Вы здесь

Рассказы

Виктор НИКИТИН
Виктор НИКИТИН


РАССКАЗЫ


ПОЩЕЧИНА
В пятницу утром я проснулся не дома. Помню цвет ночной погони: очень много черного, иногда желтого, похожего на вспышки фонаря, — кто-то шарил в темноте, чередуя надежду с отчаянием. Потом нас вывели из машины, точнее, мы спрыгивали с борта, и нас услужливо подхватывали чьи-то крепкие руки. Вели узким длинным коридором, было довольно прохладно, и я еще хранил сгибом худых локтей память о мягких и теплых ладонях, поддерживающих меня сзади, — так накидывают на плечи пальто озябшему человеку, усаживают в кресло инвалида. Слишком бережно ко мне отнеслись, даже почудилась улыбка на лице того, кто был сзади: «не тушуйся, мол, браток!» — а я и не тушевался, я откровенно не понимал того, что происходит, и ждал, что будет дальше; я даже подумал с какой-то предрешенной обыденностью: когда нас начнут бить, иначе, зачем нас сюда привезли?
Вряд ли я ошибался насчет этих серых стен и железных, выкрашенных черной краской дверей. Вскоре одна из них открылась — тяжело, без скрипа; звякнула связка ключей…
— Ну? — раздался голос стоящего впереди нас, теперь он повернулся к нам лицом.
Я смотрел в пол. Этот голос — не вопрос, не понукание, скорее облегчение: «наконец-то!» — показался мне настолько безразличным, что я усомнился в своих тревожных ожиданиях и сообразил это утро как возможную ошибку в чьей-то чрезвычайно нужной и полезной работе. «Все может быть», — убеждал я себя, переступая порог камеры. Мой спутник сразу же лег у стены и закинул руки за голову.
«Нет-нет, — я продолжал думать, — со временем все выяснится. Мне объяснят причину, передо мной извинятся. Я никогда ни в чем не участвовал, я ничего и никого не знаю. У меня нет врагов. Последний год… да нет, много больше… я ни с кем не общался. Изо дня в день я вижу перед собой только одного себя, если смотрю в зеркало. Кто вообще может знать о моем существовании?»
— Перестань ходить, ты напрасно беспокоишься. Лучше ложись спать.
Я посмотрел в угол.
— А меня удивляет, что ты так спокоен.
— Я? — мой ночной попутчик привольно зевнул, не выпуская рук из-под головы. — Не вижу никакой причины для волнений.
— Было бы, наверное, лучше, — не удержался я от язвительного замечания, — если бы мы были дома.
— Дома… — он усмехнулся. — Скажи спасибо, что ты жив.
Он повернулся набок и внимательно на меня посмотрел.
— Хотя тебе это, может быть, и не понадобится в конечном итоге.
— Не понимаю, как можно шутить в таком положении.
— В каком «таком»?
Меня начало это раздражать. «Шутовство, — подумал я, — и больше ничего».
— Ты лучше подумай, что будешь отвечать, когда тебе начнут задавать вопросы, — продолжил он.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ты что, первый раз сюда попал?
— Как? — удивился я. — Что это значит?
— Совершенно ничего. Считай, что меня здэсь нэт, — сказал он с неожиданным акцентом и закрыл глаза.
Я не мог так просто лечь и уснуть — раздражал навязчиво яркий свет, давила неясность положения. Я потянулся было к стене, чтобы щелкнуть выключателем, и отдернул руку: что это со мной? Я же не дома. «Скоро у тебя появятся новые привычки», — словно не я, а кто-то другой, уверенный в моем неизбежном падении, сказал это. Значит, ждать? Ждать… Но чего? Думать. Пытаться вспомнить, чтобы ответить на вопрос: за что?
Вдруг послышались шаги, дверь отворилась, и в камеру вошли трое: девушка в неизвестной мне форме и двое рослых охранников; последний нес в руках маленький столик и стул. Когда он установил их в центре и весело подмигнул мне, я узнал в нем того самого «братка», показавшегося мне приветливым малым.
— Встать, — сказала девушка очень серьезно, явно волнуясь, глядя перед собой немигающим взглядом, явно избегая моих недоумевающих глаз — ведь я узнал ее, и она знала меня: мы вместе учились в школе, играли в одни игры, радовались общим достижениям, потом просто встречались, я даже, кажется, был немного влюблен в нее. — Поднимите своего товарища, — она кивнула в сторону, раскладывая на столе бумаги, потом села, поправив юбку, и приготовилась записывать.
Мы оба стояли перед столом, заложив за спины руки; я молчал, совершенно подавленный происходящим, а мой товарищ по несчастью покашливал, шмыгал носом, покачивая головой, и переступал с ноги на ногу, пытаясь сдержать неуместный смех, который совсем задергал его губы; он, похоже, как и я, был хорошо с ней знаком.
Так продолжалось довольно долго. Пауза затягивалась.
— Ну, и долго я буду ждать? — наконец спросила она, уже более не сдерживаясь.
Мы молчали.
— Ну? Вы будете говорить?
— А что, собственно, мне… — решился я поинтересоваться, но не закончил.
— Нет-нет, здесь я спрашиваю, — прервала она меня. — Итак, я что-то внятное услышу от вас? Не забывайте, что по закону мы можем продержать вас здесь до утра.
Это «вас» вдруг раскрыло мне всю серьезность моего положения, его катастрофическую безнадежность: меня объединили с незнакомым мне человеком, связали с ним в каком-то деле (а в том, что это дело, я уже не сомневался), втянули в необъяснимую историю с отсеченным началом, скорее всего неприглядную, это в лучшем случае, и более того: неожиданно я уверился в обратном, в том, что я не знаю эту девушку, эту следовательницу с упорным немигающим взглядом, — разве могут доказать что-то друг другу чужие люди?
Неужели я сник? Я сдался? Похоже на то: ведь я уже сам стал думать «мы», согласился на «нас». Как же быстро это произошло! Почему я должен отвечать за чужие проступки? Именно об этом я спросил своего сокамерника, когда мы остались одни, когда дознаватели, довольные произведенным эффектом, поспешно удалились вместе с казенными столом и стулом; они словно улетучились, исчезли как наваждение, тревожный мираж.
— Почему?..
— А разве я что-нибудь делал? — спросил он с усмешкой.
— Тебе лучше знать.
Почему-то я был зол на него.
— Даже она ничего не знает, — сказал он и вздохнул.
Я не понимал того, что он хочет мне сказать. Надо все же успокоиться, взять себя в руки. Существуют же понятия человечности, доброты, разумных правил. В конце концов есть законность. Теперь — вспомнить, как все произошло. Шел, как учили — не вертя головой по сторонам, не признавая в себе праздного и легкомысленного гостя, стремительно, деловито снуя между прохожими, демонстрируя коренные привычки, согласные с общепринятым темпом. Главное — лицо, при нынешнем положении дел важным становится научиться равнодушию. Только это, пожалуй, еще может выручить. И вот не выручило. У входа в метро вытянули из толпы прилипчивым внимательным взглядом (я почувствовал его всеми внутренностями, хотя не отвлекался, не тратил себя на унылые опасения, смотрел, считай, никуда — только вниз, под ноги, или вперед, поверх чужих голов, уверенно, с некоторым превосходством и ленивой бесстрастностью) и указали рукой предел, провели передо мной черту, отделяющую меня от других, продолжающих двигаться в согласном беспорядке, словно изъяли из стада — то ли за то, что молчал, когда все мычали, то ли за то, что слишком мычал, когда все молчали. Сразу вдруг дернулся ком в горле — готовым, предательским движением; зримо я сразу начал терять равновесие, ощутил себя беспомощным космонавтом, потерявшим связь с орбитальной станцией, бесполезный теперь фал, как обрубок, сразу помертвевшая плоть, нелепые вращения в гибельном и холодном пространстве. Можно не размахивать руками, беззвучно гримасничать — никому ничего не докажешь, не спасешься. Вокруг — пустота.
