Вы здесь

«Венецианский триптих» и девять других стихотворений

Александр КАБАНОВ
Александр КАБАНОВ




«ВЕНЕЦИАНСКИЙ ТРИПТИХ»
И ДЕВЯТЬ ДРУГИХ
СТИХОТВОРЕНИЙ




ВЕНЕЦИАНСКИЙ ТРИПТИХ
1.
Чем дольше я в Венецию не еду,
тем ближе и отчетливей она,
и память, что отпущена по следу,
в зубах приносит пробку от вина.

Quercus suber, редкость небольшая —
фиалкой пахнет, музыкой подвод,
я вспоминаю кьянти, урожая…
…да, это был неурожайный год.

Купаж из смальты, камня и металла,
тускнеющий от жажды терракот,
гулящая Венеция дремала —
но, по привычке, открывала рот.

А ночью в запыленные стаканы
мохнатые стучались мотыли,
покуда из Пьемонта и Тосканы
хорошее вино не привезли.

Я не был здесь, но вспоминаю пьяцца
Сан Марко, возвращение домой,
мою любовь, чьи волосы струятся,
и женщину, беременную мной.

2.
Чумацкая, поющая «Оh, Sole,
oh, Sole miо…» полночь проплывет —
изогнутая, как стручок фасоли,
и мост привычно втянет свой живот,
боясь щекотки — более чем боли.

На пристани поскрипывают доски,
кофейники зевают невпопад,
и ты, мой друг, божественна чертовски,
но вот уже светает, новый ад —
сейчас откроют Медичи и Босхи.

Пока изюм ворочается в тесте,
наносятся последние мазки,
и то, что нас удерживает вместе —
других бы разорвало на куски,
на похоронки и благие вести.

3.
Вот — гондольер, и солнечная смазка
еще лоснится на его лице,
усат, ребрист, он говорит: «Будь ласка,
но истина — в поленте и в тунце,
а книжный переплет — сплошная маска…»

Поберегись, прекрасное мгновенье —
се ангел-гондольер предохраненья.

И на десерт — поцеловав Франциску,
спускается к гондоле тяжело,
и между волн вонзая зубочистку,
вдруг вытащит волшебное весло —
блестит эмаль, подверженная риску.

Туристы из Одессы, старички,
супруги, пенсионные планеты:
морщин — меридианы, и очки —
чернеют на глазах, как две монеты,
за перевоз, в какие наши Леты?

И мы плывем сквозь виноградный жмых —
два полумертвых, два полуживых,
одни — к поэту, на могилу Б.
другие — на прощание к себе.
И тишины классическая фуга
из райского не выпускает круга.


* * *
И Рим — ремейк, и тишина — права,
но требует аранжировки.
Немотствуешь, а по губам слова
ползут, как божии коровки.

Продрогший Тибр, аз есмь реку
я весь в платановых заплатах,
мой небосвод пришпилен к потолку
и воздух — на домкратах.

Траттория в янтарном октябре
еще гудит при воспаленном свете,
и можно вечность думать о тебе
и вилкой ковырять спагетти.


* * *
Библейский палиндром: а Ной — Иона
подсказывает нам, скопцам библиотек,
что, несмотря на смерть, во время оно
орудовал один и тот же человек.

Как внутренний и внешний смысл побега,
он появлялся, видно, неспроста —
снаружи грандиозного ковчега,
затем внутри роскошного кита.

Он был Сковородой и дедушкой Мазаем…
Вполне логичен Антуан Прево:
«Мой друг, а что о времени мы знаем:
который час? И больше ничего…»

Замысливший побег — рассчитывай на бонус,
сухой закон не терпит пустоты,
и сквозь алкоголизм проглядывает Хронос,
и у него твои, прекрасные черты.


* * *
Отечество, усни, детей своих не трогай
ни плавником, ни острогой двурогой,
ни косточкой серебряной в «стволе»…
Славяне — очарованная раса,
ворочается пушечное мясо
в пельменях на обеденном столе.

А я — любовью сам себя итожу,
ты — в переплете, сбрасываешь кожу,
как сбрасывают ветхое вранье
в считалке, вслед за королем и принцем,
так бьют богов, так пробуют мизинцем —
отравленное зеркало мое.

