Вы здесь

Осень патриарха

Вспоминая Астафьева
Файл: Иконка пакета 11_rusakov_op.zip (15.28 КБ)
Эдуард РУСАКОВ
Эдуард РУСАКОВ

ОСЕНЬ ПАТРИАРХА
Вспоминая Астафьева

«Неудобный классик»

Чем крупнее писатель, тем больший дискомфорт он вносит в жизнь: будоражит читателей, дразнит критиков и собратьев по перу, раздражает начальство. Разрушает сладкие иллюзии и привычные мифы, произносит некстати горькую правду... И ведь никто его об этом не просит! А он вламывается в наш душевный уют, как слон в посудную лавку. Он не вписывается в наш игрушечный интерьер, как концертный рояль не вмещается в комнату гостиничного типа. Без больших писателей вообще живется спокойнее, это уж точно.
Помню, в застойно-застольные годы, когда повсюду красовались лозунги, прославляющие компартию, Астафьев не скрывал своего отношения к большевикам. А когда все мы дружно превращали Сибирь в «край высокой культуры», Астафьев опубликовал статью «Мусор под лестницей», где ткнул нас носом в этот мусор. Да и позднее, в бурные перестроечные и смутные постсоветские времена, Астафьев оставался «неудобным» и непредсказуемым. Он, конечно, мог ошибаться, но всегда дорожил своей внутренней свободой.
Кстати, много лет назад, выступая на встрече с читателями (было это, кажется, в краевой библиотеке), на вопрос «Как стать свободным?» он ответил: «Начните с того, что если вам не хочется улыбаться начальнику — не улыбайтесь».
Впрочем, читателям он тоже никогда не льстил, не угодничал перед ними. Не случайно поэтому и сегодня, даже после его смерти, можно встретить недовольных, разочарованных, обиженных им читателей — особенно из числа стариков, не согласных с оценкой их прошлой жизни.
Такие «неудобные» люди, как Астафьев, очень даже необходимы для поддержания в обществе должной нравственной атмосферы. Чтобы все мы, писатели и читатели, не расслаблялись, не забывались, не опускались. Чтобы хамы и интриганы вели себя хоть с какой-то оглядкой.


Рядовой Астафьев

«Успокоения хочется, хоть какого-нибудь успокоения. Но нет его даже во сне, и во сне мучаюсь я, прячусь от взрывов и где-то за полночь начинаю с ужасом понимать: это уже не та война, от теперешних взрывов не спрятаться, не укрыться...»
Эти слова из «Оды русскому огороду» запали мне в душу давно, еще задолго до знакомства с самим автором. А встретился с ним впервые я в восьмидесятом, на квартире у Ивана Маркеловича Кузнецова, бывшего врача и знаменитого красноярского книголюба (царствие ему небесное). Помню первое впечатление от Астафьева: сгусток энергии, страстность, порой нетерпимость, яркая резкость в суждениях.
В Писании сказано: будь холоден или горяч, не будь тепел. Большинство из нас, согласитесь, тепленькие. А тут — обжигающий кипяток. Крутой мужик. Многое в нем понравилось сразу, на многое душа откликалась безоговорочно — например, меня тронуло, как он истово декламировал стихи Фета, Гумилева (тогда еще, кстати, не «разрешенного»). Кое-что и смущало, например, грубоватые (вот уж точно — солдатские) шуточки. Некоторые оценки казались слишком категоричными, похожими на приговор. Но подкупало отсутствие равнодушия. И особенно меня поразило нестандартное, очень личное отношение Астафьева к теме Отечественной войны. Его тогдашнее утверждение, что это была «война двух фашистских армий», меня, помнится, просто шокировало...
Примерно тогда же я прочитал его «Пастуха и пастушку». Ничего более поэтичного, трогательного и трагичного о любви, погубленной войной, я до этого не читал. А позднее появился роман «Прокляты и убиты», по поводу которого высказывались очень разные мнения. «Поспорил я как-то с одним бывшим военачальником, — рассказывал мне Астафьев. — Он доказывал: мол, все не так было, совсем не такой была война... И ведь по-своему он прав! Я ему говорю: просто мы с вами в разных армиях служили, по-разному и войну видели. Я рядовым, из окопов, а вы...»
— А не обидно, что в звании вас не повысили? — спросил я как-то Астафьева в одну из давних встреч. — Все-таки, писатель с мировым именем, знаменитость — и рядовой солдат...
Он рассмеялся:
— Когда мой сын был совсем еще мальчишкой, то однажды спросил меня: «Папа, ты даже сержантом не был?» — «Не был, говорю, сынок. Рядовой я». А он в слезы. Обидно, что папка — простой рядовой...
Помню, тогда же я поинтересовался у Астафьева — необходим ли опыт войны для каждого писателя?
— Жизнь, проживаемая человеком, — и есть его опыт, — ответил Виктор Петрович. — Но самый тяжелейший опыт — война. И надо постоянно напоминать о ней людям, чтобы не забывали. А вообще, лучше и не думать, и не говорить, и не писать о смерти... Мысли прилипчивы! Пастернак говорил Евгению Евтушенко: «Вы, молодой человек, напрасно балуетесь со словом «смерть» — есть вещи, которых всуе касаться нельзя».


