Вы здесь

Военное детство

Воспоминания новосибирских жительниц
Файл: Иконка пакета 09_vd.zip (51.29 КБ)

Сотрудники Музея Новосибирска несколько лет записывали интервью о жизни горожан во время Великой Отечественной войны. Интервью и документы из семейных архивов показывают повседневность жителей города в ее личном или семейном измерении. Привычная жизнь людей ломалась в условиях тревоги и неопределенности. Семейные будни находились под влиянием трудовой и военной мобилизации, размещения эвакуированных, напряжения всех доступных ресурсов. При этом сюжеты воспоминаний определяются любопытным взглядом на мир «снизу вверх» — во время войны наши собеседники были детьми, ходили в школу, играли во дворе, выполняли взрослые поручения. Эти рассказы касаются универсальных сюжетов войны и мира, детского и взрослого, мужского и женского.

Интервью записывали Евгений Антропов и Оксана Кузнецова.

 

Беневоленская Надежда Павловна, 1932 г. р., врач, доктор медицинских наук

Родители мои из разных сфер. У папы пять колен — священники из Царевосанчурска, это между Казанью и Арзамасом. Папа был младший, тринадцатый, и поэтому на нем очень много надежд замыкалось. Он поступил в Сорбонну параллельно с Керенским. Но, два года проучившись, он вернулся в Казань делать революцию. Когда хорошо узнал, кто такие большевики, без конца скитался между тюрьмами. У нас даже есть письмо 1924 года, в котором папа пишет: «Нюсеночка (мама — Анна, он так ее называл), ты знаешь, я с 1905 года скитаюсь по тюрьмам. То красные, то белые посадят, но первый раз в жизни я арестован без предъявления обвинений». В конце концов он приехал с французской судовладельческой компанией в Омск.

А мама училась в омском медицинском институте, у нее совсем другая история. Она приехала поступать в Омск из Новосибирска — здесь своего «меда» еще не было. Так вот в Омске они и встретились с папой. И, судя по тому, что в 1924 году родился мой брат, видимо, они познакомились где-то в 1923 году и сразу поженились. Но в связи с тем, что папу, вероятно, арестовали, он был послан в наш Искитим, где была зона для политических заключенных, то, скорее всего, она и поехала за ним. Мы этого ничего не знали примерно до 1955 года. При этом известно, что из Омска она перевелась в иркутский «мед» и оттуда уже распределилась в Искитим. И папино прошлое у нас в семье не обсуждалось. Проработала она там, я предполагаю, года два, потому что в 1929 году родился второй сын, и родился уже в Новосибирске.

Я родилась в Новосибирске в 1932 году. Мама уже работала главным врачом в селе Бугры, в 10-й больнице. Врач акушер-гинеколог и общий терапевт. Она также работала заврайздравом и обслуживала все окружающие деревни — Вертково и другие, то есть все было на ней. Маму двадцать пять лет избирали депутатом горсовета. Причем это было честное голосование, ну, все Бугры голосовали. Двадцать пять лет — я не знаю, есть ли еще такой человек, с 28-го года по 53-й.

Бугры ее безумно любили, и все ее прекрасно знали. Здесь мы и жили, на улице Тульской, в бывшем поповском доме. Большое крыльцо, тринадцать ступенек — видимо, лавочек не было и прихожане сидели на этих ступеньках. А теперь это была больница с квартирой главного врача. Усадьба из трех домов. Причем посмотрите, какие были благородные церковные люди. Построили церковь, рядом больницу, здесь же дом священника. Ведь надо же больных сначала укрепить духовно, а потом уже лечить физически.

Так вот, мы жили в этой бывшей поповской квартире. Через стенку от нас был корпус больницы, где было детское отделение, дальше была закрытая хирургия, потом терапия и затем, отдельно, инфекционная часть, отдельно же и роддом. В инфекционной был и собственный вход, и вход из отделения. И совершенно отдельно, с воротами, въезд и вход в жилой дом, чтоб никакая инфекция не проникала. Кухня также была обособлена, а хозяйственный двор — дальше всех, он отделялся от всего комплекса черемуховой рощей. Вот могут сейчас так сделать?! Там же была прачечная больничная.

Какой дом огромный! Коридор, кабинет, громадная комната с четырьмя окнами, где, видимо, при священнике и велись все приемы. Здесь и проходило мое детство. Длиннющий коридор! Я его мыла еще дошкольницей. Хотя у нас была домработница. Какая? Всего их было три. Сначала была Евграфовна. Ее выгнала дочь — старуха не ладила с зятем, и ее выгнали на улицу. Она пришла в больницу больная — куда ее деть? Мама и предложила: «Будешь у меня варить?» Конечно! Она так готовила! Больше она ничего не делала — полы мыли мы, корову выгоняли мы. Но варила Евграфовна. Утром у нас лепешечки, картошечка жареная. Потом, через год, дочь ее родила, и бабушка стала нужна. Дочь пришла отбирать ее. Евграфовна: «Анна, не отдавай меня, не отдавай меня, мне у тебя хорошо!» Но как можно не отдать дочери?! И Евграфовну забрали.

А в это время в больнице родила одна девушка молодая, шестнадцати лет, наверное, а муж уехал. И Варька с девочкой брошены! Куда их деть? Мама оставила их себе. Девочку назвали Надькой, в честь меня. Потом, через год, муж ее из Средней Азии написал, сказал — приезжай, приму. Потом мама подобрала еще одну, оказалось, она эпилептик.

В предвоенные годы мы вставали в четыре или в пять утра, бежали к магазину и занимали очередь за хлебом. Особого голода мы не ощущали, потому что был огород. Сажали картошку, морковку, свеклу, огурцы, никаких помидоров тогда не было. Папа с нами копал картошку. Он делил работу между нами: «Вот это, Надюха, твое». Меня он часто называл «толстомясенькая», Олега звали — Ёлка, а Лешку, старшего, звали — Лёка. В семье эти клички все принимали без обид. Территория чужого поля называлась «вражьей», и мы должны были победить, стремясь быстрее выкопать. Поэтому мы старались выкопать все аккуратно и до конца.

Была у нас и традиция, несмотря ни на что, в воскресенье вместе садиться за обеденный стол. Мама, слава богу, тоже с нами обедала. В два часа семья собиралась, и родители рассказывали, что у них произошло за эту неделю, а мы делились своими проблемами. Родители тут же их или решали, или говорили, кто и где не прав. То есть воспитание шло, можно сказать, еженедельно за обедом, как бы между прочим, без подчеркнутых назиданий.

Рядом, в устье Тулы, на том берегу, был «Шанхай», здесь жили китайцы — и в числе прочих один китаец-прачка, без жены, но с четырехлетним мальчиком Юркой. Мы его любили и подкармливали чем-нибудь вкусненьким.

Началась война. Первый день в глазах всю жизнь стоит. Папа повел нас утром на околки, где позже построят оловозавод. Идем мы и вдруг видим маму — бежит навстречу: «Паля, Паля, война! Лёка! Лёка!» А Лёка кончает летное училище, начинается война, что делать?.. И вот эта первая сцена ужасна… Потом мы приходим домой, мама с папой о чем-то разговаривают, но до меня, второклассницы, не очень доходит смысл, хотя стало тревожно.

А вечером сидим на крыльце. И почему-то были зарницы, какие-то всполохи на востоке. Мама говорит: «Я завтра пойду запишусь на курсы шоферов и подам заявление на фронт». А папа был на тринадцать лет старше мамы, близорук и, конечно, был не годен для фронта. Папа говорит: «А как дети?» — «Ты же будешь с ними». И с тревогой добавляет: «А я еще и в партию вступлю». Вот это для меня первый день войны. Тревога, напряженность. Маму на фронт не пустили, врачей и так не хватало, папа остался дома как инвалид. И мы продолжали жить в Буграх.

