Вы здесь

Свадебный чертополох

Рассказ
Файл: Иконка пакета 03_kopninov_s4.zip (49.78 КБ)

Вот вы говорите: «Бога нет, Бога нет...» — перекрикивая подгулявшую за праздничным столом родню, соседей и разношерстных знакомцев, провозгласил дед Игнат. При этом для верности он привстал и, вытянув вверх указательный палец, погрозил всем присутствующим, уличенным в крамоле.

Третий день в семействе Чертковых, коренных жителей села Малая Лебедь, гуляли свадьбу. Женился Мишка, самая что ни на есть середка из обоймы внуков деда Игната. Детей у деда Игната имелось трое: Анна Игнатьевна, Петр Игнатьевич и непутевый Степка, отчества в обращении к себе не заслуживший. А внуков и внучек — пятеро. Старшие Васька и Колька уже давненько были при женах и при детях, а за Мишкой шли еще незамужние по малости лет сестры Светка и Танюшка. Светке подходило к шестнадцати, а Танюшке едва минуло одиннадцать.

Да кто говорит-то, кум? — с другой стороны стола отозвался сосед Чертковых Иван Звягинцев, значившийся в крестных у Мишки-жениха. — Брось ты свою поповскую агитацию! Никто и не говорит... Чё ты зря на людей-то?

Иван был еще тот спорщик и не упустил бы благоприятный момент для горячей, с матерочком, дискуссии. Но намедни Иван на радостях за крестника так набрался очищенной, что и уйти домой на своих ногах не смог, и свалился ночевать в бане на голые доски между полком и печкой. И оттого вид сегодня имел разбитый, нрав приобрел покладистый и возражал больше по инерции, так как каждое произнесенное слово сотрясало его буйную головушку.

Хэ-эх! — скептически хмыкнул, никак не унимаясь, дед Игнат, все еще продолжая буравить воздух вздернутым пальцем, намеренно добавляя себе значительности при невыразительном по мужицким меркам росте. — Пущай не говорите! А только все едино — думаете... Ни Бога для вас нет, ни черта! Лихоманка вас раздери!

Ну, чё понес-то, шиш старый? — одернула деда Игната сватья Наталья, занимавшая за столом по своей дородной комплекции почти что два места. — Чё надо-то? Сидим по-людски... Чинно, благородно...

И ведь специально шишом поименовала, чтобы обидеть на ровном месте.

Да вот именно, что не по-людски! — продолжал дед Игнат, насупив брови, что свидетельствовало о сватьином попадании в слабое место. — Именно что! Бога забыли... В церкву молодые не сходили! Поставили в управе свои закорючки на бумажке и — семья! А вот в старые времена... У Бога-то с людей спрос иной!

Так, слово за слово, глядишь, потихоньку докатилось бы дело до скандала, а то и до рукоприкладства. Уже дед Игнат, махнув для пущей выразительности неуклюжей рукою, кокнул длинноногий фужер (заимствованный, кстати, у сватьи Натальи), разлив вино на белую скатерть. Уже, недовольно колыхая внушительной грудью, сузила глаза в самые щелки сватья, намереваясь еще строже одернуть смутьяна. Уже заерзал кум Иван, раздувая щеки и, казалось, набирая полный рот бранных слов, чтобы с разными коленцами обложить ими седую маковку деда Игната, но тут...

Но тут вовремя подоспел баян. Конечно, не сам по себе, а в умелых руках Толика, школьного учителя пения и первого человека на всех свадьбах в Малой Лебеди.

 

Течет ручей, бежит ручей,

И ты ничья, и я ничей... —

 

высоко, почти по-женски вывел Толик, одновременно вдарив по круглым, как пуговки на рубашке, перламутровым кнопочкам баяна и вдохновенным движением головы откинув назад редеющие уже на макушке рыжие кудри. А все присутствующие с чувством явного облегчения подпели ему, уходя в бесшабашное веселье, тут же забыв про несвоевременную проповедь деда Игната.

Тут же подняли тост: «За здоровье молодых!» Кто-то, махнув рюмку, не мешкая заголосил: «Горько!» — и все еще смущающийся на людях Мишка привлек к себе для положенного поцелуя законную, уже третий день как, супругу Светланку.

А деда Игната внучок Колька потянул во двор, вроде бы покурить и между делом успокоить. Но Колька, дымя с дедом на пару, с такой тоской поглядывал на дверь избы, за которой шумело веселье, что дед Игнат сам погнал Кольку обратно под предлогом, мол, «он хоть и август ноне, а к ночи холодат, и нечего тут в одной рубашонке зябнуть». И, подождав, когда за внучком захлопнется дверь, потелепался к старой яблоньке — подальше от глаз да и, не приведи господи, от греха, чтобы чего доброго не разругаться с кем-нибудь из своей же родни в пух и прах.

Из будки высунулась дворовая сучка Дамка, по случаю гостей пребывавшая нынче на привязи. Вопросительно склонив голову набок, она наблюдала за одинокой фигурой хозяина, белеющего праздничной рубахой под сенью ветвистой яблони. Яблони по своим летам древесным такой же старой, как дед Игнат, выродившейся давно в дичку и оставленной существовать во дворе исключительно ради развесистой кроны, дающей летом обширную тень на установленные для отдыха столик и скамейку.

Дамка, Дамка... — позвал дед Игнат собаку и легонько присвистнул: — Фить, фить... Давай хоть с тобой поговорим. Хоть тебе я объясню суть процессов, так сказать...

Дамка, настропалив чуткие уши, по-прежнему стояла, наполовину высунувшись из будки, видимо, ожидая определенности со стороны хозяина, чтобы или выйти полностью во двор по долгу собачьей службы, или, если повезет, попятиться в недра своего собачьего домика и продолжить сладкий сон, навеваемый обилием объедков со свадебного стола. На всякий случай выказывая преданность, Дамка помахивала хвостом, и, хотя движение хвоста скрывала будка, оно угадывалось по Дамкиному настроению и вихлянию передней части ее корпуса.

Хлопнула дверь, и, легонько ступая по крылечку, будто бы не сошла, а спорхнула младшенькая внучка Танюшка — дедова любимица. Да и не только дед родной радовался ей, любой да каждый мог бы, взглянув даже мельком, засмотреться на эту милую девчушку, несущую в себе неброскую стать первой ранней красоты, схожую с трепетным мартовским цветением вербы. Тем цветением, что по-особенному дух захватывает. Потому как время безмятежного чистого детства, пережитое нами когда-то, навсегда таится в укромном уголочке сердца и отзывается теплом при встрече с ныне находящимися в этой счастливой поре.

Деда, ты где?

Здесь я, Таньша...

Танюшка встала поодаль, дожидаясь, пока дед досмолит свою пахучую папиросину. Не одобряла она курильщиков. Дед Игнат, зная про эту Танюшкину причуду, поторопился: два-три раза пыхнул беломориной и притоптал окурок ногой.

Ну все, все, — разгоняя дым ладонями, забубнил дед Игнат, — иди уже. И чего ты так дым-то табачный не уважаешь?

Да нехорошо это, дедушка, — серьезно ответила Танюшка, — когда у людей дым идет изо рта и из носа. Страшно...

Ишь ты — страшно! — с уважением и некоторой долей удивления воскликнул дед Игнат. — А ведь истинно: когда-то считалось, дым из носа выпускать — дьявола тешить! Ишь ты... Ну а чего выскочила из-за стола-то? Там вон конфеты всякие, ситро...

А я с тобой посижу немного и опять пойду, — отозвалась Танюшка. — А ты, дедушка? Сам-то что? Там весело!

То-то, что весело, — вздохнул дед. — Да все едино — не по-людски...

А как, деда, по-людски?

Ну это же понятно! Как... — вскинулся дед Игнат и вдруг, не найдя ни единого слова для продолжения мысли, замолчал.

И действительно — как? Как рассказать дитю малому, чего и сам уже не совсем понимаешь? Что чувствуешь своим нутром, а словами передать затрудняешься. Про Бога завести речь? Не поймет, да и самому-то про Бога хоть на старости лет понять бы...

На некоторое время во дворе повисла звонкая тишина, прерываемая иногда падающими со старой яблони ранетками, стучащими скупо подрумяненными бочками о доски уличного стола и скамейки. В августе всегда так бывает: «лишние», слабенькие ранетки яблоня сбрасывает, чтобы дать возможность дозреть остальным. И ведь никому не нужны эти крохотные, размером с ноготь детского мизинца плоды. Но яблоне до того дела мало, знай цветет каждый год сызнова и ранеточки свои мелкие завязывает.

А хочешь, Таньша, я тебе расскажу про то, откуда фамилия наша пошла? Каким манером Чертковы на свете белом объявились?

Сказку, деда?

Нет! Не сказку, — поторопился с ответом дед Игнат. — То про нас... Все взаправду было. То мне мой дед рассказывал... Семен Егорыч. А тому — его дед Тихон Дорофеич. И не сказка это. У Семена Егорыча история та, вроде как летопись записанная, хранилась за образом Пресвятой Богородицы. Он-то грамотный был, мой дед, а твой пра-пра... Ну, в общем, дед, да и точка. Что, будешь слушать?