Он всю жизнь учился

Встретившись незадолго до 75-летнего юбилея, мы сразу договорились, что беседовать будем о жизни, о литературе, о чем угодно..., но только не об осточертевшей политике.
По поводу предстоящих юбилейных торжеств Виктор Петрович заметил, что заранее испытывает чувство неловкости — «возникает желание спрятаться». Но как тут спрячешься? То краевой семинар молодых писателей, то премьера балета «Царь-рыба», то турнир по футболу среди детских команд на «Кубок Астафьева».
— Удовольствие невероятное — смотреть на этих ребятишек! — признался он. — И что интересно — как только надели форму, так сразу и дисциплина — во! — как небо от земли... На мою шутливую просьбу «отчитаться» о том, что им сделано за истекшую «пятилетку», Астафьев перечислил три военных повести («Так хочется жить», «Обертон», «Веселый солдат»), которые исчерпали ту тему, что он намечал развить в романе «Прокляты и убиты». — Так что роман продолжать не буду, — сказал он. — Но, пожалуй, самое важное из сделанного за эти годы — это собрание сочинений в пятнадцати томах. Главное — сам все прокомментировал, теперь хоть не будут врать, — и он рассмеялся, а потом назвал еще несколько книг, которые вышли у него в России и за рубежом. — За эту же «пятилетку» церковь в Овсянке открыли, дважды провели «Литературные чтения»...
Тогда же я попросил его рассказать о начале творческого пути. Помнит ли он, когда впервые почувствовал в себе призвание писателя?
— Неосознанно — в детстве, в Игарке. Я начинал со стихов: «Игарка, Игарка, ты город полярный, на севере вырос среди холодов...» Ну, а если всерьез... Как человек долго унижаемый, я был всегда в себе не уверен, и писателем себя почувствовал, пожалуй, только на Высших литературных курсах, в 1961 году.
— А когда начали печататься?
— В 1951 году, в газете «Чусовской рабочий». А первая книга — «До будущей весны» — вышла в 53-м, это был сборник рассказов. Беспомощные, слабые рассказы... из них я обычно переиздаю только один рассказ. В Союз писателей меня приняли в 58-м году, после того, как в Свердловске была издана повесть «Перевал», а в Москве вышел сборник детских рассказов.
— Кого вы могли бы назвать своими учителями — и в жизни, и в литературе?
— Прежде всего, это Игнатий Рождественский, он рожден был поэтом, и меня очень многому научил. Позднее, в Перми — Борис Никандрович Назаровский, главный редактор книжного издательства, и Клавдия Васильевна Рождественская, секретарь местного отделения Союза писателей. Они меня опекали, поддерживали. Ну и, конечно, Александр Николаевич Макаров, которому я посвятил книгу «Зрячий посох».
На вопрос, не жалеет ли он, что не довелось учиться в университете, Астафьев искренне ответил:
— Жалею! Жалею, что не знаю иностранных языков, не получил настоящего образования... Я бы учился хорошо! Писателю надо обязательно знать два-три языка. Ощущение своей неполноценности, безграмотности — оно остается. Я страшно завидую молодым, которые имеют возможность учиться. А мне всю жизнь приходилось добирать самообразованием. Я до сих пор учусь на писателя!
— Кто из русских писателей вам наиболее близок? — спросил я и попробовал угадать: — Пушкин? Гоголь?
— Пушкин для меня — как воздух, которым дышишь. А Гоголь у нас до сих пор не прочитан, как следует. Грядущий век откроет его по-настоящему. Гоголь — это бездна! Вчера наткнулся у него в «Ночи перед Рождеством» на поразительную строчку, где летит Вакула, а навстречу ему — метла, «на которой, видно, только что съездила, куда нужно, ведьма»... Или в «Мертвых душах» — «взлетел петух с расклеванной до мозгу головой по причине волокитства»... Это же бесовство! Тут просто руками разводишь. Такое изощренное мастерство ошеломляет. Это уникум!
— Ну, а Чехов?
— Слишком тихий, интеллигентный. Чехов — не мой писатель. Я люблю ярких, броских, люблю бесовщину. Чехова легко переводить, Пушкина — труднее, Лескова — еще труднее... Гоголя — почти невозможно перевести!
В те дни как раз отмечалось столетие со дня рождения Владимира Набокова, и я напомнил Астафьеву его давний рассказ о посещении набоковской могилы во время поездки в Швейцарию.
— Да, лет пять назад я был на кладбище в Монтре, где он похоронен. Очень талантливый писатель, его «Лолиту» я читал с интересом. Но Набоков — тоже не мой писатель, чужой мне — своим эстетством, всем строем речи...


