Вы здесь

Возвращение из Чураевки

Александр КАЗАРКИН
Александр КАЗАРКИН


Возвращение из Чураевки


«Широка и необъятна сибирская земля, так широка и так необъятна, что не пришел еще певец, чтобы воспеть ее и изобразить ее величие». Этот лирический пассаж — из седьмого тома региональной эпопеи «Чураевы». Прочитавших всю ее пока совсем мало. Но возвращение Гребенщикова теперь уже несомненно, и сибиряков оно располагает к раздумьям о литературных итогах ХХ века. «Баяном Сибири» называли его критики-эмигранты. По мнению западных славистов, проза Гребенщикова дает классическую сибирскую картину мира.
При жизни писателя последняя книга на родине вышла в судьбоносном 1917 году, переиздания появились у нас лишь через десятки лет. За все советское время вышел один томик — «Избранные произведения» (Иркутск, 1982). Составитель его и автор предисловия Н. Яновский добился также публикации пяти глав повести «Егоркина жизнь» в «Сибирских огнях» (1984, № 12). Наследие прозаика переждало долгую зиму. В 1996 году в Москве вышла книга «Гонец. Письма с Помперага» и там же, в 2002 году, — «Былина о Микуле Буяновиче». В 2004 году в Томске издан двухтомник «Избранное», включающий повести, роман «Былина о Микуле Буяновиче», фрагменты книг «Моя Сибирь» и «Гонец». Архив Гребенщикова перевезен из Америки в Барнаул, где и выпущены книги «Моя Сибирь» (2002), «Егоркина жизнь» (2004), семь томов романа «Чураевы» (Барнаул, 2004). Издано даже собрание сочинений, правда, ничтожно малым тиражом. Позади первый этап возвращения классика, проза его должна войти в школьные и вузовские хрестоматии. Но дискуссии о самом значительном сибирском романе первой половины ХХ века еще не было, и она может стать пусковым моментом нового самосознания сибиряков.
Георгий Дмитриевич Гребенщиков прожил 80 лет, половину из них в Америке. Эмигрировал в 1920 году, когда ему перевалило за сорок, и умер ровно сорок лет назад — в 1964 году. В его судьбе было два поворотных момента — знакомство с Потаниным и эмиграция. В 20-е годы он вспоминал: «Я жил в Омске, где редактировал небольшую газету “Омское слово” и откуда направился в Томск со специальной целью познакомиться с литературным миром сибирской столицы, а главное с Г. Н. Потаниным» (из очерка «На склоне дней его»). Наставник патриотов Сибири опекал писателя-самоучку из крестьян, посоветовал стать вольнослушателем университета и заняться этнографией. По рекомендации Потанина Гребенщиков стал членом общества изучения Сибири и совершил два длительных путешествия по старообрядческим деревням Алтая. Результат их — очерки «Река Уба и убинские люди» и «Алтайская Русь». Об успехах ученика Потанин похвально отозвался в «Сибирской жизни» (1910, 26 ноября): «Старообрядческий мир посторонним лицам мало доступен для наблюдений, но докладчик нашел к нему доступ и сумел добиться доверия от этой замкнутой среды»; хотя молодой литератор, «по-видимому, мало начитан в литературе по расколу», доклад его «в своем роде открытие Америки». Замысел большого повествования о братьях-кержаках появился у молодого писателя также после бесед с Потаниным.
О встречах с ним Гребенщиков вспоминал в 20-е годы, уже в эмиграции: «Лишь значительно позже я стал догадываться, почему Григорий Николаевич относился ко мне с таким вниманием, то есть почти с отеческой заботливостью. Быть может, он уловил во мне ту первобытную нетронутость народной почвы, на которой лучше прорастают его семена. Я был моложе всех, я был настоящий выходец из простой среды и, по его мнению, мог вспыхнуть настоящим пламенем его идей. Когда я должен был читать первый свой доклад «Река Уба и убинские люди» (cлабый намек на мотивы будущих «Чураевых»), он окружил меня таким вниманием, что одна из лучших зал Технологического Института была переполнена избранными людьми <…> И, наконец, когда вышли первые мои книги сибирских рассказов, я получаю в Петербурге письмо от
Г.Н. Потанина, из которого отчетливо помню очень взволновавшие и смутившие меня строки: «Знамя Ядринцева лежит не поднятым, и я думаю, вы должны его поднять и понести в будущее» («Вольная Сибирь», 1927, № 1). Однако литературное знамя областничества — это народнический реализм, в лучшем случае повторение П. Мельникова-Печерского. Незаконченный роман Потанина «Тайжане» — цепь очерков со сквозным героем-рассказчиком. Но он же, «дедушка-товарищ», подтолкнул к многогеройному роману с хроникальным сюжетом.
