Вы здесь

Байкал. Монголия



Валерия ИВАНОВА


БАЙКАЛ. МОНГОЛИЯ
Эссе




Байкал
1.
Трудно рассказывать о путешествиях, о байкальских особенно. Начать ли с лошадиных табунков, что уносятся от трассы и в рассветном розовом сливаются с кипрейными полями? Или рассказать, что на ветру степь кричит на разные голоса? Над ближней сопкой, у гребня, кто-то басовитый с монашьим смирением оплакивает добровольную свою неволю. А за выгородкой конюшни, там, где тонут в тумане края жердей, хохочет цыган. Туристка, откуда-то из Европы, вышла из дорожного кафе к дощатому туалету, да так и застыла в сумерках меж монахов с цыганами. Вздрагивает, прижимает к губам клетчатый мужской платок и ни на грош не верит торопливо бормочущему что-то о байкальских ветрах студенту-гиду. Про неё ли? Или лучше разведать, куда же всё-таки течёт река Куда? А почему бы не поговорить о кладбищах? Самое жизнеутверждающее из всех, мною виденных — то, что неподалёку от строящейся деревни. Хозяева, прикинув будущие потребности, вырубили чахлые сосёнки и листвяки, огородили пни реденьким штакетником. Внутри — единственная могила с покрытой серебрянкой дешёвой тумбочкой, аптечной ромашкой и парой жёлтых маков на холмике. Остальные метры в ограде пусты. Ждут.
В другой, старой деревне, застрявшей в болотине между сопками, в стороне от домов на горушке часовня. Строил, по нашим догадкам, кто-то из местных. Сам и счета подписывал, сам и за рубанок держался. Брус, занозистый, слезящийся смолой, паклевые щели, крашеный порожек над трёхступенчатой лестницей, одностворчатая дверь с начищенной — под медь! — ручкой. Поворачиваешь — мягко щёлкает и распахивается, не скрипнув, — петли смазаны. Внутри та же пакля и безоконная глохлая пустота. Над головой, в стакане
куполом сходящейся крыши, бьются придушенные мухи. Выхода им нет. Маленькая иконка — ламинированный, с тетрадь, лист, — просто прикноплена к стене. «Успение пресвятой богородицы». Ниже насажена на гвоздь ещё одна, мною неопознанная. Самописная, наивная, масляные слои грубо бьют по глазам, ни во что не складываясь. Отступаешь на шаг, ещё. Проступают из красно-золотой ряби фигуры. Ангел? Змей? Георгий Победоносец? Но именно за эту раскрашенную картонку без оклада заткнуты полевые, тут же за порогом кем-то собранные цветы, на удивление сохранные и пахучие. В этом пойманном под замок сосновом чаду не тлеют, рассыпаясь, а истончаются отъединённые от луговых примесей, дымов и гарей трассы самогонной чистоты и крепости медуница, клевер и чабрец. Тем хуже мухам. Справа под рейку заткнута совсем уж крохотная икона-календарик, типографской печати. Всё. Бестолково и пусто, и, наверное, от духоты слезятся дочкины глаза, когда она отворачивается от нас, пустоглядов, и, неловко поджимая локти, троекратно крестится, касаясь лбом иконы. Той, самописной. Выходим. Ветер, верховой, неуёмный, сыплет в глаза песком золочёных бликов с креста на маковке. Ниже, на склоне, другой крест, деревянный, с косой планкой. В изножье — груда мрамора погребальным холмом.
— Мам, здесь могила?
— Не знаю. Надписей нет.
Кладу ладонь на крестовину. Дерево обжигает, вскипают смолистые пузыри в щелях под краской. Уже бы и отдёрнула руку, но дочь качнулась навстречу, разом и приобняв меня, и прижав к горячей древесине. Через доски от земли к верхней планке, цепляя и кожу, проходит короткая ощутимая дрожь. Удивлённые глаза близко-близко. Объясняю: «Да ветер это», — и тяну за руку прочь. Пора.