Буду, — согласилась Танюшка, устраиваясь на лавочке поближе к деду.

Дед Игнат прокашлялся, вроде как для порядка, но так громко и решительно, что Дамка, убравшаяся было в свою конуру и приготовившаяся к спокойному и заслуженному отдыху, снова высунулась из будки. А дед, основательно прочистив горло, словно желая, чтобы слова его полегче выкатывались наружу, начал свою историю.

Давно это было... Года не назову, а так примерно — лет полтораста тому назад. Дед моего деда, а твой пра-пра... предок, одним словом, трудился в селе кузнецом. А село наше и тогда, стало быть, и при царском режиме, тоже Малая Лебедь именовалось, и река прозывалась таким же манером — Малая Лебедь. По реке и название дали. Но многое в те времена по-иному смотрелось. Хоть и дороги там всякие железные по Россее потянулись из Москвы до Петербурга и, может, далее куда... А у нас в Сибири таких чудес еще не знали. Это я говорю, чтобы ты, Таньша, могла представить себе все как есть на самом деле. Вот школы твоей, кинотеатра в клубе и стадиона футбольного — всего этого не было. Зато на речке, там, где вы, ребятня, купаетесь, повыше омута Невестиного, мельница стояла... Глыбоко в омуте том — дна из нырявших никто еще не доставал. И тонули в омуте нередко. Всё девки сплошь, как на заказ. Словно утягивал их кто за косы. Косы-то у девок длинные, вот и... А некоторые так по собственному почину. И поди ж ты, места бездонные в Малой Лебеди по сей день сохранились, потому что плотина из лиственницы второй век стоит — не разваливается. Мельница, она... Это сейчас заботы нет — зерно отвез в райцентр и обратно мучицу тащишь, а тогда... Ну, это я не про то завелся... Значит, мельница была водяная, лесопилка конная, ну и луга сенокосные, и пашни заплатками невеликими промеж колков да рощ березовых, тех, что на той стороне реки. И пасека — там же. А по эту сторону, прямо от околицы — лес. И вот дальше, Таньша, пойдет рассказ уже не от меня, а через деда моего Семена Егорыча, от более давнего предка нашего — Тихона Дорофеича. Ну, слушай, стало быть, коли не запуталась еще совсем в родне-то.

* * *

Ранее-то мы многого не ведали. Вот школы своей в селе не имели, кто позажиточней — те возили ребятишек на обучение в село побольше с названием Усть-Лебедь. Там две реки — Малая Лебедь и Большая Лебедь — сходились. Мой отец-то тоже кузнецом был — я от него все умения перенял. По грамоте он до трех классов меня дотянул, а далее — я сам образовывался. Ну так вот: школы не было, а церквушка — как водится. И батюшка при ней. В больших-то селах батюшка всегда справный имелся, а наш — непутевый какой-то, сам себе на уме, да и питием сивухи не гнушавшийся. И ни службы толковой от него не знали, ни проповеди...

До того дошло, что в селе колдунья образовалась, или, попросту говоря, ведьма. Это случилось, когда я уж в возраст вошел и за батю все чаще самым большим молотом в кузне орудовал.

Поселилась эта ведьма на самой кромке леса посреди вековых сосен, где в одночасье образовалась ее избушка. Сначала-то избушка на другом конце села, у реки, стояла и принадлежала семье Прохоровых, но те вдруг, все как один, преставились от недуга внезапного. Дом стоял с месяц пустой, а опосля, в день третий после Троицы, на трех телегах приехали в село чужие, по виду цыгане, брошенный дом Прохоровых по бревнышку раскатали, к лесу перетащили и там сгромоздили сызнова.

Неделю цыгане гуляли в том дому и, пошумев изрядно, скрылись незнамо куда.

А в дому осталась жить Анфиса — новая хозяйка. Баба справная, лет зрелых, но моложавая да пригожая. Коса длинная, до пояса, только не русой масти, что у тутошних водится, а черная, на манер угля. И крепостью тела на местных пышных баб не походила, а являла худобу да змеиную гибкость. Тем и влекла — сложением диковинным, почитай заморским, как утверждал бывший солдат Антип, в дальних странах побывавший.

На пригожую одинокую бабенку местные ходоки сразу глаз положили, а прознав, что Анфиса еще и наливочкой балуется, принялись по сумеркам шеборшать под окнами у нее с посулами разными.

Вот тут и начались дела такие, что люди смекнули: черно на душе у Анфисы, недаром безбожные цыгане и доставили ее в наши места.

Сначала один ухажер пострадал — Антип, самый настойчивый в дерзновениях своих. Мало что был он на ногу покалеченный на войне, а тут угораздило его впотьмах под Анфисиным окном наткнуться на ветку и глаз обоих напрочь лишиться.

Другой — Еремей, брат мельника, — кипятком ошпарился, заплетя ноги на ровном месте и лицом угодивши в чугунок с токмо что сваренными Анфисой щами.

Третий — Пантелей, мужик семейный, тоже не сдюживший хочи своей и круживший около, — он в погреб по Анфисиному велению полез да и рухнул мешком с лестницы, ноги себе переломал.

Были там всякие еще случаи — кто в колодец упал и, пока не вынули его, все органы застудил, кто в сопернической драке за Анфисин поцелуй подобного себе жизни лишил и на каторгу отправился, а кто просто руки по недоумию своему кобелиному на себя наложил.

Мельник за брата своего Еремея в суд хотел подать, дескать, специально Анфиса подстроила со щами-то, чуть не губернатору самому жалобу отписал — чин чинарем. Собрался ехать в Усть-Лебедь, наутро встал прошение везти, а кони все пали ночью — лежат в стойлах, глаза стеклянные, пена на мордах кровяная. Так ни одну лошадь и не отходили, издохли все. Хотел опосля с оказией послать, да дураков нету — не согласился никто.

Так вот и поняли люди: ворожит Анфиса, ведает тайны черные и мор на кого вздумается напускает. И уж дом-то ейный обходить стали большим крюком.

А мне к тому времени шишнадцать годков минуло, но по силенкам да по справности парням взрослым я не уступал, а иных и побасче был. Тут тятька приступился ко мне строго: «Женись, Тишка. А не то я бобылем живу, как мамка твоя преставилась, царствие ей небесное. Дом наш без хозяйки. Мне поздно уж, а тебе в самый раз».

А я-то и не прочь. У меня и девка хорошая на примете виднелась — Таисья. Таюшка Зуева — мельникова дочь.

Таюшка по годам своим вошла в невестину пору. Сватались к ней не един раз, но не проявила она желания, и батюшка ейный женихам тоже согласия не выразил. И вроде ничего такого в облике ее для мущинского глаза приманчивого не маячило, красы там какой-то особенной, как принцесс разных описывают. А только даже при характере ее строгом по всему видно было, что у Таюшки сердечко золотое и доброты да ласки томится в ней преизрядное количество. Мне она глянулась, и Таюшка на меня глазами теплыми смотрела так, что сердце мое чуяло — приятен я ей.

И от тятьки мне отделиться хотелось. Как мамка-то померла, он каждый день да через день бражкой баловался. Иной раз и по три дни угомониться не мог. А с пьяных глаз норовил учить меня уму-разуму. И с того ученья ходил я в синяках да в шишках.

Ладно бы — синяки и шишки. Дело проходящее. Что хозяйству нашему разор с того приключился — то беда была. В кузне работы невпроворот, а тятька лыка не вяжет. Гвозди ковать — ничего мудреного, там и самолично справиться можно. А коль что фасонистей? Ось ту же, рессорку? В тех трудах надобно вдвоем управляться, чтобы форму нужную выводить. Одному никак.

Да и прежнего расположения от людей не стало. На что уж в селе кузнецу особый почет и уважение, но тогда почет долог, когда работник дело разумеет. А коли неработью стал — поминай как звали. Поначалу тятьке сочувствовали, что, мол, вдовый мужик — это половина мужика. Ждали, что угомонится. Женить его даже хотели, думали, оправится при бабенке путной. А он только отмахивался: «Пущай вон Тишка женится».

И потому, из положения нашего, свататься мне к Таюшке все равно было что по воздуху полететь. Семья Зуевых большая, крепкая да работящая. И — при мельнице. Им кого ни попадя в женихи не подашь. Им ровня нужна. И посматривали они всерьез в сторону Илюхи Малыгина, сынка пасечника.

Илюха — как есть парень видный и обходительный. Лицом бел, волосами кудряв, пряниками девок угощал да леденцами. А моя рожа с крапинами от угля да руки с подпалинами от железа, в горне каленного, — не тот коленкор. Хоть и сильные руки, и сноровистые, но ведь кралям разлюбезным — им еще и церемонии подавай. А я уж точно до них не мастак.

