Вы здесь

Новые слова

Рассказы
Файл: Иконка пакета 05_kaminskii_ns.zip (27.96 КБ)
Семён КАМИНСКИЙ






НОВЫЕ СЛОВА
Рассказы





Мама Пасюка
Большая перемена уже подходила к концу, когда по команде Конькова несколько пацанов отшвырнули недокуренные сигареты, схватили Пасюка и, повалив на заплеванную деревянную скамейку, врытую возле оранжереи, стали сдирать с него штаны. Пасюк пискляво орал и вырывался. Всю эту сцену со смешками наблюдали стоящие неподалеку девчонки, но со стороны школы скамейка была не видна из-за высоких кустов, так что помощи ждать было совершенно неоткуда. Штаны сняли не совсем, только стащили на ботинки, предъявив миру белые худосочные пасюковские ноги и расхлябанные труханы в мелкий желто-фиолетовый цветочек — и тут оглушительно заверещал звонок. Девчонки ушли, и так как продолжать процесс без зрителей уже не было смысла, Пасюка отпустили. В класс он вернулся самым последним, все еще красным и потным, и, ни на кого не глядя, проскочил на свое место. Марк Давидович стоял к классу спиной и вообще ничего не заметил, продолжая скрести по стеклянной доске.
Большая и разговорчивая мама Пасюка была председателем родительского комитета. Она нередко появлялась в школе, с неизменным рвением совершая разные полезные, по ее мнению, дела. Если бы кто-то хотя бы намекнул ей на издевательства, регулярно совершаемые над ее сыном, крику было бы немало. Но молчали все. И девчонки, и сам Пасюк.
Впрочем, даже если бы мама Пасюка и покричала, Конькова все равно трудно было бы наказать. Коньков неплохо учился и никогда сам ничего дурного не совершал — только подавал идеи и отдавал распоряжения. Был он улыбчивый, легкий, слушаться его было приятно. Жил с матерью и старшим братом, недавно окончившим вуз. Мать работала медсестрой, молодо и модно выглядела и, по словам Конькова, «пользовалась повышенным потребительским спросом». Ее часто не было дома, а брат устраивал занятные вечеринки с ласковыми подружками, и даже Конькову-младшему иногда перепадали их ласки, по-крайней мере, он хвастался этим на скамейке возле оранжереи с такими подробностями, что мальчишки напряженно хихикали и встать со скамейки сразу не могли.
Над Пасюком продолжали всячески издеваться: после физкультуры, в самый неподходящий момент, затолкнули в женскую раздевалку, стащили у кого-то из девчонок перламутровый лак для ногтей и залили Пасюку прямо в портфель, а теперь вот и штаны сняли на виду у всех. При этом сочувствия Пасюк ни у кого не вызывал, ну абсолютно ни у кого! И хотя по утрам он всегда приходил чистый-наглаженный, только брюки и пиджак были коротковаты, в середине дня уже выглядел помятым, белесые волосики на голове торчком, кругленькая сосредоточенная физиономия в лиловых пятнах, да и дух от него якобы шел нехороший, с ним даже сидеть за одной партой никто не хотел. Любимой шуткой Конькова было громко и неожиданно заявить проникновенным басом прямо посередине урока (особенно эффектно это получалось на уроке молоденькой исторички): «Ирина Валентиновна, откройте, пожалуйста, окно, а то Пасюк тут так подпустил, что дышать — фу-у! — совершенно невозможно!» И Пасюк лиловел еще сильнее, и класс гоготал, и Ирина Валентиновна, смущенно прервав объяснение на полуслове, начинала дергать заедавшую оконную створку.

