Вы здесь

Возвращение России

Интервью 1990 года. Беседовал Анатолий Байбородин
Файл: Иконка пакета 07_rasputin_vr.zip (57.01 КБ)

В 1990 году я, счастливый, сподобился записать беседу с Валентином Распутиным, царство ему небесное; потом расшифровал диктофонную запись, довел до ума свои суждения, а распутинских не касался, и не потому, что Распутина боялся как огня и восторженно молился на писателя денно и нощно, а потому, что его ответы виделись мне мудрыми, ясными и яркими. Но сколь велико было мое изумление, когда я, передав Распутину рукопись, отпечатанную на машинке, получил ее назад почти переписанную, сплошь испещренную характерным распутинским почерком, мелким, убористым, похожим на бисер, нанизанный на тугую потаенную нитку. Правка продолжалась и в корректуре, лишь потом беседа увидела свет в Прибайкалье. И ныне, спустя четверть века, чудом откопав рукопись в своих архивных залежах, предлагаю ее читателям, и не в связи с упокоением всесветно славленного русского писателя, а потому, что мысли, изложенные в беседе, и сегодня злободневны.

Анатолий Байбородин

* * *

Анатолий Байбородин. Мне бы хотелось, чтобы из нашего разговора вышло не репортерское интервью и не диалог критика и писателя, а беседа представителей двух литературных поколений. Хотя границы их, конечно, размыты в общем литературном процессе, но тем не менее я представляю худо-бедно то писательское поколение, которое идет за вашим след в след. Говорить о заслугах двух литературных поколений пока не хочется — рановато, не в пользу моих сверстников будет сравнение; а хотелось бы сказать вначале вот о чем: ваше поколение писателей — и особо те, кого величали «деревенщиками», — по духу и слову было все-таки ближе к матушке-земле, к природе, к родовым корням и самому крестьянскому миру. Мои сверстники, те, кому сорок и под сорок, уже откачнулись от земли душой, растеряли родовые связи, во многом утратили и само народное миропонимание, закрутившись в мутных уловах современной городской жизни. Хотя, конечно, про всех этого не скажешь, всех под одну гребенку не причешешь, и тем не менее...

На мой взгляд, народные писатели-прозаики, скажем, астафьевского поколения и вашего — суть крестьянские писатели. И это как знамение, что в самую лихую пору для русской деревни, пережившей раскулачивание и раскрестьянивание, писателями стали сами крестьянские сыны. Если в прошлом веке литература была в основном дворянской, а на рубеже веков — разночинной, интеллигентской (она принесла много нравственной путаницы и порухи), то со второй половины нынешнего столетия круто окрестьянилась. «Деревенскую» прозу можно сравнить лишь с крестьянской поэзией начала нынешнего века (Есенин, Клюев, Клычков, Орешин, Ганин, Карпов, Ширяевец). Видимо, вещее слово деревенских прозаиков было не случайным; оно, русское слово, зазвучало там, где народу было тяжелее, скорбнее, но где все же светило еще духовное и национальное спасение России.

Писательское слово, бессознательно пытаясь хоть как-то, хоть в малой мере восполнить недостающее слово православных пастырей, явилось среди самых униженных и оскорбленных, среди самых угнетенных, какими были русские крестьяне, — явилось, чтобы посильно утешить, ободрить, напомнить крестьянству о той духовной крепости и чистоте, какие жили в нем многие столетия.

Словом, ваше писательское поколение знало и любило крестьянский мир, а посему и хотелось бы начать наш разговор с земли, ибо для русского человека в недалекие времена не было ничего серьезнее вопроса о земле. Недавно прочитал основательную мысль Достоевского, сказанную им в «Дневнике писателя»: «Русский человек с самого начала и никогда не мог и представить себя без земли... Уж когда свободы без земли не хотел принять, значит, земля у него прежде всего, в основании всего, земля — все, а уж из земли у него и все остальное, то есть и свобода, и жизнь, и честь, и семья, и детишки, и порядок, и церковь — одним словом, все, что есть драгоценного».

В начале нынешнего века революционная власть изуверски обманула русский народ с землей, потом огнем и мечом сгубила цвет крестьянства (я имею в виду кулаков), потом еще и раскрестьянивала несколько десятилетий, сознательно и бессознательно, но вот теперь, благодаря многолетней борьбе лучших сынов крестьянского мира, благодаря тому же Василию Белову, писателю и депутату, члену Верховного Совета СССР, вышел наконец-таки закон о земле. И вот в связи с этим законом я гадаю: будет ли это началом духовного и хозяйственного возрождения русского крестьянства, а значит, и национального возрождения России?

 

Валентин Распутин. Ты сказал здесь цитату из Достоевского, которую можно продолжить его же мыслью, и тоже о земле. Она звучит так: «Это уж какой-то закон природы, не только в России, но и во всем свете... Если в стране владение землей серьезное, то и все в этой стране будет серьезно, во всех то есть отношениях, и в самом общем и в частностях».

Воистину это основа, альфа и омега любого общества, любого государства. На земле, на отношении к земле стоит все — и материальное благополучие, и духовное, и нравственное, и настроение народа. И когда, как у нас, человек десятилетиями отлучался от земли и даже наказывался за хозяйское отношение к земле, эта противоестественность, эта несправедливость не могли сказаться только на крестьянине — это перешло на все общество, на всю систему экономических и межчеловеческих отношений. Остался безземельным крестьянин — осталась без хозяина земля — осталось бездомным общество. А хуже этого ничего ни в каком государстве не бывает.

Но теперь вот закон о земле. Какие есть надежды в связи с принятием закона о земле? Думаю, наконец-то может явиться хозяйское отношение к земле, бережливое отношение к хлеборобной ниве. Это не есть, разумеется, только отношение к пашне, но — ко всему миру, связанному с пашней и чувством хозяина, — к природе, моральным законам, ценностям труда и человеческой жизни; то есть человек займет подобающее ему место в мироздании. Пашня — только ниточка, за которую потянется целый клубок взаимосвязанных оздоровительных понятий, но она та ниточка, которая способна распутать их и расположить в необходимом порядке.

Это, конечно, очень важно сейчас — принятие закона о земле, передача земли крестьянину. Будет ли это началом возрождения российского крестьянства, а значит, и началом возрождения России? Можно надеяться, что будет. Хотя за семь последних десятилетий чувство хозяина в мужике сильно ослабло, перешло в иждивенчество. Да и крестьянин, в сущности, перестал быть крестьянином. Ведь посмотри, само название крестьянин шло от христианина. Насколько человек, работающий на земле, был в вере, настолько святым было его отношение к ниве хлеборобной. А сейчас крестьянин и не называет себя крестьянином — вроде как стыдится старопрежнего звания. Таким же манером было опорочено и уничтожено и слово и понятие мужик. А кто такой мужик? Это осторожный, основательный, работящий, мудрый, непостижимо выносливый, нравственно крепкий и суровый, православно милосердный россиянин, на горбу которого, как на китовой спине, столетиями держалась и процветала матушка-Россия. И вот дожили до лихолетья, когда мужик стал пониматься как червь земляной, как скот рабочий. Везде, на тех же съездах, сельские работники называют себя аграрниками, а это совсем другое. Тут нечто чуждое, механически холодное — «аграрник». Если бы вместе с землей вернуть крестьянину еще и духовное начало, которое в нем жило веками, тогда бы, наверно, легче было вести речь о возрождении крестьянства.

Первородно крестьянское в сельском жителе сильно порастратилось, поэтому многие не хотят возвращаться к земле, брать наделы, отруба, хозяйничать где-то на заимках, работать обособленно от деревни, от сельского мира, и работать от темна и до темна. Тут желающих мало. Сказывается, правда, еще и недоверие к тому, насколько это серьезно — передача земли. Не откажется ли власть от своих обещаний? Люди привыкли в последнее время не доверять власти. И, видимо, справедливо... Поэтому человек сегодня и к закону о земле относится настороженно.