А Илюха, тот времени не терял, жужжал, точно шмель, вокруг Таюшки. Да еще и Кольша Савватеев тоже виды на Таюшку наметил. А что ж ему стесняться было — у его отца лесопилка, к нему, как ни крути, почет и уважение у Зуевых завсегда имелись.

Так уж доспело, что осенью либо те, либо другие сватов до Таюшки заслали бы. Вот уж маета мне с того дела пришла...

И дернул же черт меня вспомнить в горестях своих про Анфису. Ну, раз ведьма она — пущай мне и поможет. Я же дурного просить не буду — пусть наворожит там или еще чего удумает. Только чтобы Илюхе да Кольше от Таюшкиных ворот указала она поворот.

Прихватил я наливки малиновой, орехов кедровых и отправился Анфису умасливать да к своим делам поворачивать...

* * *

Тут входная дверь распахнулась так, будто кто пинком по ней поддал, и на крыльцо вывалились гости шумной ватагой, березкой промеж осин угадывалась невеста в свадебном платье. Следом за ней, не отставая ни на шаг и даже для верности прихватив Светланку за локоток, семенил Андрейка, бывший ее одноклассник.

Светланка и Андрейка сбежали по ступенькам, а остальные остались на крыльце держать дверь.

На шум выскочила из будки и заметалась на привязи растерянная Дамка, то принимаясь лаять, то дружелюбно размахивая хвостом.

Светланка! — гоношился Андрейка. — Скорее! Идем в баню прятаться...

Сам иди в баню! — капризно отвечала Светланка. — Что ж ты только на третий день надумал красть-то? Выжидал... Теперь отвали!

На селе ну разве что совсем уж дети малые не знали, что Андрейка тоже сох по Светланке. Еще с седьмого класса. Парочкой они выглядели очень даже подходящей — оба высокие, спортивные, нрава веселого и разумения твердого. И складывалось у них вроде все как надо, а чего-то в оконцовке не задалось. Андрейку и звать-то на свадьбу не хотели, но куда денешься — друзья детства.

Ты чё, Свет, Москва-динамо? — с обидой протянул Андрейка. — Ну, пойдем... Мы же уговорились: я краду невесту. Тебя то есть... Требую выкуп. Ты же сама просила! Так дела не делаются...

Ну и не ори, — огрызнулась Светланка. — Иду я... И пошутить нельзя, что ли?

В дверь изнутри дома уже ломился спохватившийся жених. И как только Светланка и Андрейка шмыгнули в баню, дверь отворили.

И заорали сразу со всех сторон.

Ну чё, жених, проспал невесту?!

Всё, Миха, — заново холостой!

Баба с возу — кобыле легче!

Смотри, принесет молодая чего... В подоле!

От последнего комментария Мишка дернулся и побелел лицом.

Где? — спросил он негромко.

Ищи-свищи! — дурниной заорали на крыльце.

Дверь бани приоткрылась, на белый свет выскользнул Андрейка и затараторил почти без пауз:

По старой традиции, положенной на всех правильных свадьбах, жених, упустивший невесту, обязан предоставить по требованию всей честной компании выкуп за невесту, на усмотрение честной компании и лично удальца, невесту укравшего.

Да хорош придуряться... — начал было Мишка.

Но на крыльце заблажили неимоверно.

Выкуп, выкуп давай!

Из дома вывалился Толик с баяном и ни с того ни с сего заиграл «Полет шмеля», с таким чувством и темпераментом перебирая виртуозными пальцами по отзывчивым кнопкам инструмента, словно совершал некий эротический обряд на теле сладострастницы.

Мишка торопливо спустился с крыльца и подошел к Андрейке почти вплотную. Парнем Мишка был крепким и в плечах широким, но ростом пониже Андрейки, поэтому Андрейка в этом стоянии друг против друга посматривал на Мишку вроде как сверху вниз.

Выкуп гони, — напряженно улыбаясь, проговорил Андрейка, — женишок... Чё дать можешь?

Могу дать в роговой отсек! — тихо, чтобы слышал один Андрейка, произнес Мишка.

Ну, мы ведь и ответку сообразим! — в тон ему ответил Андрейка.

А на крыльце тем временем разные поколения гостей, сошедшись в непримиримых противоречиях, спорили, что полагается для выкупа по всем правилам. Решили все-таки положиться на старших.

Хоть спорь, хоть не спорь, а вариантов не более двух! В первом — деньгами откупались, — со знанием дела ответствовал Иван Звягинцев, придавая прокуренным усам своим горизонтальное, «гусарское» положение. — А во втором — свидетель пил из невестиной туфли, сколько могло там водки поместиться.

Ты чё, дядь Вань? — засомневался кто-то из молодняка. — Она же грязная!

И что с того? — в свою очередь подивился на некомпетентность подрастающего поколения Звягинцев. — Это же не компот тебе... От водки всякий микроб дохнет!

Слыхал, Андрейка? — не переставая играть на баяне, крикнул Толик. — Выбирай: деньги или туфля!

Вместо ответа Андрейка вынул из-за пазухи белую Светланкину туфлю. Все заржали. А с крыльца уже бежал Мишкин дядька — Степка, всякий раз охочий до водки, как и до всего остального, содержащего алкогольный градус, и готовый исполнить роль отсутствующего свидетеля.

Принесли водку, набухали чуть не полбутылки в туфлю. Степка, проливая через край себе на рубаху, выцедил содержимое, вернул туфлю невесте, и вся компания подалась обратно в дом. Последними шли Светланка, потягивавшая за рукав сбавляющего шаг Мишку, и Андрейка, пару раз презрительно сплюнувший себе под ноги через щербину между передними зубами.

Вот так — человеческая субстанция выплеснулась во двор, побурлила, устроила небольшой шторм местного значения и втекла обратно в дом, оставляя на отшибе событий так и не сориентировавшуюся в ситуации Дамку и не замеченных никем в плавно наползающих вечерних сумерках деда Игната и Танюшку.

Дамка, Дамка, — позвал дед Игнат, — фить, фить...

Дамка из вежливости вильнула хвостом и, порывшись носом в чашке среди тестовых ошметков пирога, из которых она ранее выела мясо, фыркнула и полезла в будку.

Ну что, Таньша, — наклонился дед Игнат к внучке, — не скучно тебе? А то пристал дед с разговорами...

Нет, деда, нет! — поспешно ответила Танюшка. — Что там дальше было?

Значит, дальше? — заулыбался дед Игнат. — Что ж, слушай...Так вот: продолжается история предка нашего Тихона Дорофеича, как он сам ее и рассказывал.

* * *

...Прихватил я наливки малиновой, орехов кедровых и отправился Анфису умасливать да к своим делам поворачивать.

Не больно приветливо приняла меня Анфиса. Однако в дом пустила и за стол пригласила. Выставил я, как положено, наливку, орехов насыпал, а сам сижу ни живой ни мертвый — вдруг она за спину зайдет, слова какие пошепчет, окропит водой болотной и порчу накинет на меня, чтобы впредь неповадно было.

Нет, ничего за спиной у меня Анфиса шептать не стала. Взяла штоф, покрутила в руке и на свет через играющую наливку посмотрела. После засмеялась, два стакана вынула и пирог грибной из печки достала.

Вижу, пришел ты не попусту, — заговорила Анфиса, — сердцем маешься...

Голос у Анфисы звучал молодо и приятно, только иногда потрескивал, как изгорающий воск на свечке. И верно на селе говорили — сила бабья от нее исходила неодолимая. И хоть сарафанчик на ней был под горлышко и даже руки укрывались полностью под длинными рукавами, все одно — казалось, что тело ее выпирает отовсюду в самой что ни на есть заманчивой наготе.

Двигалась по избе она легко и плавно, незаметно делая десятки дел, — я и не понял, когда она успела наполнить стаканы рубиновой, что свежая кровь, малиновой наливкой, нарезать пирог, наставить на стол чашек и тарелок с брусникой, засоленной в капусте, зайцем, жаренным в сметане, деревянное блюдо с янтарными сотами, истекающими душистой волной меда, и домашним козьим сыром.

И при этом все расспрашивала меня и подливала в наши стаканчики, не устававшие звонко стукаться друг о дружку.

За веселым потчеванием я ей и пожалился на тугу-печаль свою и, захмелев изрядно, даже плести ей начал такие басни, что окромя нее «никто мне помочь не в силах» и пущай она беду мою разведет, а я тогда для нее «уж так расстараюсь, так расстараюсь».

А что же я могу сделать для тебя? — словно бы дразня, отвечала Анфиса. — Ума не приложу! Чего бы ты хотел-то?

Я что ж... Зла не хочу им, — замялся я. — Пущай только они отлынут оба от Таюшки да других невест себе ищут...

Вот, значит, как? — смеялась Анфиса — Отлынут пусть... Да любишь ли ты свою Таюшку?

Люблю, люблю! — запричитал я. — Вот те крест...

И я повертелся вокруг себя, выискивая глазами образа, но, не найдя ничего похожего ни в одном углу горницы, вдруг вспомнил, где я и зачем пришел, да так и замер с вознесенной надо лбом рукой.