Документ документу рознь. До конца я в это не верил, полагая найти оправдание в равенстве. (И надо ли мне оправдываться?) Я же надеялся, что один только мой внешний вид сообщит любому мою благонадежность. Я в это верил свято так же, как и в то, что любые намерения выносятся на поверхность самой мельчайшей деталью. И потому я был чист. Однако со мной были не согласны.
Ночь распоряжалась мною как чужаком, попавшим в неприятное, враждебное место, еще прежде по рассеянности задевшим невидимую нить, угодившим в ловко расставленные силки; спать, естественно, не получалось (сосед храпел вполне беззаботно), придумать какое-нибудь объяснение тому, что со мной произошло, тоже. Забывшись в судорожных сомнениях, я еле дождался утра.
С рассветом пришел и неожиданный расчет. Храпящего соседа растолкали, я поднялся сам. Снова длинный узкий коридор. Тусклая лампочка, потерявшая свое лицо и слезно молящая, от стыда, кокнуть ее об стену. Комната — совсем другая. Добротный, как конь-тяжеловес, зеленый стол, намертво вросший в густую темноту коричневого пола. За столом сидит вчерашняя следовательница и что-то ест (обильно питается), совершая обрядовые поклоны глубокой тарелке. Высокий охранник в белом фартуке (не «браток») стоит рядом и натирает чесноком толстую лоснящуюся курицу. Кажется, мне тоже передалась кривая усмешка моего товарища по несчастью. Девушка вдруг перестала жевать, стремительно провела по губам салфеткой и встала. Подошла ко мне и, залепив звонкую пощечину, сказала:
— Свободен!
Я совершенно оглох от счастья. Не мог поверить в подобную простоту! Моего сокамерника уже уводили обратно. Он успел оглянуться и сказать мне:
— Несчастный!
Если он меня и смутил, то только на мгновение. Минут через пять, а то и меньше, я стоял за стеной, на той стороне, с которой меня вытянули для нелепого дознания. Светило солнце, в угадываемой за изгибом другой стены улице таился привычный шум. Перед воротами, с метлой в руках, убирал территорию другой охранник, знакомый «браток». Увидев меня, остановился. Закурил — весомо, со значением. И сказал:
— Парень ты, видно, неплохой, а? Ну и нечего тебе по городам разъезжать, сидел бы дома!
Я готов был с ним согласиться, но теперь меня вдруг догнало минувшее было смущение. Что значит «несчастный»? Я на свободе!
Небо дышит отрадной лазурью. Сразу за проходной — неожиданность: детская песочница. Девочка играет: лепит совком пирожки, что-то поет. Все казалось тяжелым сном. Но если это сон, тогда зачем я живу?..


МЕРТВЫЕ ЖУКИ
Ехать оставалось совсем немного. Справа — черное распаханное поле, слева — разномастный лес, сыплющий листвой под колеса автомобиля. Все чаще попадались грибники. Их корзины и ведра были заполнены до краев. Алексей пожалел, что нет у них времени отдаться неспешной грибной охоте. Вдыхать особый влажноватый аромат земли, смешанный с хвоей (вот и сосны показались) — это почти наслаждение, что-то из детства. «Может, остановимся, спросим?» — предложил он отцу. Отец вышел из машины и скоро зашагал по направлению к очередным грибникам: серый плащ распахнут, сзади болтается хлястик с пряжкой, шляпа на голове сдвинута на затылок. Глядя на то, как он щурится от яркого солнца, оглядываясь по сторонам, прежде чем перейти дорогу, Алексей с удивлением отмечает, что в отце, кажется, ничего не изменилось. Таким для него он был и двадцать лет назад, и тридцать. Теперь отцу семьдесят. «Или я просто так привык к нему?»
Расчет был таким: выехать в девять утра, не позже; доехать за два с небольшим часа, благо погода располагает, а то зарядят потом дожди, разве выберешься, если грязь будет непролазная? Обратно двинуться в четыре, не позже, чтобы до сумерек обернуться — пока к отцу заедешь, потом в гараж, на это тоже время нужно. Выехали, однако, после десяти.
Спуск вниз. Река Девица. Машина резво, по кривой, скатывается в пойму. Приходится притормаживать. Кажется, что длится это долго. Деревня Болдыревка. Луга сверкают на солнце. Как всегда важные гуси. Девочка в длинной юбке с хворостиной в руке. «Да, места дивные, — соглашается отец. — Я здесь жил в сорок седьмом году, школу заканчивал, — рассказывает отец. — Мать — в Красном жила, дедушка твой — в Белгород уехал на повышение квалификации». Дорога снова поднимается вверх. По обеим ее сторонам возвышается лес. Деревья, словно могучие исполины в роскошных шапках. Зрелище преисполнено величия и строгой тайны.
Алексей тоже выбрался из машины — ноги затекли, надо размяться, — и неожиданно закачался — от необъятного простора, ширины леса, синевы неба. Всего было слишком много. Близость леса становилась похожа на исполненное обещание, возврат утерянного когда-то состояния. Возобновившийся запах сладковатого гниения, отчетливой и хранимой прели затягивал вглубь воспоминаний. Втянуть в себя шумно воздух — и пропасть, забыться. «До Красного по этой дороге доедем?» Отец расспрашивал краснолицего, скупого на слова и эмоции грибника. Кажется, он сказал «да» и махнул рукой, указывая путь, — Алексей не слышал, он стоял в стороне. Лес обнимал его со всех сторон. Он закрыл глаза.
Тетка жила рядом с Красным, в Сетище. Ей восемьдесят пять. Она одна, но как-то умудряется управляться по хозяйству. Ходит — уже совсем согнувшись. Говорит: я когда вверх голову подниму, мне плохо становится, в глазах темно, а в землю смотреть — мне привычнее. Вся жизнь в работе, без дела не сидит. До сих пор сама вскапывает огород, сажает картошку, лук, морковь, капусту — все, что положено. Раньше отец Алексея приезжал ей помогать, но в этом году заболел и попал в больницу. К осени — снова приступ: сердце и желудок оказались связаны одной нитью боли. Тетка написала письмо: «Как вы там? Скоро приедете?» У нее беленая хата, еще в лучшие времена крытая шифером. Во дворе — ярко-зеленая мягкая трава. Она сразу от калитки стелется. Направо — сваленные в беспорядке дрова, старая рассохшаяся лавка. На ней сидит тетка Анна, рядом — две кошечки, они то жмурятся, вытягиваясь в удовольствии, то играются между собой. За дальним плетнем — угол сада, тихое, потайное место. Дородные сливы. Дальше, за огородом, богатый орешник. Так было в прошлый раз.
