Вы здесь

Пушкинский текст в «фандоринских» романах Б. Акунина

Анна КУНЕВИЧ, Петр МОИСЕЕВ
Анна Куневич, Петр Моисеев


Пушкинский текст
в «фандоринских» романах
Бориса
Акунина

Разве не все русские обожают Пушкина?
Б.Акунин. «Алмазная колесница»
Тем, кто несколько лет назад следил за взлетом акунинской славы, трудно было не заметить, какую шутку сыграли с писателем выбранные им правила литературной игры. Вспомним: сначала один за другим вышли семь романов о Фандорине (условно назовем их «каноническими») — от «Азазеля» до «Коронации». Жанровая находка Акунина-Чхартишвили здесь отлилась в предельно отточенную форму. Но это-то и создало сложности для последующей работы над «фандоринским» сериалом: какие-либо значительные отступления от формы оказались невозможны, несмотря на декларируемое разнообразие ее подвидов («Все жанры классического криминального романа…»). Не случайно именно тогда Акунин начал еще два сериала — о Пелагии и Фандорине-внуке. «Любовники смерти» (особенно «Любовница»), по признанию самого автора, писались долго и мучительно. Еще дольше рождалась «Алмазная колесница» — явно самое задушевное творение Акунина.
И в самих этих, уже не вполне («Любовники») или совсем не («Колесница») «канонических» книгах нетрудно почувствовать что-то «не то». Но речь пойдет не обо всех различиях между «каноническими» и «неканоническими» романами, а только об одном. Впрочем, как оказалось, различие это не качественное, а количественное. Начнем с начала — с первых подозрений.
Шутки Акунина

