Вы здесь

Танатофобия

* * *

Что гадать там, если бы да кабы: вскормленный молоком молодых кобыл, жил герой, могучий степной батыр, и когда-то, как все, он не был, а после был, а потом, как все, он не был; с тугой губы звездной рыбы летела сырая пыль, он лежал, где другие разбили лбы, вот и он разбил, и амба, и гор горбы поднимались на горизонте, и ветер выл, он лежал, и степная свистела плеть, только ветер не знает, что значит плоть, только горы не знают, что значит быть, да и мы не знаем, что значит быть, только можем помнить и можем петь…

 

воробышек

за что бы взяться

к чему бы мне прислониться

вот стоит забор

на заборе птица раздувается и пушится

а все же чирикает

хотя бы и на морозе

и река позади пусть серая

зато небо розовое такое

взаправду розовое

подсади меня на забор я буду на нем качаться

болтать ногами хвататься за прутья в инее

напевать нестройно

про время когда небо синее

и реки синие

со столбиков черных белые стряхивать шапки

кутаться прятаться

пусть с севера в спину дует

и не думать как птицы на мерзлом металле калечат лапки

и не думать совсем вообще ни о чем не думать

 

* * *

ой люли-люли

теорема Бернулли вся наша жизнь

давление меньше быстрее течение

только держись

березы по берегу камешки белые

родное свое

и кто-то бежит и смеется и машет

потом отстает

быстрее и легче рябят и мелькают

года города

и лица и руки все мимо все мимо

назад навсегда

однажды исчезнет давление

стрелочка

встанет на ноль

отправимся легкие неудержимые

наверх

не на дно

 

* * *

Семь двадцать две.

Илья зевает,

сидит, запутавшись в штанах.

За тонкой стенкой представляют

этюд в повышенных тонах.

Рыжеет в заоконном мраке,

дрожит фонарное пятно,

и ветер, воя, как собака,

стучится в мерзлое окно.

Лежит за пианино сменка,

из рюкзака глядит пенал.

А голоса гремят за стенкой —

уход на коду.

Все, финал.

Зовет к себе, синея смутно

в нагретом сумраке, кровать,

но надо через три минуты

застегивать штаны, вставать,

пересекать рубеж скандальный

и выпадать в дверной проем

из темноты квартирной, спальной

в предшкольную, за фонарем.

 

* * *

Вот страшно, страшно, а потом не страшно,

а после снова страшно — и вот так

под диафрагмой бьется и трепещет

наукой не описанная рыба

с хвостом, с зубами, с клейкой чешуей;

вот бьется, бьется, а потом не бьется,

но дернет плавниками, и тогда

на миг под ребрами вдруг всколыхнется море —

и снова схлынет; пена захлестнет,

дойдет до легких, выше, до гортани,

и слова не сказать: ведь все слова

в отлив снесет в соленые глубины.

Увы, молчание не золото, а рыбья

глухая тишина, зевок беззвучный,

ведущий к снам, которым нет конца,

где вроде жили, жили, а не жили,

где были? не были? никто не разберет,

а есть лишь зной и марево морское

под диафрагмой, в легких, в голове.

 

Вот больно, больно — а потом не больно...

 

Танатофобия

Выходишь утром,

прозрачным, яблочным, серым —

такая прозрачность по осени

случается поутру,

и вдруг понимаешь

и принимаешь на веру

неопровержимое, ясное:

я умру.

Живи теперь с этим.

А как теперь с этим жить,

когда в твоем теле секунду каждую

что-то ломается,

рушится и сгорает,

окисляется

и дрожит.

И с этим открытым знанием не ходится, не лежится,

не поется, а мается,

и внутри в голове все отравлено им,

и вокруг тоже все отравлено

до последнего яблока, валяющегося в траве.

 

*

Смотрю на тех, кто моложе, и в их глазах

еще нет и тени этого темного знания.

Девушка —

тонкая пестрокрылая стрекоза —

поет всей собой.

Как жаль, что она — не я,

что я — не она,

что я не могу вот так же идти,

как младшая эта,

чья-то чужая сестра,

чтобы вышла целая песня шагов и качаний.

Вот

длинная

линия

выпуклого

бедра,

и линия рук,

и крылышки за спиной

не придавило еще

пониманием

и отчаянием.

 

*

Хорошо, наверное, быть частью разума улья:

если ты умираешь, целое остается,

без одной пчелы не утихнет голос пчелиный,

песня его не умолкнет, не оборвется,

так и продолжится

с середины.

Но это Восток и желтые его хлопоты,

жужжащие улицы,

маленькие тела,

а ты со своим бледным телом и бледным опытом,

увы,

не пчела, гудящая песню свою подругам, —

карусельная лошадь, мокрая после дождя,

так и бегущая в старом парке по кругу.

Не догнать никого.

Никого и не подождать.

 

*

Пугает, в общем, не неизвестность,

пугает мысль, что нет ничего потом.

Можно заполнить собою пустое место,

а если и места нет

никакого?

И ты не никто,

а и меньше того,

и разом исчезнет

все, что в тебе скопилось за столько лет.

А останется что?

Не скелет же,

господи, при чем тут вообще скелет?

 

*

знаешь на похоронах все время боишься что-то нарушить словно в церкви как будто на тебя могут накинуться фанатичные старушки даже если никаких старушек рядом нет и еще вопрос этот как в средней школе целовать или не целовать а только подержать за руку а наверху сосны шумят нам сказали хороший участок тихое место спокойное

когда это кончится

 

*

Я лежу на траве.

По второму закону термодинамики

я не только лежу, но и движусь вдоль стрелы времени,

и вокруг энтропия

прирастает и прирастает.

В небе облачко из барашкового, нежного самого племени

соберется — растает,

соберется — и снова растает.

100-летие «Сибирских огней»