Всё вместе эти сроки оттянет — то есть отдалится само возрождение крестьянства, и рассчитывать, что завтра-послезавтра случится решительный перелом в сельском хозяйстве, разумеется, нельзя. Хотя я уверен, что в конце концов это произойдет. И вот тогда весь круг крестьянского мира будет постепенно возвращаться: имеется в виду и быт, и традиции, которые крепили и духовно возвышали поселян, и само поклонное отношение к земле, к родителям своим, к могилам и заветам предков... Одна нить непременно потянет за собой другие. Когда человек встанет ногой на земле, он примется и душой на этой земле.

Что касается национального возрождения России, здесь многое будет зависеть от той роли, которую выберет для себя интеллигенция. Если бы эти силы — крестьянская как нутро России и интеллигентская как нервные ее окончания — сошлись в совместных трудах по очищению и возвращению духовных и культурных ценностей нации, тогда бы возрождение России состоялось. Я потому особо выделяю роль интеллигенции, что она, производя или импортируя новые идеи, распространяя их как передовые, не всегда умеет примерить их на характер и историческую судьбу своего народа, на его национальную самобытность и своеобразие и вносит в народное сознание немало сумбура. Как это ни горько, но у России нет или почти нет (ту, что есть, научились всячески чернить) преданной ей интеллигенции. Научная и техническая ее часть соблазняется чужими образцами; творческая, как правило, служит мировой идее, не заботясь о той очевидной истине, что национальная идея и в мировую внесла бы больше свежести и пользы.

И наконец, в сельском мире является и проблема фермерства... Если наш крестьянин превратится в фермера — только как производителя сельскохозяйственной продукции, без духовного крестьянского наполнения, без сопутствующего его труду особого мира обрядности и поэзии, — в таком случае придется говорить о цели нашего возрождения как о хлебе едином.

 

А. Б. В связи с законом о земле, с фермерством важно, в чьи руки попадет земля — в руки земледельца или крупного землевладельца, который, чтобы воротить капитал и проценты, иссушит дотла силы земли и мужика, работающего на земле, а потом бросит их. Вот на съезде, в печати до хрипоты спорили по поводу колхозов. Есть мнение, что их нужно разогнать и повсеместно вводить фермерство. Но есть и, на мой взгляд, более трезвое суждение, что лучшие из них нужно укреплять и, может быть, переводить на истинный кооперативный путь, когда колхозник имел бы не только оплату за свой труд, но и пай от чистого дохода колхоза и пай этот распределялся бы выборным советом и делился справедливо, по количеству и качеству труда. И тут бы можно поучиться у артелей, добывающих золото, где, при какой-то нравственной ущербности жизни и внутреннего мира приискателей, внешний принцип труда и распределения отработан четко.

 

В. Р. Самое главное, не нужно разгонять колхозы и совхозы. Как говорил в свое время Александр Солженицын, такой большой стране необходимо многоустройство. И в этой большой стране, на землях, лежащих в разных климатических условиях и в разных зонах, конечно, многоустройство нужно и экономическое, то есть сельское многоустройство. Пусть живут и колхозы, и совхозы, и фермерство, и подряды пусть будут — все, что угодно, лишь бы это работало. Может колхозник или совхозник становиться и пайщиком. Только не надо в это бросаться как в панацею от всех бед. Есть хозяйства, подготовленные к этому, а есть совершенно не готовые. А просто так стать пайщиком, только для того, чтобы им быть, из этого мало что получится. Здесь нужно соразмерить и возможности, и потребности. И тогда уж рассчитывать.

Я недавно побывал в совхозе недалеко от города Усолья-Сибирского. Это большое откормочное хозяйство, которое прекрасно работает. Хороший поселок, почти город. Едва ли народ сейчас оттуда побежит за любыми пряниками. Быт устроен, зарплата хорошая; рабочие знают, чем будут заниматься завтра и послезавтра, знают, что в сложных условиях, которые предвидятся, не останутся ни голодными, ни брошенными. Крепкое хозяйство, крепкое руководство — так неужели же в погоне за новыми формами от всего этого отказаться?

 

А. Б. Я думаю, крепкие колхозы еще и потому не распадутся, что они по некоторым признакам близки российской деревенской общине. А в русском характере общинность испокон веку была заложена. Хотя в отличие от колхоза в общине гибко и праведно сочеталось единоличное владение землей с мирским управлением этой землей. Вот к чему должны бы прийти колхозы. В общине земля вроде и принадлежит хозяину, но обращение с ней, мера ее контролировались сельским сходом.

Бытовал миф о том, что ударом по общине явились реформы российского государственного деятеля Петра Аркадьевича Столыпина, хотя, как мы теперь знаем, премьер-министр России выразился ясно: «Закон не призван учить крестьян и навязывать им какие-либо теории, хотя бы эти теории и признавались законодателями совершенно основательными и правильными. Пусть каждый устраивается по-своему, и только тогда мы действительно поможем населению. <...> Нужно снять те оковы, которые наложены на крестьянство, и дать ему возможность самому избрать тот способ пользования землей, который наиболее его устраивает. <...> Пусть собственность эта будет общая там, где община еще не отжила, пусть она будет подворная там, где община уже не жизненна, но пусть она будет крепкая, пусть будет наследственная».

У русской общины в столыпинскую пору явно просматривались и недостатки — она затрудняла обогащение и развитие отдельного, наиболее расторопного крестьянина, и достоинства — она, тяготея к уравниловке, напоминала монастырскую общину, где не забывалось участие, сострадание к слабомощному хозяину, к неудачливому, к пережившему житейское лихо. То есть община, проигрывая иногда в материальном смысле, выигрывала в человечности, в смысле православно-христианском.

 

В. Р. Община — это целый мир общения с землей, пользования землей, мир отношений между людьми. А что до колхозов, то они действительно близки к общине. Но возврат к ней, если он возможен, произойдет лишь на новых основаниях. Время ушло, первородная русская община, которой интересовался Маркс, канула в Лету.

В самом деле, это был особый мир: духовность, справедливое распределение земли, общие склады — мангазеи — на случай неурожая или несчастий, свои законы, свой суд, свои авторитеты. Я вспоминаю послевоенную деревню в трудное и лихое время. Осиротевшая без мужиков, надорванная нуждой, забитая несправедливостью — подыхай с голоду, но гниющие в поле колоски не трогай, — она противопоставила этому лихолетью общинный дух, всем колхозом (община как «мир» стала тогда уже «колхозом») спасая каждую попавшую в беду душу от властей и ретивых до исполнения законов людей. Потребовалось — вспомнилось и отыскалось само собой, будто тут и было, потому что общинность, союзность, товарищество в характере нашего народа и при благоприятных условиях (а благоприятные условия для нас это — «не мешай») они приносили и, надо надеяться, принесут еще добрые плоды.

 

А. Б. По сей день, кстати, выжила от исконной русской общины помочь, когда миром в деревне косят сено или рубят избу. Но, продолжая разговор о русском крестьянстве, мне было бы интересно услышать ваше мнение о том, является ли сейчас наша деревня незамутненным родником духовности, нравственности? Об этом ведь в свое время немало и с любовью было написано прозаиками вашего поколения — я имею в виду деревенских писателей. Я, еще недавно сельский житель из глухомани, знаю, что мои земляки набрались тех же пороков, что и горожане, и в деревне к тому же все нравственные язвы как-то болезненно выпячены, ибо там не скроешься в бетонных муравейниках, в многолюдстве, там все на виду. Говорят, если человеку сто раз сказать, что он свинья, то он начинает хрюкать, а русскому народу, еще недавно сплошь крестьянскому, это говорили несколько десятилетий после революции. Вот Михаил Пришвин в двадцатом году записал в своем дневнике: «Был в Москве у Каменева, говорил ему о “свинстве”, а он в каких-то забытых мной выражениях вывел так, что они-то (властители) не хотят свинства и вовсе они не свиньи, а материал свинский (русский народ), что с этим народом ничего иного не поделаешь». И это сказано о народе, на духовность которого с надеждой на спасение смотрел весь мир.

 

В. Р. Можно говорить с большой натяжкой, что деревня остается источником духовности и нравственности. Хотя была крепостью нравов. Однако если в городе смывается, сливается черное, белое, порядочное, непорядочное, добро и зло, то в деревне все это имеет грани. Но нравы сильно пострадали — и в первую очередь из-за пьянства.