В следующей деревне прямо у дороги вывалили внутренности в пыль два мёртвых трактора. У одного дверца с петель сорвана, и видно, как рыжий степной суслик по-хозяйски неспешно взобрался на дерматиновое сиденье, постоял дежурным столбиком, озираясь, и через прореху гибко втёк внутрь.
Ржавеют и избы. Удивительно: древесная гниль здесь не чёрная, а рыжая. Цвета лишайников, что пятнают байкальские белые камни. Зато кафе появилось, а в подновлённой, ещё живой избе живут коммунисты. Красный флаг на крыше уж сколько зим не выцветает. Яркий.
Ещё одно кафе, неподалёку. У стойки разговор:
— А чего ж тарасуна-то нет, а?
— Так засуха. Травы мало, молока мало. Коров в окошко видели? Вымя смотрели? Совсем маленько. Нету тарасуна, водку берите. Хорошая!
С террасы несётся:
— Девушка, загудай повторите.
Бурят за столиком в зале поворачивается к окну, заинтересованно спрашивает:
— Чё, хорош загудай? Четвёртый заказывашь.
— Не-е-е, бабка у меня в Сахюрте лучше делат.
— А чё ж тут-то деньги тратишь?
— Да нету денег! Нету. Свояк вот должен подвезти, жду. Ну не из-за одной ж тарелки ему мотаться? Во-о-о!
Буряту скучно.
— Э-э-эх, кто бууза вилкой ест, а? Во, смотри-ка, смотри: так берёшь, пальцами, да? Выпивашь сок-то, ага. Во-о-о! Теперь и ешь, ничё не прольёшь. Во-о-о! Здесь бууза хорошие, рубленые, ага. Не то что... А хошь, анекдот расскажу? Не-не, ты слушай, слушай! Приезжат, значит, бурят в Москву. Я, говорит, с Улан-Удэ, я самый богатырь. Но. Ну, позвали тут ему борцунов самых там у них сильных. Бурят: чё-кого? Всех заборол. Позвали, кто там у их пожрать могёт, но. Поставили таз бууза. Те — кто десяток, кто два, отвалились, за ремни держатся. Бурят: чё-кого? Замахнул тазик, добавки просит. Но. Потом грит: зовите бабу мне самую жадную, неделю с ей из дому не выйду, ухайдакаю. Ну, закрыли их в гостинице, ага, чин-чинарём. К вечеру выползат бурят, за штаны держится. Те ему: чё-кого? А бурят и грит: эх, кто ж знал, что она с Улан-Удэ?!
На заднем дворе от сарая к террасе протянута верёвка. Девочка-посудомойка развешивает бельё: лампасные треники, две тельняшки и рядок вафельных полотенец. Середина верёвки подхвачена высоченной осиновой жердью. Ветер раскачивает сушилку вместе с упором. Качнёт влево — упадёт водянистая тень на сонного алабая. Накренит вправо — громадная голова тонет в злом степном солнце. Пёс взрыкивает, звякнув подмятой под брюхо цепью. Девочка подходит, садится на корточки, выставив коричневые коленки, запускает юркие пальцы в седую шерсть на пёсьем загривке. Тот открывает глаза, ещё раз рыкает и трогательно, совсем по-кошачьи умывает нос лапами. Посудомойка щурит через солнце масляно-чёрный азиатский глаз, как тетиву натягивает. Ёжусь под прицелом. Капнуло с ресниц солёным, сморгнул солнечный заяц, отразился от очков и спрыгнул на рукоятку столового ножа на клеёнке. Задержался и тут же был унесён здоровенной — с ладонь — чёрно-рыжей бабочкой. Куда-то за спину, в степь. А чумазый мой Амур вздохнул, вытянул из-за кирпичного штабеля помойное ведро. Там, у забора, устроен жёлоб. Отворачиваюсь. Пора. Девчонку больше не увижу, но позже, входя на скорости в лихой поворот, я её вспомню. Потому что за изгибом дороги — мост с указателем: «Река Ада». Солнце проваливалось в багровые сопки, палёные сосны за нашими спинами сжирала скорая на расправу июльская ночь, а мы летели над невидимой, но — зуб даю! — красным кипящей где-то в глубине адовой этой рекой, и нам, — ты слышишь, Амур? — было не страшно. Ты не промахнулась. Спокойной ночи, спи крепко. Там, совсем близко, за твоей околицей, степь кричит. На разные голоса.