То-то! — поучительно произнесла Анфиса. — Раз пришел ко мне, значит, и дело твое соответствует... А если ошиблась я в тебе — то вон порог, а за порогом дорога.

Уж и не рад был, что ноги сюда привели, но тут замутилось в моей голове, и словно увидел я за окном на той дороге, куда перстом указывала Анфиса, свою Таюшку в подвенечном уборе да с Илюхой, пасечниковым сыном, об руку.

Чё хошь сотвори с ними, — завыл я, как пчелой ужаленный, — только отвороти от Таюшки...

Так не пойдет, — снова насупилась Анфиса. — Хочешь грех на меня перевесть? Ты сам сказывай: что делать мне и с кем?

Умори, умори их, треклятых! — будто рявкнул кто-то иной из моей утробы. — Илюху Малыгина да Кольшу Савватеева...

Хочешь, чтобы так и было? — совсем уж в строгостях подступила Анфиса. — Не повернешь на попятную?

Хочу! — изрекал иной из утробы. — Не поверну. Ты соверши. А я так расстараюсь, так расстараюсь...

Ну, хорошо, — изменившимся, спокойным голосом произнесла Анфиса. — Ступай домой и приходи в ночь, как луна без ущерба будет. Бери сапоги кожаные да рукавицы кожаные. И прихвати с собой курицу живую, яйцом тяжелую — ни молодую, ни старую, ни белую, ни черную. Никому ничего не сказывай — себе хуже сделаешь. А теперь ступай, да иди — не оглядывайся!

И как тут ослушаешься? Пошел я, ноги гнутся, зубы стучат, и так повернуться тянет, что пот прошибает. Иду — держусь. А сам думаю: «Чего она сейчас там вытворяет? Может, крестом перевернутым крестит? А то взяла и плюнула трижды в спину? Или на тень мою ногой наступила?»

Так вот и шел, на каждом шаге погибели ожидая. А как домой пришел — рухнул и уснул. Проснулся — солнышко уже высоко было...

Дальше — дни шли помаленьку. И час урочный с каждым деньком близился. Хотя не так уж, чтобы очень хотелось мне той ночи дождаться, как луна без ущерба настанет. Страх меня брал — это что же свершиться должно-то?

Сапоги кожаные с рукавицами я припас, но спрятал подальше и нет-нет да и думал, что либо выброшу свою амуницию, либо пожгу.

Иной раз ходил я ввечеру к реке, где девушки на лужку скошенном песни пели да хороводы водили, чтобы на Таюшку посмотреть, а то и заговорить с ней ласково.

Ухажеров — Илюху и Кольшу — я там не видал ни разу. Может, ухаживать им было лень, а может, и любовь у них поостыла. Я уж и думать стал: не пойду к Анфисе, сделаю вид, что и не просил ничего.

Однако спокой этот из меня сразу вышел, как только в кузню заявился отец Илюхин и заказал новые колеса и рессорки для тарантаса мягкого хода. И антирес свой обозначил: «На свадьбу молодым». Стало быть, сыну евонному и Таисии Зуевой.

И опять я в прежнюю смуту вошел, а тут и ночь означенная подоспела.

Прихватил я в мешок сапоги с рукавицами да курицу, с насеста снявши, туда же сунул и, дождавшись, как темнеть зачнет, пошел к избушке Анфисы.

Луна в ту ночь вздымалась крупная — что колесо от тарантаса (вспомнил я сразу заказ малыгинский на сыновью свадьбу), и казалось, что катится она кованым диском прямо по верхушкам деревьев и того гляди загремит, ударившись о торчащий корень.

Вечер приступал сумрачный, но от невиданно крупной луны исходило столько света, что припушивший лесную землю сосновый игольчатый покров просматривался во всех подробностях. Вплоть до каждой иголочки и шишки растопыренной. По такой оказии, пристроив на спине мешок, поспешил я к лесу...

* * *

Прерывая деда Игната на полуслове, дверь дома снова отворилась, только на этот раз тихо, со всем желанием не привлекать внимание.

В приоткрытую дверь вылилась песня про Хасбулата удалого.

 

...Дам коня, дам кинжал,

Дам винтовку свою,

А за это за все

Ты отдай мне жену...

 

Песня прозвучала парой строчек и притихла за притворенной дверью, продолжая пробиваться нечленораздельным «бу-бу-бу», да и то если нарочно прислушиваться.

В уже сгустившейся темноте на крыльцо выскользнули двое и укрылись в дальнем углу, куда не проникали ни лунный свет, ни слабый отблеск уличного фонаря. Но даже в темноте угадывалось, что двое эти — мужчина и женщина. Угадывалось по тихому смеху, шепоту и по тому, что они там, на крылечке, совершенно отчетливо целовались. Целовались сладко, с томным постаныванием и уж точно, как водится в подобных случаях, с предоставлением полной воли рукам.

Конечно, все эти действия в большей степени были ведомы деду Игнату, а Танюшка, ничего не понимая, вопросительно таращила на деда глазенки, боясь и подумать о взрослом и запретном.

«Кто ж такие? — подумал дед Игнат. — Вот ведь лиходеи...»

В доме грохнул смех, и, видимо, такой дружный, что почти без искажений проник даже на улицу. И далее — опять: «Бу-бу-бу...» — как через ватное одеяло.

Очередной поцелуй перешел в сдерживаемый горячий разговор.

Что же мы делаем? — прерывистым шепотом произнесла женщина. — Боже ты мой... Ты с ума сошел... Отпусти.

А что мы делаем такого? — увещевал мужчина. — Ну скажи? Я виноват, что меня тянет к тебе? Сил моих нет...

Отпусти! — голосом, наполненным истомой, проговорила женщина. — У меня сердце сейчас выскочит...

Не выскочит, — успокоил мужчина, — я его рукой держу.

Что ты делаешь? — отозвалась женщина. — Я сейчас раздеваться начну... Прямо здесь!

Кто бы возражал...

Нет... Ты с ума сошел.

В сенях ударило что-то металлическое, загремев и покатившись по полу, наверное, ведро. С крыльца к улице метнулись две фигуры. Первая женская и за ней — мужская.

Где тут свет у вас? — раздался из сеней голос.

Следом осветилось большое окно сеней, загорелась лампа над крыльцом, и из дома вышел Толик, потирая ушибленный лоб, в обнимку с другом-баяном. За ним потянулись и остальные гости.

На крылечке довольно быстро становилось тесно и шумно.

Гав, гав! — лениво обозначила свое присутствие Дамка.

Дамка, на место! — крикнул Василий, старший брат жениха.

Дамка покорно попятилась, словно только и ожидала чьих-нибудь указаний подобного рода.

А пошли до речки дойдем! — предложил кто-то.

Пойдем, пойдем! — поддержали предложение несколько голосов.

Ну ее к черту, речку! — воспротивились другие. — Лучше к лесу прогуляться и костер развести...

Толик, — перекрикивая остальных, подала голос сватья Наталья, — давай на ход ноги что-нибудь лирическое.

А давайте на ход ноги, — ответил Толик, — лучше водочки, по традиции. А там и песню грянем!

Василий вернулся в дом и вскоре вышел с початой бутылкой и парой стопок. Стопки, наполняясь снова и снова, быстро пошли по кругу. Одной бутылки, конечно, не хватило, и Василий сбегал за второй.

Луна-то, едрить твою в кочерыжку, — заметил кум Иван. — На крышу лезь — и рукой достанешь.

Я вот в армии когда служил, на Кавказе, — сказал Толик, — там в горах — звезды с тарелку. А луна, бывало, как вылезет, зараза... Я вот сяду матери письмо писать и лампу не включаю. Если у окошка.

А молодые где? — вклинился в рассказ Толика кум Иван. — Мишка-то чё?

Мишка твой спит, — ехидно ответствовала Наталья. — Со Степкой нализались, даром что свадьба. А где Светка — без понятия. Жених проспится, у него и спросим.

И без всякого перехода сватья Наталья затянула забубенную (не без намека) песню:

Виновата ли я, виновата ли я,

Виновата ли я, что люблю,

Виновата ли я, что мой голос дрожал,

Когда пела я песню ему...

 

Толик поддержал исполнение инструментально, и гости, вразнобой подхватив путаные признания не известной никому девушки то ли в любви, то ли в ее отсутствии, двинулись общей компанией по центральной улице села Малая Лебедь.

И некоторое время в тихом вечернем воздухе раздавалось:

 

Ой ты, мама моя, ой ты, мама моя,

Отпусти ты меня погулять.

Ночью звезды горят, ночью ласки дарят,

Ночью все о любви говорят.

 

Дед Игнат зябко повел плечами и встал, чтобы пройтись и согреться. По двору тянуло вечерней свежестью. Вспомнив болтовню Толика, дед Игнат задрал голову вверх. Луна на самом деле выглядела внушительно. Истинно: величиною с тележное колесо. Словно перебежала из полуторасталетней давности рассказа Тихона Дорофеича.