«В третьей комнате Сенька картуз сдернул, перекрестился — на стене целый иконостас висел, как в церкви. Тут и святые угодники, и Богородица, и Пресвятой Крест. …
…Человек по имени Очко… тряхнул рукой, ножик серебристой искоркой блеснул через всю комнату и воткнулся прямо в глаз Пречистой Деве.
Только теперь Сенька рассмотрел, что у всех святых на иконах глаза повыколоты, а у Спасителя на Кресте, там, где гвоздикам положено быть, такие же точно ножички торчат»1.
Оставим в стороне вопрос о религиозных взглядах Акунина. В этом эпизоде нас насторожило другое: в свете всего последующего, что автор сообщает нам об этом самом Очке, сцена с иконостасом приобретает метафорический оттенок.
…Акунин, как и положено писателю «легкого» жанра (а именно так позиционирует себя певец Фандорина и Пелагии), не утруждает себя созданием многоплановых образов. Вот и Очко обрисовывается очень просто — несколькими броскими штрихами.
Штрих первый: «…Человек в очках, с длинными прямыми, как пакля, волосами. … Сам одет чисто, по-господски, даже при галстухе-ленточке». «Интеллигентный» бандит. Даже развлечения у него «утонченные» (см. выше) — гюисмансовский Дез Эссент мальчишка рядом с ним.
Штрих второй: бессмысленная жестокость. Здесь мы от цитат воздержимся; напомним лишь один из многих примеров — главу «Как Сенька побывал на настоящем деле», где именно Очко устраивает ненужную расправу с калмыками. Убийство это считают бессмысленным даже «коллеги» Очка, притом, что в «Любовнике» все подозреваемые — садисты.
Штрих третий: «В щель снова Килька просунулся. … Шмыгнул носом, сторожко спросил:
— Пером кидаться не будешь?
Очко ответил непонятно:
— Я знаю, нежного Парни перо не в моде в наши дни»3.
Или еще, в том же роде: «Очко двинулся с места, бормоча:
— Прощай, любезная калмычка… Твои глаза, конечно, узки, и плосок нос, и лоб широк, ты не лепечешь по-французски... — Хохотнул. — Узки-то узки…»4. Цитата из Пушкина предшествует двойному убийству, о котором мы только что упомянули.
Вот этот последний штрих самый запоминающийся и весьма любопытный. Пушкин — визитная карточка Очка. Высокая поэзия становится аккомпанементом поножовщины. Как сказал бы Эраст Петрович, это раз.
Заинтересовавшись вопросом, перелистали предыдущие романы. Как выяснилось, в «Статском советнике» и «Коронации» ситуация совершенно аналогичная положению дел в «Любовнике», разница лишь в количестве цитат. В начале «Советника» пока еще потенциальный предатель Рахмет сочиняет шуточное стихотворение, посвященное Грину: «Жил на свете Грин железный, Он имел талант полезный…»5. Через несколько десятков страниц тот же Рахмет, допрашиваемый полицией, интересуется у Бурляева: «Что в имени тебе моем?.. Оно, голуба, умрет, как шум печальный»6. Далее в «Советнике» Рахмету вторит завербовавший его Пожарский: «— Ну а для меня вы будете… предположим, Гвидон.
— Почему Гвидон? — Селезнев озадаченно нахмурился, будто никак не поспевал за ходом событий.
— А потому что будете летать с вашего острова Буяна ко мне, в царство славного Салтана, то комаром, то мухой, то шмелем»7.
И еще через сотню страниц (все тот же неугомонный Пожарский): «— Как молодой повеса ждет свиданья, так я весь день минуты ждал, когда чего-то там подвал мой тайный!»8.
В «Коронации» — последнем «каноническом» романе — Пушкина цитирует мадмуазель Деклик:
«— Я выучила отрывок из вашего ужасного [выделено нами. — Авт.] поэта Пушкина. Вот послушайте: О вы, котохых тхепетали / Евхопы сильны племена…» (далее — по тексту)9. Кроме того, в начале этого же романа другой непривлекательный персонаж — Сомов — тоже вспоминает Пушкина.
Очко, Рахмет, Пожарский, мадемуазель Деклик, Сомов — пока что все цитаты из Пушкина вложены в уста преступников. И это уже два.
Третье: прямые цитаты из Пушкина в большинстве случаев сопровождаются искажением текста. Кстати говоря, Эмилия из «Коронации» непосредственно перед цитированием Пушкина говорит без акцента; точнее, он подразумевается, но не передается на бумаге:
«— Только бы не сбиться. Я не спала всю ночь — тренировала память. Эраст сказал, что самое лучшее средство для этого — учить стихи, смысл которых не вполне понятен»10. И еще раз кстати: в свете последующих событий становится ясным, что мадемуазель вовсе не надо было тренировать память; сюжетная роль приводимого фрагмента таким образом сводится к минимуму.
Пушкин у Акунина цитируется не только преступниками, но и просто персонажами малосимпатичными. В «Любовнице смерти» напрямую Пушкина цитируют Маша-Коломбина: «Не пойму одного: влюблен он в меня или нет. Если судить по сдержанно-насмешливой манере — нисколько. Но, может быть, просто интересничает? Действует в соответствии с идиотским (sic!) поучением: «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей?»11. Кроме того, в самом начале книги мелькает Критон — «одутловатый господин в чесучовой визитке, с виртуозно зачесанной проплешиной на темени», который, по-видимому, и введен в роман только ради того, чтобы объяснить смысл своего псевдонима:
«Это из «Египетских ночей». … Помните?
Тра-та-та-та, младой мудрец,
Рожденный в рощах Эпикура,
Критон, поклонник и певец
Харит, Киприды и Амура»12.
Впрочем, нет, не только для этого: еще Критон должен «к месту» процитировать «Полтаву» («Не только первый пух ланит…»), приравняв таким образом отношения Коломбины и Просперо к истории Мазепы и Марии.
Вообще Пушкин становится весьма оригинальной «лакмусовой бумажкой» в том, что касается отличий первых семи «фандоринских» романов от последних трех. До поры до времени присутствие Пушкина ограничивается случайными цитатами: в «Турецком гамбите», например, Пушкина вспоминает Варя при встрече с князем Горчаковым (в романе — Корчаковым). В «Советнике» и «Коронации» цитаты приобретают концептуальный характер, а в «Любовниках» и «Алмазной колеснице» становятся лейтмотивом.
В «Любовнике Смерти» Акунин, кажется, пародирует григорьевское «Пушкин — наше все»: Поэта (так Пушкин зачастую именуется в «Приключениях Фандорина») поминают, помимо Очка, сам Эраст Петрович, Смерть и Скорик. Смерть Пушкина, по-видимому, не читала, но определенные ассоциации с его именем у нее имеются, причем весьма непристойные: Пушкиным она называет Скорика в ответ на вырвавшуюся у него сальность.
Наконец, уже в «Алмазной колеснице» главный поклонник Пушкина — Сирота (тоже весьма непривлекательный), а женится он… правильно, на «капитанской дочке» Соне Благолеповой. И даже на фоне «любовницы смерти» эта «дочка» смотрится как пародия.
Симпатичная Гликерия Романовна, напротив, Пушкина не выносит. Глава, в которой это выясняется, носит многозначительное название: «Слог седьмой, в котором выясняется, что не все русские любят Пушкина»; хотя соответствующий диалог занимает в ней всего одну страницу.
Маса во втором томе «Колесницы» случайно подбирает книгу Пушкина с портретом на обложке: «…На ней был изображен гайдзин с завитыми волосами, и на щеках с двух сторон тоже курчавые волосы, точь-в-точь, как у орангутанга, которого Маса на прошлой неделе видел в парке Асакуса. Там показывали много всякого любопытного: выступал мастер пускания ветров, еще женщина, курящая пупком, и человек-паук с головой старика и тельцем пятилетнего ребенка»13. Комментарии излишни.