«Дальше куда?» Отец уверенно кивнул налево. «Что, прямо в лес?» — спросил Алексей. «Да, тут дорога короче, чем по асфальту». Грунтовая — так казалось вначале. Какое-то сомнение все же было. Но впереди, метрах в ста пятидесяти, стоял чей-то автомобиль. Вокруг никого. Грибы, наверное, собирают, подумал Алексей. О другом он и думать не мог. «Что тут думать, — сказал отец, — смелее». Алексей включил передачу и тронулся с места. Через несколько секунд они уже сидели в плотном капкане. Двигатель ревел впустую, их «жигуленок» все глубже зарывался в песок…
В Красном Алексей впервые побывал еще до школы. Тогда летал самолет, смешной «кукурузник». В воздухе, правда, было не смешно — болтанка страшная. Маленький Алексей судорожно бледнел, его невыносимо тошнило. А потом полет заканчивался, и наступала благодатная пора. Самое яркое впечатление оказалось и самым неожиданным: он навсегда запомнил могучий дубовый лес, заваленный мертвыми жуками-оленями. Их было бесчисленное множество, и все лишены каких-либо признаков жизни. Эта картина подавляла своей скорбной тишиной. Алеша раньше никогда не видел таких жуков, только на картинке в энциклопедии. Да, прямо настоящий олень — с рогами. Отец сказал ему, что если между рогами жука сунуть палец, то запросто можно пальца этого лишиться. Вот такой это был жук. Когда в деревню поедем, пообещал отец, сам убедишься. Одного жука Алеша привез домой, в город. На ватной подушке, в узкой коробке из-под конфет «Птичье молоко», он хранился среди бабочек и прочих насекомых. Даже мертвый он вызывал уважение. Когда Алексею иногда случалось наткнуться на эту коробку взглядом, что-то сжималось у него внутри, и снова возникала перед глазами земля, усеянная тысячами жуков, и вырастал немой свидетель — дубовый лес…
Любые потуги оказались напрасными. Ни вперед, ни назад — только вниз, все глубже. Оба вышли из машины в расстроенных чувствах. Темно-синяя «Тойота», что послужила им знаком для продолжения движения, оказалась пуста. Она тоже завязла в песке. Где хозяин? Отец принялся собирать сучья, чтобы подложить их под колеса. Алексей поднялся от лживой дороги и вошел в лес. Кругом одни сосны. Нагнулся за веткой, валявшейся под ногами. Снова влажный волнующий запах — острее, ближе — опавшей хвои, скользкого рождения и одновременно склизкой гнили. Разворошил узнаваемый холмик. Маслята. А вон еще и еще. Даже собрал их по инерции и тут же подумал: к чему теперь? Вокруг не было ни души. Бросил на землю.
Сучья тоже не выручали, сколько их ни подкладывай. Положение становилось аховым. На часах уже начало второго. О брошенной «Тойоте» даже не хотелось задумываться. Небо жило своей жизнью, оно еще больше наливалось солнечной синевой. Сосны как всегда молчали — как дубы о жуках. Позади, со стороны шоссе, иногда доносился шум проезжающего автомобиля. Люди ехали, как надо, по правильной дороге. Надо искать помощь.
Для Алексея было полной неожиданностью спустя десятилетия обнаружить, что в Красном сохранился стадион с футбольными воротами, деревянная арка входа и по обе стороны нее две гипсовые фигуры футболиста и лыжницы на постаментах. Раньше они были покрашены серебряной краской, а теперь — бронзовой. Они существовали еще до рождения Алексея. Для него этот простенький стадион с фигурами являлся самым старым местом в Красном. За последние несколько лет село обновилось. Самое удивительное — открылся пивной бар с настоящим немецким пивом. А вот книжного магазина не стало.
Отец вернулся к шоссе. Алексей остался один. Через полчаса он увидел, как с другой стороны к нему направляется человек. Алексей сразу догадался, что это владелец «Тойоты». Кому же еще оказаться в этом глухом месте? Парень лет под тридцать. Улыбнулся и подал Алексею руку: «Встретились два идиота». Его товарищ по несчастью рассказал, что ходил к дому лесника, но никого там не нашел. Он практически местный и все равно вляпался… Там дальше еще виднеются избы, трубы дымятся — может, там у кого есть трактор? И все же решили попробовать еще раз. С «Жигулями» так ничего и не вышло. За руль сел Сергей (так звали парня). Он газовал, а Алексей напирал сзади руками и телом. «Ну, давай, левее…» Едва ли не искрами вылетал из-под колес песок, сучья непослушно сваливались, до желанной кромки леса продвинуться не удавалось. Сергей снял кепку, почесал голову и предложил: «Давай с моей попробуем потыркаться, у нее передний привод, вдруг получится?» И получилось, даже легко как-то. Нужно было только усилие Алексея: он из последних сил толкал, уже и на колени встал, молния на куртке разошлась — и пошла вдруг «Тойота», вылезла на правую сторону, а там всякие ждут лесные пути-дорожки, выведут, куда надо.
Снова вниз. Река Потудань. Село Солдатское. Пейзаж все так же притягивает внимание. В прошлый год до Сетищ добирались через Репьевку, по хорошей грунтовой дороге, и по полю — так ближе всего. Сентябрь выдался сухим, дождей совсем не было. Теперь той уверенности нет — вдоль дороги стали попадаться лужи, и вариант с полем оказался под сомнением, можно застрять в грязи. Отец решил ехать через Горки.
«Не волнуйся, — сказал Сергей, уверенно ведя «Тойоту» между деревьев, — тебя тоже вытащим». Алексей беспокоился, что бросил машину: вернется отец, увидит, что его нет, что подумает? Верно ли подумает? Лесника по-прежнему не было дома. Во дворе стоял трактор. Поехали дальше. В тех избах тоже никого не оказалось. Встретили только чумазую девочку, играющую с щенком, и рассудительную женщину с коромыслом. Она поправила платок на голове и указала, как добраться до какой-то артели, там техника всякая имеется, это недалеко. Техники действительно оказалось в избытке. Это было скопище разнообразных механизмов и машин. Вот только людей не было. Ни единого человека. Им обоим это показалось странным. Они уже долго так катаются по раздолбанным дорогам в лужах, но никого больше, кроме девочки и женщины, не встретили. Люди словно куда-то неожиданно испарились. Все разом. Оставив дома, дымящиеся трубы, кур, клюющих что-то в траве… Алексею стало казаться, что они бессмысленно кружат на одном и том же месте. Лес, поле, снова лес… Сергей сбавил скорость и неожиданно спросил: «Слышишь, как стучит?» Алексей напряженно прислушался к машине: нет. И тут вдруг оба увидели, как вперед покатилось левое колесо…
«Вот так еще раз повторится, «скорая» через час приедет, и поминай, как звали», — проговорил отец. Алексей сидел на табурете у его больничной койки. Он держал в руках письмо. «Ну, что там Анна Филипповна еще пишет?» — спросил отец. «Сливы нынче не уродились, а картошки прорва, уже выкопала. Когда приедете? Здоровье все хуже. И руки уже не те, и сил на все не хватает, чтобы поправить. Сарайчик совсем обвалился, крыша худая. А я все про вас думаю, как вы там поживаете, как здоровье ваше. Дай Бог, чтобы не болели, берегите себя…» «Если не в сентябре, то в октябре обязательно», — сказал отец.
«Хорошо, что скорость была небольшая», — проговорил Сергей и полез в багажник за инструментом. Алексей вздохнул. Уже три часа. Отец, конечно, вернулся к машине. Тоже нервничает. Почти так и оказалось, когда справились с поломкой и завершили неудачный круг. Он не нервничал, у него было озабоченное лицо. Хлястик плаща волочился по песку. Отец прилаживал буксир к подводе. Неказистая лошадка дергала головой. Рядом стоял мрачноватый мужик (телогрейка, засаленный картуз) с опущенными вожжами. «Мы…» — начал было Алексей. «Понятно, — сказал отец и махнул рукой: — Садись за руль». «Давайте я», — вызвался Сергей. «Налево не пойдет, там дороги нет, — пояснил мужик. — Назад вытяну и направо, к лесу…»
Алексей двигался строго за «Тойотой». Дорога была неровной, румяные стволы сосен начинались вздыбленными корнями. Выехали к асфальту и распрощались. Отец полез в карман плаща и достал таблетки. «Ты как?» — спросил Алексей. «Ладно», — поморщился отец.