Приехали москвичи эвакуированные. Среди них был Юрка Червяков, на год старше меня, ходил в коротких брючках — у коленок на пуговке; у нас таких не было, мы таких даже не знали. Вот он ходил важный: из Москвы. И Юрке-китайчонку, сыну прачки, наподдавал за что-то. Я смотрю — он колотит Юрку. А его же нельзя — он без мамы живет! Я налетела на этого Червякова Юрку и давай его самого колотить. А я девочка с кулаками была — меня братья воспитывали. И я его так отдубасила, что он со слезами ушел домой. И вечером его бабушка пришла к моей маме жаловаться: это же бандитка!

А мама ведь была заврайздравом. И еще она была депутат не только горсовета, но и райсовета Кировского. Тогда начали строить оловозавод, Тяжстанкогидропресс, Сиблитмаш… То есть уйму заводов навезли и эвакуированных людей. Так вот, на одной из сессий горисполкома мама докладывает, как депутат, о силикозе. А в это время на завод «Сибсельмаш» приехал новый директор (это 1942 год, наверное), генерал Саханицкий. Первое, что он сделал, — он пошел на сессию горисполкома послушать, что говорят о его заводе, какие проблемы в городе и где что ему схватить.

И вот докладывает какая-то мадам, что хуже всего на комбинате № 179: силикоз в четырнадцатом и восемнадцатом цехах. И он говорит первому секретарю обкома Кулагину: «Чтоб эта мадам завтра у меня начальником части была!» А она — заврайздравом, главный врач одной больницы, главный врач другой больницы, живет в Буграх, а Сибсельмаш и клиника — где! Но ее и не спросили — на следующий день приказ. А она девушка была решительная. Пришла на прием к Саханицкому и говорит: рентгена нет, физиотерапии нет!

Мама знала депортированных, потому что она проверяла санитарное состояние этих землянок. Они жили прямо в землянках между Башней и Буграми. Это были эстонцы, латыши, немцы. Она приходила домой в ужасе и говорила — ну-ка, ребята, ведерко картошки везите в семнадцатую землянку. Значит, мы в погреб, и везем. Она убивала сразу двух зайцев — она учила нас не только отдавать, но видеть, как живут эти люди. В жилище пол земляной, ничего нет, а чисто. Какие-то салфеточки лежат... Культура. И вот этому мы учились, тогда еще... А когда пришла весна — у нас картошки нет, мы ее отдали. Бабы бугринские узнали и давай нам тащить! Ну как это так — Анна Ивановна без картошки! Нам столько картошки принесли, что мы ее и ели, и сажали. Причина этому — наше сибирское «отдай», не «забери», не «укради».

Когда мама пришла в эту заводскую санитарную часть, самым больным местом там была регистратура. Врачей нет, талонов нет, очереди. Один раненый в сердцах разбил стекло костылем. Что делать? Нет врачей, нет мест. Мама наняла в регистратуру педагога, немку Лидию Ивановну, я ее и сейчас помню. Она вмиг навела там порядок.

В физиокабинет Саханицкий привез аппаратуру, а врача-то нет. Но есть эстонка, медик. Мама эту эстонку пристраивает. А маму — хоп, в органы: ты это что?! Еще одну примете… Что делать? Рентген-аппарат есть, а рентгенолога нет. Мама нашла рентгенолога, но немка! Эмма Петровна ее звали, одинокая, с сыном Робертом. Она к Саханицкому: «Вам нужен рентген? Аппарат подключен, есть специалист, но она немка, я ее не приму — меня уже таскали». — «Куда таскали?» — «А вот туда». Тот берет трубку: «Принять!»

Мама работала в новой больнице у кинотеатра «Металлист», тогда ее только-только построили. И я любила дежурить с мамой, потому что там было табло. Если больной, допустим, из девятой палаты нажимал кнопку вызова, на табло загоралась цифра девять: дежурный врач вскакивал и бежал в девятую палату.

Так вот, мама работала в двух местах, да депутатская работа еще! Мы ее трое, четверо суток не видели! Однажды был такой случай. Мама поздно возвращалась домой, и вдруг ее останавливают два мужика и говорят: «Снимай шубу!» Мама испугалась и, конечно, сняла. «Анна Ивановна, это ты? Что ночью-то одна ходишь? Ну-ка иди быстрее домой, пока мы тут стоим». Вот это отношение! Не только я одна восхищалась родителями, маму любили все.

В 42-м мне было десять лет. А Ёлка на два года старше. Когда кто-то из знакомых, коллег мамы ехал мимо нашего дома, то заезжали и проверяли: ну, как там дети Анны Ивановны — живы? Живы. У брата была двустволка. Хоть ему было двенадцать лет, у него был охотничий билет. А у меня была малокалиберка, в десять лет я уже стреляла. Я мечтала, что получу значок «Ворошиловский стрелок»! А мне дали не такой — мне дали «юный ворошиловский». Я так плакала. А мне военрук говорил: «Ты чего ревешь, тебе же нет четырнадцати, а “ворошиловский” дают только с четырнадцати». Я потом уже была чемпионом Кировского района по стрельбе.

И еще с нами была немецкая овчарка.

Мы рыбачили, но никакого браконьерства — удочка, червяки. Или вилка. Налимчики! Идешь против течения. Тула уже мелела к лету. Подходишь к налимчику — он у камешка стоит. Вилкой — цап! И несешь рыбу на вилке. Уха из налимчика очень вкусная! Вот так вот мы питались.

На правый берег перебирались на «передачах» — поезде из вагонов четырех или пяти. Потом еще ведь понтонный мост поставили. Еще паром был, назывался «Орлик». Но он ведь ходил только летом. Зачем мы на другой берег ездили? Мама возила нас в театр. В ТЮЗ, это уже сразу после войны. Мы ни один спектакль с Зоей Булгаковой не пропускали. И если «передача» не совпадала, то, поскольку маму любили, лодочник нас перевозил через реку. А потом — либо у маминой сестры на Ядринцевской ночевали, либо ждали «передачу» позднюю. Она где-то после десяти шла.

Театр мы очень любили. Конечно, был и «Красный факел». Мы любили и Николая Михайлова, и Елену Агаронову, и всех артистов, но ТЮЗ! Булгакова, Макаров! «Снежная королева», «Синяя птица» — все эти спектакли!

А в войну еще у нас в школе был большой зал, во втором корпусе. И там крутили пленки, между ними перерыв, сидели мы на полу, ждали и смотрели «Чапаева», по сто раз, наверное, на дню, еще какие-то фильмы. То есть в городе было искусство. Когда началась война, «Красный факел» переехал в ДК имени Клары Цеткин, в Ленинский район, уступив здание Пушкинскому театру. ТЮЗ исчез на какое-то время, а потом вернулся в Дом Ленина.

О культурном воспитании детей постоянно заботились. У нас дома было фортепиано фабрики Битепажа из Санкт-Петербурга. Выпустила фабрика всего десятка два-три инструментов. Но в производстве использовали слоновую кость. Музыкальной школы в Буграх тогда не было. Раньше она была при 70-й школе — это рядом с кинотеатром «Металлист» — на первом этаже. Но началась война, здание занял госпиталь, и «музыкальную» переселили в 73-ю, которая находилась на выходе из Соцгорода. В школе два этажа занимали мальчики, а третий и четвертый — девочки. Но это было далековато, и отпускать детей из Бугров одних побоялись.