«Наполни смыслом
каждое мгновенье!
»

Эти слова Киплинга он процитировал мне во время той же предъюбилейной беседы, когда я пытался добиться от него подведения каких-то итогов, пусть предварительных...
— Неблагодарность — самый тяжкий грех перед Богом, — сказал тогда Астафьев. — Приезжаю на днях в Овсянку, там все цветет... Весна, солнце, трава... За каждый прожитый день надо Бога благодарить. Не заболел — слава Богу. Дожил до утра — слава Богу. А уж до весны — тем более, слава Богу! Это мы, поганцы, портим мир, а сам мир не виноват, мир прекрасен. Хочешь, читай книги, иди удить рыбу, шишку бить... Чего проклинать-то? Мол, власть не та... Власть такая, как ты! А старость — обычное дело, чего ее бояться.
Самым счастливым днем своей жизни Астафьев считал тот зимний вечер 1939 года в Игарке, когда он, пацан, нашел на полу кинотеатра рубль — и смог посмотреть фильм «Большой вальс»... Казалось бы, что особенного в этой мелодраме? Но тому, кто хочет лучше понять Астафьева, я бы непременно советовал посмотреть этот фильм. Тем более, что писатель посвятил ему один из лучших своих рассказов.
А самыми несчастливыми он назвал те дни, когда умерли его дочери.
На вопрос, доволен ли он прожитой жизнью, Астафьев ответил:
— Хорошо, что не бездельничал, работал. Из безграмотного мужика куда-то продвинулся, занял свое место в литературе. И занял я это место своим трудом. Жизнь прожил не зря. У меня замечательная жена, которая никогда не требовала от меня больше, чем я есть. У меня есть мои читатели — знаю по письмам, по телефонным звонкам. Хочу написать новую повесть для детей, новую пьесу. Верю, что на бетоне должна родиться новая жизнь — она проникает и в литературу. Кстати, из благополучной жизни литература не рождается. А в России всегда хватало и страданий, и мук.
Слушая его, я мысленно соглашался, что судьба настоящего писателя — не фиеста, не праздник, а жестокая отрава, сладкая каторга, вечная душевная маета. Вспомнилась и народная примета: «В мае родиться — век маяться...»