Однако сам характер земледельческого труда предполагает нравственность — когда человек работает на земле, когда хозяин. Сама природа нравственна, сама земля нравственна, и человек, который с ними связан, должен быть добрее и честнее, чем тот, который от земли оторван. Былинный источник силы от матери родной земли — это ведь не просто красивый образ, а истина. Содержание этой истины и расшифровывается как раз теми словами Достоевского, с которых мы начали нашу беседу.

Вообще, говоря о возрождении, нетрудно, я думаю, понять, что оно начинается с «малости» — с осознания себя россиянами. Но посмотрите, сколько из-за этой «малости» идет споров и с каким трудом она нам дается!

 

А. Б. И вот тут трудно удержаться, чтобы опять же не привести вещие слова Достоевского по этому самому поводу: «Если общечеловечность есть идея национальная русская, то прежде всего надо каждому стать русским, то есть самим собой, и тогда с первого шагу все изменится. Стать русским — значит перестать презирать народ свой. И как только европеец увидит, что мы начали уважать народ наш и национальность нашу, так тотчас же начнет и он нас самих уважать».

В деревне долго и крепко оберегался чисто русский характер со всеми его благами и огрехами. Чаще всего про деревенского мужика или бабу и говорили: вот и на обличку, и на повадки чисто русские люди. Но теперь, похоже, и в деревне стал вырождаться этот своеобычный русский характер с присущей ему совестливостью, сердечной отзывчивостью, осторожностью, неторопливостью и основательностью, с редчайшей выносливостью и неприхотливостью.

 

В. Р. Тут надо говорить не только о русских. Сейчас деревня стала многонациональной и чисто русские села — редкость. Даже там, где были у нас в Сибири семейские общины, и они разбавлены. Но человек национально лучше помнит себя, конечно, в деревне — там даже в смешанных браках муж и жена могут грубовато подшучивать друг над другом, но чтить друг в друге и уважать национальные черты. Там долго хранились национальные традиции, обычаи, да и по сей день они живы.

Национальности не могут исчезнуть, как бы ни пытались некоторые «интернационалисты» создать человека мирового лица: сам этнос, если бы даже каждая клетка его задалась целью предать себя забвению, находит внутреннюю силу, которая умеет постоять за себя.

 

А. Б. Имеется и такая скорбная точка зрения, что национальное своеобразие, выраженное в трудовых и праздничных обрядах, в поговоре, костюме, исчезает под нажимом технического прогресса. Вот почти замер на Руси чисто крестьянский образ жизни, отходят в прошлое, порастают быльем наши поэтические обряды, связанные с пашней, с природой в целом. И я с этой точкой зрения — что техническая цивилизация угнетает и умертвляет народную культуру, а вместе с ней и народную нравственность — я с ней был согласен. Но вот, к примеру, Япония — сверхцивилизованная в техническом отношении страна, а ведь сохранила свое национальное своеобычие, свою обрядовую культуру. Хотя бы в какой-то мере, видимо, в чисто внешних проявлениях.

 

В. Р. Ты говоришь о Японии, где, казалось бы, научно-технический прогресс, которому все молятся, должен был подорвать национальное естество. Нет, этого не происходит, потому что превыше всего там стоит национальный дух.

Национальное самообережение у одних народов имеет спокойный, эволюционный характер, как в той же Японии; в других случаях, как у нас, как в Европе, национальное самоохранение носит взрывчатый, революционный характер. Но, так или иначе, та сила, благодаря которой национальность была вызвана к жизни, требует от человека исполнения своей воли. Интернациональное должно быть подчинено национальному; уважение народов друг к другу имеет своей предтечей самоуважение, то есть накопление и развитие в себе качеств, достойных уважения со стороны других.

 

А. Б. Япония, насколько я представляю, ставит ощутимые заслоны — вот, к примеру, даже от китайцев, чтобы не раствориться в их сродственной древней культуре.

 

В. Р. Едва ли у нас это возможно — я имею в виду национальные заслоны, — потому что наша страна многоязычна. Япония все-таки однонациональна, хотя китайцев и корейцев там немало. Да, они заботятся о своих рядах: не так-то просто очутиться и осесть в Японии человеку другого мира. В японский мир трудно вжиться — из-за того же языка, из-за традиций, идущих из глубокой древности, которые невозможно усвоить, из-за чего-то невыразимого, присущего только этому народу, что никогда не пристанет к постороннему.

Когда мы говорим «русские», то зачастую имеем в виду духовную, а не родовую сущность. Впору говорить «российские», поскольку с живущими в России народами мы настолько сжились, что неотделимы друг от друга. В пределах России принимать какие-то национально-оградительные меры бессмысленно и неправомерно, ибо вся Россия — община народов. Национальность у нас, повторяю, становится духовным, а не расовым понятием. Однако ни один народ, разумеется, не хотел бы, чтобы Россия обратилась в Вавилон; никто не согласится потерять свой язык, свою культуру, свое национальное лицо, и речь должна идти об их правовой защите со стороны государства, равно как о механизме духовной самозащиты. Второе мне представляется более важным и действенным.

* * *

А. Б. Русские патриоты, кроме, видимо, безбожных коммунистов, считают, что возрождение русского народа невозможно без приобщения его к православию, поскольку лишь в Церкви, при всех ее внутренних сложностях, хранилась в посильной чистоте и крепости национальная духовность, как, собственно, и сама народная культура. Русская интеллигенция, еще недавно за версту обегавшая православные храмы, теперь проявляет живой интерес к христианству и в какой-то мере посильно даже приобщается к Церкви. А в будущем, можно предположить, к православию придут и рабочие с крестьянами, ибо не будет счастливой жизни без любви к Богу и ближнему.

 

В. Р. Возвращение к православию, вообще к религии — это, пожалуй, самая большая неожиданность последнего времени. И началось обращение к православию еще до перестройки, а когда появились для того возможности — приобрело массовый характер. Пожалуй, и Церковь сама поначалу растерялась от нарастающего притока желающих вернуться в ее лоно.

В Церкви меньше сельских жителей, это верно, но ведь и храмов в селах почти не осталось. Хотя в крестьянстве черты православного человека больше сохранились. Для интеллигенции — это как бы возвращение блудного сына, крестьянский же мир в силу своего мироощущения не мог окончательно расстаться с христианским сознанием, в полной мере и не был отлучен от религии. До храма далеко, школа, скажем в Сибири, в деревенском углу редкость, но настроение и религиозный календарь всегда оставались при нем, при крестьянине.

При внешнем взгляде: деревенский человек более консервативен, в нем труднее было вытравить Христа, но теперь труднее будет Его и вернуть обратно в крестьянскую душу. Хотя, опять же, самое старшее поколение наших сельчан в действительности с Ним и не разлучалось, изменился лишь язык и способ общения.

Это, разумеется, мнение «не за всю деревню» — деревня сейчас разная, да еще и при наших российских просторах, да еще и при социальных переломках, которые не могли пройти бесследно для крестьянина, — и все же в общем, я думаю, это справедливое мнение.

 

А. Б. Как и вам, мне повезло: я прожил детство и юность в деревне, в глухоманном, за сотни верст от города, лесостепном забайкальском краю, еще не загубленном технократами; потом я несколько лет самоуком изучал народоведческую литературу. И мне, наблюдавшему, посильно изучавшему крестьянский быт, очевидно, что в деревне православие имело много природно-языческих начал и, возможно, таковым оно и будет в крестьянстве. Смирится ли с этим Русская православная церковь?

 

В. Р. Она с этим смирилась давно, столетия назад, даже не смирилась, а сознательно соединила в себе элементы языческого народного мировоззрения и собственного, христианского, не поступившись, разумеется, своими постулатами. Соединила — чтобы не уродовать народную душу, замешанную на поклонении природе, и в то же время своим учением эту душу облагородить и возвысить. Православие даже некоторые свои праздники подстроило под старые языческие. Ну какой же русский человек без поверий в силы природы! Мы с тобой деревенского происхождения люди и знаем, что без темных, казалось бы, поверий в леших, домовых, банников, русалок наше детство было бы неизмеримо беднее. Ведь это же особый — богатый и поэтический — мир, без которого мы, быть может, и не стали бы писателями. Так что язычество и православие противопоставлять нельзя, они срослись в едином древе, где старинные корни питают вытянутый к небу ствол с зеленой листвой. Русское крестьянство язычески крепко стояло на земле, но сердцем и главой обреталось в христианском небе. Вообще, новая идеология только тогда приживается, когда она не уничтожает старую.