Трехцветная юла накручивает мили,
вот белый с голубым друг друга полюбили,
вот красный оросил постельное белье…
И ты рисуешь профиль самурая,
от нежности и от стыда сгорая,
отравленное зеркало мое.


* * *
«Кровь-любовь», — проскрипела кровать,
«кровь-любовь», — рассердилась таможня,
«кровь-любовь», — так нельзя рифмовать,
но прожить еще можно.

Пусть не в центре, пускай на краю
бытия, не в портянках атласных —
восклицательным знаком в строю
русских букв несогласных.

Кровь-любовь, благодарность прими
от компьютерных клавиш истертых,
и за то, что остались людьми,
не желая расфренживать мертвых.

Кровь-любовь, не дается легко
заповедное косноязычье,
но отшельника ждет молоко:
утром — женское, вечером — птичье.


ГРЕХОПАДЕНИЕ (Версия ХР)
Ты услышишь скрежет зубовный и плач,
ты узришь в мониторе — тьму,
поскорей запусти диспетчер задач,
поскорей запусти диспетчер задач,
не противься Господу своему.

Ведь не зря советовал Эпикур:
«Подавляй в себе суеверный страх...»,
вот и ты успокойся, на перекур
удались, компьютерный иерарх.

Там, на кухне — райская тишина,
аспидистры, фикусы... Подытожь:
вот, в прозрачном платье — твоя жена,
присмотрись, это точно твоя жена?
И огрызок яблока Макинтош.


* * *
Вечность кончилась, слава — стиху,
чьи шмели — опыляя недели —
в черных шубах на рыбьем меху,
как барышники, хором гудели.

Вечность кончилась нам вопреки,
мы остались, а вечность — едва ли,
мокроносые, словно щенки,
засыпая — агавы зевали.

Им не тесно в корзине моей,
самозванцы, мечтают о Крыме:
вот приедет помещица, ей —
будет взятка цветами борзыми.

Этих — нужно кормить колбасой,
этим — надо готовить сиропы,
вот и смерть промелькнула с косой —
золотой, деревенской, до попы.

Нас посадят в тюремном саду,
где рассвет наступает на грабли,
вечность кончилась, новую жду,
пусть ее отпускают по капле.


* * *
Вдоль забора обвисшая рабица —
автостоп для летающих рыб,
Пушкин нравится или не нравится —
под коньяк разобраться могли б.

Безутешное будет старание:
и звезда — обрастает паршой,
что поэзия, что умирание —
это бизнес, увы, небольшой.

Бесконечная тема облизана
языком керосиновых ламп,
так любовь начинается сызнова,
и еще, и еще Мандельштамп.

Не щадя ни пространства, ни посоха,
то ползком, то на хряке верхом,
выжимаешь просодию досуха —
и верлибром, и белым стихом.

Чья-то ненависть в пятнах пергамента —
вспыхнет вечнозеленой строкой:
это страшный вопрос темперамента,
а поэзии — нет. Никакой.


* * *
И когда меня подхватил бесконечный поток племен,
насадил на копья поверх боевых знамен:
«Вот теперь тебе — далеко видать, хорошо слыхать,
будешь волком выть, да от крови не просыхать,
а придет пора подыхать, на осипшем ветру уснуть,
ты запомни обратный путь…»

И когда я узрел череду пророков и легион святых,
как сплавляют идолов по Днепру, и мерцают их
годовые кольца, как будто нимбы, за веком — век:
только истина убивает, а правда — плодит калек,
только истина неумолима и подобна общей беде,
до сих пор живем и плавимся в Золотой Орде.

Ты упрячь меня в самый дальний и пыльный Google,
этот стих, как чайник, поставь закипать на уголь,
чтобы он свистел от любви до боли, и тьмы щепоть —
мельхиоровой ложечкой размешал Господь.
И тогда я признаюсь тебе на скифском, через моря:
высшей пробы твои засосы, любовь моя.


* * *
Твои дела — не так уж плохи,
вот паучок вбирает нить,
а вот капризный тембр эпохи —
его попробуй уловить.

Корабль плывет, дельфины лают,
судьба — вместилище трухи:
как жаль, что нынче не ссылают,
не убивают за стихи.

100-летие «Сибирских огней»