Ярко-зеленый почтовый ящик на заборе. Калитка с засовом. Тетка Анна услышала шум двигателя и вышла из хаты во двор. «А я все жду, жду. В ящик загляну, нет ли письма. А то на дорогу выйду, как машина какая проедет — может, ко мне?» Сразу слезы в ее глазах. Обнялись с отцом. Потом Алексей подошел. «Да вот застряли в лесу, — начал рассказывать отец. — По полю не решились. Столько времени потеряли!» «Ну, идемте в хату», — говорит тетка Анна. Потолки низкие, приходится наклоняться. Вместо двух кошечек — одна. «А Муську какой-то зверь погрыз». «Какой зверь?» — удивился Алексей. «А кто его знает, — тетка Анна развела руками. — Из леса пришел».
Хочешь одно, получается другое. Она привязана к земле, они — к своим обязанностям. Есть еще обстоятельства, которые управляют всем. Алексею завтра на работу, отцу — в поликлинику. Час прошел в разговорах и воспоминаниях. Главное — как и что. Покосившийся сарай глядит на них с немым укором. Отец вздыхает: «Дотемна надо бы вернуться». Тетка Анна с ведром идет за луком. «И мешок возьми под картошку», — говорит она Алексею.
Обратная дорога склоняется к полю. Сказали, что там сухо, есть наезженная колея. Но лес еще ближе. «Так куда?» — Алексей повернул голову к отцу. Решение принято. Где-то справа, за деревьями, остается дом лесника. А вот дальше — вопрос. Пока раздумывали, рядом проехала «Волга». Догнать ее не успели, она исчезла. «Куда сворачивать?» — еще не тревога, но все же… Лес стал совершенно незнакомым, вытянулся, посуровел. Вдруг показалось, что в посеревшем пространстве разом увеличилось число сосен. Их горделивая высота была враждебной. «Куда?» Дыхание начинает суетиться с вопросами. Далеко впереди виден просвет. Показалось: вот он выведет к шоссе. По прямой. Только надо быть увереннее. «Смелее!» — подбадривает отец. Грязь, лужи — все больше и больше, дорога — выше. Они идут на подъем. Мотор ревет. Рельеф слева становится круче. Надо прижиматься к деревьям, иначе можно увязнуть. «Смелее! Дотянем, немного осталось!» — упорствует отец. «Куда?» Алексей вдруг понимает, что дергает руль, как сумасшедшая механическая кукла. От неожиданного удара выскакивает зеркало в салоне и падает на приборную доску. Пока что ясно, что они живы. Ни царапины. Им нечего сказать друг другу. Каждая секунда молчания отдает вечностью. Оба выбираются из машины. Непонятно, как они перескочили поваленный ствол и врезались в сосну. Лобовое стекло цело. Перед слева смят, крыло оттопырилось, капот криво приподнят. Поваленная сосна смягчила удар, но и отрезала им возможность выбраться обратно. Алексей поднял голову. Небо отдалилось на расстояние забвения. В настороженной тишине еще явственнее выступил знакомый запах сырости и гнили. В нем было что-то непреложное и манящее. Алексей закрыл глаза. До дома отсюда было сто двадцать километров…
Назойливая мошкара лезет в лицо. Тетка Анна выводит Алексея со двора в сад: «Слив себе наберите, мне одной столько много не надо». Ей привезли хлеба, булок, консервов разных, колбасы копченой, шоколада и даже бутылку кагора. «А очисток не забыли?» Очистками она называет сосиски. Любит их очень…
Уже подступили безнадежные сумерки. Спасение неожиданно пришло сверху: в просвете показался тряский самосвал. Скрипя и переваливаясь, он добрался до них. Водитель с напарником помогли освободиться из плена. Они же и подсказали, как выехать на шоссе: легковой машине по прямой никак нельзя, надо направо поворачивать. Асфальт вселяет уверенность. Машина, как бы там ни было, едет. Совсем стемнело. Левая фара вывернулась и светит прямо в небо, пропадая в бездонной черноте. Капот заклинило. На нейтральной передаче двигатель периодически глохнет. Алексей тогда нервничает. Отец молча смотрит перед собой. Или тихо говорит: «Спокойнее». Начинает накрапывать дождь…
Отец воткнул вилку в розетку. Сначала заработал звук, потом появилось изображение. «Вот так напрямую и включай, — сказал отец. — А стабилизатор не трогай». Телевизор привезли ей несколько лет назад. Черно-белый, с круглой ручкой переключения каналов. В деревне берет всего два. И того достаточно. «Вот спасибо, наладил, — радуется тетка Анна. — Хоть вечерами когда что посмотреть. А зимой так особенно: дни короткие, как завьюжит, навалит снега — прямо тоска, скучно». Потом она рассказывает, что ей предлагали перейти в дом престарелых. Она даже побывала там, ей понравилось: «Кормят, и кровать есть, тумбочка — все, как положено. Да только я не уйду отсюда никуда. Буду здесь доживать, как уж есть». И печалится: «Совсем негодная я сделалась. Пора видно, как говорят, подковы отрывать… Я вот все думаю и думаю: почему нам так не везет? Какие же мы несчастные! Жизнь вспомнишь — и что хорошего? Больше плохого… Да, а грибы? Грибов возьмете?» Отец утешает ее и говорит, что теперь они с Алексеем приедут летом.


ЧАС РАСПАДА
Его хоронили несколько раз, и каждый раз наверняка. В подобный исход уже верилось вполне, сознавая его образ жизни — тупиковый в своей основе и естественно гибельный, даже если отбросить в сторону предупредительную медицинскую рекламу и поддаться легкому, анекдотическому взгляду на чуждое явление.
Проще всего было бы отнести его к разряду чудаков, этаких безобидных симпатяг, махнувших на себя рукой, не желающих взрослеть и только усугубляющих свое мальчишество с годами. Поначалу все так и было. По крайней мере, впечатление складывалось такое. Он, кажется, единственный на первом курсе выглядел слишком вчерашним школьником, даже не неловким выпускником, не по возрасту оказавшимся в стенах института, — таковым он, впрочем, удивительным образом оставался на протяжении всех пяти лет. Во всем его облике сквозило что-то чересчур подростковое, избыточно инфантильное. Девственный, легкий пушок над губой, чистые, почти младенческие щеки, в глазах мультяшного олененка — свежесть мира, который открываешь заново каждую минуту, и некое игривое откровение. Конечно, улыбки. А еще высокий хохоток, совпадающий с его ростом и угловатой худобой. Он был словно заряжен на веселое настроение. Кажется, на его лице нельзя было обнаружить следов грусти или какой-нибудь тревоги. Впрочем, оно редко оставалось в состоянии покоя, всегда искало движения, и выход находился, даже на лекциях, в коротких, сдавленных смешках на самом верху аудитории при обмене мнениями с приятелем, который первым, перед летней сессией, попал в плотный туман галлюцинаций и уже не вырвался, шагнул с балкона, отвечая неведомому призыву. Для всех это стало шоком, для его собеседника и друга — случайным, несправедливым эпизодом.