Закат

Многим планам его не удалось осуществиться. Жестокая болезнь подкосила его, свалила в постель. Но и в эти трудные, самые мучительные для него дни Виктор Петрович продолжал вынашивать новые замыслы, все собирался начать писать повесть для детей «Приключения Спирьки», интересовался литературными новостями.
В отличие от многих наших писателей, тратящих свой талант на суесловие и политиканство, он продолжал работать, несмотря ни на что, даже во время тяжкой болезни.
Как раз в те дни в Иркутске вышла его новая книга «Пролетный гусь», составленная из произведений, созданных им в последние месяцы перед болезнью. Многие из вошедших в эту книгу рассказов рождены воспоминаниями о далекой войне. Особенно потрясает заглавный рассказ, «Пролетный гусь» — это трагическая история о людях, которые смогли выжить на фронте, но были погублены тяжелой послевоенной жизнью. Не очень утешают последние слова этого рассказа: «Может, и теплее будет им на другом свете, приветливее, чем на этом, давно проклятом и всеми ветрами продутом...»
Но даже эти рассказы Астафьева, несмотря на всю их горечь, пробуждают в читателе не отчаяние и тоску, а надежду. Особенно это ощутимо в таких его «затесях», как «Цена искусства», «Мелодия Чайковского», «На сон грядущий». Последняя миниатюра, больше похожая на стихотворение в прозе, заканчивается авторской благодарностью Всевышнему: «Спасибо Господу, что пылинкой высеял меня на эту землю, спасибо судьбе за то, что она сделала меня лесным бродягой и подарила въяве столь чудес, которые краше всякой сказки».
Незадолго до его смерти я посетил Виктора Петровича и был поражен тем, что, при всей его физической немощи, он сохранил душевную бодрость и жадный интерес к жизни. Он рассказывал мне о готовящихся к изданию его новых книгах, расспрашивал о новостях. Он был в курсе всех тогдашних событий, и его мнение, как обычно, не совпадало с общепринятым, с официальным. Так, по поводу террористических актов в Америке, которые ожесточили в те дни весь мир против исламских террористов, Астафьев заметил: «Простых людей, конечно, жалко, но неужели американцы думали, что им все сойдет с рук — и Вьетнам, и Ирак, и бомбежки Югославии?..»
Следил он, оказывается, и за местными событиями. Искренне порадовался в связи с выходом номера многострадального журнала «Енисей». И не я ему, а он мне увлеченно рассказал о только что прошедшем в Иркутске международном фестивале поэзии (как будто он сам там был! — хотя в дни фестиваля Астафьев был прикован к больничной койке). С явной симпатией он сообщил мне о посетившем его питерском писателе Михаиле Кураеве.
У Астафьева всегда было много друзей. Друзей настоящих, верных, не всегда с ним соглашающихся, но всегда готовых прийти на помощь. В дни болезни он очень скучал по Валентину Курбатову, с которым привык всласть общаться, «наговариваться впрок». Вспоминал о Никите Михалкове, сомневался в правильности идеи его нового фильма о Великой Отечественной войне («Зря он решил сделать фильм как продолжение «Утомленных солнцем» — это свяжет его с необходимостью использовать дочку, Олега Меньшикова...»).
Зоркий писательский глаз не утратил способности видеть зло и неправду и в эти последние дни его жизни. И для этого ему не нужно было выходить из дома. Так, он из окна своей комнаты приметил, как богатенькие жильцы после «евроремонта» вываливают мусор прямо под окна. Выслушав эту историю, я напомнил ему о его двадцатилетней давности статье «Мусор под лестницей». «К сожалению, статья та не устарела», — согласился со мной Астафьев.


Последний поклон

Никогда не забуду день его похорон.
В первый день зимы, под морозным пронизывающим ветром, тысячи красноярцев пришли проститься со своим земляком. С утра до полудня нескончаемый людской поток тянулся мимо гроба, установленного в краеведческом музее, под иконой Преображения Господня. В почетном карауле сменяли друг друга известнейшие люди края и России, политики, писатели, артисты. Жаль, не смогли приехать ни Александр Солженицын, ни Валентин Распутин, ни Василий Белов.
Все, кто хотел, смогли проводить Астафьева и в последний путь, в его родную Овсянку. Всем желающим хватило места в автобусах траурного поезда.
По причине большого скопления народа отпевание прошло не в ограде овсянкинского дома, как завещал Астафьев, а в деревянном храме, построенном благодаря его настояниям. Вместе со священниками пел и артист Алексей Петренко. И долго над притихшей Овсянкой раздавался поминальный звон колоколов.
Среди тех, кто пришел с ним проститься, были люди разных политических взглядов и пристрастий, те, кого в иной ситуации трудно было бы представить вместе. Как верно заметил Кирилл Лавров, «своей смертью Астафьев примирил всех нас». Об этом же чуть позднее, за поминальным столом, говорили и писатели Роман Солнцев и Владимир Крупин, представляющие разные, еще недавно противоборствующие творческие союзы.
Уже в первые дни после ухода Астафьева из жизни многие признавались, что только сейчас осознали, как велико было значение его живого присутствия. Даже не задумываясь над этим, мы жили с постоянной оглядкой на Астафьева, на его прямое мнение, на его пусть в шутку брошенное резкое, не лукавое слово, даже на его укоризненное молчание. А теперь уж, небось, воспрянут и графоманы, и мнящие себя гениями борзописцы — без Астафьева им легче будет убеждать себя и других в собственной гениальности. Окончательно обнаглеют и временщики-политики, стремящиеся превратить Сибирь в подвластную им колонию...
На кого вы покинули нас, Виктор Петрович?