Наглядевшись на луну, дед Игнат спохватился и поспешил к Танюшке.

А ты, красавица писаная, не замерзла у меня?

Немножечко, — ответила Танюшка, — но я домой не хочу. Мне интересно, чем там кончится.

Вот старый пень, дурной, — бормотал дед Игнат, поднимаясь в сени, — заморозил дитя.

Дед принес старенькое пальтишко и укутал Танюшку так, что только нос и глаза виднелись.

Так, на чем я там остановился? — усаживаясь рядом, припоминал дед Игнат. — Ага!

* * *

...По такой оказии, пристроив на спине мешок, поспешил я к лесу.

Анфиса ждала меня на пороге и в этот раз в дом не пустила.

Курицу принес? Ту, что говорила? — первым делом выспросила она и, получив подтверждение, потребовала: — Давай...

Забрав у меня курицу, Анфиса подошла к колоде с воткнутым в древесную мякоть топором, ловко срубила курице голову и слила кровь в горшок с каким-то варевом.

Иди в баню, — начала Анфиса наставлять меня на нужный лад, — догола разденься. Там накинь рукавицы и этой вот мазью натрись. Весь, кроме лица... Чтобы ранки, какие есть, затянулись — не то пыльца едкая попадет, отравишься. Тело твое защитим, а лицо сам береги — нельзя его натирать... Затем обувайся в сапоги... Получишь от меня туес берестяной, и расскажу тебе, что и где в него складывать будешь.

Я все исполнил и предстал перед Анфисой в чем мать родила, если не считать сапог и рукавиц, коими я прикрывал причинное место.

Мазь из горшка не впиталась, а покрыла меня тонкой коркой, как запекшаяся кровь, и с каждой минутой от корки этой усиливался жар в теле, словно угли, тлевшие внутри меня, вдруг раздувать зачали. Я нежданно почувствовал в себе злую силу мышц, а с тем — желание учинить какое-либо дерзновение.

Пойдешь в лес до Чертовой впадины. Дороги туда нет. Будешь смотреть на луну — она должна быть справа от тебя. Сил у тебя теперь долго не убудет, так что не сомневайся: гора встретится — лезь в гору, озеро — плыви. Главное: иди прямо, не сворачивай. Иначе блуждать тебе вечно... Что, ушел из тебя страх?

Нет во мне страха, — отвечал я дерзко и даже руки развел, не пряча больше от нее, посторонней бабы, места причинного, что ранее срамным делом посчитал бы. — И сил в достатке.

Вот и ладно! — довольно улыбнулась Анфиса. — Тебе все это сегодня понадобится. Слыхал о Чертовой впадине?

О Чертовой впадине я слыхал... Страшные и странные истории ходили в округе об этом месте. Из тех, кто его видел, живым остался один, да и тот разумом помутился. Жил в нашем селе дурачок Стёпчик по прозванью Благой — по домам все ходил и подачками питался. Вот он, говорят, там побывал! Сгинуть — не сгинул, но уж рассказать ничего не мог. Много раз к нему приступали с расспросами, а он только смеялся, а если приставали сильнее, начинал плакать и убегал.

Говорили некоторые, что впадина случилась оттого, что с неба камень здоровущий упал, и в том месте изменилось все. И живое, и неживое. Даже из Усть-Лебеди люди, которые с интересом узнать, что там и откуда взялось, приезжали. Но как ушли, так и сгинули все до единого.

И боялись все не только попасть в эту Чертову впадину, а даже и разговоров избегали о ней.

Но с Анфисиной мазью я и думать позабыл о страхе.

Кто же о ней не слыхал-то, — ответил я, — только бывал там не всякий...

Кто бывал, живой не ворачивался, — резко сказала Анфиса. — А ты пойдешь и воротишься. Моя власть тому порука. Иди. И набери там полный туес цветов красных. Это чертополох — особый, не простой. Им мы соперников твоих заморим. А чтобы уж точно не заплутал — вот тебе провожатая.

Только Анфиса сказала о провожатой, безголовая курица вскочила на ноги и, бодро вышагивая, двинулась в чащу леса. Я заторопился за ней.

Иди, — крикнула вдогонку Анфиса, — и не оглядывайся!

И я пошел. Про то, что оглядываться нельзя, я вскорости позабыл, чуть ли не с первым шагом — так манила меня Чертова впадина. И как дошел до нее, не помню — мазь Анфисина просто над землей меня несла.

Все преодолел играючи, а в нужном месте расступились предо мной деревья могучие, и предстала сама собой за широкой черной каймою мертвой земли Чертова впадина.

Вот если судить о ней человечьим разумением, то и угадать невозможно, как она получилась. Уж больно ровная и правильная, как тарелка суповая, только размеров невероятных. Тарелка великана, каких и на земле не бывает, а только в сказках. Тут уж такой объем, что и сообразить невозможно — камень небесный шмякнулся или сам черт кулачищем вдарил. И по всей впадине как тлеющий огонь — цветы красные чертополоха.

Каждый цветочек — что малый огонечек. Все бутоны полураскрыты, и цветочки те, покачиваясь от ветра, красными язычками своими, будто бы холодным пламенем, воздух лижут. Заставляя и любоваться собой, и пугая всякого, кто дерзнет дотронуться до них, неминучей опасностью обжечься.

И неудивительно, что Стёпчик здесь умом тронулся. И неудивительно, что мерли все остальные, кто к поляне с чертополохом выходил. Тяжелый дух от пыльцы чертополоха стоял не только над поляной, а и далеко за пределами. Никакой птицы, ни даже мошки не виднелось рядом. Значит, была в той пыльце погибель.

Такая важность меня взяла — что я, пусть не своими силами, но владею этим дурманом тайным, видимо, самим чертом в глубине леса посеянным. С теми мыслями отправился я ходить по полю, утопая по щиколотку в цветках чертополоха, точно в живом пламени.

Под утро безголовая курица привела меня обратно, и, как велено было, принес я полный туес цветков чертополоха Анфисе. Она туес забрала, а мне велела одеться и домой идти.

Я в бане-то, когда одевался, пробовал мазь, на мне застывшую, смыть. Да не получилось ничего. Я оделся и вышел, а про мазь, что не смывалась, у Анфисы спросил.

А зачем тебе смывать ее? — усмехнулась Анфиса. — Что тебе, плохо было с новой силою своей да с желаниями новыми?

Нет, Анфиса... Хорошо мне, да так хорошо, как и не было никогда...

Ну, то-то! К тому же не смывается она водой-то... А теперь ступай. И через три дня поспрашивай соседей, как, мол, здоровье у Илюхи Малыгина да у Кольши Савватеева. Как что проведаешь — ко мне поторопись. Ну, иди! И не оглядывайся!

Пошел я. И хоть страха прежнего не было во мне, ослушаться Анфису и оглянуться не посмел.

А на третий день сам я, ничего еще не успев спросить у соседей, узнал все от зашедшего посмотреть на свою рессорную коляску пасечника Малыгина.

Вот не знаю, други, как мне и быть-то теперь с этой коляской... Сынок мой при смерти лежит, — будто не своим, глухим голосом рассказывал в одночасье сгорбившийся и постаревший Малыгин, присаживаясь на скамью оттого, что ноги словно и не держали его вовсе. — Не ест, не пьет... Животом шибко мается. И Кольша савватеевский такой же... Говорят, выпили браги... Цыгане шли мимо села, песни пели и брагой сынов наших угостили. Те и отказаться не смогли. Вот пропадают теперь...

Эх, ну и что за радость-то мне открылась несказанная! Едва дождался я вечера и сразу же отправился к Анфисе, прихватив сызнова штоф вместительный с малиновой наливкой.

Встретила меня Анфиса приветливо. В горницу ввела, в коей по дощатому полу важно вышагивала та самая безголовая курица. Стол яствами уставила, наливочку сама кушала и мне полнехонько наливала. Так мы с нею до зорьки пировали.

Видишь, как все хорошо складывается,— говорила Анфиса, маслено блестя глазами. — Через три дня Илюха с Кольшей отойдут. Тебе соперников не останется. Потом мы твоего... Потом мы сделаем так, что кузница тебе отпишется. Ты станешь видным женихом, и Таюшка — твоя. Ну а с ней и мельница! Ха-ха-ха...

Ха-ха-ха! — вторил я Анфисиному смеху.

Ну а там — сочтемся с тобой! Помнишь, говорил: «Я уж так расстараюсь...»

Помню! — соглашался я не думая. — Расстараюсь!

А поутру, захмелев совсем, задумала Анфиса выпить со мной на брудершафт. Выпили мы с ней, и наши губы сошлись в таком сладком поцелуе, аж малиновый звон во всем теле зазвучал. Припомнил я, как стоял перед Анфисой голый, мазью ее натертый, и плоть моя мужская взбудоражилась от немедленного желания.

Учуя во мне соки кипящие, Анфиса отстранилась, перешла в дальний угол и указала мне на дверь.