Конфликт отцов и детей — основа сюжета первого романа: богоискатель, крестьянский интеллигент Василий Чураев стал виновником гибели отца, Фирса Платоновича. Удача романа в том, что в центр его автор поместил самого себя, передоверил свой опыт герою. Так что материал очерка «Алтайская Русь» стал судьбой, темой почти всей жизни. Это не могло случиться, если бы увиденное не легло на внутренний, «колыбельный» опыт писателя. Интерес его к староверам-«каменщикам» не был чисто этнографическим, его можно назвать родовым. По отцу предки его — алтайцы, по матери — казаки и крестьяне-старообрядцы. Да и не мог никто выстроить творческий путь самобытного писателя. Староверы как реликт древнерусского характера и утрата национальных корней, распад рода, потеря «древлеотчей веры» и поиски ее на путях религиозного синтеза (богоискательства) — таков был замысел двенадцатитомного романа. Из них опубликовано пока семь, есть сведения о корректурных оттисках восьмого тома и о напечатанных фрагментах девятого. Тематическая основа произведения, сочетающего жанровые принципы областной эпопеи, романа воспитания и философской прозы хроника: Сибирь переходит от полусонной жизни к беспокойству и ярости.
В 1916 году первый том романа был закончен, и автор мотивировал его название: «Чураевы символизировать должны и “чур меня” и “чурка”, но чурка крепкая, кондовая, остаток крепких кедрачей Сибири». Конфликт отцов и детей — основа сюжета первого романа: богоискатель Василий стал виновником гибели отца, уставщика, нажил много врагов, в том числе своих братьев, прошел путь обольщений и разочарований, каторгу, войну, отход от веры и покаяние. Заметим: наиболее крупные произведения той поры — «Беловодье» А. Новоселова и «Чураевы» Гребенщикова — посвящены старообрядцам. В романе «Ватага» В. Шишкова, вышедшем уже после гражданской войны, центральный герой и его окружение также названы кержаками. Независимость от Центра — исходная посылка областничества. Пример полной самоизоляции давали староверы, и областники сразу же обратили на них внимание. Сибирской литературе надо было определиться, найти свои лейтмотивы, идейное ядро и только тогда обращаться к опыту мировой литературы, иначе она могла стать лишь провинциальным эхом Центра. Потанин относил к последствиям колонизации уничтожение не только культуры аборигенов, но и традиций русских старожилов Сибири. В первом томе — «Братья» — есть переклички с «Братьями Карамазовыми» Достоевского: три брата (Ананий, Викул, Василий) и четвертый — разбойник, незаконнорожденный Еремка Мясник.
В первых частях романа автор смотрит на быт староверов извне. От религиозного традиционализма, от сознания апокалиптиков Гребенщиков был далек и в письме Потанину отметил: «… бухтарминцы интересуют меня больше как люди и менее как староверы». Вот с таким отчужденным взглядом вернулся на родину из Москвы Василий Чураев. Сюжетная роль его в первом томе хроники — вероотступничество, отчуждение от отцовского уклада. Осколок древней Руси, в котором, с точки зрения интеллигента, сохранился деспотизм традиции, обречен исчезновению. Но долго ли устоит мир, уходящий от Христовых заветов? Староверу на ум не придет рассуждать об «истинном Боге»: это занятие людей «шатучих» в вере. Кержацкая самоизоляция от мира и бурная современность — вот основной конфликт в нескольких произведениях Гребенщикова («Колдунья», «Убежище», «Лесные короли», «Змей Горыныч»). Василий, философствующий крестьянский интеллигент, не нашел «всемирного братства», а раздумье о гибельном уклоне цивилизации возвращает его к вере отцов. Постепенно он осознает вину свою перед родом. И сам Гребенщиков, судя по письмам, знал чувство вины перед близкими: его-то жизнь насыщена исканиями, разнообразна, а вот жизнь брата и сестры осталась такой же беспросветной.