 

А. Б. Дело в том еще, что если в городе православные храмы (отдельные хотя бы) еще так-сяк выжили, то в деревне с ними власть имущие расправились круче — целые поколения сельчан прожили без храмов. Сейчас идет восстановление церквей в городах, но деревня пока еще не может толком раскачать-
ся — вернее, трудно ей, ограбленной духовно и материально, подняться на такое дело. Да и государство, культурная общественность пока еще мало внимания обращают на проблему сельских храмов, да и сама Церковь, мне кажется, еще не знает, с какого бока к ним подступиться.

В. Р. Да, сейчас и новые храмы строятся в городах, и старые оживают, вот и деревня принимается постепенно восстанавливать то, что сохранилось. Деревня от села чем отличалась? Деревня, где есть храм, — это уже село. Так и сейчас церковь будет приметой современного, знающего себе цену села.

* * *

А. Б. Происхождение, пристрастия невольно увели наш разговор в деревню. Но теперь мне бы хотелось коснуться в беседе некоторых политических вопросов, имеющих прямое отношение к России. В свое время вы сказали в одном из выступлений, что, дескать, чего это Прибалтика пугает нас отделением? Что, может, лучше уж России отделиться?.. А Горбачев в беседе с москвичами чуть позже сослался на ваши слова, прибавив, что, мол, если бы Россия отделилась, то лет через пять — десять стала бы одной из самых могучих и богатых держав мира. Дескать, и такая есть точка зрения...

Но возможно ли в каком-то обозримом будущем отделение России от тех, кто выкормился подле нее, и от нее тех, кто теперь не желает жить с ней под одной крышей? И главное, может ли Россия вернуться к своему старинному, испытанному способу управления державой? В конце концов, Англия, имея выборное, демократическое правительство, не отказалась и от королевы и гордится тем.

 

В. Р. Об отделении... Я не знаю, стала бы Россия в самостоятельности могучей державой; при мудром и строгом хозяйствовании, вероятно, и стала бы. Но тут другой вопрос. Все-таки наше нынешнее государство строилось на основе России. В коренниках-то всегда была Русь, и держава крепилась ею. Отделение России, я думаю, было бы неверным и эгоистическим актом. Не для того собирали земли наши деды и прадеды, собирали в течение нескольких веков, чтобы мы сейчас шли на полный раскол ради собственного материального благополучия. Русский человек так устроен, что ему обязательно нужно кого-то опекать, о ком-то заботиться. Это одна из сторон той самой всемирной отзывчивости русского человека, о которой говорил Достоевский. Она ничего не имеет общего с имперским мышлением, которым ненавистники России постоянно тычут нам в нос, сознательно путая божий дар с яичницей. Традиционно русский не может быть узким, твердолобым националистом — просто по своему характеру не может. А в характере его — отдать с себя последнюю рубашку, даже и во вред себе. И потому малые народности в старой России чувствовали себя совсем неплохо. Лучше, чем в годы советской власти. Хотя и после Октября им грех жаловаться на старшего брата. Ущемление их национальных прав, вытеснение языков и обычаев происходило в государстве, от начала и до конца идеологизированном вселенской космополитической идеей, которая фактически не признавала никакого национального своеобразия и от которой русский народ пострадал не меньше, а больше других. И сваливать на него свои беды и обиды, как это нередко сейчас делается на окраинах, слишком близоруко. Эти обиды справедливы, но, по справедливости, надо искать адрес, куда их направлять.

Недавно принят Союзный договор. На основании его, я думаю, кто хочет остаться, тот в Союзе останется, но это будет федерация республик на других основаниях — свободных, равноправных и дружественных. А тех, кто не хочет жить в Союзе, их и не надо силком держать. Зачем? Но пусть они пройдут узаконенную систему выхода, какая определена. Нельзя же просто — фыркнули и дверью хлопнули. Даже в семье так не делается. Когда надумает отделиться кто-то из братьев, всей семьей строят ему дом, обговаривают, как умнее и праведней провести раздел, а затем уж делятся. А тут тем более, речь ведь идет о государстве. Хлопать дверью — это некрасиво и безнравственно. И незаконно.

Но сейчас еще важнее положение самой России. Вот здесь уж точно — Россия должна быть единой и неделимой. Не останется Союза, пострадает мир — если она превратится в княжеские владения. Крепить Россию сейчас — значит крепить Союз.

И тут мы, кстати, в своей национальной политике рубили сук, на котором сидели. Тянули все из России на окраины, а когда корень иссушили, естественно, стали хиреть и окраины — потому что нет живительного тока, все подорвано. Словом, выход — вернуть благосостояние, могущество и авторитет России и вокруг нее собраться всем народам, что сделают свой выбор в пользу Союза. Выбор в любую сторону должен быть народным мнением, а не митинговой декларацией горячих голов, спекулирующих именем народа.

Второй вопрос, видимо, надо так понимать: возможна ли в России конституционная монархия? В старой России это был способ правления, отвечающий характеру нашего народа. Почему и говорил Алексей Хомяков, неколебимый русский славянофил, что русский человек — это антигосударственный человек. Наше сегодняшнее сетование по поводу гражданской пассивности россиянина обоснованно, но она, эта пассивность, имеет свои истоки в системе подчинения и соподчинения человека в старой России. Он привык исполнять ту роль, какая ему была отведена, не посягая на ее расширение, чувствуя себя за монархической твердыней как за каменной стеной. Для него совесть выше писаных законов, к которым он всегда относился с опаской, а внутреннее устроение человека и жизни важнее внешнего. Вот почему и чувствует он себя неуютно в демократическом половодье, где, чтобы выдвинуться, надо расталкивать локтями других. Мало, что ли, среди россиян деловых людей, способных подняться на государственную вершину? Есть они, пусть и не в изобилии, но вековая сдержанность, стыдливость и укоренившаяся самодостаточность не позволяют им, как правило, пользоваться нечистыми методами в борьбе за власть и обещать золотые горы. Там же, где это случается, — посмотрите, как глупо и карикатурно выглядит русский человек.

Можно ли в России возродить монархию? На это я отвечу словами И. А. Ильина, философа и публициста, много и верно размышлявшего о прошлой и будущей судьбе нашего Отечества. Будучи убежденным монархистом, он писал: «Будущая форма государственного устройства России будет зависеть прежде всего и больше всего от того правосознания, которое обнаружится в русском народе после падения большевиков. Мы не можем ни предвидеть, ни предсказать его. Необходимого для введения монархии монархического правосознания в русском народе может не оказаться. Как же мы можем предсказать будущую форму именно в сторону монархии? Что же создаст в России монарх, если народ не пойдет за ним на жизнь и смерть?»

От себя добавлю: нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Это была бы реставрация прошлого, что-то вроде музейного воссоздания минувшей эпохи.

 

А. Б. Я же представляю это не как реставрацию и музейное воссоздание минувшего, а как возвращение к естественному и наиболее плодотворному управлению народом. Государство — прообраз большой семьи, где все домочадцы строго подчиняются отцу, доверяя всю внутрисемейную и внешнюю политику только ему, при этом занимаясь тем, что требуется семье, к чему есть дар; своевольное чадо отец может сурово наказать в назидание тому, но отец же и полностью отвечает за своих домашних перед внешним миром, как отвечает и за то, чтобы они были сыты, одеты, обуты и защищены. При ином раскладе трудно в большой семье сохранить мир и благоденствие. Отцу можно посоветовать, и он может послушать совета, но решать окончательно должен только отец, а иначе, как говорят: у семи нянек дитя без глаза. Вот так и в государстве... Кроме того, тут нельзя забывать, что монарх российский был или старался быть человеком по-христиански духовным, праведным в самодержавном правлении.