Иди домой, кузнец, — только и сказала, — и не оглядывайся.

Я вышел на нетвердых ногах и, по-прежнему не решаясь ослушаться, побрел домой, думая о сладких Анфисиных губах. Ведь это был мой первый поцелуй, и он оказался необычайным, сводящим с ума и требующим повторения. Еще и еще...

Через три дня отошли в мир иной Илюха и Кольша.

А через месяц преставился мой отец. Пришел он как-то сильно пьяный и все мне про цыган рассказывал, угостивших его такой огненной брагой, что пить ее было сплошное удовольствие. На следующий день отец слег и, шесть дней промаявшись животом, умер.

Испустившие дух Илюха и Кольша, знамо дело, меня не тяготили своей кончиной. Наоборот.

Странно то, что тятькина смерть никаким боком не отозвалась во мне, даже ни на осьмушку или хоть того помене. А ведь помнил я: когда мамки не стало, тогда словно воздуху во мне убавили. Дышать дышал, а в голове мутнело все, без воздуха-то... И слезы лились и лились сами по себе, как думками нечаянно мамки касался.

А с отцом все не так вышло. Вроде понимал: «Вот сапоги его стоят, вот картуз висит, махра в тканевом мешке припасена — а его нет. Навсегда. Вышел тятька... Вышел весь». А мне все одно спокойно. Опущают в ямку гроб с телом отцовским, люди судачат: вот, мол, Дорофей-кузнец «душу богу отдал». Смех один. Там, внутри меня — смех... Думаю: «Да какому богу тятькина душа нужна, забулдыжная».

Так ни на что и не сподобился — ни слезинка грустная не скатилась, ни слово памятное не проговорилось.

Я вступил во владение имуществом и кузней. И на селе признали меня за нового кузнеца, наследника отца своего.

Немного погодя Таюшкин отец, мельник Зуев, сам уже намеки делал: не глянется ли мне дочка его Таюшка. И говорил про то, что ищет он зятя себе хорошего, правильного да надежного.

Сговор состоялся, и налаживалась наша с Таюшкой свадьба.

Да только я уже сох по Анфисе и сватовство устраивал лишь по Анфисиному наущению. Потому как находился в полной Анфисиной власти.

А люди все, и в нашем селе, и в самой Усть-Лебеди, стали для меня словно убогие какие-то. А я перед ними такой гонор ощутил, коего никогда и не ведал ранее. И перед Таюшкой, словно я не из тех же телес слеплен, что и она.

Забыв про все, бегал я в Анфисину избушку вечерами, с неизменной малиновой наливкой, в ожидании Анфисиной милости ко мне. И, находясь в добром расположении духа, могла Анфиса одарить меня сладким поцелуем. Но к телу так и не подпускала.

Так между делом и день свадьбы моей с Таюшкой наступил. Время летело быстро. Днем я в кузне трудился. А с вечера и до утра почитай — с Анфисой валандался, на поцелуи сладкие напрашивался. Сил не спать ночами, а после молотом махать у меня доставало. И откуда что бралось, я и не задумывался.

Не очень хотелось мне свадьбу справлять — отворотился я тогда уже и от Таюшки, и от людей, среди которых жил с самого рождения. Но Анфиса свадьбу требовала! Говорила:

Коль ты в дом к ним войдешь — мы через тебя всю семью изведем. И Тайку твою, и папашу ейного. Мельницу к рукам приберем и будем из чертополоха муку молоть да пирожки с чертовой начинкой печь!

Задумывала Анфиса дела страшные, а я словно и не слышал ничего, словно и разговора не понимал.

На свадьбу нашу с Таюшкой чуть не все село собралось. Вокруг меня с утра какие-то цыгане крутились. Пригнали тройки запряженные, лентами да колокольцами украшенные. Меня в пиджак первостатейный нарядили да ноги в сапоги, дегтем надраенные, сунули.

Под их песни и к церкви двинули...

Вышел нам батюшка навстречу, по всему — малость пьяненький. Благословение свое нам выразил. Стою я — дурак дураком, слушаю, что велят — исполняю.

А как в церкву идти дело дошло, встал я в дверях — и ни вперед, ни назад. На крест смотрю — неприязнь и силу, вспять толкающую, чувствую. На образа гляну — и ноги сами на два шага назад отступают. Не пускает меня обиталище святое.

И кожа на мне, там, где Анфисиной мазью натирался, гореть стала да чесаться. И так, что хоть скидывай одежку и рви ее ногтями, кожу-то.

Взвыл я по-звериному, кинулся в тройку, вожжи схватил и давай погонять почем зря. Мчал я долго, не разбирая дороги, пока коней до мыльной пены не довел. Бросил поводья, глядь, а тройка недалече от Анфисиного дома стоит.

Вечерело уже. В самой горнице лампа еле теплилась. Поодаль костерок дымился, и в подвешенном котелке курица безголовая целиком варилась. Ни в избушке, ни у костра Анфисы не было.

И тут гляжу — огонек в баньке светится.

«Ну, — думаю, — не уйду, пока ласки любовной от кралюшки моей Анфисушки не отведаю».

А тут и Анфиса сама на пороге баньки стоит в длинной, до пят, рубахе канифасовой.

Что ж ты, Тихон Дорофеич, невесту бросил? — спрашивает и по имени меня величает в первый раз. — А ну поворотись да поспеши. В ноги упади. Раскайся. Языком трепи, что нечистый попутал... А чтобы Тайке мужем был сегодня же... Понял ли?

Понял, — отвечаю. — Но дай только сначала к тебе припасть. А после все сделаю, как велишь...

То, чего ты желаешь, — говорит, — заслужить надо... Ступай теперь. И не оглядывайся!

Пошел я, а вот не оглянуться духу не хватило.

Поворотился вспять, позади — пусто. Видно, Анфиса не думала, что я ослушаться ее смогу. Подбежал я к бане — дверь затворена и изнутри батожком подперта. Я — к окошку. А там...

Ходит Анфиса по бане голая, веник крапивный разминает, кипятком на каменку плещет, и, казалось бы, вот она, краса — любуйся... Да только красы той — одно название. Чудище вместо бабы, и только. И лицо Анфисы к телу приставлено, и руки по локоток ее, а далее тело старушечье, с грудями иссохшими да вытянутыми, как тесто слежавшееся. И главное — тело, что всегда одеждой сокрытое, все в шерсти, хвост в оконцовке хребтины и заместо ступней — копыта, как у овцы или свиньи.

Ничего я тогда не подумал путного. Ни о том, что чертовка в Анфисином облике пряталась. Ни о том, что я по своей воле в подручных у нечистой силы оказался. И что кара за смерти невинные теперь и на мою душу падет. Просто испугался и дал деру...

Ночевать я домой не пошел. Блукал всю ночь где ни попадя, а поутру все же к селу прибился. А там, у крайней хаты, цыган одноногий, на деревяшке, стоял, меня поджидал. Как завидел, сразу поковылял ко мне, строжиться начал, да чтоб пострашнее было, нагайкой принялся колотить себе по ноге-то деревянной.

Ты пошто Анфисины требования не исполняешь? — закричал. — Тебе что велено было? Свадьбу гулять! А ты? А ты знаешь, что невеста твоя в омут бросилась и до смерти утопла?

Таюшка? — выдохнул я. — Насмерть утопла?

Мертвей не бывает, — с явным удовольствием ответствовал одноногий. — От позора, что жених со свадьбы убег, руки на себя наложила. Тебе с того порицание выйдет... А какое — мне неведомо. И должен ты ввечеру быть у Анфисы как штык. Иначе несдобровать тебе... Побежать куда не вздумай — везде отыщем.

И, на прощанье приложив своей нагайкой меня по хребту, одноногий цыган отбыл.

Мне — что? Мне Анфисин гнев хоть и страшен был, боле люто заныло сердце от известия о гибели Таюшки. Однако, кажись, вид Анфисин в чертовском теле дурь-то всю изгнал из меня. Вот разве что порою опять накатывало величие мое над людьми, и тогда Таюшкина смерть становилась радостью на время, но только вспоминал я Анфису в бане, как снова дурь моя стихала.

Людям в глаза смотреть меня стыд не пускал, и, по кустам скрываясь, отправился я к плотине, туда, где Таюшка моя утопла. Но и там близко подойти не решался. Все время люди шли к берегу — девки венки на воду пускали, а поодаль мельник Зуев на коленях стоял, бормотал что-то про себя, поклоны низкие бил да все плакал и плакал...

* * *

Заскрипели половицы, и на освещенное крыльцо, двигаясь хмельными зигзагами, выбрался пьяный Степка. Видно, к водке, выпитой из невестиной туфли, за столом Степка добавил еще преизрядное количество спиртного.

И в тот момент Степке было нехорошо до самой крайности.