Об интертекстуальности Акунина говорили много, но конкретные имена (насколько нам известно) назывались редко; в основном — Достоевский и Лесков (последний — применительно к «Пелагии»). Между тем вопрос о том, кого именно цитирует Акунин, — вопрос не из последних. Как видим, Пушкин для него — один из самых любимых объектов деконструкции. И, в общем-то, ничего особенно нового по сравнению с тем, что сделал, например, Сорокин, мы здесь не находим. Пушкин — самый классический из русских классиков; ему и надлежало принять на себя главный удар нашего литературного Бакунина.
В сущности, что делает (или лучше сказать — делал?) Акунин? Главным его козырем было — создать беллетристику, по совершенству и гармонии формы превосходящую современные образцы детективного жанра и приближающуюся скорее к произведениям высокой литературы. Но классическая форма наполняется таким содержанием, которое ее разрушает. Содержание акунинских романов не случайно, хотя его внешняя непритязательность может ввести в заблуждение. Вспомним еще раз об Очке. Грамотная речь, частые цитаты из классики, очки, страсть к жестоким убийствам — помилуйте, да разве это не автопортрет Акунина?
Когда выше мы упомянули о метафорическом характере сцены с иконостасом, мы имели в виду прямую аналогию между этой сценой и интертекстуальностью «Приключений Фандорина». Читатель цикла на первых порах оказывается в положении Сеньки Скорика: кажется, что Акунин — бережный хранитель культурного достояния, всерьез развивающий классическую традицию — ну, правда, не в «высокой» литературе, а в беллетристике, но какая, в сущности, разница? Оказывается, большая. Русским классикам — или, говоря по-лимоновски, «священным монстрам» — Акунин «выкалывает глаза» так же, как его герой выкалывает глаза божественным ликам на иконах. И не случайно сочетание классических аллюзий и «бульварных» сюжетов. Совсем не случайно.
Итак, первая антипушкинская «платформа» в фандоринском цикле — постмодернизм. Первая, но не единственная.