И тогда мама пригласила учителя, ее звали Цецилия Рудольфовна, из эвакуированных. Она приходила из Соцгорода к нам домой. Инструмент был только у нас. Поэтому и дети приходили к нам учиться два раза в неделю. Ее условием было — чашка кофе и пирожок, к примеру. Евграфовна пекла или кто-то еще. Но кофе для Цецилии Рудольфовны был обязательным. А кофе-то нет. Но в Буграх, в магазине, оказывается, были зернышки — нежареные, беленькие. И вот мама купила зёрна, их пожарили, истолкли и заваривали Цецилии. Это я помню — как кофе запахнет, значит, Цецилия идет и детишки прибегут (человек пять ходили к нам заниматься). Но она только год с нами занималась, потом я уже сама ходила в Соцгород, во второй класс музыкальной школы.

Была у нас одна семья, о которой я хочу сказать отдельно. Семья Шандаровых, оба — учителя нашей школы. Муж ее сразу ушел на фронт, и она осталась с шестью детьми! Лилия, Юра, близнецы Леня и Витя, Стасик и Миша. Миша умер маленький. Но у нас была корова. И мама, зная, что она одна с шестью ребятами, утром, когда я просыпалась, говорила: «Ну-ка, быстренько крыночку отнеси Валентине Ивановне!» И я крынку молока уносила ей. И вот эта Валентина Шандарова, она не просто вырастила одна этих шестерых ребят, но… Один из них, Юра, стал генералом железнодорожных войск, Лилия, старшая дочь, стала педагогом, потом уехала в Ленинград. А младшие — один из них — кандидат наук, второй тоже в науке, а самый младший — журналист. Вот она из всех вырастила настоящих людей. У нее шестеро дома, а она с нами в школе сидит. Вот это были настоящие педагоги! И они учили нас отвечать за каждый свой поступок.

Даже в младших классах мы учились шесть дней в неделю. И к шестому дню дети сильно уставали, их нужно было как-то размять. И вот на перерывах, на большой перемене, нас водили хороводом, устраивали игры. Или «третий лишний», или догоняшки, или еще что-то. И педагоги были с нами в большую перемену.

Был один случай во время нашего традиционного воскресного обеда. Входит к нам женщина: «Анна Ивановна! Это что такое?!» И булку хлеба показывает, разрезанную напополам — в одной половине хвост крысы, а с другой — голова. Мама три месяца не могла есть хлеб. Но она поехала на хлебозавод, к вокзалу, из Бугров и там устроила всем… навела порядок, как депутат.

О попытке нападения на маму узнал Саханицкий и приказал в сорок восемь часов найти квартиру. Пошли искать. И нашли в Соцгороде — две комнаты в четырехкомнатной квартире.  Шикарное жилье! Там, в 70-й школе, я училась в старших классах.

Так что день Победы мы уже встречали в Соцгороде. Восьмого мая звонок. Мама берет трубку, мужской голос: «Анна Ивановна, завтра день Победы!» Так мама никогда и не узнала, кто это звонил. Наутро мама пошла на работу, репродуктор молчал. Приходим в школу, а там уже известно. Собрали нас всех в зале, учителя все веселые. Ребята поют песни. И вскоре всех распустили по домам, чтобы мы могли встретить этот великий праздник в семье. Я побежала к маме в медсанчасть. Бегу по мосту через пути, солнышко светит, и вы знаете, мне показалось, что даже деревья радостные. И вдруг дождик. А навстречу мне идет инвалид на костылях и говорит: «Доченька, даже солнышко от радости плачет, ты видишь?!»

Я прибежала к маме, пробыла там какое-то время, бегу назад, уже где-то час дня. Смотрю, в Кривощекове стоит состав, вагоны товарняка, оттуда выбегают солдаты. Их отправляли в Японию. Солдаты столпились около какой-то девушки: «Найдите мне его, может быть, он среди вас!» У нее любимый пропал без вести. И тут я поразилась солдатам: кто ложечку дарит ей, кто бантик… То есть каждый хотел ее порадовать. Один даже побежал искать любимого девушки по вагонам. Все радостные, добрые. Это такой день… Они ведь не понимали, что их везут на новую войну.

Позже дома собрались все друзья, школьники, мамины сослуживцы, праздновали. Я помню все, как будто это было вчера, вот этот дождь и слова: «Даже солнышко плачет от радости!»

А потом было открытие оперного театра — это же праздник! Мы попали на первый спектакль, «Иван Сусанин». Сидели во втором ярусе. Поразило оформление, поразили скульптуры. Это был такой праздник, что мы даже дышать боялись. Начался спектакль. И Сусанин выезжает на настоящей лошади! Это тоже было чрезвычайным событием: как, на сцене настоящая лошадь?! Кривченя изумительно пел партию Сусанина! Конечно, для нас все было очень трогательно, очень красиво, мы с замиранием слушали… К сожалению, я не помню, выступал ли кто-то перед спектаклем и даже кто дирижер. Когда начинался спектакль, все забывалось!

На второй день — балет «Лебединое озеро», еще таинственнее, еще интереснее. Мы знали, что там три солистки: Ювачева, Лентяева, Череховская. Первый день танцевала самая техничная — Ювачева. Спектакль потрясающий, постановка изумительная. В антракте все стали выходить, а со мной рядом сидела женщина очень интеллигентного вида. Она говорит: «Замечательно. Но жалко, что не поют, я пойду». И ушла. Так жаждали, так ждали открытия театра, так трудно было достать билеты… И вот она пришла — но не поют! Она просто не знала, что такое балет, не смогла понять без слов. У нас же впечатление от этого балета было потрясающее.

А потом был Ленинград. Я с детства мечтала быть врачом. Потому что я знала, что к маме все шли, мама всем помогала… Когда настало время поступать, мама только приехала из Ленинграда, с курсов усовершенствования, и говорит: «Знаешь что, в Ленинграде открыт новый институт, где есть кафедра гигиены труда. И будешь ты и врач, и физик». Вот так и определила мама мою специальность.

Брандт Римма Алексеевна, 1933 г. р., преподаватель иностранных языков

Я родилась я в Тамбове в 33-м году. У нас родня где? Тамбов, Рязань, Москва. А родня мужа вся — питерцы. Какой-то его предок давнишний даже создал в Санкт-Петербурге зоологический музей.

Когда входишь в этот музей, в холле стоит его бюст, на котором написано: «Федор Федорович Брандт, академик, выдающийся русский зоолог». Когда он никакой не русский, никакой не Федор — Фридрих, понимаете? Его чуть ли не сам Гумбольдт послал в Россию. И это был уже второй музей. Первый-то создал Петр I — Кунсткамера, она рядом, кстати, с этим зоологическим музеем, и рядом главный корпус Ленинградского университета.

Так вот, родом я из Тамбова, но с началом войны мамин завод, Коминтерна, эвакуировался в Свердловск. Это не тот завод Коминтерна, что оказался в Новосибирске, другой. В Свердловске я сама записалась в первый класс — родители были на казарменном положении, а школа была через дорогу, вот я пошла и записалась, никто меня не таскал, не водил. Правда, в Новосибирске потом мне почему-то снова пришлось пойти в первый класс — я окончила его в 19-й школе, на Богаткова.

В Новосибирск мы эвакуировались уже в декабре 41-го года из Воронежа, с заводом «Электросигнал», с последним эшелоном. И я помню бомбежки в Воронеже. И родители, и остальные жильцы нашего дома должны были дежурить по очереди на крыше. И тушить летящие зажигательные бомбы — внизу стояли ящики с песком и большие бочки с водой. «Зажигалку» надо было как-то брать за «хвост» и кидать вниз. А там ее либо засыпали песком, либо заливали водой.