Покидая Россию в 1920 году, писатель надеялся попасть в Сибирь через Стамбул, Францию и Владивосток. Он надеялся издать свой роман за рубежом, в советской России опубликовать его было невозможно. Таков парадокс: крестьянин бежит от народа, одержимого злобой и наивной верой в новый мир. Сказалось не только староверческое отношение к «распутно-пакостной воле», — советская власть видела в областниках непримиримых врагов. Но что реалисту этнографической школы делать в эмиграции, куда выброшена лишь рафинированная столичная литература? Он уехал в Америку, для русского слова — то же захолустье. Громким его имя стало после публикации «Былины о Микуле Буяновиче». Эмигранты назвали эту большую прозаическую балладу настоящим откровением о простаке, соблазненном посулами. В Соединенных Штатах писатель создал уголок Сибири — поселок Чураевку.
Еще в ту пору, когда борьба за Сибирский университет была в разгаре, Потанин заметил: «Роман из жизни интеллигентных людей в Сибири не имеет до настоящего времени необходимой для него почвы <…> попытки создать его неизбежно будут неудачны» («Роман и рассказ в Сибири», 1875). Образованный сибиряк, учил наставник сибирских патриотов, не должен оставаться в столице, обязан вернуться в родные места и посвятить свою жизнь благополучию малой родины. Здесь поприще для многих и многих поколений: надо отменить штрафную колонизацию (ссылку «варнаков»), надо спасать малые народы от вырождения, заботиться о сохранении природы и рачительном хозяйствовании. В ранней сибирской прозе соединились два мотива: возвращение блудного сына и террор среды — чиновно-купеческой или староверческой. И для птенцов «потанинского гнезда» первой задачей был поиск положительного героя. Редко встречаются у Гребенщикова положительные герои-интеллигенты, поэзию он находил в быту аборигенов, истинных сынов Сибири. Созданный в эмиграции гимн «хану Алтаю» (части четвертая, пятая и шестая книги «Моя Сибирь») — это легендарная родословная автора. Его предков по отцу — алтайцев — когда-то называли «белыми калмыками». Ранние повести и рассказы «Болекей ульген», «Ханство Батырбека», «На Иртыше», «Степные вороны», «Кызыл-тас» изображают крайне важный для Сибири процесс — стирание культуры аборигенов и русских старожилов.
Итак, «Чураевы. Роман-хроника одной старообрядческой семьи», произведение создавалось больше двадцати лет в условиях первой мировой войны (первый том дописан в лазаретах, где Гребенщиков служил фельдшером), революции и эмиграции. Драма развала патриархальных отношений и старых нравов — в основе фабулы всего романа. Важен также легендарный пласт сюжета (мотив Беловодии, пребывание Василия на Востоке — роман «Спуск в долину»), старообрядческие прения о вере и наступление города; образы войны великой смуты («Океан багряный», «Лобзание змия»). Идиллия и смута — основной мотивный контраст романа. Сюжетообразующую роль в романе Гребенщикова играет мотив возвращения блудного сына. Василий Чураев, богоискатель из кержаков, должен был пройти путь искушений и возврата
домой, к народу. Но, в отличие от толстовских героев, он уже не стремится к слиянию с народной стихией — слишком много видел он сцен вандализма, — а ищет религиозную истину. Выход в такой ситуации — утопия, вернее, контрутопия, идея реконструкции этноса на новой этической основе. Василий отыскал путь религиозного синтеза, и это вводит сибирский роман в контекст «религиозно-философского ренессанса». Скептицизм критиков-эмигрантов на этот счет нам понятен: невероятная задача — соединить в художественном целом староверие с теософией, византизм с оккультизмом.
Критик Г. Адамович, откликаясь на появление в Париже собрания сочинений Гребенщикова, заметил, что его крестьянские типы «чуть-чуть пейзане»: «Но некоторая подслащенность письма Гребенщикова не лишена прелести, в особенности после столь обычных теперь отклонений в противоположную сторону. Даже кажется новым его не этнографическое, а общечеловеческое отношение к крестьянину» («Литературные беседы», 1925). Это верно лишь отчасти. Дореволюционный двухтомник Гребенщикова «В просторах Сибири» заставил критиков говорить о
жестоком таланте. Начав рассказ идиллией, автор чаще всего завершает его драмой. Сцены зверства потрясают, но нет чувства безысходности, всегда остается надежда на возврат к жизненной норме.