 

В. Р. Всякая выборность слишком зависит от многих случайностей и нечистой политической игры. Монархия же передавалась по наследству. Наследника с пеленок готовили к той роли, какую ему предстояло исполнять: и нравственно, и культурно, и политически. Не говоря уж о том, что монарх не мог быть неверующим человеком. Он чувствовал свою ответственность перед народом не на определенный срок, а на всю жизнь. Его власть, в сущности, была неограниченной и могла привести к деспотии, но ведь и вождь планку тирании поднял на космическую высоту. Условием справедливой монархии было — царь для страны, а не страна для царя, и этому «условию» династичность отвечала больше. И не было такого, как у нас теперь, когда всякая новая власть начинает оплевывать прежнюю.

Не следует идеализировать наследственную монархию, но и забрасывать ее каменьями тоже неразумно. Мы слишком грубо называем Николая I Палкиным, тогда как при нем подготовлялись демократические реформы, которые потом его сыном были осуществлены. Мы знаем, что по Манифесту 1905 года Россия стала едва ли не самой демократической страной в мире, — мы знаем это и по-прежнему талдычим о Николае-вешателе. А реформы Александра II и Александра III — Россия ими готовилась к демократии русского образца. Она, эта отечественная демократия, естественно врастала в русскую систему и естественно осуществлялась бы. Революция, делавшаяся ради демократии, сразу же ее и попрала.

 

А. Б. Я думаю, приспела пора объективно глянуть на русскую историю прошлого и нынешнего веков, и тогда, может быть, мы с любовью и почтением отнесемся к нашим государям, которые все же немало сделали для процветания народов России. А первым шагом могло бы стать возрождение порушенных памятников российским государям. Вот посмотришь в европейских государствах: как они уважительно относятся к своей истории, как лелеют какую-нибудь усыпальницу своего короля. А мы?! Словом, надо все же восстановить памятники российским государям. В Иркутске, к примеру, вместо серого убогого штыря, что стоит на набережной Ангары, поставить памятник, какой там был на законном постаменте, — памятник Александру III.

 

В. Р. Памятник Александру III ставился в связи со строительством Транссибирской магистрали, покровителем которой при жизни он и был и которой много послужил как государственный муж. В одинаковом исполнении памятники стояли в начале, конце и середине великой дороги на восток. Иркутск — середина этого пути, неподалеку от него, как известно, есть станция Половина.

Но прежде чем возрождать памятники российским государям, надо, полагаю, очистить для этого духовную территорию и отказаться от названий улиц, поселков, городов в честь людей, которые явно себя скомпрометировали и которые не только не дали никакого блага народу, но принесли ему немало горя.
В Иркутске пора отказать в чести Свердлову, Урицкому, Ярославскому, террористам вроде Софьи Перовской, Халтурина, деятелям французской революции, у которых руки по локоть в крови. В каждом городе, в каждом селе всего этого в избытке, и хотели мы того или не хотели, но продолжаем поклоняться тем, кого на нормальном языке давно следует называть собственными именами. Посмотрите: вернули Твери подлинное старинное имя — и сразу как-то уютнее и надежнее стало на душе.

 

А. Б. И все же мне хотелось бы снова вернуться к разговору о наших российских государях, потому что не сказано главное или сказано мимоходом. Самое существенное различие между ними и нашими верховными советскими руководителями, на мой взгляд, в том, что белый православный царь все же считался помазанником Божьим, что означает, если перевести на мирской язык, что он был или старался быть и патриотом России, и совестью народной. Помазанник Божий — тут великий принцип, требующий от царя, чтобы правил по-божески, это предполагало и неусыпный надзор над правителем со стороны Русской православной церкви.

 

В. Р. Разумеется, император чувствовал свою особую роль. Эта была и человеческая, и надчеловеческая роль одновременно. Его готовили, и он готовил себя к этой роли — отца народа. То, что делал, считалось справедливым. Это не значит, что он считал себя не от мира сего — напротив, он обязан был поддержать в себе этот авторитет уровнем нравственности. Достоинство всякого народа крепится достоинством его руководителя. Но это относится не только к монархии.

 

А. Б. Русская православная церковь заграницей канонизировала коварно убиенную семью императора Николая II...

 

В. Р. В том, что она будет канонизирована и у нас в России, я не сомневаюсь. Я уверен, что со временем — и об этом уже начинают поговаривать — дойдет дело и до канонизации Достоевского.

 

А. Б. Когда мы заговорили о наших самодержцах, мне вспомнился писатель Дмитрий Балашов, так талантливо, с проникновением в дух и слово эпохи, написавший о них, создавший романный цикл «Государи московские». Недавно я с трудом приобрел книгу Владимира Личутина «Душа неизъяснимая. Размышления о русском народе», где есть очерк о Дмитрии Балашове. Какая дивная, талантливая личность: писатель, историк-этнограф, фольклорист, крестьянин...

 

В. Р. Балашов — удивительный человек, удивительный литератор. После Всеволода Никаноровича Иванова он лучший наш исторический писатель. Те пять книг, которые Балашов написал о русской истории, — неоцененный по достоинству да и неоценимый вклад в национальное сознание и возвращение прошлого в духовный обиход настоящего. Но у нас так: чем крупнее, значительнее писатель, тем он незаметней. Хотя сейчас, когда у россиянина пробудился интерес к русской истории, думаю, что Дмитрия Балашова узнают, полюбят и неизбранные читатели. Русское зарубежье давно уже зачитывается Балашовым; книги его там нарасхват.

Но Балашов не только писатель, а и ученый, у которого есть крупные работы по фольклору, они выходили отдельными книгами. А самое примечательное — размышляя в книгах о преданиях, поверьях и характере русского крестьянства, писатель и сам крестьянствовал: жил в деревне, держал коров, лошадей. Необычный человек с сильным северным характером, а это такой особенный характер... Когда смотришь на Дмитрия Балашова, на Личутина, Белова, когда вспоминаешь покойных Клюева, Шергина, Писахова, Абрамова, Яшина, Рубцова — видишь поражающе выразительный портрет. Что ни писатель — воистину народный; что ни личность — самобытная, уважающая себя, упорная до упрямства, талантливая, национально выраженная и в языке, и в жизни, вся какая-то прочная... Про таких говорят: колуном не свалишь. Северный русский характер (а он и в Сибирь пришел) невольно подает надежду на то, что в любых шатаниях и метаниях, как бы ни ломали и ни гнули, выстоим и укрепимся.

 

А. Б. Удивительно в Балашове даже и то, что он всю жизнь ходит в русской рубахе с расписанным вышивкой косым воротом, подпоясанной ремешком, в шароварах, заправленных в яловые или хромовые сапоги. Ведь для того чтобы носить крестьянский исконный наряд, немалая по нынешним временам смелость нужна; убеждения нужно иметь неколебимые, чтобы это не походило на балаган, на причуду.

 

В. Р. Это не причуда, а если и причуда, я к ней отношусь с уважением. Мы вместе были в Италии, в Венеции. Там ничем никого не удивишь, всяких повидали, но когда Дмитрий Балашов проходил в своей красной расписной рубахе — на него заглядывались. Да и само лицо — красивое, аскетичное, с горящими глазами, как из древности, невольно притягивало к себе внимание. Это походило бы на балаган, если бы он простолюдинствовал от случая к случаю, а он же постоянно такой... Он в сапогах ходит в деревне и в Кремль приходит в сапогах. Такой же был Виталий Закруткин в своей неизменной фронтовой гимнастерке.

 

А. Б. Коль мы заговорили о писателе Балашове, то хотелось бы порасспросить вас о российских литературных делах. Многие наши писатели уже давно с головой окунулись в изматывающую борьбу за Россию, и литература вроде как отошла в тень...

 

В. Р. После литературной эпохи, какая продолжалась, если вести отсчет от первого съезда писателей, более полувека, теперь, похоже, наступил литературный момент. Сколько он продлится, трудно сказать, но, поскольку момент, должен вскоре прийти к какому-то завершению. Политическая ситуация в стране очень сложная, от нее сегодня зависит, что ждет нас завтра, и не отозваться на эту ситуацию писатели не могут. Бывшие друзья рассорились, прежние единомышленники разошлись во взглядах, какая нам нужна Россия. Каждый считает, что прав он и его союзники. А Россия, как никогда ободранная и оболганная, между тем ждет, что ей уготовано. Помните, у Твардовского:

 

Так-то, Теркин…

Так, примерно:

Не понять — где фронт, где тыл.

В окруженье — в сорок первом —

Хоть какой, но выход был.