Все приведенные и не приведенные нами пушкинские места у Акунина можно условно разбить на две категории. К первой будут относиться цитаты и эпизоды чисто «деконструктивные» (а если совсем честно — попросту деструктивные, иначе говоря, пародийные).
Один из любимых объектов пародии в «Фандорине» — «Пиковая дама». Прежде всего мы имеем «Пикового валета». И именно здесь мы находим намек на возможную причину неприязни Акунина к Пушкину — или на одну из причин. Пародийный характер повести еще не вполне очевиден; но подсказка дается: Момус, отсылая Адди драгоценности, прилагает записку — «Пиковой даме от пикового валета». В свете этой отсылки возникает параллель между двумя авантюристами — пушкинским Германом и акунинским Момусом. Параллель, в которой проблематика «Пиковой дамы» предстает в сомнительном свете. Для Акунина здесь, по-видимому, главное — дискредитировать пафос пушкинского шедевра. Дискредитация эта идет на разных уровнях. Вспомним, почему, собственно, «Валет»? Потому что не туз и не двойка — а посередине: талантливый средний уровень. Это «срединное» положение героя подчеркивается не раз. Например, внешность у него — самая непримечательная; у Германа — «профиль Наполеона». Для пушкинского героя его единственная афера имела решающее значение; Момус — деловой человек, проворачивающий свои «операции» одну за другой. Германовские страсти ему неведомы, причем он от этого только в прибытке: несмотря на кажущуюся безалаберность, капитал он приобретает верно и не так уж медленно. Сопоставление двух повестей подталкивает к мысли: вот оно как на самом-то деле бывает; и нечего здесь излишние сантименты разводить, все гораздо проще. Может быть, это-то неприятие пафоса «Пиковой дамы» и вызвало явную симпатию автора к Момусу.
Вторая, менее развернутая пародия на «Пиковую даму» содержится в «Коронации». Сомов упоминает Пушкина в связи с графиней Чесменской, которой когда-то принадлежал дом, где теперь остановилась императорская фамилия. И здесь же, не сходя с места, Сомов объявляет, что в доме появляется привидение. У читателя уже готовы забегать мурашки по коже, но… ход оказывается ложным: больше пресловутое привидение в романе не упоминается. Зато подробно описывается все в той же первой главе:
«Когда-то [дом] принадлежал графине Чесменской — той самой, знаменитой богачке и сумасбродке. Вы, господин Зюкин, про нее наверняка слыхали. Некоторые говорят, что Пушкин писал свою «Пиковую даму» с нее, а вовсе не со старой княгини Голицыной. … Согласно преданию, в царствование Александра Первого, когда все общество играло в новомодную игру лото, графиня сыграла с самим нечистым и поставила на кон свою душу. Служители рассказывают, что иногда безлунными ночами по коридору проходит белая фигура в чепце и постукивает камешками в мешке»14. Здесь пародия на «Пиковую даму» очевидна, да к тому же и сам объект пародии упомянут. После этого — чтобы развеять последние сомнения в пародийном характере эпизода — следует еще несколько аналогичных рассказов: о призраках камер-юнкера Жихарева, институтки…
Владимир Новиков еще два с небольшим года назад заметил в связи с другим романом Акунина:
«Главное во «Внеклассном чтении» — проект новой идеологии. Соположение игрушечного макета «прошлого» и газетно-телевизионного образа «современности» выводит на простую мысль о вечном торжестве зла в «большой» жизни — политической, деловой, карьерной и проч. …Никаких мировых проклятых вопросов решать не надо — тем более, что и не существует их в природе»15.
Акунин всегда говорил, что он беллетрист: «я не писатель, я беллетрист. То есть выплескиваю на бумагу не свою душу, а всего лишь чернила и при этом существую не в режиме монолога, а все время помню о читателе, веду с ним диалог»16. Хочется добавить «всего лишь» — но нет: «В течение двухсот лет русская литература вынуждена была брать на себя функции то философии, то публицистики, то руководства к действию, то чего-то еще. Авторитет известного писателя был на уровне митрополита или министра. Сейчас же литературная ситуация в России нормализовалась. Писатель больше не залит ослепительным светом народных чаяний»17. И эта «нормализация» литературной ситуации Акуниным явно одобряется: да здравствует талантливая середина! Не случайно критики писали об обманутых ожиданиях при первом знакомстве с фандоринскими романами: все время ждешь выхода на проблемный уровень, кажется, вот-вот — и начнутся «классические» споры о смысле жизни, о справедливости и прочая и прочая. Не тут-то было: на первом месте всегда — сюжет, саспенс и экшн. Поэтому «беллетрист», в контексте всего сказанного, звучит гордо. Лучше, чем «Пушкин», во всяком случае.
Но идет ли дело только о «разоблачении» проблематики — уже другой вопрос. И отвечает на него, в частности, следующая пародия — более очевидная как пародия и более серьезная по замыслу: «Любовница смерти». Главную героиню зовут Маша Миронова; ее первую влюбленность — Петя Лилейко (=не-Гринев). «Капитанская дочка» — жизненный и творческий итог Пушкина; не случаен, по-видимому, выбор ее в качестве объекта полемики. Аполлон Григорьев, а за ним — Страхов не случайно же считали пушкинскую повесть первой семейной хроникой. Мир «Капитанской дочки», не смотря на, казалось бы, тревожную тему, очень устойчив. Гриневы и Мироновы — соль земли. Соль не утратит свою силу, пока будут сохраняться подлинные ценности — личное достоинство человека и семья. Семейная сфера однозначно выше общественной: не случайно кульминационные эпизоды — встречи Гринева с Пугачевым и Маши с Екатериной — происходят в камерной, частной обстановке. Но и конфронтации между «семейным» и «общественным» нет: герои повести — опора нации и государства; поэтому автограф Екатерины и становится драгоценным украшением семейного архива.
«Любовница смерти» — это пародия, переходящая в полемику. Пародия заключается в выворачивании наизнанку образов пушкинских героев, в первую очередь самой «капитанской дочки»: Маша Миронова не очень умна, амбициозна и высокопарна. Под стать ей и Петя-Арлекин. Причина такого обращения с пушкинским шедевром становится ясна, стоит только набросать хотя бы примерную картину мира, в котором живет Фандорин. Первоначальные эскизы этой картины Акунин давал давно, а после «Колесницы» не понять, что автор, собственно, «хотел сказать», уже невозможно. Помните, в «Коронации»?
«— Вы верите, что мир существует по неким правилам, что в нем имеется смысл и порядок. А я давно понял: жизнь есть не что иное, как хаос. Нет в ней вовсе никакого порядка, и правил тоже нет… Да, у меня есть правила. Но это мои собственные правила, выдуманные мною для себя, а не для всего мира. Пусть уж мир сам по себе, а я буду сам по себе. Насколько это возможно. Собственные правила, Афанасий Степанович, это не желание обустроить все мироздание, а попытка хоть как-то организовать пространство, находящееся от тебя в непосредственной б-близости. Но не более».
Неудивительно, что Акунин так рьяно нападает на принципиально иное видение мира.
В «Любовнице смерти» Фандорину вторит сама Маша-Коломбина: «Семьи у меня с моим характером никогда не появится. А если даже и появится — одиночество от этого бывает еще безысходней»18. И правильно говорит: свою цель — особенно в начале романа — Маша видит в ниспровержении традиционных ценностей. Для нее даже Фандорин чересчур старомоден; впрочем, Фандорин в контексте «пушкинской» темы — вообще фигура интересная, о нем — позже.