Основной закон в его мире: есть воздаяние, и обезумевший, преступивший все запреты человек сам себе делает «укорот». Внутренний предел в жизни народа — лейтмотив прозы Гребенщикова. Об этом сказал В. Распутин в послесловии к «Былине о Микуле Буяновиче»: «Финал “Былины…”, совсем как беловодские грезы о земле обетованной с белыми храмами и нежным колокольным звоном, под которым мирно пасется раскаявшийся народ, кажется чересчур благостным, но Гребенщиков и не видел иного спасения для народа, кроме как вернуться к вере предков и укрепиться в ней до полного национального звучания».
Шеститомное собрание сочинений вызвало отклики, далее они исчезли на полвека. М. Слоним писал: «У молодых сибирских писателей дурные стороны неряшливого и плоского натурализма сочетались с какой-то особой грубостью <…> сибирская поэзия носит необыкновенно провинциальный характер, и ее служители все повторяют азы, давно пройденные общерусской литературой и большей частью ею отвергнутые» («Вольная Сибирь», 1929, № 5). Областнический принцип основателен, признавал М. Слоним, только если он опирается на зрелые творческие силы, а таковых в Сибири нет. В самом деле, на пороге ХХ века литературная Сибирь все еще представляла собой хрестоматию этнографически-бытового материала, с трудом могла противостоять подчиняющему воздействию «столичной» традиции, вторично европейской, не чуткой к Востоку. Будучи субэтносом, сибиряки могли отделиться по конфессиональному признаку (в русском населении здесь вначале преобладали старообрядцы) или, в гражданскую войну, по политическому строю, но этого не произошло. Вопрос, как видим, можно конкретизировать: являются ли сибиряки субэтносом, подобно поморам и казакам.
До революции критики некоторых центральных журналов упрекнули Гребенщикова в отсутствии у него «обязательной» сибирской экзотики: «Не будь книга г. Гребенщикова озаглавлена “В просторах Сибири”, читатель едва ли скоро догадался бы, что все эти Архипы, Игнаты, Даниловны — сибиряки; так же мало специфически сибирского в попах, урядниках, писарях» («Современник», 1913. № 5). Здесь очевидно расхождение внешней и внутренней, региональной точки зрения: вторая не ищет специфически сибирского в каждом уряднике и писаре. Еще Г.Н. Потанин оценил это традиционно-романтическое понимание Сибири как восторженное «вранье». Литературщина преобладает и во многих советских эпопеях на темы «сибириады». Эпос Гребенщикова кажется экстенсивным охватом сибирской жизни, допускающим повторы: возвращение Василия Чураева к начальной точке в своих исканиях. Но его надо сравнивать с вершинами русской областной эпопеи. Это дилогия П. Мельникова-Печерского и М. Шолохов как бытописатель Дона.
Особенно плодотворно сопоставление Гребенщикова с В. Шишковым: прозаики, начинавшие как ученики Потанина, в чем-то одинаково увидели участь сибиряка в гражданской войне, можно заметить сюжетную близость «Ватаги» и «Былины о Микуле Буяновиче». Но в главных произведениях бывшие друзья разошлись уже далеко. Никакой романтизации братоубийства у Гребенщикова нет, сцены озверения толпы достоверны. Нет у него и обличения «кровососов»-предпринимателей. Сам Горький заметил, что сюжет «Угрюм-реки» — почти калька с «Дела Артамоновых».
В литературе советской Сибири была задана новая классика: Л. Сейфуллина, К. Седых, Г. Марков, С. Сартаков. Даже в масштабе региона это писатели второго и третьего ряда: мала их связь с традицией, «вечных» тем, которые советская критика оценивала как «проповедь поповщины», они избегают. Для соцреализма обязателен контраст прошлого и настоящего, местные традиции, как будто и необходимые для колорита, подавались как временная и легко преодолимая экзотика.