 

Может ведь и так случиться, что, решив не изменять своему таланту и не отвлекаться от художественности, ни за понюх табаку мы отдадим Россию из огня да в полымя — тогда некому станет и книги читать. Поэтому, чтобы кто-то мог относительно спокойно работать, замечательный писатель Василий Белов вынужден оставить на время письменный стол и принимать закон о земле. И я не берусь утверждать, что без Белова этот закон был бы наверняка утвержден. У крестьянства, способного благодаря ему возродиться, достаточно противников и справа, и слева, и в середине. А без крестьянства, как мы уже говорили, России не остаться Россией. Вывеску над новым заведением могут на какое-то время оставить, а затем и вывеску снимут. И возглавит тогда она, матушка, список топонимических названий, изъятых из народного обращения.

Писатель не своей волей, я думаю, решает, что ему делать — тут какая-то другая сила властно повелевает. Как бы сама литература распределяет, куда кому пойти и чем заниматься. Ну, а те художественные книги, какие мог написать за эти годы Белов, — их читатель, конечно, недосчитается и немало потеряет, но обретет, быть может, нечто гораздо большее.

В истории отечественной литературы немало примеров, когда писатель и словом и делом целиком отдавался политической борьбе на благо России. А «Братья Карамазовы», «Бесы»? Это ведь во многом публицистические произведения. Особенно «Бесы». Публицистика для русского писателя, начиная со «Слова о полку Игореве» и «Слова о законе и благодати» митрополита Иллариона, — это свойство души, воинский вклад в походе за святую Русь, когда ей угрожали внешние или внутренние враги. Так было, так будет, доколе останется на земле хоть одно русское перо.

 

А. Б. Наконец-то к русскому читателю пробилась литература белой эмиграции, вернее, литература насильственно изгнанных. Николай Гумилев, Марина Цветаева — ее книга стихов «Лебединый стан» о белой гвардии — высокая, страстная, наполненная плачем по Руси, истинно лебединая песня. Но мы открываем и новые имена прекрасных русских писателей: Иван Шмелев, Борис Зайцев, Иван Ильин...

 

В. Р. Марину Цветаеву, Бунина мы знаем неплохо, хотя они ведь тоже из белой эмиграции. Но вот есть у Ивана Ильина, можно сказать, классического русского мыслителя, на которого я уже ссылался, казалось бы, не свойственная ему работа по литературной критике. Речь идет о статье «О тьме и просветлении». И дает он в ней сравнительные характеристики Шмелева, Ремизова и Бунина. Так вот, Ильин считает Ивана Бунина великолепным натуралистом языческого, додуховного опыта, а Ивана Шмелева художником, постигшим молитвенный свет. Шмелев, может быть, самый глубокий писатель русской послереволюционной эмиграции, да и не только эмиграции. Не хочется сравнивать, но Шмелев, без всякого сомнения, писатель огромной духовной мощи, христианской чистоты и светлости души. Его «Лето Господне», «Богомолье», «Неупиваемая чаша» и другие творения — это даже не просто русская литературная классика, это, кажется, помеченное и высветленное самим Божьим Духом.

Вот еще Борис Зайцев — его мы тоже мало знаем. Художник иссушающей тоски по России. Это даже и не ностальгия, это крик по России, как и у поэта Георгия Иванова.

Мы вели речь о белой эмиграции или, как ее обозначают, эмиграции первой волны. Ни вторая, ни третья такой литературы не создали. Первая волна ведь не убегала от России, была изгнана, стала отделенной частью России. Мы остались на земле русской, а они унесли русский дух и на расстоянии и в разлуке видели нашу Родину лучше, чем мы, находящиеся внутри нее...

 

А. Б. В третьей волне эмиграции особняком держится только Александр Солженицын1, который, как мне думается, своими православными воззрениями, своим русским патриотизмом ближе стоит к белой эмиграции. Только неколебимый патриот мог сказать из изгнания, не помня обид: «Я люблю свою Родину. Я хочу, чтобы моя страна, которая больна, которую 70 лет уничтожали и которая находится на грани смерти, возродилась к жизни».

Вокруг Солженицына наши доморощенные «демократы»-интернационалисты наплели много лишнего, насильно притягивая писателя, православного человека, русского патриота к диссидентству на западнический манер, ставя его имя рядом с именем покойного академика Андрея Сахарова. Согласно критикуя советскую действительность, они все же разошлись во взглядах на послереволюционную историю, на будущее устроение России. И теперь те же «демократы», которые так шумно суетились вокруг Солженицына, видя в нем лишь антисоветчика, начинают откровенно на него набрасываться.

Солженицына однажды в печати назвали явлением, предтечей которого был Достоевский. Думается, что это не совсем так. Достоевский все же писатель, написавший уже в прошлом веке о начале века нынешнего, когда к власти в России пришли люди, презирающие все коренное русское, когда пришли разрушители тысячелетней российской государственности и национальной памяти; и Достоевский же, указывая на особую, спасительную для человечества духовность русского человека, видел в нем и нигилистические, бунтарские наклонности, которые могут быть использованы заговорщиками. А Солженицын — писатель, верно написавший уже пережитое народом, виденное и прочувствованное самим, он подбирался к истокам зла, к его корням, на которые раньше указал Достоевский.

 

В. Р. С предтечей, думаю, это обмолвка или как-то не так изъято из контекста... Предтеча — подготовка, подготовление главной фигуры и, стало быть, на порядок ниже ее. Сравнивать того и другого нельзя. Это совершенно самостоятельные фигуры, великие личности — тот и другой. Достоевский — житель духовного мира, заглядывающий в материальный; Солженицын — материального, знающий духовный. Достоевский был последним писателем дореволюционной России, кто знал пути ее спасения, во весь голос говорил о них, но и предвидел, что спасением своим она не воспользуется. Солженицын стал первым писателем такого масштаба, кто оболваненную Россию привел на место ее трагического выбора и показал, как и почему она изменила самой себе.

Заметьте, тот и другой — и Достоевский, и Солженицын — прошли через каторгу, хотя опыт Солженицына был и горше, и масштабней; тот и другой выстрадали свое провидение, но в двадцатом веке оно, провидение, потребовало другого языка, другого взгляда — обращенного в прошлое, чтобы собирать пожитки для будущего.

У них много общего, хотя они совсем, совсем разные. Но оба — как верстовые столбы на мученическом пути России. Еще молчали почти все, отводя душу в анекдотах, но нашелся человек и сказал всю горькую правду. Мы говорим, что правда прорастает из-под любого камня — точно так же поднялся Солженицын. Он поднялся первым, потом легче было разгибать спину другим. Для этого нужно было иметь и мужество, и талант. А еще важно было сберечь и приумножить талант за проклятые годы лагерей. Ведь Солженицын начинал писать в молодости, затем фронт — там не до рукописей; затем тюрьма и лагеря, где тоже не отводили кабинета для самообразования и полезного чтения. И все-таки человек настолько огромной силы воли, настолько могучего духа, что продолжал работать и в этих условиях. И когда вышла повесть «Один день Ивана Денисовича» — это было как потрясение. Воистину: охота пуще неволи. Затем «Матренин двор», «Раковый корпус»... А два последних года для читателей России и вовсе проходят под знаком Солженицына, и если бы наше любезное Отечество, как во времена Достоевского, захотело внять урокам нашего великого современника, на многое бы у него открылись глаза и по-другому смотрело бы оно на происходящее.

* * *

А. Б. Солженицын, а ранее Достоевский говорили о том, что в России определенно есть люди, которые радуются русским неуспехам, потому что неуспехи — это шатание, постепенное разрушение российской государственности и, главное, нарастание взрывной обстановки, приближение того вожделенного смутного времени, когда можно будет взять в руки власть.

 

В. Р. Солженицын в «Красном колесе» как раз и пишет о подготовке русской революции, о ее составляющих, об общественном мнении, которое не одно десятилетие вело подрывную работу, пока не произошел взрыв. Это был, за малыми исключениями, всеобщий общественный соблазн, круговое опьянение: долой! — и никаких. Хотя по темпам экономического развития Россия к Первой мировой войне вышла на одно из ведущих мест в мире. О политических свободах мы уже говорили; у правительства не имелось даже собственной газеты, где бы оно могло защищаться от дружных нападок.