Полемика Акунина

Из собственно полемических (а не просто пародийных) «пушкинских» (антипушкинских) фрагментов самые заметные находим во втором томе «Алмазной колесницы».
Фрагмент первый. Еще в начале тома Соня Благолепова роняет странную фразу, которую, собственно, легко пропустить; между тем фраза весьма важна: оказывается, «капитанской дочке» «Онегин» нравится, только уж больно… длинен. Пожалуй, самое парадоксальное обвинение в адрес Пушкина — для русского уха, по крайней мере. Но вскоре загадка раскрывается. Ближе к концу романа имеет место примечательный спор Фандорина и Мидори о поэзии. Отношения между этими героями строятся по схеме «дикарь-европеец и просвещенная японка». Этот разговор не исключение. Фандорин, по-видимому, к поэзии равнодушен, по крайней мере, не чувствует ее глубоко. Казалось бы, одно это должно исключить возможность спора; однако Мидори, нимало не смущаясь легкостью победы, радостно обрушивается на европейскую поэзию и, естественно, легко сминает вялую оборону Фандорина. Вряд ли надо напоминать, что спор о западной и восточной поэзии перерастает в спор опять-таки о Пушкине. Главным обвинением в адрес поэта с содержательной точки зрения была надуманность. Есть такое обвинение (в основе своей аналогичное первому) и в плане поэтики:
«— Какое поэтическое произведение ты любишь больше всего?
Вице-консул задумался…
— Ну, не знаю… — протянул он. — Мне «Евгений Онегин» нравится. Сочинение русского поэта П-Пушкина.
— Прочти его мне! И переведи.
Она положила локти на колени, приготовилась слушать.
— Но я его наизусть не помню. Там несколько тысяч строк.
— Как можно любить стихотворение, в котором несколько тысяч строк? И зачем так много? Когда поэт сочиняет длинно, это значит, что ему нечего сказать. … Больше всего я люблю трехстишия, хокку. В них сказано так мало и в то же время так много»19.
Итак, второй критерий — эстетический. Подлинно художественное произведение лаконично по определению. С другой стороны, оно по определению же трагично. Как говорит Мидори в романе, «настоящая красота всегда грустная». Два обвинения, как видим, и вправду пересекаются: Пушкин (читай — русская литература) проигрывают вследствие отсутствия подлинной проблематики, подлинного трагизма, а значит — и подлинной красоты. Так что отнюдь не случайно постоянное «разоблачение» Пушкина в фандоринском цикле. В «Колеснице» оно наконец-то обретает видимую цель. Мировоззренческие споры все-таки прорвали развлекательную обертку романа. Примечательно, что, стоило Акунину перейти к содержательной — второй — книге «Колесницы», как сюжет начал разваливаться на глазах.
Какая именно идеология отстаивается в последнем (на сегодняшний день?) романе об Эрасте Петровиче, читателям книги известно: это буддизм. Который, по признанию, например, Дайсэцу Судзуки, особенно чувствителен к красоте. Казалось бы, на эту тему в «Алмазной колеснице» все сказано прямым текстом, и продолжать об этом разговор бессмысленно. Но есть повод на этом задержаться: совсем неожиданно Акунин… дарует Пушкину «прощение». Неполное, конечно, но все же.