Главный роман Гребенщикова эмигрантская критика упрекала в эксплуатации «общих мест». Да, сибирская литература особенно пристрастна к этим «общим местам» в изображении природы, и в этом ее своеобразие. Здесь предполагается преобладание восточных мотивов, особая мифологическая символика, статичность сюжетов — то, что сможет противостоять ускоренной «западнизации». Мотивы, восходящие еще к древнерусской эпохе, когда русской колонизации подлежали и Дон, и Поволжье, и взгляды областников на тип героя-патриота, и давнее внимание народнической интеллигенции к старообрядческой культуре — все это ложилось в основу региональной словесности. Изобилие картин природы придает ей оригинальность, это устойчивая традиция в литературе Сибири.
Василий Чураев познал путь искушений и жажду возврата домой, но окончательно вернуться к родному пепелищу ему не суждено. Куда он мог попасть по возвращении на родину, кроме подвалов ГПУ? И дело не в блужданиях ума — такова беспощадная эпоха, здесь беда России. При жизни Потанина и Ядринцева сибирский роман с философствующим героем не мог появиться, не был еще востребован местной читающей публикой. Это фазовое отставание делает литературную Сибирь запоздалым отголоском европейской традиции. Но О. Шпенглер уже в ту пору разглядел конфликт «мирового города» и провинции. А к исходу столетия обнаружился новый проблемный контекст: регионализм как антитеза глобализма.
Зигзагом пути писателя было увлечение теософией. В 1927 году Гребенщиков опубликовал две статьи во враждебных друг другу журналах: в областнической «Вольной Сибири» — о Потанине и в «Сибирских огнях» — о Рерихе. Очерк «На склоне дней его» он закончил в покаянном тоне: «Но, видимо, я не оправдал надежд любимейшего своего учителя. Ни Горький не заразил меня “безумством храбрых”, ни Лев Толстой, одобривший во мне призыв сынов народа обратно на работу на земле, и ни Г.Н. Потанин, надеявшийся, что я подниму ядринцевское, то есть его, потанинское, знамя, — никто не сделал из меня своего честного последователя». Здесь прозаик умолчал о рериховском «знамени». Ведь это Рерих увлек его в Америку, рериховские темы озвучены в романе «Купава», пожалуй, наименее удачном. Теософские мотивы проникли в раздумья любимого героя — Василия Чураева. Несовместимость потанинского регионализма (народнического по истокам) и рериховского мистико-элитарного глобализма ныне очевидна. Гребенщиков понял это далеко не сразу, какое-то время он был популяризатором идей Н. Рериха. Собственно оккультизмом он не увлекся, крестьянская закваска постепенно отторгла химерные построения. И рано или поздно автор книги «Гонец. Письма с Помперага» должен был задаться вопросом, чей же он гонец. В Париже среди эмигрантов был он гонцом Сибири, в Америке — гонцом России, а для круга Рериха — гонцом Алтая. Согласимся с недавним резюме В. Распутина: из романтической любви к дальнему, к экзотике «сибирская идея» превратилась в «трезвый охранительный» реализм. Таков теперь пафос провинции: она хочет сохранить свою первозданность. Все зависит от
миссии, взятой на себя автором, но в первую очередь субэтническое сознание большого региона формируют природно-климатические условия, они определяют быт.
«Сибирь — страна великого будущего» — это развитие потанинской программы, новое здесь — религиозная проповедь. Трудно было не увлечься высказываниями Н. Рериха о Сибири и Алтае: «Влечет к себе Сибирь великая, здесь будет оплот эволюции». Но взгляд Потанина, высказанный еще в 1860 году, — практичнее, чувство «дедушки-товарища» национально крепче: «Русский народ заложил здесь новые основания для продолжения своей жизни». Таков лейтмотив раздумий Гребенщикова: «Мы помним, что Сибирь — это страна великих будущих возможностей. Там необозримое поле действий для многих грядущих поколений» («Я помню родимые горы»).
Проекция в будущее была программной установкой «Вольной Сибири»: «Через автономную Сибирь к возрождению свободной России» (№ 9). Писатель опроверг обвинения областников в сепаратизме и пришел к противоположному заключению: «Сибирь — та же Россия, страна из ста племен. Как бы часто ни встречались люди с широкими лицами и раскосыми глазами, среди них все-таки будут преобладать и речь, и быт российские. <….> В особенности приспособились к условиям сибирской жизни земледельческое русское крестьянство и могучее сибирское казачество».