Когда за очередной пациенткой закрылась дверь, медсестра Альбина Конькова что-то сказала врачу.
— Что вы сказали, Альбиночка? — переспросил гинеколог женской консультации Половинкин, снимая очки и отрываясь от писанины в медицинской карточке. — Ваш сын учится в одном классе вместе с сыном этой женщины?.. Этого, знаете, не может быть... в смысле, ее сына. Она же у нас нерожавшая... И не могла она рожать: проблем у нее — полна, как говорится... гмм... коробочка. Сын-то, выходит, приемный. Приемный, Альбиночка. И никто, получается, об этом не догадывался? Вполне вероятно... Бывает, дорогая, бывает, вы же знаете — одни избавляются, а другие хотят, да бог не дает... Мы-то с вами много чего этакого знаем... Безусловно, распространяться об этом никому не стоит — ни в коем случае!.. Пригласите следующую больную, пожалуйста…

— Ах, Ирина Валентиновна, — печально произнес Коньков на вопрос учительницы, почему он сидит, положив понурую голову на сложенные руки, а не записывает новый материал, — вы, наверно, не знаете... А я та-ак переживаю… Наш Пасюк — он же, бедняга, не родной сын своих родителей.
— Как — не родной? — обомлела Ирина Валентиновна, повернувшись к Пасюку. — Мы же его маму знаем...
— Да, — продолжал Коньков, еще более проникновенно, — маму Пасюка мы знаем... только она ему не мама, вернее, не родная мама. Он приемный сын, сирота, — голос у Конькова пресекся от жалости к товарищу, — и он этого даже сам не знал. Они от него, представляете, это скрывали. Всю жизнь… Всю жизнь! А мы-то думали, почему он так на своих родителей не похож? И вот, оказывается, что-о!..
— Ну что ты такое говоришь… — пыталась возразить Ирина Валентиновна, растерянно переводя взгляд то на Конькова, то на класс, то на Пасюка. — Откуда это вдруг стало известно?
— А вот, к сожалению, как-то стало, — совсем горестно вздохнул Коньков, — хотя, конечно, я бы не стал травмировать несчастного приемыша лишними вопросами. Правда, Пасюк? — и он тоже повернулся к Пасюку. — Это же такая беда...
И все посмотрели на Пасюка. А тот, даже не лиловый, как обычно, а уже почти синий, вдруг заулыбался — слабо, кривенько, непонятно чему — вроде разглядел что-то на доске или на портретах известных людей над ней.
Ирина Валентиновна подошла к Пасюку и сначала подняла руку, вроде бы решив его погладить, но только тихонько сказала:
— Может быть, тебе надо выйти, Пасюк? Ты выйди, выйди, можно...