Ну и как-то мои родители дежурили, а была ночь — они ночами дежурили. А я была дома, и сосед прибегает на крышу, говорит: «А Римма-то где ваша?» А я испугалась и под кровать залезла. Под кроватью, кстати, собирала осколки от всяких бомб, снарядов. Когда отец увидел эту коллекцию — мне попало будь здоров.

Мы уехали с последним эшелоном. «Эшелоном» была подъехавшая лошадь, на которой были чемоданы. Каждая семья могла взять только один чемодан. Сколько бы ни было у тебя детей, большая семья или маленькая — один чемодан. На себя надевай хоть двадцать пять платьев (но такого ни у кого не было тогда). Детей маленьких сажали на эту телегу, которая везла нас на запасные пути, потому что немцы уже разбомбили рельсы. Вот. Седьмого ноября мы еще были на запасных путях. И родители ходили на демонстрацию! Вы представляете! Немцы бомбят Воронеж — ведь там авиационный крупный завод, — а люди выходят на демонстрацию.

Мы в декабре приехали… Мы ехали двадцать один день! Вагоны разнокалиберные. Мы ехали в вагоне, «ледник» он назывался, в котором возили туши. Наверху были крюки. Нары сделали двойными: мы были наверху. Я всегда просыпалась и о крюк ударялась — вот никогда не могла запомнить, что надо осторожно вставать. Какие-то женщины упирались отцу в голову ногами: «Алексей Петрович, вы извините, что мы это…» Он говорит: «Да ничё, ничё, женские ножки — это даже приятно…»

Сколько будет стоять эшелон, на каких путях — никто не знал, не объявляли. В нашем вагоне как раз ехал начальник состава.

Варили на каком-то примусе.

В Новосибирске нас поселили на улице Обской, в частной квартирке маленькой, где промерзали стены. Но меня клали спать у стены, которая не промерзала, — смежной с другой комнаткой. Адрес у нас был — Обская, 156, напротив школы, которая сейчас 76-я, на Большевистской. Там госпиталь был в то время. И много было украинцев. Я запомнила их потому, что, когда наступало тепло и в госпитале открывались окна, раненые всегда смотрели на Обь, облокотившись на подоконник. И все время пели: «Ой, ты Галя, Галя дорогая…» — что-то в этом духе. Понимаете, украинцы приняли на себя первые удары войны.

Отец ночью прибегал домой с завода, чтобы принести мне доппаек (язвенникам и туберкулезникам полагался) — ломтик хлебца, и на нем масла кусочек. Он не снимал пальто, только шапку снимет и сунет мне паек.

Однажды я узнала, в одну из таких ночей, что на фронте погиб дядя Коля, последний из братьев отца. Когда я об этом узнала — начала рыдать, куском хлеба этого давиться. Кое-как его съела, кричала: «Дайте мне ружье, я перебью всех немцев, всех немцев!» А отец на меня посмотрел в эту страшную минуту и сказал, когда я угомонилась: «Риммочка, а у них тоже есть дети, и их тоже ждут матери». Таким в памяти у меня остался отец. Вот такие он мне слова сказал. Отец не хотел, видимо, чтоб я выросла таким человеком… жестоким.

У нас на заводе много работало пленных немцев. И немцы, и мадьяры, очень много их было. Они даже приходили к нам чистить помойки — туалет был на улице, хотя дом был двухэтажный, быстро соорудили. И их всегда приводил не конвой — никакого конвоя не было, а бригадир из пленных же, как говорили, какой-то граф. Он был очень красивый, этот граф. Он не работал, а просто стоял…

А напротив «Электросигнала» была кинокопировальная фабрика. И даже директор завода, чтобы как-то людей, особенно комсостав, чтобы как-то их оживить, как-то, понимаете, их переключить, просил начальника кинофабрики показать фильмы. И они ночью их крутили — «Девушка моей мечты» с Марикой Рёкк, «Дорога на эшафот», «Где моя дочь?», «Я — беглый каторжник». Это были так называемые трофейные фильмы. Еще был американский фильм «Сестра его дворецкого», где играла Дина Дурбин, известная актриса. Она даже по-русски пела какие-то наши романсы — «Две гитары за стеной жалобно заныли»… С акцентом, но на русском языке пела. Красавица необыкновенная. И джаз там был очень интересный, он сопровождал все эти фильмы… Вы понимаете, ведь рабочим и уж тем более начальникам цехов в кино ходить было некогда. А директор ночью раз — и снимет их с работы: идите, смотрите.

Какой был директор завода «Электросигнал»! Я даже запомнила фамилию — Мещеряков, — директор, с которым мы эвакуировались. Нас, завод, наградили орденом Ленина, и лично Мещерякова — это было где-то в начале войны. И когда звонили прямо ночью (он-то работал ночами) из Москвы, из ЦК: «Поздравляем, наградили тебя и завод орденом Ленина, всех поздравь!» — он кричал в трубку, как все потом рассказывали друг другу: «Не верю, не верю!»

Во время войны я ходила во все кружки — все работали, и все бесплатно. При заводе был клуб, для которого потом, уже после войны, отстроили здание — Дом культуры имени Попова.

У этого Мещерякова был фонд директорский, за который он ни перед кем не отчитывался, он этот фонд тратил так, как он хотел. Что он сделал первым? Он всем купил валенки. И рабочим, и членам их семей, детям — всем, чтобы в школу ходили, в детсад, — мы же приехали из южного города… Дальше директор распоряжался насчет столовой, которая была на территории завода… Он иногда ночью звонил и говорил заведующей — срочно обед для стахановцев. А ведь работали по восемнадцать часов у станка. Мало того — ребятишки из ФЗУ, из ремесленного училища, по двенадцать — пятнадцать лет, стояли у станка. Иногда начальник цеха идет, а работник сидит около станка, плачет или спит — ну ребенок же. Так вот, на этот директорский фонд готовился дополнительно какой-нибудь наваристый борщ или что еще… Это без карточек, без оплаты — сегодня он одних рабочих подкормит, завтра другую партию, чтобы ночь могли выдержать. Ну, и на второе директор наказывал обязательно что-то мясное. Либо, говорит, тушеную картошку с мясом, либо котлету, прямо с мою ладонь. И обязательно давали выпить… наливали примерно две трети стакана водки. Рабочие не стояли с подносами в очереди, сидели за столами, их обслуживали официантки. То есть они должны были отдохнуть. Директор все предусматривал. Так официантки называли этих стахановцев «стакановцы». Потому что они начинали со стакана.

Когда открывали бюст Покрышкину на площади Ленина, там был бульвар посредине. А я любила бегать босиком. Не потому, что обуви не было или очень берегли ее, а просто любила я босиком бегать. И я из Октябрьского района, от «Электросигнала», бегом бежала на площадь Ленина. Прибежала, и меня публика к Покрышкину приперла. В основном на открытие пришли ребятишки, взрослых мало было, потому что все работали в дневное время. А Покрышкин был в своей коротенькой кожаной летной тужурке и в шлеме с ушами, кожаном тоже. И он стоял, и так на нас смотрит, и слегка улыбается, понимаете, так задумчиво. И я еще думаю — какой красивый человек (он такой красивый был)! И меня толкают со всех сторон, я думаю: «Ну сейчас упаду на Покрышкина».