Оговорки Акунина

Оговорка первая. Тот же самый спор с Мидори заканчивается немного неожиданно:
«— Человеку утонченному достаточно увидеть краешек Красоты, и его воображение вмиг дорисует остальное, да еще многократно улучшит его.
— Между прочим, это из Пушкина, — проворчал титулярный советник, дуя на ушибленные пальцы»20. Так что один утонченный герой у Пушкина есть — это Дон Гуан. И в «Пиковом валете», возможно, желая сказать комплимент (впрочем, сильно замаскированный) «утончившемуся» Фандорину, Акунин устами Момуса называет Тюльпанова «Лепорелло» статского советника; а сам герой, стало быть, Дон Гуан?
Почему именно Дон Гуан, догадаться не так трудно. Его жизненную стратегию можно истолковать как пресловутую эстетизацию этики, по мнению востоковедов, столь характерную для японской культуры. В этом можно убедиться и от противного, вспомнив, какие произведения Пушкина явно или скрыто пародирует Акунин: «Рыцарь бедный», «Скупой рыцарь», «Пиковая дама» и многие другие тексты с отчетливо выраженной именно этической проблематикой.
Оговорка вторая. Как мы помним, Критон в «Любовнице» цитирует «Египетские ночи». Контекст цитаты — преимущественно пародийный. Но само упоминание пушкинской повести-поэмы? Одна из тем, которые затрагиваются в «Ночах», интересует Акунина-Чхартишвили настолько, что он не поленился написать на эту тему отдельную книгу; мы имеем в виду, конечно же, «Писателя и самоубийство».
Любопытно, что ни в «Любовнице», ни в «Колеснице» мы не найдем веских улик против самоубийства как такового. В «Алмазной колеснице» против самоубийства высказывается Фандорин (в финале), но герой — это еще не автор. Самоубийцы, реальные или возможные (как Сирота), здесь тоже очень непривлекательны. Но тот же Сирота, хватаясь за самоубийство как за спасительный выход из двусмысленной ситуации, профанирует таким образом саму идею сеппуку — а идея, как показывает «Писатель и самоубийство», живет.
Казалось бы, в «Любовнице» самоубийство одобряет отрицательный Просперо. Но и Просперо отрицателен постольку, поскольку не верит в идею и фактически вредит ей своей деятельностью. А вот Маша-Коломбина внезапно приобретает симпатичные черты, собираясь покончить с собой; и не случайно она в этот момент жалеет Фандорина, пытавшегося ей помочь. Так что в «Любовнице» Фандорин схватывается не только с Просперо, но и со своим создателем; а одним из аргументов обоих спорщиков снова становится Пушкин: Акунин, как мы видели, украдкой кивает на «Египетские ночи», а Фандорин… впрочем, о нем наконец пора сказать несколько слов отдельно.