* * *
Никто из родных Лильки и не думал, что она вообще когда-нибудь выйдет замуж. Не то чтобы она уж очень была некрасива в девицах, но как-то чересчур много было у нее всего: и немалый рост, и внушительная грудь, и плотные покатые плечи, и пышные черные волосы, и широкое плосковатое лицо. «Большая девочка», — вздыхал ее миниатюрный папа-сапожник, когда она тяжеловато топала мимо его будки, возвращаясь из школы с неизменной круглой булочкой в руке. Предполагалось, что учиться Лилька будет в ПТУ, на оператора станков с числовым программным управлением, но она устроилась на какую-то конторскую службу, заочно окончила библиотечный институт в Харькове, уехала работать в библиотеку маленького военного городка в Казахстане и там вышла замуж за совсем немолодого капитана, такого же чернявого и щуплого, как ее папа. Лет ей уже было хорошо за тридцать, когда они поженились, но ведь вышла все-таки!.. И человек, смотри, попался достойный — все тихим голосом: «Лиля, ты не могла бы мне простирнуть зеленую рубашку?»; «Лиля, не сочти за труд налить чашку чаю»; «Лиля, как ты скажешь, так и сделаем». Ну просто кино — и не верится!
Беда после открылась: детей у них никак не получалось родить — и два, и три года, и пять лет после свадьбы. Лечились-консультировались множество раз; Лиля самоотверженно внимала советам, настойчиво глотала таблетки и выполняла все предписания — и старалась не только она, но и ее капитан, которому тоже пришлось пройти кучу малоприятных обследований и процедур, но ничего из этого не вышло.
Капитана (а потом и майора) стали мотать по стране, и Лилька наездилась с ним вдоволь. Поздней ветреной осенью, во время одного из таких, уже ставших привычными, переездов из одной части в другую, они сошли с поезда на крохотной станции со своими тремя дерматиновыми чемоданами, исцарапанными до белизны вдоль и поперек. Шел назойливый мелкий дождь, обещанная машина из части еще не пришла, и в пустом прокуренном зальчике ожидания Лилька увидела на скамейке сверток из сиреневого байкового одеяла. Сверток издавал квакающие звуки, рядом стояла железная кружка, оттуда торчала бутылочка с соской, и молока в бутылочке было на треть. Кто это все здесь оставил, установить не представлялось возможным — в зальчике никого не было, окошко кассира казалось закрытым навечно, а мужичок в железнодорожной форме мгновенно исчез куда-то с перрона, как только поезд, после пятиминутной стоянки, отошел. Но когда Лиля развернула сверток, то ничего устанавливать уже не захотела и только выдохнула: «Будет наш!» — решительно определив подкидыша в семью.
Майор был совершенно ошеломлен таким поворотом событий. Он постоял на перроне. Поглядел в одну, в другую сторону, на мокрые рельсы, на небо. Поежился. Несколько раз обошел домик станции. Старательно подергал все попавшиеся ему двери. Выдвинулся подальше на дорогу... Никого.
Он не переносил, когда нужно было выкручиваться, придумывать, делать что-то
по блату — и всячески этого избегал. Но тут, скрепя сердце, решил все как надо. В части сказал так: была жена беременная, по дороге начались роды, родился мальчонка — пришлось, мол, папаше самому принимать. Никто подробно и не интересовался, как это произошло. Кадровик был сильно пьющий и уже безразличный почти ко всему, как и большинство сослуживцев: приехала семья нового офицера, жена, ребенок — какие могут быть вопросы? Ясно-понятно, наливай за приезд! И по второй, и по третьей; за окнами — серый плац, на него льет, не переставая, холодная серая мерзость, и сотни километров до какой-то другой, не серой жизни, если такая вообще где-то еще есть...
Короче говоря, справки сделали, а потом майор съездил в райцентр и записал там новорожденного. Наверное, без подарков нужным людям не обошлось, но в подробности Лильку он не посвятил — у нее и так забот хватало: малыш был очень слабенький, все время болел — и с кормлением намучились, и с лечением... лучше не вспоминать.
В общем, после появления малого Лиля уже больше в библиотеке не работала, однако четко, по-строевому, без лишних вопросов и разговоров выполняла нелегкую домашнюю работу во всех многочисленных передвижениях по местам майорской службы. Но когда произошло долгожданное назначение мужа (уже подполковника) в большой город и получение замечательной двухкомнатной квартиры с настоящими удобствами, постепенно утвердилась в положении уважаемой жены и матери, стала общительной и общественно полезной. Успевала заниматься делами и дворового, и родительского, и еще каких-то комитетов, много, шумно и тщательно обсуждая подробности каждого дела с теми, кто имел к этим важным делам отношение непосредственное, а заодно и с теми, кто не имел отношения совершенно никакого. Делилась жизненными наблюдениями (а повидала она за годы вынужденных путешествий немало), рассуждала о характерах людей, довольно подробно рассказывала о своей семье, хвалила мужа и сына, но никогда ничего не говорила о событии, произошедшем на безлюдной осенней станции вот уже четырнадцать… нет, погодите, пятнадцать лет тому назад.