К слову, про обувь. Рядом со школой жили близнецы, Гриша и Миша. У них была одна пара обуви на двоих. А нам говорили так: получаешь «пять» — уничтожаешь врага, получаешь «четыре» — бьешь, но не добиваешь, поэтому все норовили учиться на пятерки. Они учились на пятерки, Гришка с Мишкой. Вот сегодня Гришка на себе волочит, надевая обувь, Мишку, а потом наоборот. Менялись, понимаете, ребята. А потом ходили уже в каких-то вязаных толстых носках. Но никто не смеялся, ничего — какой тут смех-то.

И сначала учились вместе мальчики и девочки, а потом Сталин-то разделил школы. Наша стала мужской. И нас, девочек, определили в школу около станции Алтайки, Южный сейчас. Эту школу называли Железнодорожная, № 3. Я, только став старым человеком, поняла, какие умные были предки наши — те, кто строил Новосибирск. Вот смотрите, идет железная дорога. И вдоль железной дороги что строилось? Обязательно школа, пункт какой-то медицинский. В этой 3-й школе была фисгармония, и мы на ней играли. Там же, с другой стороны, вход… квартира директора была большая. Это была семилетка. И детский сад был недалеко.

А рядом с нашей школой стояла баня! Дореволюционная. Построенная давно, да, но строили-то кирпичик к кирпичику. Баня работала так: день мужской, день женский. Но завшивленность была невероятная! И какое-то было «мыло К», которым надо было мыть голову, чтобы вшей этих ликвидировать, вонючее до ужаса… И вот нас учителя водили в баню, говорили, снимайте нижнее белье — отправляли в прожарку. Лично каждого ребенка в младших классах они еще купали и мыли, волосы этим «мылом К» вонючим промывали… Вот вы представляете?! Так о нас заботились.

Ну вот, значит, нас в эту 3-ю школу, кто поблизости, определили. Причем учителя все лето ходили по всем этим, как мы их называли, аулам — внутри Обской улицы. Они ходили и собирали детей, и определяли их в школы, вы понимаете? Чтоб каждый учился! Собирали этих детей. Я не знаю, когда они отдыхали… эти учителя-то.

А потом, еще зимой, помню, когда я училась еще в 19-й школе, учителя разбирали детей по домам — в три смены школа училась. Вы понимаете, какая была забота?! Вот был у нас учитель музыки — Василий Иваныч. У него одна нога была короче другой. Но он прекрасно катался на велосипеде и замечательно — на коньках. И прекрасно играл на скрипке. И он иногда приносил скрипку и девочек учил песенке (я потом своим внукам ее пела):

 

Кот-царапка, кот сибирский,

Учит детушек плясать,

Ну-ка, детки, провой-левой,

Раз, два, три, четыре, пять.

Грациозно, незаметно

Нужно лапку поднимать.

Ну-ка, детки, веселее,

Раз, два, три, четыре, пять.

Кот окончил, а котятки

В танец просятся опять…

 

Вот, а потом еще одну песню…

 

Что танцуешь, Катенька?

Польку, польку, папенька!

Где училась, Катенька?

В пансионе, папенька.

Где ты денежки брала?

У вас, папенька, крала.

Стыдно, стыдно, Катенька!

Что ж поделать, папенька?

Поздно, поздно, папенька!

 

Потом я слышала, как директор тихонько говорит: «Василий Иванович, не надо с детьми эту песню разучивать». А мы ее все равно выучили. Вообще, какие были учителя! Ведь были бывшие девочки епархиальные, какие-то училища оканчивали, ехали из России в Сибирь сеять разумное, доброе, вечное… Они скрывали свое происхождение. Гимназии оканчивали разные, даже смолянки среди них были…

Так вот, учителя наши, женщины, ездили в лес, уже осенью где-то, собирали калину. Рвали, привозили эту ягоду, и школьный повар ее парила. Завтраки тогда выдавали по карточкам. Но вот это — стакан калины — получал каждый ребенок бесплатно и без всяких карточек. А вонища была на всю школу, вы понимаете, калина пареная пахнет не очень, но мы ее любили. И пели всегда — «Калинка, калинка моя…» На большой перемене каждый съедал стакан вот этой калины.

А хулиганья было! Инюшенские ребята что выделывали! Кошмар! Они к нам в школу, конечно, не заходили, нас они не обижали, эти ребята, школьников не трогали. Никогда ничего нам плохого не делали. Но однажды был такой случай. Мы, учась во вторую смену, вышли из школы. Темнело уже. Мы вышли за ограду за школьную и стоим, человека четыре-пять, на перекрестке. Кому-то надо в одну сторону идти, кому-то в другую. Мы стоим и разговариваем, все не наговоримся о чем-то.

И вдруг идет парень, которого звали — прозвище такое — Чика. И кричит — разойдись! А мы прямо на дороге стоим. «Мелочь пузатая, из-за вас меня не видно!» Ну, он шутит. А с нами была Валя Трушина, такая задира. Он подходит близко и говорит: «А что я вам сказал — разойдись!» А она ему возьми и скажи: «Подлец!» Видимо, где-то вычитала это слово. Он ей поддал. Она по снегу пролетела и в ограду уткнулась. Девчонки отбежали, и я одна стою.

Хулиган говорит: «А ты что стоишь? Я сказал — разойдись». А я говорю: «Да вот смотрю, какой ты сильный — с девочкой сладил. Вот быка бы взял за рога да перевернул — я бы поверила, что ты силач, а так, с девчонкой…» «Ну что, тебе еще поддать?» Я говорю: «А я этому даже не удивлюсь». И он, вы знаете, дал мне между глаз, я тогда один-единственный раз поняла, что такое, когда летят искры из глаз, и упала. А Валька эта по сугробу поперла и вышла на дорогу. И навстречу идет девочка из нашего класса: не знаю, почему она возвращалась к школе. А фамилия ее была Пиджакова. Валю Трушину, ее звали Труня, а эту звали Пиджача. Пиджача говорит Труне: «Труня, ты куда ползешь?» «Иди скорее, беги, скажи Римкиной матери, что ее бьют». А мама в галошах домывала пол — и побежала прямо в них, не одеваясь. А ведь зима, галоши потеряла в снегу.

А этот Чика уже убежал. Потому что мимо шел парень и увидел меня. Парень учился в 19-й школе, у него отец был егерь и прислал его в город учиться. Он в старших классах уже учился, его все боялись. Звали его, как сейчас помню, Жора. Он был сильный, но он никого не обижал. Когда его хотели побороть, пять человек на него навалятся, а он только плечами тряханет, и они отлетают. А он шел в баню, с веником под мышкой. «Римма, ты что там?» И Чика услышал его голос и убежал, понимаете, потому что — Жора…

Тут мать прибежала. Спрашивают: «Да что с тобой, кто тебя?» Я им ничего не сказала, видно, мне было не до того. И мы пошли в школу. И Труня тоже: еле-еле идет, стонет — артистка была хорошая. Все учителя собрались и директор: «Что делать, что делать? Будем заявлять в милицию». А мама говорит: «Подождите, в милицию всегда успеем, я еще должна разобраться». Мать моя, видите, какая мудрая была.

Привела меня домой и говорит: «Ну, давай, милочка, рассказывай, как было дело, почему тебя вдруг стали бить?» А я говорю, мама, вот так и так. Как было, так и рассказала. «Ну так что — ты сама задиралась, ты сама и напросилась на этот удар. А теперь, значит, надо в милицию на него заявлять, да? Вот впредь имей в виду — если задираешься, то сама себя и защищай, как умеешь. И никакой милиции тебе не будет».