Герой

Есть некоторый соблазн приписать Фандорину то мировоззрение, которое утверждается в романах. Проверим, располагаем ли мы доказательствами этого. Во-первых, о мировом хаосе в приведенном выше пассаже из «Коронации» говорит действительно Фандорин. Во-вторых, по его собственному признанию, он совсем «объяпонился». Наконец, в третьих, мы имеем на руках все ту же «Алмазную колесницу», том 2. Когда распад сюжета здесь переходит все границы? Да в момент убийства коллег Фандорина (на которых, кстати, держится все расследование). После этого Фандорин почти полностью изымается из того европейского окружения, в котором находился до сих пор, и окончательно переносится в окружение японское. Доронин и Соня Благолепова за русских считаться не могут — «по собственному желанию»: в финале они, как мы помним, натурализуются, да и до этого рассуждают больше как японцы (см., например, уже приводившееся суждение Сони о Пушкине). И новые правила игры он принимает почти полностью и почти безоговорочно. А игра эта должна радикально изменить самого Фандорина. На один из раундов игры мы уже указывали: спор о поэзии. Примечательно, что это спор не только о Пушкине, но и о самом Фандорине. Вспомним начало 2-го тома:
«Батюшки, а на пальце-то — кольцо с бриллиантом, — приметил Всеволод Витальевич, раскланиваясь с вновь прибывшим. — Скажите, пожалуйста. Усишки крендельками! Височки расчесаны волосок к волоску! Пресыщенная томность во взоре! Чацкий, да и только. Онегин. И путешествия ему, как все на свете, надоели». И ниже: «Но Онегин, оглядев все это великолепие, состроил кислую мину…»21 [выделено нами. — Авт.].
Казалось бы, «Онегин» в результате пребывания в деревне «крадущихся» полностью изменился. Лучшее доказательство этому — снова «пушкинское». В «Смерти Ахиллеса», едва успев вернуться из Японии, Фандорин выдает себя:
«[Фандорин] вздохнул, а потом еще раз и, видно, чтобы отвлечься от грустных мыслей, спросил у кучера (как раз проезжали Страстной монастырь):
— А кому это на б-бульваре памятник поставили? Неужто лорду Байрону?
— Пушкин это, Александр Сергеич, — укоризненно обернулся возница»22.
Однако же японизация героя зашла не так далеко, как кажется. Прямым текстом об этом говорят сами Мидори и Тамба в «Колеснице»: мол, в полном объеме учение Алмазной колесницы Фандорину не понять — придется ему, бедному, довольствоваться верхами. Об этом же свидетельствует и выяснение отношений Фандорина с Сиротой и Тамбой в конце романа. В этих сценах (когда он, в частности, высказывается и о самоубийстве) Фандорин по-прежнему оказывается европейцем; правда, ему еще предстоит выслушать проповедь Тамбы, но тем не менее. А в «Коронации», даже признавая власть хаоса, герой оставляет за собой право на «организацию пространства». Самую «антияпонскую» позицию он занимает в «Любовнице смерти» и в первом томе «Колесницы», который как бы уравновешивает том второй. В «Любовнице» Фандорин демонстрирует, что эстетизация смерти для него по-прежнему невозможна. И, может быть, не случайно именно в это (романное) время он посылает Сеньку Скорика читать Пушкина:
«— Мадемуазель Смерть теперь — наш единственный шанс. Господин Кладоискатель, убив Ташку, собственными руками оборвал ниточку, ведущую к тебе. Теперь, когда он остался у разбитого корыта…
— А? В смысле, простите, что? Какого корыта? — спросил Скорик, слушавший с напряженным вниманием.
Эраст Петрович ни с того ни с сего засердился:
— Я велел тебе купить сборник Пушкина и прочесть хотя бы сказки!»23  [выделено нами. — Авт.].
Наконец, в «Ловце стрекоз» хаос, которому пытается противостоять Фандорин, приходит с Востока. И nota bene: «…Разговор повернулся с серьезной темы на русскую поэзию, которую Рыбников неплохо знал. Сказал, что в детстве приохотил отец, горячий поклонник пушкинской лиры»24. Да кто его отец?
Как видим, Акунин сдержал свое обещание, данное давно, еще на самой заре его славы: прочитывать фандоринский цикл как гипертекст действительно интересно — и не только ради игры означающими как таковой. Самое-то интересное, что претензия Акунина на непритязательность, оказывается, скрывает за собой определенное мировоззрение. Другое дело, что мировоззрение это — как уже отмечали многие критики — не слишком потрясает оригинальностью; напротив оно вполне в духе времени. Акунин весьма талантлив, но после всех его «проектов» (кажется, уже можно говорить о них в прошедшем времени) — желание настоящего, а не игрушечного прорыва в современной литературе. Акунин слишком быстро стал вчерашним днем. Хочется надеяться, что завтрашний день все же наступит.
100-летие «Сибирских огней»