Институт для него был незамысловатым продолжением школы, соответственно отношению и успехи. Он буквально валял дурака, но эта наглядная несерьезность только придавала ему оправдательный характер — со стороны всех преподавателей для него находилось снисхождение и даже покровительственная улыбка. По аналогии с «сыном полка» его определили «сыном курса», тем более что отца у него практически не было. Лишь однажды в качестве отца (во время зимней сессии на первом курсе) возник некий странный суетливый человечек с неловким взглядом и беспокойными руками: пальцы бегали по его шелестящей куртке и крутили пуговицы; появившись на пороге моей квартиры, он говорил сбивчиво и непонятно, узнавая, есть ли у меня конспекты лекций, по которым мог бы сдать экзамен его сын. Это выглядело необычно и даже смешно. Неизвестно откуда взявшийся отец в своем рвении добрался не только до меня, обошел многих и своего добился, а потом исчез навсегда, уже ни разу нигде не объявившись. Узнали о нем лишь только одно — что он бывший музыкант, играл когда-то в филармоническом оркестре то ли на флейте, то ли на гобое. Жил он отдельно. Его беспримерная для многих забота о сыне осталась в памяти и долгое время служила поводом для шуток.
Имя у сына было редкое, на слух непривычное — Аскольд. На что надеялись его родители, когда давали ему такое имя, какую судьбу пророчили — неизвестно, а только звали его на курсе Аськой. Но он не обижался.
Аська сочинял стихи, все сплошь ироничные и откровенно насмешливые. Помню такие строчки из одного, про ноябрьскую демонстрацию, про то, как надо «демонстрировать жизни достаток, даже если ты ешь сухари». Далее следовало: «А народу на улице куча: кто с плакатом, кто с флагом бежит. На трибуне, треух нахлобуча, самый главный начальник стоит». Заканчивалось это в таком духе, что, мол, не достанешь «бюллетень или справку — понесешь пожелтевший портрет».
Еще он на гитаре играл и пел в своей компании. Жил Аська в центре Воронежа, на Плехановской. Квартира на первом этаже, летом окна распахнуты настежь. Ребята собирались и слушали «битлов» и «Led Zeppelin». Несколько раз у него в гостях бывал и я. Повод — книги. У него мать работала в библиотеке, и он во времена, когда нужная книга была дефицитом, этим преимуществом пользовался сполна. Для меня же подержать хотя бы в руках, убедиться воочию, что существуют, скажем, «Мастер и Маргарита» или томик Кафки, уже представлялось редкостной возможностью.
Маму его я видел однажды. Она благодушно относилась к его увлечениям, в точно такой же степени ожидания, в какой потом, года через два после первого моего посещения, стала относиться к ним его первая жена — маленькая, толстенькая, совершенно невзрачная (еще и без переднего зуба), вне какого-нибудь к нему соответствия, если только в пределах прежней материнской заботы по эстафете (косясь в сторону потрепанных тетрадок со стихами, что лепились на письменном столе) — пусть, мол, балуется, вдруг что-нибудь и получится из этого. Знали ли они тогда еще об одном увлечении Аськи? Или оно было скрыто от их глаз и покамест не оборачивалось разрушительной страстью?
Нельзя сказать, что именно потому, что я все понял, больше меня у него на квартире не было. Как раз ничего толком не понял — не был достаточно осведомлен. Отнесся к его предложению, как к очередной причуде. Догадывался только, что что-то тут не так, потому и отказался, когда он протянул мне ложку, заполненную сероватыми крупинками (мак, должно быть, как я сейчас представляю — что же еще?), неизвестным для меня порошкообразным составом, который сразу же захотелось иронично назвать «зельем», и подал стакан воды. «Бери, — повторил мой искуситель с довольной улыбкой, — и водой запей. Сразу настроение поднимется!» Я снова отказался, не хотелось неизвестности. С еще большим упорством он пытался всучить мне горсть каких-то таблеток. Как только он не смеялся надо мной и не говорил, что это сущая ерунда, его попытки обратить меня в свою веру ни к чему не привели. На том мы и расстались: он — излишне веселый, я — естественно смущенный.
Потом, лет через пять, когда окончили институт и стали работать, мы встретились на улице. Теперь, не помню по какой причине, весел был я. Вернее, трое друзей нас было — веселых, смеющихся над чем-то. Вышли из автобуса у Кольцовского сквера. А тут Аська навстречу — все такой же мальчик внешне, правда, непривычно серьезный почему-то, глаза вопросительные, ищущие (где-то в это время, как мне потом рассказали, он развелся с первой женой): «А вы куда идете-едете?» Мы в тон своему настроению и ответили: «Да так просто, вот идем-едем». Потом веселись уже по этому поводу — так вдруг ударило, на разные лады повторяли: «идем-едем», «идем-едем», даже присказкой это выражение сделали.
Еще спустя некоторое время в случайном разговоре я узнал от одного бывшего сокурсника, что Аська наркоман со стажем. «Кто — он? — удивился я и даже высказал сомнение: — Глядя на него, этого не скажешь». Я, конечно, вспомнил про ложку с «зельем», но не мог поверить, что это настолько серьезно. Мое недоверие было развеяно сообщением моего собеседника о том, что и он какой-то непродолжительный период находился под влиянием Аськи и употреблял всякую гадость, да сумел остановиться и взять себя в руки.
Заканчивались восьмидесятые, когда состоялась моя новая встреча с Аськой; как раз накануне мне первый раз довелось услышать от кого-то, что он умер, закончил свой путь наркомана. Магазин «Часы» на площади, все тот же Кольцовский сквер напротив, Аська переходит от него дорогу, не один, с девушкой, живой. Я стою у светофора и уже вижу, что он изменился, нет, не внешне, с этим все по-прежнему, странным образом без изменений, а внутренне — выражение глаз другое, ответственное, решительное, чему соответствовали и его слова. Девушка оказалась его новой женой; она, не в пример его прежней, поневоле выполнявшей еще и материнские функции, как мне тогда показалось, на этот раз ему подходила, являясь тем необходимым дополнением, которого требует утверждение пола, — стройная, миловидная. Я особенно остро все это почувствовал тогда, потому что уже начинал тяготиться собственным одиночеством. Они выглядели ладной студенческой парой, слитой воедино по всем интересам и предпочтениям. Я вдруг подумал, что могу так и не испытать этой легкости, которой они были пронизаны, и даже позавидовал Аське. Когда его вторая половинка отлучилась в книжный магазин по соседству (ее удаляющийся силуэт хотелось оставить в памяти, как удачную сцену из понравившегося фильма), он с неожиданной горячностью разоткровенничался со мной, хотя прежде ни разу не было у нас между собой таких минут, да и разговоры все были общими. «Я совсем другим человеком стал, понимаешь? У меня дочка родилась. Я ни о чем другом думать не могу. Я теперь на жизнь смотрю совсем иначе…» Почему-то ему надо было выговориться со мной, словно он сам не верил переменам в своей судьбе, а тут я подвернулся, лицо знакомое.
Больше я его таким не видел. Только слышал в очередной раз, что он умер. Тут уже я начинал горячиться, опровергая подобную новость как очевидную нелепость, говорил, вспоминая, как горели его глаза: не может быть, у него дочка родилась, жена такая красавица… Но снова и снова, когда случалось встретить кого-нибудь из бывших сокурсников и, перебирая имена, наткнуться на Аську, я неизменно слышал в ответ: да он же умер, законченным был наркоманом.
Середина девяностых принесла изменения и в мою жизнь. Я наконец женился, а как только женился, время разумного ожидания, отложенных сроков, словно утратило свой налаженный ход и вдруг одним махом убыстрилось, его пружина распрямилась до конца: умерла моя бабушка, мать жены слегла с инсультом. Как будто держалось прежде все на невидимых нитях, и вот они оборвались, пришел черед отпустить, назначить новую смену.