Однажды учительница, которая нас сопровождала всегда в сторону мелькомбината, мне говорит, когда уже никого не было: «Знаешь, сегодня раздавали талоны эвакуированным детям на дополнительное питание. Целый месяц можно с этим талоном получать обед. В столовой, которая расположена на базаре». А базар — Октябрьский рынок — был там, где сейчас ГПНТБ. И тут же, на этом рынке, был какой-то круглый, из досок сбитый цилиндр. И по нему на мотоциклах катались какие-то виртуозы. Люди приходили и платили деньги, чтоб посмотреть. И вот на территории рынка была столовая.

Я говорю: «Ой, а мне не дали, я ведь тоже эвакуированная». Учительница говорит: «А ты завтра приди к завучу, расскажи, и тебе дадут».

Верите, нет, я всю ночь винтом крутилась, не спала, дожидалась утра, уже не до третьей смены — я с утра побежала в школу — и к завучу. «Здрасьте! Вот вы раздавали талоны на дополнительное питание эвакуированным детям…» — «Да-да-да, раздавали». — «Я вот тоже эвакуированная, а мне не дали». — «Ну, и тебе дадим, раз ты эвакуированная. Но только у нас три градации», — она говорит. «Первая градация — тебе дадут добавку. Вот ты съела первое, тебе дают добавку, второе съела, еще хочешь — бери добавку. Вторая градация: тебе дадут добавку только к первому блюду. Суп ешь сколько влезет, а второе уже и не проси. Ну а третья градация — все, что тебе дадут, ты съела, сказала “спасибо” и пошла, больше тебе не положено. Вот какую тебе дать градацию?» Понимаете, ей было интересно знать, как ребенок мыслит, учителя были любознательные. Это я вот сейчас понимаю, будучи сама взрослым человеком.

А я говорю: «Ой, дайте мне, пожалуйста, хотя бы третью». Она посмотрела на меня с удивлением: «Ну, раз ты такая сознательная, я тебе дам вторую».

Мы же, эвакуированные, картошку не сажали — приехали, а ничего нет. Ни печку топить нечем, ни грядок… Это потом завод организовал — целые поля нам выделяли. Земельную территорию делили на участки, потом тянули жребий — где-то была плохая земля, глинистая, а где-то была хорошая. Мне всегда везло почему-то. Я тянула жребий, и нам доставалась хорошая земля.

Вообще, нам помогали. Когда не было у нас никакой картошки, мои подружки приносили картофельные очистки. Мы эти очистки помоем, прокрутим через мясорубку — и на сковородку. И ели.

Мои одноклассницы (у нас одни девочки учились) жили в основном в частном секторе. Проходила перекличка. «А чего это нет Вали Мясниковой? Ну-ка сбегайте и узнайте». Посланники прибегают: «Ой, слушайте, и бабушка, и Валька лежат с температурой сорок, заболели, простыли, в избе холод собачий, есть им нечего».

А у Вали отец и мать — врачи на фронте… А нас же в классе сорок человек. Завтра приносит каждый по две картошки, по одному полену и по куску угля. А кому-то родители дают пять картошек — особенно местные жители, кто много сажал. Тогда говорили: «Мы накопали сто кулей картошки». Не мешков — кулей, это такие здоровые мешки. Кому-то дали одно полено, а кому-то дали три полена, кому-то один кусок угля, а кому-то и два, и три куска угля. И мы все погрузили на большие сани, на которых возили воду с водокачки. Погрузили — и с горки, помню… А бабушка пошла в туалет на улицу, еле-еле ноги передвигает. А сверху, помню, Машка Касавина кричит — бабушка, мы вам помощь оказали. Старушка заплакала, пришла в дом. Девчонки сами печку натопили, картошки наварили, их накормили с Валькой… Бабушка говорит: «Я была бы ходячая, я бы сходила в военкомат — мне помогут, мне помогут, девочки, вот я сейчас подымусь, я пойду, это я точно знаю, помогут…» Телефонов-то ведь не было ни у кого…

Знаете, нас никто не учил, ни директор, ни учительница не сказали: соберите картошку, соберите топливо, помогите Вале. Мы сами соображали… Вот как мы до этого доходили, я не знаю. А рядом-то был еще детсад у нас. Так мы нашили из тряпок каких-то кукол и принесли в детсад, подарок сделали им! Некоторые девочки вообще не ели завтрак в школе, а деньги берегли — собирали на танк, на самолет. Объявление писали — собрано столько-то. Потом нам запретили, сказали — все, ребята, танков много, самолетов много.

Кисеты делали для солдат. Я даже помню свой кисет — черный такой, и на нем голубыми нитками я вышила гладью «Бойцу», а внутрь положила тетрадку и химический карандаш.

Вот я семь классов прошла, а потом перешла в 56-ю школу. А школа была первоклассная. Там директор Полина Александровна Варфоломеева, у нее был орден Ленина, и орден Ленина был у ее мужа, который стоял во главе 19-й школы. Он возглавлял мужскую школу, она женскую, их ученики ходили друг к другу на вечера. Полина Александровна была очень умная. Кого-то обучали на пианино играть, кто-то спортом занимался… День начинался с того, что директор встречала всех школьников у входа.

Строгая была… Коса у нее была, строгий костюм, всегда белоснежная блузочка отутюженная с наглаженным воротничком. И вот она, значит, нас встречает. Кто учится играть на пианино — играет марш. Остальные делают зарядку под руководством дежурного. Хотя у нас физкультурник Валентин… забыла… мы его звали Валентен — он сам хорошо играл на пианино. Но играли девочки. Умеешь — помогай товарищам! Ты спортсменка? Руководи зарядкой! После зарядки, под марш, все по классам разошлись.

И вот представьте, первый послевоенный год. Мы классом собрались в Ленинград! Мы были в девятом классе, в десятый переходим. Восемнадцать человек собрали, все сдавали деньги. Мы не знали, кто сколько сдает (не было единой для всех суммы), но мои родители, я точно помню, больше всех сдавали — я единственная дочь у родителей, у меня живы папа и мама, ничего, — семьсот рублей. А мы, ученики, хотели и сами собрать деньги. Мы решили организовать в школе концерт с платными билетами, чтобы вырученные деньги пошли в фонд этой поездки.

И что вы думаете? Девчонки побежали в оперный театр. А тогда дуэт был замечательный — Притула и Круглов. И был еще превосходный баритон Киселев — его потом забрал Большой театр. И концертмейстер еще нужен был.

А ведь война идет, и театр достраивается… И там происходят уже репетиции открытия театра. Ведь не так просто концерт организовали — собрались и запели… Репетировать надо было солистам, и кордебалету, и хору, и всем. Они репетировали вечерами.

Выходит зимой с репетиции актриса Мясникова. Она где-то она в центре жила и пошла домой пешком. А навстречу ей два бандита, говорят: снимай шубу. Она говорит: «Ребята, я сниму шубу, но доведите меня до дома, я близко живу. Я ведь певица, голос — это мой хлеб». Они говорят: «Ну ладно, доведем…» Какие-то бандиты были другие, вы понимаете? Другие были бандиты даже. Они идут дальше, а навстречу ее друзья, два полковника: «Ой, а вы куда?» — «Да я вот с друзьями иду домой, у нас дело кое-какое есть». — «Да что с друзьями домой, пошли в ресторан!» — «Нет, у нас очень важное дело, в ресторан в другой раз».

Они пришли к дому, потом зашли в подъезд. У дверей она говорит: «Ну ладно, спасибо вам, что хоть не оставили меня без голоса. Берите мою шубу». Они говорят: «Нет, спасибо вам, до свиданья!» И ушли. Вот такая вот ходила легенда, многие вот рассказывали.