* * *
Домой он не пришел. Мама Пасюка забеспокоилась, ждала, металась по комнате, выскакивала на улицу, затем отчаянно кинулась — шесть кварталов — в школу. Свет горел только в вестибюле и двух окнах второго этажа — Марк Давидович проверял контрольную. Кроме него и вахтерши — в школе никого не было. Когда совсем стемнело, мама Пасюка решилась позвонить мужу — раньше беспокоить его боялась, зная, что начались большие командно-штабные учения.
Подполковник сообщил в милицию. Те долго расспрашивали, искать не хотели, обещали, что мальчишка сам придет: у них такие истории — сплошь и рядом, каждую неделю по нескольку раз. Однако сводку разослали, и ближе к ночи постовые застукали Пасюка на вокзале.
Он сидел в зале ожидания, в углу, на скамейке — руки на коленях, смотрит куда-то наверх и слегка вроде улыбается… или не улыбается. Непонятно. Никто не смог вытянуть из него ни слова. Привезли домой, и она снова, как когда-то, переодевала, мыла, кормила с ложечки, укладывала спать, разве что не пеленала. Он не сопротивлялся ничему, но молчал с той же прилипшей к лицу полуулыбочкой — так и уснул с ней. Она просидела рядом всю ночь, при свете зеленого ночничка смотрела ему в лицо, и ей становилось все страшнее. Подполковник вернуться домой в этот день не смог, а в коротком телефонном разговоре обещал заскочить только к завтрашнему вечеру — учения были в самом разгаре. Поэтому утром она потащила сына к врачу, а оттуда парня уже не отпустили и на скорой отправили, как ей сказали,
в стационар.
Слух обо всем этом как-то добрался до школы, и возле дома маму Пасюка ждала ужасно встревоженная Ирина Валентиновна, которая тут же путано поведала, что произошло вчера на уроке истории. И про то, что Пасюк, выйдя из класса на ее уроке, оказывается, в школу уже не вернулся, и портфель его остался под партой (я его вам принесла!). И когда ей сегодня стало известно про бегство и состояние Пасюка, она нашла адрес и примчалась к их дому (я, понимаете, вас жду, жду тут уже несколько часов!). И она очень извиняется (я очень извиняюсь, что не сделала это сразу, еще вчера!), но, понимаете, Коньков так серьезно, так участливо говорил о беде своего товарища (я и подумать не могла!), и вообще, Коньков — такой хороший мальчик… и ученик хороший...
Тут мама Пасюка, которая, ничего не говоря и даже не моргая, слушала Ирину Валентиновну, внезапно ухватила маленькую учительницу за тонкие плечики и, ощутимо встряхнув, выпалила:
— Вот эта мамочка хорошего мальчика, эта шалава гинекологическая, и постаралась!.. — и ушла к себе в квартиру.
Сказать, что Ирина Валентиновна осталась стоять на улице с открытым ртом, будет, конечно, весьма стандартным выражением, но что скажешь, если она действительно осталась так стоять.
Подполковник приехал через полчаса.
— Лиля, Лиля, ну что? — спросил он с порога.
— Он в больнице, заболел, — спокойно отвечала она, — но сказали, что все будет в порядке. Иди поешь, я на кухне накрыла.
— Да-да, — сказал подполковник, — я ненадолго, машина ждет. Что это с ним? Простуда, температура? Он бредит?
— Да, немножко бредит, — отозвалась она с кухни.
— Ты думаешь, все будет в порядке? Ты поедешь к нему завтра? У меня тут — как назло!..
Он сокрушенно покачал головой, снял ремень, китель, оставил все на стуле в комнате и закрылся в туалете.
Она быстро вытащила из кобуры пистолет, постучала в дверь туалета («Я — к Антоновне, на минутку, сейчас вернусь!»), набросила куртку и, тихо отворив дверь, выбежала из дома. Она помнила, что это недалеко.
Ей нужно было только перебежать наискосок двор и пересечь узкий бульварчик.


* * *
— Зоя-Ванна, тут мама Пасюка пришла! — горланит санитарка, вполоборота повернув голову куда-то назад, в длинный коридор.
— Хто? — издалека спрашивает кто-то невидимый.
— К Пасюку, говорю, мама пришла, — повторяет санитарка.
— А-а… пропускай! — поступает команда, и мама Пасюка движется по коридору.
Санитарка смотрит ей вслед и шепчет другой, должно быть, новенькой санитарке, выглянувшей из ближайшей двери:
— Да-да, это та самая — мама Пасюка… Она тогда выстрелила в лицо мальчишке — однокласснику ее сына. И в мамочку этого мальчишки тоже стреляла, но никого не убила. Говорят, парень после выстрела стал страшным уродом… и мамочку его долго латали. Такие ужасы — и не говори!.. А эта отсидела — и теперь вот каждый день приезжает сюда к своему сыну. Только он же... ну ты знаешь…
— Пасюк, — в то же время бодренько приговаривает в дальней палате Зоя-Ванна, — твоя мама пришла, слышишь, мама твоя пришла!..
Ее голос неутомимо и настойчиво будет повторять это еще много-много раз, пока тот, кому повторяют, наконец не отзовется, как будто нараспев, почти невнятно:
— Не-э... не-э... нету у меня-а ни-ка-кой мамы-ы…