Зима печали нашей

К нему при жизни всегда тянулись люди — кто за житейским советом, кто за литературной помощью, кто из тщеславия, а кто и просто из праздного любопытства. Политические лидеры искали у него поддержки (вспомните Горбачева, Ельцина, Лебедя и многих прочих), иностранные гости пытались через него постичь тайну «загадочной русской души» (хорошо помню, с каким жадным любопытством общались с ним немецкие писатели и переводчики), а бывшие солдаты-фронтовики, товарищи по оружию, делились с ним воспоминаниями и печалями.
И с каждым он был прост, оставался самим собой, не подстраивался под собеседника. И влюблял в себя многих, особенно же очаровывал людей художественного склада и женщин, хотя красотой, как известно, не отличался. Много раз приходилось мне видеть, как при его появлении радостно загорались глаза у сотрудниц музеев и библиотек, которых он не уставал нахваливать за их бескорыстное подвижничество («Вы же, бабоньки, героини! Вам каждой по ордену надо дать!..»).
Он очень любил своих друзей — писателей Евгения Носова, Василя Быкова, артиста Михаила Ульянова. С горечью и нежностью отзывался о Валентине Распутине, хотя в последние годы пути их и разошлись... Страстно любил он музыку, может быть, даже больше, чем литературу. Об этом свидетельствуют и его собственные признания, и дружба с музыкантами и композиторами, и многие страницы его прозы, пронизанной особой, астафьевской, музыкальностью слога, особым завораживающим ритмом. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочесть вслух любую из его «затесей»...
Художник слова, он тянулся к талантливым живописцам, таким, как Ряннель, Ряузов. И к Андрею Поздееву, который, конечно же, был далековат от него со своими формальными поисками, Астафьев относился с почтением. Кстати, при первом знакомстве в поздеевской мастерской разговорившиеся писатель с художником вдруг выяснили, что, оказывается, они оба когда-то учились в одном и том же ФЗУ на станции Енисей, и руки свои «украсили» татуировками там же, тогда же, в лихую подростковую пору...
Об ушедших из жизни нередко говорят: «отмучился». Так отмучился и Астафьев, но страдал он не за себя, а за всех нас, за каждого русского человека. Этим страданием наполнены все его книги. Этим и отличается он от таких новомодных писателей, как Татьяна Толстая, Борис Акунин, Виктор Пелевин. Все они — виртуозные стилизаторы и выдумщики, но их книги не трогают душу и сердце, а проза Астафьева обжигает своей живой, естественной, п р я м о й речью. На каждой его странице ощутима жгучая боль, боль за русского человека, униженного и безвольного, отученного от свободной жизни.
«Нет на свете ничего подлее русского тупого терпения, разгильдяйства и беспечности», — возмущенно писал он о своих соотечественниках, и эти его слова, продиктованные любовью и болью, многим почему-то казались «клеветой на русского человека». А ведь, если бы мы прислушались к словам писателя, то давно бы поняли, что сами, сами виноваты во всех своих бедах
Вот почему Астафьев с тревогой всматривался в будущее России. Он был лишен оптимистических иллюзий. Помню, лет за пять до смерти он признался, что хочет назвать третью часть своего романа «Прокляты и убиты» — «Доколе, Господи?!» Там он и предполагал поразмышлять о будущем родины... Но ведь так и не написал эту третью часть! И не потому, что не успел. Сам говорил, что отказался от этого замысла, когда понял, что все уже сказано в первых двух частях.
...Писатель успел все сказать, что хотел. И теперь нам осталось лишь вчитываться в его книги, вслушиваться в его голос, доносящийся из морозного тумана все глуше и глуше: «Кто утешит и успокоит нас, мятущихся, тревожных, слитно со всей человеческой тайгой шумящих под мирскими ветрами и в назначенный час, по велению того, что зовется судьбою, одиноко и тихо опадающих на землю?» Доколе, Господи?..

100-летие «Сибирских огней»