А в Воронеж мы так и не вернулись: наш дом разбомбили. Когда папа сразу после войны возвращался с какого-то курорта то ли из Кисловодска? он в Воронеж заехал. Ну, и к дому нашему подошел, а дом-то разрушен, бомба попала прямо, можно сказать, в нашу квартиру. Это был четырехэтажный дом, заводской. А лестница цела. И там кто-то работал, копошился. Отец пошел по лестнице. Ему навстречу наш офицер: «Гражданин, вы что здесь делаете? Тут работают пленные немцы — восстанавливают». А папа как раз остановился перед ямой, дырой, которая была квартирой нашей. Сказал — вот моя квартира. Офицер говорит: «Я понимаю ваши чувства. Я вообще обязан вас, зашедшего на территорию, где немцы работают, проверить и отвезти куда следует. Но раз это ваша квартира — я вас отпускаю, идите».

Малянова Римма Даниловна, 1931 г. р., педагог, библиотекарь

Я родилась в 1931 году. Мама — Екатерина Ивановна Мамонтова, отец — Андрей Аверьянович Щетинин. Они оба работали в универмаге на площади Ленина, он был расположен в двух зданиях. Одно здание — гостиница, там была парфюмерия, мебель, а второе здание располагалась там, где сейчас «Сотый» магазин. Там были ткани и отдел игрушек. Я, конечно, очень любила ходить туда. Мама работала продавцом, папа администратором.

Жили мы на Трудовой, 27. Напротив «Сотого» была аптека, во дворе этой аптеки стоял дом, когда-то, видимо, принадлежавший купцу, там мы жили. Дом был каменный, сверху деревянный, уже не в очень хорошем состоянии. Мы жили наверху. В то время одной семье обычно не принадлежала целая квартира. Например, в трехкомнатной квартире каждая семья занимала по комнате, на кухне — столы. Только лишь семья одной моей подружки имела две комнаты: ее отец был директором завода. У нас была небольшая комнатка. Рядом была еще одна жилая комнатка, там жила семья писателя Гинцеля, он тогда редактировал какой-то крестьянский журнал; еще он занимался охотой. В их комнате, квадратов в восемнадцать, стояли стеллажи с книгами, причем все книги он покупал у букинистов. Тогда на Красном проспекте, в «Старом корпусе» (сейчас это здание краеведческого музея. — Прим. ред.) был букинистический магазин и магазин табака. Табачный магазин был очень красивый, отделан инкрустацией. У нас никто не курил, но я любила туда заходить, там было очень красиво — ощущение, что заходишь в сказочную табакерку, — и там был очень приятный запах.

Я хорошо помню начало войны, помню Новосибирск. Жили мы рядом с домами печатников. Вы знаете, мы так завидовали их жителям в то время! Почему? В этих домах был теплый туалет, а мы пользовались общественным туалетом на улице, помои выносили во двор, за водой ходили в домик водокачицы: пятачок спустишь — тебе нальют воды.

В «Сотом» магазине мы покупали продукты, в универмаге одевались. Мама и сама шила.

К октябрьским праздникам, к Первому мая, к Новому году мама всегда белила. Когда белила, старые стены местами проваливались, отец искал кирпичи и закладывал «пробоины». Считалось, что мы жили хорошо. Можно сказать, даже богатые были, потому что у нас было два ковра, два велосипеда, патефон. Ковры и велосипеды родители получали в качестве премии за хорошую работу. В комнатке у нас было две кровати, стоял канцелярский стол, списанный с работы, тумбочка, комод. А больше и ставить-то нечего было. Мама очень любила цветы, у нас было много очень красивых цветов. И коты, какие у нас были коты!

Во дворе был длинный ряд сарайчиков. Они закрывались, мы там хранили соленья. Здесь были и огородики, и хозяйство. Во дворе у нас стоял стол, около него — ларь, где все чистили рыбу. Покупали ее в «Сотом», чистили, вокруг в это время обычно собиралось много кошек.

С соседями мы жили как-то дружно, даже дверь почти никогда не закрывали. Мама могла купить мяса, поставить тазик с ним на открытое окно и уйти на работу. Даже кот не трогал мясо.

Около дома был очень хороший садик, где мы гуляли: аллейки из шиповника, из яблонь. Там росли розы и другие цветы. Садовник уже в пять утра поливал растения и ухаживал за ними. Как мы его боялись! Потому что мы хотели яблок, ранеток и другого. Но он разрешал нам все это осенью: срывать астры, кушать яблоки. При этом мы помогали ему. Делали прополку, там же и играли. Замечательный был садик.

Перед войной началась учеба у моих родителей, ПВХО, ГТО. А я начала учиться в 22-й школе, это угол Советской и Ленина, напротив почтамта. Там я училась четыре класса. В этой школе мы много выступали, я помню сцену. Хорошие обеды у нас были; по-моему, даже родители приходили и готовили. До войны мы очень хорошо жили.

Когда началась война, мне было девять лет. Первый день я не помню, да мы и многого не понимали тогда. Я помню, по площади начали строем маршировать солдаты с песней: «Мощь сибирская, сила богатырская / Поднялась на решительный бой…» Это стихи Смердова.

Насколько я помню, у нас даже был введен комендантский час. Мы должны были черным завесить все окна, чтобы вечером не было ни одного огонька. Даже в такой глубинке. Как это отразилось на школе? Ну, во-первых, мы начали учиться с семи утра и в три смены. У нас тем не менее были завтраки: булочка, двадцать пять граммов, и на ладошку кусочек сахара или тертого шоколада самого низкого сорта. В школах стали создаваться тимуровские отряды. Ходили мы к тем, у кого отцы ушли на фронт или работали на заводах. С заводов ведь по неделям не выпускали: из цеха нужно было непрерывно давать продукцию. И никого не интересовало в то время — продукция важнее! — что у тебя там дом, дети и все остальное. Мы приходили, чтобы чем-то помочь: сходить на рынок или что-то помыть, с детишками сидели — как могли, посильно помогали.

В то время я еще ходила в Дом пионеров. Он был на Красном проспекте, около 42-й школы, там, по-моему, сейчас сберкасса. Всю войну в Доме пионеров работали кружки — хоровой, драматический кружок. А потом мы в госпиталях выступали со своей программой, в форме — белая юбочка, белая кофточка, красный галстук! Еще мы дежурили в госпитале. Ну что мы могли — воды подать, утку вынести, написать письмо домой… А раненых было! Вы понимаете — и в коридорах, везде и всюду стояли кровати, и даже на полу лежали люди… Им тяжело было.

Когда мы приходили с концертами… Ну, какой там концерт — стихотворение расскажешь, песенку споешь, станцуешь что-то. Но они все равно были довольные. И часто потом говорили: «Девочка, подойди, сядь со мной рядом». Но это уже больше в возрасте, пожилые. Молодые же — те за медсестрами стреляли. Раненые спрашивали, кто ты, откуда. Это потом я начала понимать, что они тосковали по своей семье. И начинали толкать нам булочку какую-то. Но нам было сказано — ни в коем случае, выпечка для того, чтобы бойцы поскорее поправились и снова пошли на фронт. И ты ему — нет, что вы, я только что булочку ела! А у самой слюнки текут. Но мы добросовестно выполняли указания. Дети хорошо, справно работали, как могли.

В универмаге до войны руководство создавало кружки для женщин. Женщины оставались после работы, вышивали, шили. Мама, кстати, тоже вышивала. Когда началась война, то это все-таки продолжалось. Я не знаю, возможно, ведущей кружка тогда уже не платили. Просто когда они занимались, то мы, ребята, наслаждались: в том помещении, где детский отдел универмага, были большие площади, где мы на велосипедах катались.