Каким-то чудом сохраняя равновесие, Степка добрел до бани и уткнулся лбом в прохладные бревна сруба. На время ему полегчало, но тяжелый спазм, зарождение которого в Степкиной утробе и выгнало страдальца на улицу, начал выворачивать кишки наизнанку. Степку рвало бурно, накатывая одну волну тошноты на другую.

Степка не знал, что за его жалким состоянием наблюдают трое: Дамка, высунувшая голову из будки, Танюшка, приподнявшаяся на скамейке, и дед Игнат, привставший из желания помочь в случае необходимости.

Да, впрочем, если бы и знал, все равно сдержать рвотные позывы не смог бы.

Из троицы наблюдавших дед Игнат точнее всех понимал смысл происходящего, и взгляд его был полон укоризны. Он даже хотел «приложить» Степку как следует и слово быстренько нашел для того увесистое, но пожалел Танюшкины уши.

Степка тем временем, исчерпав запасы желудка, втиснулся в баню и, судя по шуму в предбаннике, завалился спать прямо на пол.

«Вот они, поколения, — подумал дед Игнат, морщась от мыслей горьких, как от зубной боли, — пить и то не выучились. Чего жрать-то, будто у тебя два горла... А потом бегать блевать по углам... Водочку надо пить с удовольствием. И по делу... Не на то, чтобы мозги отключить. А для радости, веселья, спокойствия... Чтобы душу позабавить или унять...»

А вслух сказал:

Ничего, Таньша, не пужайся. Степка— он хворый у нас. Вот от болезни его и полощет...

А он не умрет, деда? — спросила напуганная Танюшка.

Энтот? Нет! — ответил дед однозначно. — Он еще и переживет, пожалуй, многих... Вот паразит — все настроение испортил. Ну да шут с ним, слушай дальше.

* * *

...Мельник Зуев на коленях стоял, поклоны низкие бил да все плакал и плакал.

Только вечером соседи домой его увели, а я к тому времени к бабке слепой сходил да сивухой разжился. Надобно мне стало как-то холод из души прогнать.

Встал я на колени, там же, где мельник Зуев дочь свою оплакивал, и к бутылю с сивухой приложился. Крепко приложился, чтобы разумение затуманить да вслед за Таюшкой отправиться. И уж решился совсем, а как одежду скидывать начал, обнаружил у себя шерсть по телу...

И что же? Как же? Жизни-то мне уже не жалко, да только выходит, что должен я упырем умирать, не человеком?

Понял я, почему в церковь хода мне не стало.

«А раз так, — сообразил, — то именно от креста и будет мое избавленье. А там опосля и умирать не страшно будет».

Побежал я, стало быть, к батюшке нашему. В дверь ему стучался, пока не отворил он и не предстал предо мной в некотором алкогольном полусне, со всклоченной бородой и спутанными волосами. Я упал батюшке в ноги, и он, в зыбком состоянии своем не очень понимая, чего я от него добиваюсь, после уговоров моих выслушать все-таки согласился.

Поскольку хода мне в молельни не было, присели мы на краю кладбища, что при церкви имелося, недалече от креста со Христом Спасителем, из кедрового дерева срубленного. Я было заартачился к кресту-то переть в самую близость, да батюшка за рукав ухватил меня и за собой потянул.

Как мог, поведал я батюшке свою историю и даже, ворот рубахи расстегнув, шерсть на теле показал.

Батюшка отшатнулся, закрестился мелкими крестами, добавил свечей перед образом Спасителя и, почесав макушку, промолвил:

Да, дитя мое заброшенное, натворил ты делов... И как разумения-то хватило согрешить так искусно? Хотя — ты ведь по указке действовал!.. Чего же ты хочешь ныне-то?

Верни, батюшка, молитвой или как еще облик мне человеческий... А там, — я наклонился к нему поближе, — сам себе кару изберу смертную...

Ишь ты, — поведя носом, ответствовал батюшка. — Уж больно ты грешен... И те, кто для себя убивцами становятся, не угодны церкви нашей... Чую от тебя запах напитков непотребных. И в кармане твоем оная бутыль виднеется...

Батюшка, — воскликнул я, вынимая штоф наружу, — я отойду сейчас подальше и вылью сивуху на землю... Мне только тяжесть известь из себя хотелось...

Ну вот и охолонь... Тяжесть известь — это первое дело... Ты молитвой-то вряд ли сейчас поможешь себе. Погодь...

И батюшка в дом свой наведался и возвратился с двумя кружками, парой чищеных луковиц да книгой в тяжелом переплете с медной застежкой.

Налей-ка, овца заблудшая, — промолвил батюшка, угнездив кружки и луковки на лавке, — да помаракуем, как беду твою окончательно известь...

Я уж пить-то не намеревался, однако батюшку ослушаться не мог.

Пей, сын мой недалекий, — потребовал батюшка. — Как говорено было... Ну, не будем имени столь значимого поминать всуе... И без того ясно, кем говорено было в ходе Тайной вечери: «Пейте вино — это кровь моя». Я творю крестное знамение, и превращается сей смрадный напиток в благое питие, изгоняющее мысли черные, и пребудет оно же бальзамом, душевные раны врачующим. Грех твой на себя беру и сам в пучину ввергаюсь, дабы не был ты одинок, и об руку вместе двинемся и развеем печали твои. Пей единым духом, без сомнения и промедления!

Батюшка перекрестил каждую из кружек, мы их сдвинули и выпили залпом горькую сивуху.

Доселе ни разу не доводилось мне употреблять горькую под таким смертным страхом. И понятно, чего опасался я, — креста. После мази Анфисиной даже глядеть на него было мне тяжко, точно против ветра идти.

Но выпитая благословленная батюшкой сивуха, вроде как и обжегшая спервоначала нутро, все сосуды во мне расправила, да так, что почувствовал я ток крови, дошедший до сердца явственным теплом. А помимо — зуд кожный отступил, что от шерсти, на мне растущей, образовался.

После батюшка раскрыл книгу, полистал ее недолго и, покосившись на стоящую возле моих ног бутыль, значительно произнес неизвестное мне слово:

Аномалия...

Я решил поторопить его раздумья и набулькал нам еще по полной. Батюшка сызнова перекрестил кружки, и мы выпили еще раз.

Аномалия, — уже более спокойно сказал батюшка. — Так в книге и прописано... Я и сам не знаю, что оное слово означает, однако то, что ты именуешь Чертовой (прости, Господи!) впадиной, по книге и есть аномалия. И здесь приведено средство, как сию аномалию изжить. А с ней неминуемо рухнет сила Анфисы-чертовки (Господи, прости!), и твои изменения в теле и душе исчезнут! Понял меня, сын мой неприкаянный?

Понял, батюшка, — отвечал я смиренно. — Ты уж вели, что делать, а я так расстараюсь, так расстараюсь...

Ты грамоту ведаешь? — спросил батюшка и, получив мое подтверждение, продолжил: — Я дам тебе перо, бумагу, и мы составим список всего необходимого нам в дорогу.

В списке значились: коса ручная да брусок для правки косы, сапоги кожаные, рукавицы кожаные, свечи восковые сто штук, распятие Христа Спасителя, святая книга, а еще, по неведомому для меня разумению батюшки, внесены в список были три бутыля с сивухой.

Я выворотил кедровое распятие на кладбище, сходил к слепой старухе за бутылями с сивухой, а батюшка уложил в сумку святую книгу и свечи.

А что, сын мой скорбящий, — спросил меня батюшка, обматывая для пущей сохранности бутыли тонким войлоком, — найдем ли мы дорогу к той впадине, где цветки злодейские растут?

У меня мелькнула в голове добрая мысль. Испросив у батюшки немного времени, я отправился к Анфисиной избушке и, обнаружив безголовую курицу по-прежнему варящейся в котелке, натянул кожаные рукавицы, выдернул ее из кипятка и сунул в мешок.

Вернувшись, я вытряхнул курицу на землю, и она, твердо встав на ноги, как и в первое мое путешествие к Чертовой впадине, устремилась вперед, показывая дорогу.

Свят, свят, свят, — только и смог воскликнуть батюшка, глядя на дела невероятные.

 

Мы дошли. Не так, как я в первый раз. С большим трудом. Конечно, мы ведь шли без мази Анфисиной. Но все едино — сдюжили. Я тащил на себе здоровенное распятие, а батюшка все остальное.

Три дня и три ночи я косил чертополох в Чертовой впадине, а батюшка, утвердив крест в земле и запаля свечи, молился. Иногда мы делали перерыв и выпивали по две-три кружки сивухи. Потом каждый из нас истово продолжал свое дело. По исходу трех суток последний цветок чертополоха был скошен, последняя свеча дотлела и последняя капля сивухи была допита.

Мы вернулись в Малую Лебедь и обнаружили вместо избы Анфисы кучку пепла. Оказывается, что дом и постройки горели огнем медленным три дня и три ночи, а прямо в избушке сгорела и сама Анфиса. То ли выйти наружу не захотела в злобе своей, то ли не смогла по причине обретенного бессилия телесного. А люди издаля на то смотрели и подойти не решались.