В сумерках чахлый автобусик с одной-единственной пассажиркой устало возвращается по пустой серой дороге из пригорода, где расположена старая психиатрическая больница. Пассажирка в темном бесформенном пуховике сидит, уставившись в забрызганное окно, и все покачивается и покачивается, словно большая, грузная тряпичная кукла. На дорогу льет, не переставая, холодная серая мерзость, и, хотя время от времени чуть покалывают глаза размытые огоньки редких придорожных фонарей, неуклюжих производственных построек и жилья, уже понятно, что нет никакой другой, не серой жизни, если где-то вообще есть еще жизнь.

Старая мелодия
Играет легкая танцевальная музыка. Ну, допустим, оркестр Глена Миллера из американской кинокартины «Серенада солнечной долины». Или оркестр нашего Эдди Рознера.
Однажды летом, наверно, в воскресенье, маленького мальчика повели в зоопарк. Повели его мама и папа... Ага, раз с ними был папа — это точно было воскресенье. Начну сначала…
Однажды летним, солнечным, но не жарким воскресеньем мама и папа повели маленького мальчика в зоопарк. Мама нарядилась в черное шелковое платье в крупный белый горошек, на котором красовалась стеклянная брошка в виде стрекозы, и соломенную шляпку — так тогда было модно. А папа... Впрочем, какое имеет значение, в чем был папа.
В зоопарке самым главным зрелищем считался африканский слон. Очень пожилой, но все-таки слон. Каждый день такого у себя во дворе не увидишь. И вообще во дворе не увидишь. А уж в те времена даже по телевизору — редко. И телевизор был не у всех. Толпа перед загоном слона стояла большая-пребольшая, но маленьких детей с родителями пропускали вперед. День выдался, как я уже отметил, солнечный и нежаркий, по радио в зоопарке транслировали вот эту самую легкую музыку, мороженое и газированную воду продавали во всех киосках, так что посетители вели себя почти вежливо.
Слон, как говорится, видал виды. Кожа у него была — как огромная, серая, мятая промокашка, а многие части тела от долгой жизни сильно обвисли.
Мальчик внимательно рассматривал слона, стоя перед заборчиком и держа маму за руку, а потом, подняв голову, спросил:
— Мама, а почему у слона два хобота? Один спереди, еще один — сзади, и оба достают почти до земли...
Мама сильно смутилась от такого громкого и совершенно конкретного вопроса, тем более что она и сама заметила некоторые анатомические особенности старого африканца. Она в замешательстве оглянулась, чтобы поручить ответ папе, но папы рядом не оказалось. А окружающие люди, услышавшие вопрос юного натуралиста, с интересом смотрели на маму и ждали, что она ответит.
— Давай поищем нашего папу, — наконец нашла, что сказать мама и решительно потащила сына сквозь толпу. — Сейчас нам папа все объяснит!..
Но найти папу сразу не удалось, и мама чуть не оторвала мальчику руку в процессе быстрого передвижения по аллейкам, посыпанным мелким хрустящим ракушечником. Папа обнаружился на белой скамейке, в некотором удалении от слона. Он сидел рядом с какой-то незнакомой тетей, и они ели пломбир. Причем тетя, видимо, была незнакомой только для мальчика, потому что папа с ней разговаривал очень оживленно. Но когда мама с мальчиком подошли поближе, папа не стал больше продолжать разговор, вскочил и направился к ним навстречу. А мама почему-то стала говорить с папой шипящим голосом — наверно, изображала змею, которую они перед этим видели в серпентарии. И рассказывала она ему совсем не про слона, а про какую-то грязную свинью. И так всю дорогу домой. Мальчик хотел все-таки выяснить подробности про слона, но мама с папой были так заняты обсуждением этой свиньи, что ему и слова вставить не дали.
А потом воскресенье закончилось.
И тут мы подходим к моменту, когда я должен сделать признание. Легкая танцевальная музыка обрывается... Тишина.
Этим мальчиком был я.
Но теперь я очень редко думаю о том, почему у старого слона было два хобота. Тут хотя бы с одним разобраться.