К Новому году мы стали сами делать игрушки, елку наряжать. Приехала кинохроника и нас снимала, я какое-то стихотворение читала. А потом отец с фронта написал, что он нас видел.

Когда папа вернулся с войны, то, собственно говоря, не любил говорить о ней и не рассказывал ничего. Потом стали приходить награждения. После войны нам разрешили вести хозяйство какое-то: у нас в сарайке куры были и даже поросеночек. Самое интересное, что когда отец в воскресенье шел чистить сарай, то этого поросеночка маленького приносил домой. Мать его помоет, и он с котом играл — цок-цок-цок-цок-цок копытами. А потом, когда поросенок вырос и его надо было забивать, отец не смог этого сделать. Для этого кого-то позвали, но есть мы его не смогли. Так мясо кому-то не то отдали, не то продали, и больше мы уже не заводили свиней.

В дома печатников, когда началась война, стали вселять очень много эвакуированных. К нам не вселяли: у кого глава семейства ушел на фронт, тех не трогали. Было у нас еще одно преимущество. В домах печатников выключали электричество и отопление: запрещали перегрузку. А у нас всегда было электричество, а отопление — печное. Поэтому дома у нас всегда была уйма ребятишек, мы уроки делали, лежа на полу.

Эвакуированные были разные. Некоторые нам, честно говоря, даже в диковинку были — как они одевались, как они говорили, — мы проще были. Новосибирск ведь — это глубинка была. У меня подружка была из еврейской семьи, эвакуированной из Кременчуга: она жила с мамой и бабушкой, отец у них на фронте был. Так я помню, я всегда смотрела, как они одеваются, как готовят. Вот мы готовили просто — мама варила щи, борщ, лапшу, если было из чего, получали все по карточкам. Что мы получали? Селедка в основном, рыба. Мяса мы не видели. А вот селедку, у которой было проржавевшее дно, получали и были довольны. Мама рыбу почистит, какие-то кусочки с картошечкой нам даст. Косточки, голову — из этого щи сварит. Сейчас вы, наверное, такие не будете есть, а тогда казалось вкусно. А до войны-то — о-о-о! Я это не буду, это не хочу, другое не ем! А тут капризы закончились. Лишь бы что было поесть. Бывало, что мама капусты насолит, винегрет сделает. А в еврейской семье готовили по-другому. Делали салатики, стали печь тортики. Мать пекла только пироги, и я потом пироги пекла всю жизнь. А они «Наполеончик» делали в войну! Не было даже яиц, а они умудрялись к празднику сделать маленький тортик. Это просто удивительно было! Эту подружку звали Алла Бурова, я с ней дружила и потом, после института.

Еще я помню, как новая девочка, из эвакуированных, во дворе вдруг закричала: «Мама, мама, кошка, кошка, лови скорей!» И побежала за ней, а мать ее держит. Я никому ничего не сказала, пришла домой и поделилась с матерью. Она мне говорит: «Никому об этом не рассказывай». Я говорю: «Зачем она хотела поймать ее?» Вот тогда она мне рассказала, что эта девочка — ленинградка и что блокадники ели кошек. Я в такой ужас пришла... Мама говорит: «Никогда и никому не говори, она не виновата, а ее будут дразнить, зачем это нужно?»

В Сибири спасала картошка. Картошка-матушка — это все было… Причем было даже так: картошку до войны мы не сажали, в войну стали сажать. На поездах, прямо на открытых вагонах, «вертушки» их называли (имеются в виду вагоны для перевозки шихтовых материалов. — Прим. ред.), ездили в поле, там сами сажали и копали. Только на картошке и жили, а когда ее не было — покупали на рынке. Я ходила на рынок и покупала овощи. Обед был на мне, я его варила. Но я никогда не покупала мясо, его всегда покупала мама — в деревнях или на рынке. Я до сих пор, признаюсь, мясо по-настоящему выбирать не умею.

Центральный рынок находился там же, где и сейчас. И там был «обжорный ряд», как мы его называли. То есть — доски-столы, где варили щи, еще что-то и продавали. Можно было миску купить, но шли слухи, что и человечину варили, и собачину варили. Может, было, а может, не было, кто его знает. Мне мама никогда не разрешала этим лакомиться и денег никогда не давала на это.

А после войны на рынке началось… Очень много вещей стали продавать. Ну что греха таить, наши солдаты тоже там, в Германии, мародерствовали. И все эти шмотки посылали родным. Посылали, а там уж — кто носил, а кто нес продавать. А мы таких вещей раньше и не видели.

Мы знаешь, что покупали? Открытки. Они были подписаны на немецком языке, но нам это до лампочки было, просто у нас таких не было. Особенно пасхальные, там были картинки с яйцом или другими рисунками, таких у нас в Советском Союзе не было. И вот мы за этими открытками ходили, их покупали.

Что еще на базаре было интересного? Смотришь, идет офицерская жена, а они большей частью, считай, были деревенские. Идет в халате, длинный халат — мы такие не носили. Может быть, жены профессоров дома носили, так мы их и не видели. И вот она на рынок шествует в этом халате, а позади идет солдат с корзиной. Это я хорошо помню.

Значит, принесла я капусту, картошку, все положила в погреб. Такая у нас яма была в сарайчике. Там же стояла на всякий случай бутылка с керосином, потому что летом-то мы не топили печку — керосинки были. Прошел дождь, полная ямка набралась, керосин вылился, вся картошка и прочее — в керосине. Съели.

Помню, мама со своей сестрой ездила в деревню за продуктами. И однажды они нашли на помойке трикотажную машинку. Мама работала раньше на трикотажной фабрике, она умела такой пользоваться. Отец машинку в керосине вычистил. Иголки тогда трудно было найти. И вот она вязала чулки, я тоже училась тогда, тоже вязала. Нитки были только белые, поэтому их красили: кто свеклой, кто еще чем. И вот со связанными вещами они отправлялись в вояж в деревню. А в деревнях не было ни трикотажа, ничего не было. Поэтому меняли на что-то, не продавали, а меняли. И оттуда мама привозила то кусочек сала, то еще что-то. Так вот и жили, но все равно, нормально.

Помню, например, день Победы. Площадь вся была заполнена народом; теснились, как сельди в бочке. Все обнимались, целовались, потом был фейерверк большой: пускали ракеты. Помню, как оперный строился, но все это рассказывать очень долго…

А за хлебом стояли в очереди сутками. Там, где Красный проспект пересекает улицу Орджоникидзе. Там был магазинчик. Вот там мы стояли (ребятишки в основном) в очереди за хлебом. Если мне положено по карточке, допустим, триста граммов, мне и вешали только триста граммов. Если немножко не довешивалось, то какой-то пластик тоненький отрезали от другого куска, добавляли. Эту добавочку можно было съесть сразу.

О нас, детях, в общем-то, заботились: нам выдавали такие талончики-карточки на обеды. Была столовая в «Старом корпусе», туда мы ходили обедать. Очереди длинные-длинные… Немножко нам супчику дадут, что-то на второе, но все-таки нас кормили. Потом мы еще покупали семейные обеды — в столовой в доме печатников.

В магазинах ведь было пусто! Заходишь, к примеру, в магазин в «Старом корпусе», стоит пустой прилавок, на полках ничего нет. Продавали только лишь вырезанные из досок и разрисованные подносы под горячее, под холодное. Я такое покупала и на обороте писала: «Не так дорог подарок, как дорого внимание. В день 8 марта. От дочери маме».

100-летие «Сибирских огней»