Понятно также, почему писатель, оставив свой большой роман недописанным, отдал последние силы лирической повести «Егоркина жизнь». Это крестьянская философия, это поэзия векового, уложившегося быта. Здесь спрессована классическая автобиографическая трилогия, три эпохи жизни: детство, отрочество и начало юности. Если искать шедевр «деревенской прозы» до Шукшина, — вот он. Автор ведь и начинал печататься под псевдонимом
«Крестьянин Г-щ».
Сорок лет он прожил в Америке в самоизоляции, никак не выполняя (в отличие, скажем, от Набокова) ее социальный заказ. Почва традиционализма не позволила писателю далеко уйти от потанинского проекта, это видно по его письмам землякам во все концы Земли. Областничество — не как идеология сепаратизма, а как забота о самобытности края — развивалось до середины ХХ века. У эмигрантов второй волны бело-зеленое знамя уже не ассоциировалось с идеей автономной Сибири. Гребенщикову же портрет учителя виделся на фоне этого знамени: «И когда я вспоминаю о Г. Н. Потанине теперь, я представляю его монументальной фигурой на широчайшем бело-зеленом сибирском фоне снега и тайги…». Потанинская программа была выполнена, но независимая Сибирь просуществовала одно лето.
Судьба предоставила верному «птенцу» гнезда Потанина проверить первоначальную идею областничества — ориентацию на США. Жизнь среди американцев заставила прозаика взглянуть на сибиряков критически: «Надо сказать правду, что большинство сибирского населения привыкло черпать из природы все в неограниченном масштабе, но совершенно не привыкло глядеть в будущее». А далее автор отмечает, что русский быт «строился на трех кощунственно уживающихся между собой основах: церкви, кабаке и матерщине. Там, где вы увидите или услышите один из этих русских признаков, — это еще не означает русской оседлости, но там, где все три рядом, смело чувствуйте себя в России» («Моя Сибирь»). Это верное наблюдение не помешало утешительному диагнозу: «Вообще русский народ, вопреки свойственной ему бродячей жизни и самобичеванию, обладает всеми качествами коллективного, строительного и распорядительного разума…»
К моменту дебюта Гребенщикова большой сибирской литературы еще не было. Только сформировалась установка: если литератор не освободился от внешнего взгляда на свою малую родину, не осознал реальные нужды края и не стал «свободным от могущественного потока русских умственных сил», он еще не сибиряк. Но вряд ли возможно было появление сибирского романа такого уровня, как «Чураевы», без обращения к опыту мировой литературы. Областники оценили бы прозу советской Сибири как
псевдоморфоз (термин О. Шпенглера), как лишенную самобытности и неотличимую от «центральной». Вопреки ожиданиям Потанина, не дали больших художественных открытий и русскоязычные книги сибирских аборигенов. Как и все соцреалисты, они героизировали гражданскую войну и прославляли утрату национальной идентичности.
Постсоветская Сибирь нового слова о себе еще не сказала. Общесибирский контекст стал большой редкостью в критических обзорах. «Литературный Кузбасс», «Тюмень литературная», «Русская литература Горного Алтая» или «Писатели Томска» — вот такими темами заняты сейчас и филологи. Немного о Ермаке и дорусской Сибири, о первых городах и гражданской войне, а далее каждый о «своих» — о писателях Иркутской, Омской, Новосибирской области — вроссыпь или областными обоймами. Авторы школьных и вузовских программ заслонились от классики, предпочли рядом живущих и понятных нам (а чаще всего тут попросту нечего не понимать) тем, для понимания которых надо мыслить, дорастать. Неужели подтверждается мнение «напостовцев» и «настоященцев» 20-х годов о сибирской литературной школе: ее нет, это не более как утопический проект? А без сибирской литературы что будет знать мир о сибирском характере? Нет, эпоха «гласности» не оживила региональное самосознание, скорее измельчила его, привела к дезинтеграции.
По существу, Гребенщиков создал первый сибирский роман, добившись того, что не удалось в свое время
Потанину. Единственный крупный прозаик, следовавший и после революции литературным путем областников, он предпочел «японскую» модель: индустриализация и сохранение культурной самобытности региона. Наследие его до поры хранилось в американской Чураевке и теперь возвращается на родину. Будем надеяться: в новой Сибири ждет его новый читатель. Дискуссия о нем еще впереди.
100-летие «Сибирских огней»