Настоящий мужчина
— Скажи, ты дрался когда-нибудь по-настоящему? — неожиданно спрашивает она.
— Ну я не помню... наверно, нет, — несколько озадаченно отвечаю я.
— Что — совсем никогда не дрался? — она возмущенно приподнимается на локтях.
— Да вроде никогда... — я присаживаюсь на край кровати.
— А почему? Я думаю, что настоящий мужчина обязательно должен драться, чтобы заслужить уважение. Вот Полянский…
— Не было у меня такой необходимости — драться. — В задумчивости я, как обычно, смотрю куда-то в сторону и вытягиваю губы трубочкой. — И почему это
настоящесть мужчины определяется таким образом? Есть другие способы заслужить уважение...
— И не били тебя никогда?
— Не били. Ну… была пара случаев в детстве и молодости, когда могли отлупить, но мне везло — обошлось. Вот, например, на первом курсе, через несколько месяцев после начала занятий, пошел я с одной девушкой на танцы в спортзале института. А она до знакомства со мной успела несколько раз сходить на свидание с другим парнем, который был старше — с четвертого курса, крепыш, спортсмен. И как только начала играть музыка, он подходит ко мне и вызывает на улицу. Я собрался выходить (не от большой смелости, а потому что толком еще не сообразил, что делать). Но тут подлетает к нам один из моих сокурсников, азербайджанец Мази, боксер. Он, оказывается, очень уважал меня за пение и игру на гитаре — я даже не знал этого. Я тогда всюду таскал гитару, и Мази неоднократно слушал мои песни на вечеринках в общаге. «Нэт, — говорит Мази моему сопернику, — он ныкуда не пойдет, я пойду!» И они вышли. Оказывается, за дверями несколько приятелей крепыша ждали, чтобы со мной разобраться. Мази вышел и сразу дал им понять, что я, мол, его друг и он готов за меня заступиться. С Мази связываться они, конечно, не решились — и сам он был отчаянный, и в институте училось немало других ребят из Азербайджана. Не дай бог тронул бы кто одного из них — все ребята за него бы отомстили, мало бы обидчикам не показалось. Короче говоря, вечером, после танцев, мы с этим крепышом спокойно встретились в комнате у Мази, поговорили. Выпили по рюмке. Крепыш говорит: «Да ладно, мне она совсем и не нужна, гуляйте. Это я так — из принципа». Ну… мы еще выпили за принцип и еще...
— А если бы тебе все-таки надо было подраться, ты бы не струсил? — перебивает она.
— Ну-у, если бы на-а-адо... — тяну я, — однако, думаю, во многих случаях есть способ, чтобы этого избежать и решить проблемы мирным путем.
— Есть проблемы, которые никак не решить мирным путем, — в задумчивости она смотрит куда-то в сторону и вытягивает губы трубочкой. — А Полянский — он точно может подраться за справедливость... — И после короткой паузы твердо добавляет: — И за меня!..
— Хорошо, о Полянском мы поговорим завтра, — я встаю и собираюсь уходить.
— Нет, подожди, — настойчиво продолжает она, — вот ты каждый день бегаешь по утрам и делаешь зарядку с гантелями. Это для чего? Чтобы быть сильным, да? Значит, ты все-таки готов подраться? И дать в морду какому-нибудь врагу?
— Я делаю зарядку по утрам уже много лет — привык я так. И для здоровья...
— Для здоро-о-вья... — разочарованно тянет она.
— Все, спи! — решительно заявляю я, щелкаю выключателем и выхожу из ее спальни.
Жену я нахожу в той комнате, где стоит компьютер. Она сидит в наушниках и что-то увлеченно рассматривает на мониторе.
— Ну что? Она спит? — чересчур громко спрашивает жена, увидев меня краем глаза и не поворачивая головы.
Я пытаюсь что-то сказать, но она тут же продолжает:
— Мне нужно сегодня работать допоздна, так что завтра утром ее отводишь ты... Так что ты хотел?
— Послушай, — наконец говорю я, — а ты, случайно, не знаешь, кто это у них там такой по фамилии Полянский?..

