федин, слава Богу, во флигельке при больничке жил. В больничке, конечно, и другие врачи имелись, но роды у нас всегда Федор Федорович принимал, и я ему по пути в больничные покои окно ногой вышиб, чтоб быстрее собирался. А после и ассистировал при родовспоможении, потому что дежурный врач, дрянь такая, с дежурной медсестрой лыка не вязали. Страшно, жутко, да деваться некуда, зато потом и благостно сделалось, когда в руках доктора Федина пацаненок золотоголовый заверещал.
— Кто, доктор? — очнулась и Ташка.
Мальчик, Павловна, — он ей в ответ.
Тогда я впервые и узнал, что у Ташки отчество такое. С той поры и перестали ее все, кроме меня,
Ташкой кликать. Павловна да Павловна...
—        
Мальчик, Павловна, — говорит доктор Федин.
А я очевидному не верю. Это ж, не верю, черт знает что!
— Это — жизнь! — смеется доктор Федин.
— Какая жизнь, если беременность ложная? — талдычу. — Сами же говорили...
— Говорил, — смеется доктор Федин — Но и врачи ошибаются.
— Как же так тогда, — заходит у меня ум за разум, — если никто ни при чем, а я уж точно в стороне?
— Непорочное зачатие! — торжественно возглашает доктор Федин, пуп пацану перетягивая чем-то вроде лески рыболовной. Не помню, знаешь, но кто-то из великих сказал: если очень хочешь, то сможешь...
— Такого отродясь не бывало, — возражаю настырно. — Не насчет хочешь-
сможешь, а чтоб вот так, самой по себе, материнство обрести.
— Бывало, — укорил меня неученостью доктор
Федин. — С Девой Марией. Так что наша Павловна, увы, не первая. И не последняя, надеюсь, к счастью.
— Какая еще Мария? — ляпаю я, впав, видно, от всего случившегося в последнюю стадию
дебильности.
— Богородица! — вздел глаза к
потолку доктор Федин.
Я и осекся. А
Ташка нашего диалога не слышит. Уснула, оказывается, измученная, и волосы ее цвета льна, такие пышные, каких я сроду ни у кого не видел, укрыли, осыпав, изголовье родового ложа, доставая локонами до пола. Не убедился бы, потрогав их, что они живые, решил непременно, что Ташка в парик обрядилась Как она такую роскошную копну прятала? Или я только теперь прозрел?
— В палату ее, — командует шепотом доктор Федин, младенца перед собой на вытянутых руках держа. И я вновь
Ташку подхватываю и несу, не пробудившуюся, куда доктор указывает спиной, передо мной шествуя. А в палате для рожениц койки, койки — и все пустые. Я Ташу на ту, что рядом с окном, пристраиваю — к батарее парового отопления, ближе и к солнцу, когда оно взойдет, пусть и зимнему. И ребенок уже у ее груди, набухшей животворящей силой, — сила эта капельками молочными проступает на крупных сосках в солнечных окружьях. Господи, а прежде я и не подозревал, что у Ташки есть груди!
— Видишь? — шепчет доктор Федин.
— Вижу, — шепчу ответно.
— Богородица! — шепчет он.
Я киваю как бы в согласие, но знаю, что не Богородица с младенцем перед
нами, потому что Богородица одна и другой быть не может, а Наташа, неповторимость которой пусть другая, но неповторимая, как она сама, оказавшаяся для меня не просто землячкой и соседкой через стенку, а «А» — и все. И замкнуло на этой первой букве алфавита, а вторая, которая «Б», детством обернулась вдруг — моим и Ташиным. Я позже осознал почему: потому что слова «было», «былое» как раз с буквы «Б» и начинаются.
«Натали, не пыли!» — дразнили ее в детстве, когда она плелась по улице в школу, волоча по дороге
тяжелый для ее рук портфель. И я этот портфель, если шел рядом, еще и подпинывал. По-дружески, казалось тогда мне. «Натали, не пыли!» — орали ребята, а она плелась, ссутулившись и, наверное, плакала, но никто не видел ее слез, как не видел их и я. А потом ее стали звать Ташкой, потому что, оказывается, сказала учительница, супругу Пушкина звали чаще всего Натали. Но это, вычитал я позже, неправда. Может, ее так называли в свете, аристократы и дворяне всякие, а Пушкин величал жену просто и ласково — Наташей. Посмотрите его письма к Гончаровой. А вот отчество ее я запамятовал. «Наташа», — шептал я про себя, мысленно опускаясь на колени перед Наташей своей, спящей на больничной койке. А ночное небо за окном уже розовело предвесенним солнцем...
Сейчас нам с Наташей по полтиннику. Но мой полтинник зрячий, а ее — только по паспорту. Мне кажется, что чем старше становится
Наташин сын, тем она делается моложе. А Федору уже десять лет. На этом имени мать Таши настояла. У Федора солнечные, как и у мамы, волосы. «Я солнышком любуюсь, солнышку радуюсь», — слышу я, глядя на Федора. Отчество же сыну Наташа дала в честь доктора Федина. Никак нельзя пацану без отчества, а доктор Федин, как ни крути, помог появиться ему на свет. Хотя и я был не сторонним наблюдателем. Впрочем, крестный — это тоже неплохо, а я Федору крестный отец, но не сержусь, что он зовет меня Толей...
Доктора Федина уже нет. Царствие ему Небесное, но его статья о непорочном зачатии увидела свет в одном медицинском издании еще при жизни.
Наташа фигурирует в ней под инициалами «Н.П.». Медицинские авторитеты посчитали статью фальсификацией, что, может, и ускорило уход доктора Федина. Но мне наплевать на их авторитетное мнение. Я знаю то, что знаю, и вижу то, что вижу, пусть и живу всю свою жизнь разделенным с Наташей стенкой. Теперь совершенно другой, лишней, что ли, как другой сделалась мне она, Наташа. Необходимой, наверное. Водка же давно мне без надобности. Потому что я пьянею, когда вижу Наташу. И когда не вижу — пьян ощущением встречи с ней. Достаточно только подумать о ней, мысленно произнести ее имя или услышать от кого-то, что он держит путь в библиотеку к Павловне. «К Николаевне...» — тянет меня поправить, потому что давным-давно, вспомнив отчество жены Пушкина, я уже ни разу не усомнился, кем в прошлой жизни была Наташа из нашего города-деревни. Но всегда вовремя прикусываю язык...
С
пивзавода я ушел после той ночи и служу, закончив по протекции Федина курсы, медбратом в больничке. Правда, мои акушерские способности почти не реализуются, чаще приходится возиться с травмированными по пьяни. Или наша городская деревня совсем оскудела парнями и мужиками, или девки и бабы забыли о своем предназначении… Я бы напомнил им о смысле жизни, да все не решаюсь спросить у Наташи, не пора ли нам ломать стенку...

100-летие «Сибирских огней»