А теперь сравним: да, нынешнее правительство экономикой похвалиться не в состоянии — развал, что называется, по всем швам. Но урок февраля семнадцатого, а затем и октября учит нас, что благополучие не остановило бы вакханалию («волконалию» у А. Ремизова) так называемой «демократии»: если у нее развязаны руки, в поддержку ей всегда что-нибудь подворачивается — то война, то разруха.

А насчет того, что часть интеллигенции радовалась государственным неуспехам в конце прошлого и начале нынешнего века... Да, так оно и было. Радовались неудачам в русско-японской войне, всему радовались, что подрывало авторитет царя и правительства. Как и ныне, когда чем хуже, тем лучше.

 

А. Б. Наш разговор, видимо, не случайно все же постоянно сворачивает к русским и российским вопросам, тем не менее хотелось бы опять вернуться к нынешней литературной жизни в России... Поколению, которое в литературе идет следом за вашим, кажется, стало еще труднее, чем в застойные времена, пробиться к читателю: резкое размежевание на западников и российских самобытников-патриотов повлекло за собой размежевание критики, газет, журналов, размежевание это вышло отнюдь не в пользу молодых писателей, скажем, настроенных патриотически. Если раньше все же старались литературное произведение измерять по художественным достоинствам, что, правда, не исключало «красную» конъюнктуру, то теперь все критерии размыты. Наступил какой-то сплошной хаос в литературном процессе.

 

В. Р. В застойные времена можно было хоть спокойно работать. Мы говорим: цензура, цензура! Цензура, конечно, писателю не мама родная, от нее настрадались и Белов, и Абрамов, и Виктор Астафьев, у которого было много выброшено из замечательной повести «Пастух и пастушка». Сейчас он восстановил текст — это уже совсем другая книга. Нет, я не говорю, что цензура — благо, но и не могу согласиться с теми, кто собственную леность, бездарность и вздорность оправдывает невозможностью и слова сказать в подцензурных условиях. Неправда это. Говорили. И говорили неплохо. Только в послевоенное время — Овечкин, Тендряков, Троепольский, Быков, Абрамов, Твардовский, Залыгин, Можаев, Гончар и другие — да без них бы и правду, и совесть, и веру извратили так, что не на чем было бы порядочному человеку и стоять.

Самое же страшное в те времена, о чем мы поминали, — напрочь оказалась отсеченной отечественная история и общественная мысль. Будто и не было никогда «Истории государства российского», книг Хомякова, Киреевских, Данилевского, Соловьева, Леонтьева, Федорова, Розанова и многих других. Все черной краской: реакционеры! Цензуровали книги Гоголя, Достоевского... С такой цензурой теперешние «демократы», пожалуй, готовы и согласиться втихомолку. Белинский, Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Радищев были доступны — то есть все, что лепило из России в прошлом одно лишь «темное царство», образовывало нашего гражданина с пеленок и загоняло его в узкий коридор представлений о своем Отечестве. Так вот, о застойных временах... Официальные духовные и нравственные ценности навязывались одни, но литература держалась незыблемых, вечных, и тут никакая цензура ничего с ней поделать не могла. Да это было и не в интересах государства. Человеку приходилось жить действительно двойной моралью, и государственный надзор как бы молчаливо с этим соглашался, не в силах отказаться от догматического панциря, но и сознавая, что в одной лишь догме человек задохнется и омертвеет окончательно. Мы вправе жаловаться на цензуру, но надо признать: то, что все же позволялось литературе, не позволялось другим искусствам. И она, художественная литература, своим шансом, своей особой ролью в обществе воспользовалась прекрасно, и если за два-три поколения человек нравственно все-таки выстоял, заслуга литературы тут не из последних.
В том числе и «деревенской» литературы. В самые лживые годы были писатели из современников, к которым миллионы людей обращались точно к исповедникам и находили спасительную опору.

И сравним, что теперь. В сумерках истории литература и светила, и направляла, а как выбрались на открытое место — все ценности, все добродетели в черепки, и самая добрая книга потускнела перед разгулом общественных страстей.

 

А. Б. Официальная пропаганда, к которой всегда примыкала часть художественного творчества, от лицемерия, двойной морали резко повернула к цинизму. И человек, кажется, стал перед выбором: социалистическое лицемерие или буржуазный коммерческий цинизм? Что лучше? Этот коммерческий цинизм в культуре особенно ярко выразился в комсомольских изданиях. И начались нападки на художников, которые и в застойные времена подсознательно и сознательно опирались в своих творениях на вековечные национальные духовные ценности. Почитаешь критические статьи в «Огоньке» — господи, сколько злобы, сколько ядовитой ненависти к писателям российского патриотического склада. Таким остервенелым лаем разве что Александра Исаевича Солженицына сопровождали в изгнание.

 

В. Р. Об этом трудно говорить, да и не хочется. Водиться и разбираться с этой публикой не делает чести, но и не отвечать нельзя — примут за слабость, за то, что нечем отвечать. Особенно яростным нападкам подвергается ныне всякое упоминание, всякое обращение к патриотическому чувству. Договорились до последнего: «Патриотизм — это свойство негодяев». Россию хотят обесславить и обеззащитить окончательно, чтобы потом без помех на торг и панель ее — кто дороже даст. Это бесчестная игра, когда святые чувства, соединяющие человека со своей землей и народом, пытаются столкнуть в яму с нечистотами. Не в первый раз возникает братство ненавистников самостоятельной, самобытной России, и ничего тут нового или «демократического» нет, но Россия от этой «традиции» всякий раз несет непоправимый урон. Что руководит ими? Да все то же: родина там, где лучше кормят, где богаче витрины и свободней нравы, вот отчего и «деревенщики», через малую родину проповедовавшие любовь к Родине большой, сделались для них сразу мракобесами.

 

А. Б. Думаю, пока «деревенские» писатели поругивали русский народ, и поругивали, очевидно, справедливо (конечно, и с болью, и с любовью к нему), пока во всех послеоктябрьских бедах (террор, унесший цвет русского народа, раскрестьянивание, расказачивание, разрушение православных храмов и гонения на веру) винили лишь сам народ («свинский материал», по Каменеву), «демократы» и патриоты боролись с царством большевистской лжи в одной упряжке; но как только в русских художниках наконец-то пробудилась гордость за свой народ, за Отечество, когда стали осознавать, кто, как и зачем, оболванив народ, вывел его на плаху, когда заговорили о продолжении вытекающего из веков самобытного пути России — вот тут-то «левая» критика и обрушилась на писателей-патриотов, завопила: мол, не надо искать врагов извне самого русского народа — вся трагедия россиян уже и в самой русской душе, в той тысячелетней рабе.

 

В. Р. И столько грязи вылили на эту душу, столько предъявили ей обвинений, так брызжут над ней слюной, а нет оглянуться на себя: вы ведь считаете себя лучшими, передовыми, цивилизованными — и такая брань! Не выдаете ли вы себя не за то, чем в действительности являетесь? Полно, господа! Ведь она, душа эта, только-только стала приподниматься и оглядываться, куда ее, бедную, затуркали, а тут на нее со всех сторон: цыц! Не имеешь права! Не имеешь права в цивилизованном обществе находиться, не вышла породой. Ну не расизм ли с другого конца?!

Кому, спрашивается, нужна безликая, бесславная и бессловесная Россия? Если смотреть на нее как на вожделенную и выгодную подстилку для богатых партнеров — тогда да, тогда понятно. Но в таком случае наши «душеведы» больше, чем на сутенеров, не потянут. Если же мы искренно печемся о могучей и светлой России, достойном члене мирового сообщества, то как же ей без своих традиций, обычаев, песен, без русского языка, без святынь! И что это, простите, за народ, если он не будет уважать себя? Всех уважай, а себя не смей — где ж он возьмет уважение к другим, если не выработает его к себе? Нет, в интересах всего мира, каждой нации, большой и малой, чтобы Россия имела свои краски, особенности, свою мысль.

Я не хочу этим сказать, что русская душа без недостатков, что ее на божницу надо. Нет, конечно. Но и под плевательницу ее приспособить не позволим. Вспомните еще раз, что не последние умы как в России, так и на Западе говорили о всемирной отзывчивости русской души.