Новые слова
Минут за тридцать до объявления регистрации на рейс в зале ожидания восточно-европейского направления венского аэропорта появилась молодая эффектная женщина, возможно, немка или австрийка, с клеткой на колесиках — для перевозки собак в самолете. Малиновое расстегнутое пальто, белоснежная блуза, явно дизайнерского, нестандартного покроя, черные бриджи с большими декоративными металлическими пуговицами на голенях и остроносые модельные туфли на высоких каблуках — все это явно отличало ее от остальной немногочисленной публики.
Здесь, на жестких пластиковых сидениях, расположились одетые в помятые джинсы и легкие курточки туристы из Америки, совершенно измочаленные длительным перелетом через океан и только час назад прибывшие в Вену. Теперь они ждали пересадки на полуторачасовой рейс «Австрийских авиалиний» в украинскую столицу — завершающий этап их путешествия. Среди них было немало русскоговорящих семей, впрочем, дети громко общались друг с другом исключительно по-английски.
Молодая женщина также присела на одно из сидений, полюбовалась на себя в зеркальце, что-то подправила в ярком макияже, а затем выпустила из клетки премилую беленькую болонку с аккуратным желтым бантиком. Она придерживала собачку на длинном красном поводке, что не помешало болонке сразу же подбежать к ногам одной из девочек. Дети стали предлагать болонке какое-то печенье, пытаясь погладить, а их папы — рассматривать привлекательную хозяйку собачки. Та что-то перебирала в крокодиловой сумочке свободной от поводка рукой, время от времени поглядывая вокруг, довольная производимым впечатлением.
Девочка, к которой болонка подбежала первой, осталась стоять посередине прохода, завороженно наблюдая за красивой тетей.
Приглашение на посадку задерживали.
У дамы с собачкой залился трелями Моцарта мобильный телефон. Он тоже был не совсем обычный: розовый, блестящий, тоненький, дорогой, последней модели. Сначала она отвечала тихо, потом что-то в ответах невидимого собеседника ей перестало нравиться — и тон разговора стал повышаться, все сильнее и сильнее.
Туристам стало довольно хорошо слышно (а папам и мамам — и понятно), что говорит молодая женщина не по-немецки, как вроде бы ожидалось. И в кульминации этой возбужденной беседы, почти криком посоветовав кому-то засунуть что-то в нужное место, дама захлопнула мобильный телефон, мило улыбнулась окружающему миру и своей собачке.
Девочка повернулась к маме и спросила:
— Мамочка, what does?..
Внезапно проснувшееся звонкое радио бодро объявило долгожданную посадку на рейс. Пассажиры засуетились, зашумели, и то, как объяснила мама значение новых русских слов любознательному ребенку, так и осталось неизвестным.