Сопровождающая нас безголовая курица, усевшись в этот пепел, снесла вареное яйцо, шмыгнула в лес и затерялась в густых зарослях. Так мы ее и не нашли потом, а яичко снесенное батюшка с молитвенным словом из золы вынул, перекрестил и в карман определил, молвив, что «доставит его на прокорм сирым и убогим, в помощи нуждающимся». А меня на раздумья отправил. До поры до времени.

Пока жар-то от Анфисиного дома шел, дурное по-прежнему рядом моталось. Цыгане, те, что Анфису в село к нам доставили, сызнова объявились. В головешках тлеющих рылись, искали чего-то. Может, косточки Анфисины добывали. Может, золото, у людей уворованное. А после пропали с глаз, но перед уходом, ночью, на крылечко церкви ребенка подбросили — девочку. За ногу привязали, чтобы не убегла. Девчонка та, хоть и было ей на вид годков пять, толком разговаривать не умела и уж такая грязная да худая была, просто страсть. Словно и не кормили ее вовсе. Ее, девочку эту, батюшка опосля пригрел в собственном дому и для воспитания специальную няньку нанял.

Через десять дней из Усть-Лебеди приехал мужик тутошный, по делам отъезжавший, и сообщил, что в уезде пойманы цыгане и всей ордой препровождены в острог. А за те десять дней, что я находился в тягостных размышлениях о самом себе, шерсть с меня полностью облезла и в душе воцарилось понятие о почитании ближнего своего.

Я пришел к батюшке испросить совета, что мне делать дальше со своей судьбой. Батюшка благоухал сивухой и находился в добром расположении духа.

Что делать? — батюшка призадумался, но совсем на краткое время. — А живи, раб Божий! Кузнец селу нужен... Ты раскаялся и даже делу помог... Шерсть на тебе облезла. Живи! Я о твоих приближениях к черту (прости, Господи!) молчать буду. А немного погодя все и забудется...

И начал я жить почитай что сызнова. Дальше все устроилось ладно. Люди-то добрые у нас, злобиться на меня не стали.

Мельник Зуев, конечно, мог бы упрекнуть меня за Таюшку погубленную и воздать по заслугам. И я бы тому не противился. Но как-то так пошло, что он со всеми домочадцами вскорости поднялся с места и съехал из Малой Лебеди. Мельницу бросил, дом продал за полцены и в Усть-Лебедь перебрался. Но там, в Усть-Лебеди, тоже не усидел долго и через малый срок далее подался. А куда — никому не сказывал. Ну что ж — Россея большая... Нырнул в глыбь ее и канул...

Я работал в кузне и каждый вечер в церковь с молитвой приходил. А по праздникам — с особыми дарами для батюшки. Все, стало быть, потихоньку наладилось. Только батюшка в моменты особого подпития кликал меня Тихон Черток. И по селу это прозвище ко мне приклеилось...

А потом батюшка и в церковной книге фамилию нашу переписал. Были Оветковы, а стали Чертковы.

Это уже сталось, когда я на Аномалии женился. Так батюшка девчушку, цыганами подброшенную, прозвал. К тому времени Алия — это я так ее для краткости кликал — выросла в девку справную да работящую. Говорить она, конечно, научилась, но оставалась молчалива и застенчива, а по моему характеру лучшей жены сыскать было трудно.

Вот так.

* * *

Дед Игнат умиротворенно вздохнул и поворотился к Танюшке. Танюшка, свернувшись на лавочке калачиком, спала, укутавшись в старенькое пальто.

Ой-ей-ей! — запричитал дед. — Вот пень старый. Заговорил ребенка. Ну, дурило. Сижу тут, как тетерев на току, сам пою и сам радуюсь! А никто и не слушает.

Я слушаю, дед, — неожиданно за спиной раздался чей-то голос.

Дед Игнат повернулся и увидел Мишку.

Миша, внучек! — ласково заговорил дед. — А ты чего тут один-то? Свадьба — это для жениха. Да ты давно тут?

Не очень, — ответил Мишка. — С момента, как Анфиса поцелуем сладким Тихона одарила. Я вот что подумал... Дед, я ведь летопись эту нашу семейную читал. Там все не так... Ну, не совсем так. Ты прибавил от себя кое-что. Приврал. И слова другие говорил, не такие, как там.

Прибавил, прибавил... — проворчал дед. — Не я это прибавил, Миша, жизнь сама горазда прибавлять.

А что ты говорил — «не по-людски»?

А ты сам как думаешь? Соображай давай — не шишнадцать уже!

Ну, оттого «не по-людски», что не любит меня Светланка? Так?

Хэ-эх! — перевел дух дед Игнат и протянул: — Да так-то оно так...

Мишка присел на скамейку и пристроил голову спящей Танюшки у себя на коленях.

Да так, так... — продолжил Мишка. — И не спорь лучше. Я специально пьяным притворился. Все ушли, а я думал. Думал, что мне делать, чтобы всем хорошо было. И не придумал ничего. А раз так, вот пойду сейчас и скажу: «Если ты, Светланка, любишь Андрейку или еще кого... Ну и иди, живи с ним. А мне все это ни к чему». Так вот и скажу. И если она...

Мишка замолчал, услышав с улицы приближающиеся гулкие шаги. Брякнув калиткой, слегка пошатываясь, во двор зашел совершенно мокрый Толик и в нерешительности замер.

Толик, — окликнул баяниста дед Игнат. — Мы здесь!

Увидев устроившуюся под яблоней троицу, Толик шагнул к ним.

Там это, — заговорил Толик деревянным голосом. — Того... В общем... Невеста утонула...

Позвякивая цепью, из будки не спеша вышла заспанная Дамка и, демонстративно не глядя на людей, широко зевнула розовой пастью.

Бре-ешешь! — заскрипевшим голосом вскрикнул дед Игнат. — Пьяная твоя душа.

Сучка твоя из будки брешет, — обиженно загудел Толик. — Говорю как есть.

Что ж она, купалась, что ли? — спросил дед Игнат, глядя в тот момент не на Толика, а на Мишку.

Мишка, по-прежнему внешне спокойный, сидел на скамейке, устроив голову спящей Танюшки у себя на коленях и продолжая тихонько теребить ей волосы.

А я почем знаю? — тоже, как прикованный, не в силах оторвать взгляд от Мишки, мямлил Толик. — Может, и купалась... Мы-то в лес сначала пошли. Костер хотели жечь. Хворосту набрали, а спичек ни у кого нет. Ну, вот...

Чего — «вот»? — не утерпел дед Игнат. — Да не тяни ты резину...

Я и говорю — вот... — Толик говорил так медленно, будто все слова позабыл разом. — И на речку потом пошли... Все уже подустали... А Иван Звягинцев подшутить надумал и втихаря вперед побежал...

Толик осекся, вздрогнув от резкого хрипа, вырвавшегося у Мишки из горла.

Ты говори по сути, идол... — взмолился дед Игнат.

Короче, — ничуть не ускорив речь, продолжил Толик. — Мы подходим, слышим, Иван орет: «Сюда, сюда!» Подбежали — Светланка уже на дно пошла. Пока кинулись... Ныряли... Нашли не сразу... Вытащили, а она не дышит уже. Чё было, не знаю... Да, поди ж, ногу у нее свело. Вода-то холодная, и там ключ еще бьет...

Могло показаться, что, только дослушав рассказ, Мишка понял, что же все-таки случилось. Он потихоньку привстал с лавки, осторожно, чтобы не разбудить Танюшку, приподнял ее голову и, аккуратно высвободившись, пошагал к калитке, постепенно ускоряя шаг. По улице Мишка уже бежал что было сил.

Дед Игнат наклонился к Танюшке. Внучка спала спокойным детским сном, находясь далеко и от дедовой истории, и от всего случившегося на реке Малая Лебедь.

Эх, Миша, Миша... Горе-то какое... — сокрушенно выдохнул дед Игнат и поворотился к Толику: — Ну давай, исповедайся, что там взаправду стряслось...

Да сначала так все и было, — с пьяной покорностью заговорил Толик. — Мы на речку шли... Иван через огороды срезал — напугать баб хотел. Там, знаешь, на берегу шалаш... Он выскочить хотел, заорать... Ну вот. Прибежал он на берег, в шалаш сунулся... А там, в шалаше, Светланка с Андрейкой полураздетые... Голые почти... Того, значит... Испугались... Андрейка-то в кусты сиганул, а Светланка почему-то в воду ринулась. И там то ли в одежках запуталась, то ли вправду судорога... Вода-то остыла уже... Как вынули — она и не дышала... Чё теперь будет-то?

Толик замолчал и отвернулся в сторону, по-видимому, не ожидая ответа. Он почувствовал, как его тело от холода начинает потряхивать крупная дрожь — горячка прошла, и мокрая насквозь одежда с опозданием заявила о себе.

А дед Игнат ответа и не знал. Лишь в голове у него крутилось без остановки: «Миша, Миша... Горе-то какое...»

100-летие «Сибирских огней»