Осень — пора увядания, съеживания, мертвых листьев. Раннее утро, белая дымка — ее следы видны на просвет. Грустное тепло держит воздух в чистоте. Кажется, даже видно, как оно уступает будущим холодам, отползает, оставляя влажные пятна на асфальте и стенах домов, — или это на самом деле тепло не сдается? Вот такое у меня настроение. Сороковой день — пора поминального обряда, отдача скорбного долга. Снова центр города. Я иду в Никольскую церковь. Улицы пустынны. За Каменным мостом — человек навстречу. Едва мы сближаемся, я узнаю его сразу. Аська. Он похож на себя, и все же это не он. Прежний красивый мальчик, благодаря ухищрениям искусного театрального гримера, превращен в подержанного жизнью старика с подслеповатым взглядом, гноящимися глазами, тревожной сединой. Да, тревожной все же, болезненной, потому как возможность наблюдать так близко актера, приготовленного для этой роли, утверждала, вне всякого сомнения, его отнюдь не зрелый возраст.
Он дрожал. Ему было явно не по себе: худой, помеченный странностью настолько ущербного вида, что его тертые джинсы и легкая серая курточка за одежду уже не шли. В глазах — никакого признания в моих глазах себя прежнего. Внешне — контуры разрушения возможного, обещанного царства. Изменения в еще большей степени затронули то, что у него прежде теплилось внутри. Теперь и там стало холодно и незнакомо. На меня он смотрел как на обыденный предмет, которым можно воспользоваться. Он меня увидел, но по-настоящему не узнал. «Привет. Как дела?» — «Да ничего, нормально». (Но я уже думаю о другом, разом вдруг нахлынуло. Я даже испугался, что не сумею додумать). «Слушай, ты полштуки не одолжишь? Мне тут в аптеку надо». Меня прервали, я не ожидал этого и никак не мог сообразить, сколько это, полштуки, на какие деньги теперь считают; время было скорое и наглое, люди проскальзывали между чьими-то всесильными невидимыми пальцами миллионами; да, в ходу были миллионы, это была такая игра на жизнь и на смерть, и главным становилось собрать как можно больше «лимонов». Полштуки — насколько это много?
Вот о чем я думал: случились такие передвижения, о которых я ничего не знал до этой самой минуты; раньше я думал, что они случаются вовне того круга, того мира, в котором я жил, живу. И вот проявилось, показалось именно мне. Мнимая смерть и настоящая. Похороны. Болезнь. Для чего эти совпадения? Я не знаю. Он смотрит мимо меня. Что произошло на самом деле? И что будет происходить? Рядом с ним сложно представить его жену. Где она? А что с его ребенком, который так его преобразил когда-то? Жизнь — это то, что происходит с тобой или вокруг?
Я вдруг увидел, что один день может все изменить в жизни. По крайней мере, мне так показалось. Неожиданно что-то утрачиваешь в себе, и потом оно не возвращается. Я вспомнил это — так случилось со мной однажды, когда мне было шесть лет. Я долго не мог заснуть ночью, чего со мной прежде не бывало. Я потому и запомнил, как боролся с бессонницей до самого утра. Это меня напугало и вымотало. Я не понимал, что произошло. Со следующего дня все изменилось и вот с тех пор тянется и тянется… Я вдруг физически ощутил, как что-то прошло мимо меня, сразу, за все годы, словно потоки времени обтекли с двух сторон, а я не понимал до сих пор их значения, не замечал. И кто же теперь я? Какой я? Этот зуд, это беспокойство оборачиваются поиском, которому нет объяснения. Куда он может привести? Наверное, в жизни каждого случается год, месяц, день, час, даже минута распада, с которой судьба становится неотвратимой. И как нельзя дважды войти в одну и ту же реку, так же невозможно выйти из нее сухим.
Я дал ему двести рублей — уже не помню, что можно было купить тогда на эти деньги. То, что у меня оставалось, полагалось обряду. Из двух возможных вариантов (больше не знаю) я все никак не мог выбрать единственно верный, мы распрощались и пошли каждый по своим делам.
Я испытывал много чего неожиданного: явное облегчение и неясную надежду, сожаление и убежденность в том, что жизнь должна завершаться достойно, и главное ее достоинство в долготе, в полноте и насыщенности дней — так будет справедливо по отношению ко всем, так просто должно быть.
Я оглянулся — почувствовал такую потребность, — как оглянулся бы на то, что требует уточнения и объяснения, как буду оглядываться постоянно, в надежде вспомнить себя прежнего, чувствуя за спиной дыхание неведомой судьбы, с верой в то, что в любой момент мир для тебя может измениться, потому что хрупок не он, а человек.
А потом зашагал к Никольской церкви, еще не зная, что через несколько лет на встрече выпускников я услышу продолжение этой истории: про то, как наш мертвый-живой, уже совсем опустившись, через подставных лиц, выманивал у ребят деньги на необходимые ему дозы, обращаясь к их доверчивым женам с рассказом о внезапном несчастье, постигшем их мужей, а потому деньги требовались срочно, принесший неприятную весть их, естественно, мигом доставит; и про то, что он уже пятый раз сидит в тюрьме — об этом даже была статья в одной газете, и в конце ее приводились слова его измученной матери: «Господи, да хоть бы он не выходил оттуда!»


В ШОРОХЕ ЛИСТЬЕВ
В то утро погода еще не определила, что дать земле: уже не согревающее осеннее солнце или холодный дождь. Мохнатые ветки сосен с застывшими каплями ночного дождя, мокрые, истерзанные стволы тоненьких берез, других деревьев и земля, пропитанная все тем же ненастьем, — вот та картина, которую мог бы наблюдать одинокий прохожий, случайно оказавшийся в этот ранний час за городом. Однако никакого прохожего в половине седьмого здесь не было. Ворона, удобно дремавшая на ветке старого клена, очнулась и, чуть приподнявшись и хлопнув крыльями, каркнула. Холодом повеяло от этого звука, который эхом разнесся по лесу, заваленному мертвыми листьями.
Мальчик вздрогнул и огляделся по сторонам. Только сейчас он понял, где находится. «Вот так забрел», — тихо произнес он вслух и подтянул свитер до самого подбородка. Унылое шоссе было пустынно. «Наверное, ни одна машина здесь никогда не проезжала», — подумал он.
А кругом стоял лес. Но лес не тот, не летний, где все дышит радостью и уютом, где бьет ключом невидимая жизнь, и лесные поселенцы оживленно переговариваются между собой на различных языках, — таким мальчик запомнил его, когда гулял вместе с дедушкой. Мальчик ловил бабочек, а дедушка говорил: «это капустница», «это павлиний глаз», смешно шамкая ртом. Рассказывал, как бегал в детстве взапуски. Глаза лучились ушедшим в прошлое светом, уголки рта подрагивали, морщины на лице разглаживались в бескрайние воспоминания, и начиналось: «в некотором царстве, в некотором государстве», как в книге, истории из которой дедушка по привычке («Ты же сам можешь!» — «Но у тебя интереснее!») читал мальчику перед сном.
Это был даже не зимний лес, великолепный в своем строгом наряде и суровой торжественности, когда одно удовольствие скатиться на санках с горы, ткнуться головой в свежий рыхлый снег, ощутить его исчезающую колкость губами, а потом теми же губами припасть к пластмассовой чашке горячего чая, который дедушка наливал из термоса. Всюду царила напряженность, сходная с затишьем перед боем. Все деревья обречены в это время года казаться старыми. Еще ночью они боролись с непогодой, застигнувшей их врасплох, стонали и скрипели под порывами ветра, словно корабельные мачты, а сейчас, устав, они равнодушно глядели на дорогу.
Мальчик вздохнул, поежился от капли, упавшей на непокрытую голову, и решил свернуть к поляне, которая виднелась за редкими березами. Зачем он здесь? Для чего сюда пришел? Ему было страшновато оставаться наедине с лесом, и в то же время он не стремился к людям. «Ну и пусть, — подумал он. — Тут меня не найдут».