Фривольный сюжет
Ты сказала: «Хочу голышом походить некоторое время. А дальше будет видно, куда меня занесет на повороте».
Голышом... только белые, не загоревшие полоски на теле. И поворот неширокой темно-серой, недавно заасфальтированной дороги в гористой местности. И дух нагретой дороги и какой-то не нашей хвои. И редкие машины с ошеломленно молчаливыми водителями шуршат, проезжая мимо. Они думают, что им померещилось, а их болтливые спутницы, на мгновение тоже замолчав, начинают что-то быстро-быстро говорить на отвлеченную тему. И едут дальше...
И я еду по этой дороге — на длинной пыльной бежевой «тойоте». Не помню, куда и зачем. Я еще не старый — так… секонд-хенд. Правда, утром решил совсем не бриться, надоело. Поэтому зеркальце, встроенное в козырек над ветровым стеклом, лучше взглядами не тревожить. Бесшабашное солнце действует мне на нервы, слепит зудящие глаза даже сквозь темные очки. Похоже, что у меня ко всему еще и простуда начинается — и это летом, в такую жару! Крепкий запах хвои пробивается в машину, хотя беспрерывно молотит кондиционер и я не открываю окон.
Вот он, этот поворот. Я вижу тебя со спины на фоне темной придорожной листвы и неопределенной перспективы. Полоски... Ты не поднимаешь ни руки, ни даже большого пальца. Не просишь остановиться. Ты просто идешь куда-то вдоль дороги, легко и небыстро.
Мои пальцы пытаются раздавить руль, а левая нога почти равняет педаль тормоза с полом.
Я открываю окно, стараясь не рассматривать детали.
— Простите, вам не нужна помощь? — не может быть, чтобы это сказал я.
Ты поворачиваешься...
— Помощь? Какая помощь?
Машина плавится и обдает жаром, воздух танцует вальс, а ты стоишь и смотришь как ни в чем не бывало.
Теперь я тоже смотрю. Я не могу не смотреть.
Ты улыбаешься слегка прищуренными глазами, до бирюзы подсвеченными солнцем, а ресницы даже не пытаются отогнать этого навязчивого свидетеля нашего разговора.
— Садитесь, — вроде бы говорю я, щелкая клавишей открывания дверей, и вот ты уже в машине. С беззвучным воплем я чувствую, как пассажирское сиденье рядом со мной принимает обнаженную тебя — и плечи, и спину, и... как прохладная искусственная кожа сиденья сначала чуть касается, а в следующую долю секунды уже плотно прирастает к твоей — настоящей — коже. Я тут же начинаю ревновать к этому сиденью.
Затем я с опаской вдыхаю воздух, идущий от твоего тела, но сразу с облегчением понимаю, что пахнет не жгучим потом незнакомой разгоряченной женщины, а чем-то теплым, слабым и приятно знакомым.
— Набросьте это, — я достаю с заднего сидения свою потрепанную джинсовую куртку. — Что с вами случилось?
И пока я старательно упираюсь взглядом в пейзаж перед собой, ты молча накидываешь куртку. Мне это видно краем глаза…

…Кто-то в фиолетовом переднике наклоняется, заглядывает в окно машины с моей стороны и гундосит:
— Вам повторить?
Я обнаруживаю нас сидящими за маленьким квадратным столиком в тесном ресторанчике; к нам склонилась немолодая официантка с красноватым носом.
Ты отрицательно мотаешь головой, не отрывая глаз от раскрытой книжки, которую держишь в руках, а я лениво роняю:
— Еще один джин, пожалуйста…
— Как можно пить эту
елочку?! — ты отрываешься от книжки. — Вот гадость!
— Это — не елка, это — можжевельник, — тихо возражаю я. — Или ты говоришь о книжке?
— Нет, рассказ очень даже
секси. Неплохая придумка. Правда, я совершенно не помню, что когда-то говорила эти слова: ну, про то, что голышом... и про поворот... Совершенно не помню. По какому поводу?.. Я обязательно все прочитаю, — ты откладываешь раскрытую книжку в сторону и закутываешь шею бирюзовым, под цвет твоих глаз, шарфом.
Несколько книжных страниц медленно переворачиваются сами по себе.
— Наконец-то ты стал писать что-то такое, что будет хорошо продаваться, и ты станешь знаменитым. Наконец-то! Теперь, я думаю, тебе уже не нужна ничья помощь… Только побрейся, тебе это не идет, знаменитый писатель должен выглядеть импозантным и аккуратным.
Ты встаешь, оправляешь юбку и блузку, на все пуговицы застегиваешь пальто.
— Ну пока, я пошла.
И, не оборачиваясь, уходишь.
Женщины, сидящие за столиками, замолкают и провожают долгими взглядами тебя и твое длинное кожаное пальто, а мужчины, на мгновение тоже замолчав, начинают что-то быстро-быстро говорить на отвлеченную тему.
А ты просто идешь дальше, легко и небыстро.
Ты выходишь на улицу, где возле самой двери ожидает на темно-сером мокром асфальте длинная бежевая «тойота» и навязчивый свидетель нашего разговора — низенький пожилой водитель твоего мужа. Не старый, но секонд-хенд.
Из открытой двери по всему ресторанчику тянет холодом, и я поплотнее запахиваю джинсовую куртку. Простуженная официантка приносит мне новую порцию с не нашим хвойным запахом, я пододвигаю к себе книжку, забытую тобой на столе, и упираюсь глазами в первую строчку этого рассказа.
Ты сказала…
100-летие «Сибирских огней»