* * *

А. Б. Мы начали было говорить о том, как сложно теперь молодому традиционному русскому писателю обрести своего читателя, то есть опубликовать произведение в журнале, издать в книге, и чтоб заметила критика, свела с читателем. И причин тут много. На писателей вашего поколения, которые в силу дарования, настойчивости или предприимчивости все же начинали печататьcя, — на них работала, по сути, вся критика, все журналы и издательства, еще не поделенные на «правых» и «левых», на «демократов» и «патриотов». Теперь же молодому автору, пишущему, скажем, в русских народных нравственных и художественных традициях, издательский выбор самый минимальный, критики работают жестко по направлениям да и мало уже занимаются художественным анализом произведений, в политику ударились. А тут еще и коммерция подоспела...

 

В. Р. Коммерция литературе, конечно, противопоказана. Как и религии. Духовное нельзя рассматривать как товар. Когда книга превращается в товар, навязывающий себя, и перестает быть исповедью, молитвой и проповедью, когда литература теряет литургическое звучание — обречена и художественность, и светоносность. Серьезная книга станет уделом элиты, общество неизбежно очерствеет, в лучшем случае переведет свою душу на правовой механизм. Хотя в России и это невозможно, русская душа для такого положения не годится. Стало быть, может произойти худшее. И, конечно, молодому писателю заявить о себе будет неизмеримо труднее. Прежде издательства обязаны были заботиться о молодых, имели чуть ли не планы для них. Теперь же молодых в условиях рынка может выручить кроме собственных объединений государственная дотация. Литературу (и вообще культуру) переводить на полный хозрасчет, бросать в рынок — преступление. Мы это преступление уже видим, глядя на театр, когда он взялся зарабатывать деньги всеми удобными способами — деньги не пахнут! — вот и цели у него стали бесовские.

Времена предстоят трудные, но, я думаю, не безнадежные для литературы. Будем надеяться, что хоть традиция читать книги не плотью, а душой в России не сгинет. Возможно, когда валом повалят книги низкого пошиба, в читателе они вызовут отрыжку. В уме у него пока есть: мыслителями, как и деятелями, без серьезной книги не становятся.

 

А. Б. Любовь к Отечеству впитывается вместе с молоком матери, потом эта любовь выверяется, высветляется Божьим духом, обогащается и крепнет. Родину, как и мать, никогда не выбирают и не меняют, как не выбирают время, когда удобнее быть патриотом России. Хотя молодым литераторам иногда говорят (и мне говорили): что ты лезешь в политику, что ты суешься в это патриотическое движение — ты же еще ничем ничего! Заимей сперва авторитет художника, а уж потом и борись за Россию, если уж без этого никак нельзя. И для примера приводили вас, как это ни странно: дескать, не будь у Распутина за спиной его талантливых повестей и рассказов, не будь большого имени, никто бы и слушать его не стал, если бы он даже говорил и писал в статьях то же самое. Словом, позаботься вначале о воплощении своего художественного дара, а потом уж кидайся в публицистику.

 

В. Р. Время, состояние Отечества, как мы уже поминали, диктуют писателю, в том числе и молодому, начинающему, сам характер поведения; тут не следует забывать и возможности таланта: один начинает с публицистики, другой с повести. Здесь давать рецепты — занятие пустое. Один только совет молодому писателю: не бросать Россию. Это не сулит спокойной жизни, камнями, боюсь, будут продолжать забрасывать и через десять лет... А иные же как рассуждают: сначала я заработаю деньги (даже не имя), обеспечу себя, потом напишу великую книгу. Не напишет, не получится — лукаво начал.

 

А. Б. Любовь к России исторической, ощущение опасности, опять нависшей над ней в маскарадной личине безродности, космополитизма, — все это, нет худа без добра, стало помаленьку сплачивать наше литературное поколение. И все же трудно сказать, что ваше поколение писателей подготовило себе для опоры достойную смену, крепкие тылы или, наоборот, стойкий передовой отряд.

 

В. Р. Нет, опора, конечно, есть. Но или это закон литературы, или свойство времени, однако 30—35-летний писатель малозаметен. Не знаю, чем это объяснить. Может, оттого, что хлебнули меньше лиха в детстве, в юности? Жизнь была более благополучна... Талант пошел не в глубину, а в ширину. Главное для писателя, что должно даваться Родиной, народом, — язык, а он в последние десятилетия, и особенно в последние годы, сильно пострадал. Но говорить о том, что поддержка есть, можно без всякой натяжки.

 

А. Б. Много толковали про закон о печати, связывая с ним большие литературные, публицистические надежды...

 

В. Р. Закон о печати принят, и говорить теперь о том, нужен или не нужен, бессмысленно. Хотя многие страны, какие мы называем цивилизованными, прекрасно обходятся без него. Теперь все будет зависеть от степени культуры и здравого смысла «четвертой власти». Из нее можно сделать общественный террор, новое пропагандное насилие, ярмарку человеческих пороков, средства массовой информации превратить в средства массовой дезинформации, тотальной обработки душ, а можно и наоборот. Пока в борьбе за власть в России преобладает, как мы видим, первое. Кроме того, — еще и до закона, а сейчас и под его защитой — такое половодье грязных листков, такое бесстыдство, какого, поверьте, нигде в мире нет. Особенно усердствуют, помимо всяких кооператоров, молодежные издания. Вообще, надо признать: молодежь свою мы бросили на произвол судьбы.

 

А. Б. Вот вы помянули кооператоров... Дело еще в том, что в большинстве своем нынешние кооператоры, как, видимо, и заправилы теневой экономики — это ведь не российские купцы, которые несли в себе православную нравственность, были патриотами России и непосредственно своих уездных и губернских городов и которые на собственные средства возводили наши города, открывали милосердные, сиропитательные дома, приюты, гимназии, училища, библиотеки, театры, художественные музеи, которые, наконец, замаливая неизбежные торговые, житейские грехи, на свои капиталы строили православные храмы — нынешние памятники архитектуры, да и так немало жертвовали в епархии. А сегодняшние предприниматели не больно-то разбегутся жертвовать на благо и красу России. Но, может, я ошибаюсь, дай-то бог.

 

В. Р. Грязные деньги на добрые и чистые дела не даются. Их может пожертвовать только кооператор-производитель, кому они достаются тяжким трудом. Да и то не всякий.

 

А. Б. Вот мы заговорили о печати... Не знаю, что будет дальше, но простонародье уже пугает разрушение в прессе духовных идеалов (и коммунистических, и российских исторических), как и воспевание того, что еще недавно считалось недостойным даже обсуждения. Я об этом сужу из мнений своей многочисленной родни, своих деревенских земляков, которые не могут постигнуть, что творится на белом свете и куда мы катимся, и живут в постоянном страхе, в напряжении.

 

В. Р. Настроение от всего порой бывает такое, что хоть не живи. Единственное спасение — работа, объединенная работа всех, кому дорога Россия, реки ее и леса, песни и сказания, «преданья старины глубокой», кто благодарен ей за свое происхождение и верит в ее будущее. Ни за какие посулы, ни за какие пряники не отдавать Россию тем, кто наладился ею торговать, кто сидит с ножницами над ее картой и кто остатки ее святости превращает в посмешище.

Много чего за свою историю вынесла и перетерпела Россия, но самый жестокий удар нанесен был ей в этом веке. Едва лишь она с великим трудом стала приходить в себя, поднялись на нее собственные, взращенные за десятилетия манкурты — неразумные, оболваненные сыновья, не ведающие, что творят... Такого испытания еще не бывало, но... если не оставлять Россию, если стоять всем миром за честь ее и достоинство, за целостность ее просторов и братство всех составляющих ее народов — лучшей своей частью поверившая в себя, вынесет Россия и это.

Июнь — август 1990 г.

 

1 Беседа происходила, напомню, более четверти века назад, и лет через десять, а может и раньше, я все же осмыслил роль Солженицына в русской истории и русской литературе XX века, и от былого восторга осталось лишь разочарование. Изменил ли В. Распутин отношение к Солженицыну или не изменил, не знаю; последние лет пять он уже не упоминал его в публичных речах и беседах.

100-летие «Сибирских огней»