Он еще ничего не знал об эгоизме, но уже знал, что такое страх. Его упрямство было единственной возможностью доказать себе, что он может жить иначе. «Останусь здесь. Буду охотиться на диких зверей, — твердил он себе как заклинание. — Главное — перезимовать». Ему восемь лет — всего или уже? Кажется, для его возраста это слишком много: и то, что родители у него словно чужие, незнакомые ему люди, похожие на злых призраков, равнодушные тени, вывернутые остатки той жизни, которой он не знал, не помнил, потому что казалось, что так плохо было всегда, и ему уже даже начинало казаться, что они и вовсе никакие не родители ему, не настоящие, потому как не могут же они в самом деле быть такими злыми, тут и думать нечего, а его настоящие родители живут где-то далеко, они горько плачут, потому что не могут его найти, все как в книге, ему же дедушка про такое читал, и если бы они знали, где он, то они бы спасли его и дедушку, они бы избавили их от постоянного, беспробудного пьянства, скандалов, которые вспыхивают по любому поводу, и забрали бы к себе от этих нехороших людей; и то, что дедушка теперь болеет, лежит на кровати с закрытыми глазами и кашляет, а рядом, в стакане с водой, лежат его зубы, которые он вынимал перед сном, но теперь не спросишь в шутку, как раньше: «Дедушка, можно твои зубы поносить?»
Да, они постепенно превращались в чужих, пили водку, глядя в телевизор, и хохотали над каким-то комиком, изображавшим пьяницу, подбадривая друг друга: «Гляди, какой урод!» Мальчик помнил, что они были за что-то в обиде на дедушку. Мальчик это чувствовал по их косым взглядам, но не понимал причины. Он уже столкнулся с готовым отношением, основу которого заложили до него. Дедушка молчал, никогда и ничего не говорил об этом или хотя бы о том, как он в свою очередь относится к ним. Разве слова кого-нибудь оправдывали? По его глазам ничего нельзя было понять. Кто прав, а кто виноват — разобраться теперь невозможно. Но, глядя на «чужих» и на дедушку, мальчик понимал, что прав последний. А еще раньше, года два назад, одна доброжелательная соседка сказала ему: «Бедный ты, бедный! И родители у тебя пьяницы, и дедушка не родной!» Как не родной? Мальчик вздрогнул от ненужного укола. «Это неправда!» — подумал он с такой решимостью, в которой упрямство берегло истину. Скорее важное (для нее, конечно) сообщение было в ее словах, но никак не жалость. Выяснилось вот что: его матери дедушка был отчимом, а бабушка, которой мальчик не знал, она... Соседка рассказывала с подозрительным воодушевлением и блеском в глазах. Дальше он слушать не хотел. Его нельзя было обмануть. Если для посторонних это что-то да значило, то для мальчика ровным счетом ничего. «Чужие» все равно оставались чужими, а у него с дедушкой была своя жизнь. «Чужим» она не нравилась.
Ну, почему ему так не везет? «Чужие» расплывались по осколкам разбитого стекла от кухонной двери, их лица были искажены яростью, а он попался им под руку и теперь ничего не помнил, отдаляясь от них зрением, застрявшим в перевернутом бинокле, падая навзничь, когда его ударили по голове.
Он убежал.
Теперь забыть все и научиться помнить только лучшее. Ему еще многое предстоит узнать, испытать громадные разочарования и обрести необходимую надежду, увидеть, что жизнь несовершенна и так далека от того, что рисует воображение.
Он очень устал и хотел спать. «Я не могу вернуться, — подумал он, садясь на землю. — Куда?» Да, так и есть, он уверен: в доме живут чужие дядя и тетя, они не обращают на него с дедушкой никакого внимания, главное — найти где-то денег на выпивку, и находят, а больше ни на что денег у них нет, и дедушкина пенсия уже почти ничего не решает. Что делать с его пенсией — решают они.
Недостаток душевного тепла приводит к ожесточению, но мальчика что-то хранило от потерь. Он любил смотреть, как дедушка бреется. Взбивает пену кисточкой, потом укутывает ею подбородок и щеки. Старательно проводит острым лезвием по щекам. От него пахло особым теплом: бодрым утром, летним прогретым днем, спокойной ночью, а еще начищенными ботинками и шахматами. Он раскладывал доску, расставлял фигуры и учил мальчика играть: «это тура — она ходит вот так», пальцы большие, красноватые, немного дрожащие, «а слон вот так». Верхняя пуговица воротника рубашки у дедушки всегда застегнута. Рубашек у него две. Одна — светло-зеленая, армейская, другая — клетчатая, красно-синими линиями. Он называл ее «праздничной», а те, «чужие», — «стариковской». Мальчик тоже хотел иметь такую рубашку. Он хотел быть дедушкой.
Хорошо было только с ним. Мальчик сторонился ребят во дворе, почему-то инстинктивно определяя их бойкость и шумную стадность как нечто враждебное ему, сравнимое с их будущим взрослым состоянием, о котором ничего положительного уже сейчас нельзя было сказать. Но однажды та неизвестная сила, которая, как он смутно чувствовал, опекает его, все же не уберегла от испытания, и он поддался на их уговоры пойти в парк и покататься на карусели, и столкнулся с жестоким обманом. Они были старше. Они позвали его, посмеиваясь, переглядываясь между собой, как будто уже знали, что он не такой, как они, и потому им непременно надо его унизить хоть чем-нибудь, показать свою грубую силу и обнаружить его слабость. И потом показали ему убитую белку, распятую на стволе сосны. Он сразу же, раскрыв рот, часто задышал — от отчаяния, от невозможности что-то исправить, и они, не дожидаясь его слез, ринувшихся изнутри к глазам, полным обиды на несовершенство мира, жестоко засмеялись. Они смеялись над ним и бросали шишками в белку.
Вот минута, в которую ему по-настоящему стало страшно, оттого что дальше будет еще хуже, и ему слишком многое придется пережить до того, как он станет по-настоящему взрослым, обретет спокойствие и уверенность. Он даже увидел себя через много лет, вспоминающим именно этот миг, когда необходимо принять решение, от которого все будет зависеть, и тогда в жизни определится верный путь, отыщется единственная дорога, дающая каждому, кто прислушается к себе с доверием и желанием, возможность обрести подлинное счастье, и его цена не будет зависеть ни от каких внешних обстоятельств. Сила роста, заложенная в нем, проясняла зрение и позволяла мыслям проникать в будущее, в тот возраст, когда все уже будет завоевано: выстроен дом, посажен сад, даны права новой жизни. Это было желание других отношений — ясных, светлых, других родителей — любящих и любимых.
И появилось новое, удивительное чувство, сказочное, как в тех историях, что читал ему когда-то дедушка. Именно здесь, в этом лесу, можно загадать желание, и оно непременно исполнится. Вытянуть вперед ладони, сжать их в кулаки… «Хочется так! Хочется так! Хочется так!» Мальчик крепко зажмурился и с силой открыл глаза.
Вдали послышался приглушенный звук мотора. Звук то затихал, то опять прорывался сквозь воздушную пелену, и вот наконец из-за поворота выехал автобус. Синяя куртка на мальчике встрепенулась, зашелестела, и он быстро обернулся. Он не предполагал никакого вмешательства в этот запустелый лес. Что дальше? Теперь его волновало только одно. Он вдруг подумал: «А что если они убьют дедушку?» Выходит, он предал его, оставив одного? А вдруг дедушка и правда умрет? Что тогда ему делать? Тогда ведь и его не станет? Мальчик смотрел на людей, выходящих из остановившегося автобуса, потом опустил голову и увидел свои ноги, основательно промокшие от невысохшей листвы. Вот и решение. Он сделал несколько шагов по скользкой земле, продрался сквозь колючий кустарник каких-то сморщившихся ягод, ободрав при этом руки, и оказался в автобусе.
Он встал в самом углу, сзади, и, схватившись рукой за поручень, рассеянно уставился в мутное окно. Дедушка. Он снова читал книгу. Небо потемнело, и косые струи холодного дождя впились в заснувшую землю, которая тщательно оберегала свой сон, укутавшись в одеяло из осенних листьев. Но не тут-то было — недобрый ветер изорвал природой созданное покрывало и обнажил голую землю. И она застонала, и опять, как в последнюю ночь, заколыхались деревья, пытаясь защитить землю, давшую им жизнь, спасти ее от наступающих холодов.
Автобус снизил скорость и стал медленно продвигаться вперед. Дождь улюлюкал и колотил его, пытаясь залить все внутри. А бой постепенно стихал. Ветер отступил, но отступил временно, полагая расправиться с истерзанными деревьями в следующий раз. Он словно предупреждал, что не успокоится до тех пор, пока не оборвет их все до последнего листочка. И теперь деревья, как-то сразу сблизившись, продолжали наклонять свои ветви и, касаясь ими друг друга, тревожно шептались, пересчитывая раненых и готовясь к отражению нового нападения. Дождь же, монотонно поливая, продолжал свою осаду.
Вдруг автобус резко затормозил. Пассажиры покачнулись, теряя опору под ногами, и кто-то, не удержавшись, упал на парня в синей куртке. Толчок был настолько сильным, что вывел его из состояния задумчивости. Он повернул голову и увидел девушку.
Неожиданное смущение разлилось по ее лицу яркой краской, и чувство неловкости за случившееся заставило ее быстро подняться и отпрянуть назад. «Извините!» — чуть слышно проговорила она и отвернулась. Одно слово! Но странное действие произвело оно на молодого человека. Что-то тронуло его в голосе, произнесшем: «Извините!..» Уже минуту спустя он вспомнил ее глаза, все черты необыкновенно прекрасного лица, нежность кожи и темные волосы, легко обхваченные вязаной шапочкой. Ее лицо показалось ему знакомым. Его охватило сладостное головокружение. Бессонная ночь, бурные выяснения отношений накануне и езда в автобусе, укачавшая его, раньше могли бы дать ему объяснение, если бы он теперь не подумал иначе.
Салон автобуса вдруг ярко осветился, мокрые стекла заблестели и заиграли, как в калейдоскопе. Глаза, застигнутые врасплох такой игрой света и тени, с напряжением сомкнулись, оставив только узкий разрез, что придало лицу выражение сладкой боли.
Это из блокады свинцовых угрюмых туч вырвалось солнце и поспешило вручить себя миру. А облака, не удержавшие в своих тисках огненный шар, быстро рассеялись, словно обожглись, и теперь пытались поскорее скрыть свой позор. Все возликовало вокруг, и солнечный луч чудесной акварелью прошелся по умирающей листве, окрасив ее в мягкие тона.
Парень посмотрел на девушку в вязаной шапочке. Он вдруг ощутил, какое тепло разлилось по салону автобуса и волной дошло до него. Ему показалось, что он уловил ее дыхание и неожиданно все вокруг себя увидел и узнал. И сразу же все плохое отошло куда-то далеко, пропало, стерлось в бесконечном рое новых мыслей, не оставив и следа.
Он весь горел радостным возбуждением. Секунды стригли волосы на его затылке. Минуты складывались в часы, часы в дни, дни в годы. В детстве даешь себе обещание, что никогда не будешь лысым, не будешь храпеть по ночам, а на деле все оказывается совсем иным.
Автобус остановился у какой-то деревни: маленькие домики, окна которых играли с дразнящими солнечными лучами, виднелись недалеко от шоссе. Пассажиры засуетились, стали собирать вещи. Девушка тоже потянулась к выходу. Она спрыгнула со ступенек на расцвеченную бликами лужиц землю, и ему тоже захотелось выйти. Он не знал, отчего вдруг так все переменилось в нем, но вот увидел он аккуратную деревеньку, повеселевший лес вокруг, лужицы, будто капли, и отражение солнца в них, девушку, легко спрыгнувшую на податливую землю, — и захотел также, непременно сейчас, сию минуту, выйти из душного автобуса и пойти с ней рядом, может быть, не разговаривая, шагая по опавшим листьям, но молчание это будет лучше всего на свете и желаннее. Два молчания сольются в одно, и станет тихо-тихо, и только шорох листьев будет сопровождать их в дороге.
И он направился по проселочной дороге, ведущей в лес. Девушка чуть задержалась, узнавая, куда ей идти, и теперь тоже шла по этой дороге. До их знакомства оставалось совсем немного. В сущности, они уже были знакомы. Мужчина шел впереди, не смея оглянуться, но чувствуя ее дыхание за своей спиной. Иначе и быть не могло, ведь ему надо спешить! На душе стало совсем легко. Он не замечал грязи под ногами, а видел только верхушки сосен и берез и ясное небо вверху. Он шел и улыбался, чувствуя, что та женщина сзади тоже улыбается, улыбается так, как могут только маленькие дети, еще не обученные искусству притворства.
Так они вошли в лес, и мужчина неожиданно увидел, что лес понимает его, почувствовал, как деревья смотрят на него и на женщину. В его голове звучала музыка, которую он сам недавно играл по вечерам, но теперь к ней присоединились звуки деревьев, окрашенные солнцем в разные тона — у каждого дерева свой звук. Женщина же шла сзади, он это слышал, когда в его мелодию случайно вступало эхо ее шагов. Она еще не знала, что им предстоит прошагать всю жизнь.
А-а-а! — пронеслась лесная мелодия то ли в шелесте листьев, то ли в порыве ветра. Капли дождя, спавшие на ветвях, соскользнули вниз и с бумажным звуком просыпались под ноги мужчины. Он прислушался.
Лес светлел. Старик старался идти ровно и прямо, полной грудью вдыхая чистый и свежий воздух. Мелодия, слышимая только ему одному, постепенно набирала силу, звучала все настойчивее и, наконец, целиком вошла в него. Он сжал кулаки, и радостный озноб прошел по его телу.
Тем временем он минул небольшую развилку дорог и, идя по одной из них, оказался у холмов, поросших изломанным кустарником. С другой стороны лес кончался. И виднелась узенькая ленточка асфальта. Старик затаил дыхание и посмотрел вперед: что-то изменилось, он словно вышел из царства чудес. Но чудеса продолжались и здесь: когда он все-таки осмелился повернуть голову назад, там никого не было. Еще раз с напряжением посмотрел он вглубь леса — и снова никого не увидел. Лесная фея пропала, но сказка не кончилась, ведь все, что нас окружает, это тайна, и даже в шорохе листьев есть ее следы.
Наступал обеденный час. Старик захотел есть. Дома, должно быть, с утра хватились его разыскивать, обнаружив, что он тихо ушел, жалеют о скандале и вспоминают все обидные слова, которые сказали ему. Но теперь все будет по-другому.
Он поехал обратно в город и вскоре добрался до дома. Вошел в подъезд. Самое главное: застегнул верхнюю пуговицу рубашки. Медленно поднялся по лестнице и, поколебавшись, нажал на звонок. За дверью раздался детский топот. «Надо сказать что-нибудь трагическое, но с иронией, — улыбаясь, подумал он, но, увидев в прихожей всю семью, просто сказал: — Я вернулся…»
100-летие «Сибирских огней»