2.
За неделю снега сошли, и в деревнях потоп. Ручьи, реки, речушки, всё, от чего в жару и памяти не остаётся, одни разве дорожные указатели с названиями, сейчас живёт, рвётся из тесных русл, кромсает остатки снега в тени у сопок и режет степь на делянки, неряшливо, жадно, спешно, как вороватый землемер, тайком. Грянет после новая власть — проливные дожди, временные эти наделы будут перекроены, пересмотрены ещё и ещё, пока летняя сушь не уймёт все притязания разом, выпив степь окончательно, до осени.
А пока мокнет деревенька Косая Степь, подбирает подолы плетней, пускает вдоль трассы корабликами огородные жерди. Банным паром исходит бревенчатое придорожное кафе, а на огороженном чьём-то покосе качаются на волнах, ныряют и перекликаются дикие утки. Где-то вверху мелькнула ещё птичья стая, развернулась на лету и скрылась, сманив и уток — всполошились, подхватились, снялись с воды и исчезли за сопкой. И чуть в стороне, над деревенским кладбищем, в березняке, прошли два журавлика. Признали их по курлыканью. И опять тишина, разве что у крайней избы сползла в воду штакетина из палисадника. Обрушилось вывешенное для просушки ведро, тут же щедро зачерпнуло талой мути и пошло ко дну, разбив, как стеклину, отражённый красный серпасто-молоткастый флаг с крыши дома. Вода, тяжело побродив, успокоилась, но налетел ветер, и снова поплыла по рябой воде красная отражённая сыпь.
К Малой Бугульдейке проехать легко, здесь уже сухо. Ручьи отгремели, и изрезанная течением сухая глина под колесом почти не крошится, держит. Над рыжими лиственницами и между сосен мелькает впереди большая вода — Байкал. На берегу деревенька в две улицы. Выбираем центральную. По пути всё пытаюсь прочесть название, но указатели или проржавели, или краска осыпалась. Деревня притихла, вокруг пусто. Похоже, здесь и не живёт никто. Но вот слева створка ворот отвалилась, слава богу, внутрь двора — при узости улицы не миновать нам удара. Показался мужик в спортивном костюме, в кроссовках. На носу очки. Бодро, трусцой, припустил вперёд. Сначала обогнал нас, потом остался позади.
Выход к Байкалу один — через узкую горловину между сопками. Туда же и единственная дорога идёт. Поперёк улицы бежал когда-то чахлый ручьишка. Теперь здесь полноценный поток, кинематографичной неправдоподобности: буруны, волны, грохот и скрежет тащимых водой камней. И туманная, кисельной густоты, взвесь под солнцем. Красота. На дальней стороне красоты, у выхода из горловины по брюхо увяз в галечных наплывах городской паркетник. Нос сидит плотно, а белый багажниковый зад подрагивает, будто хвост домашнего пса, что заждался прогулки. В машине, кстати, никого. Сидим поодаль, осматриваемся. Удивительно, как он вообще туда пробрался: к потоку подступа нет, конец улицы разворочен камнями и колёсами, колеи коленной глубины и талые выплески — как лезвия. А вот и наш пан Спортсмен. Поравнялся с нами, стукнул деловито в стекло, махнул приглашающе рукой и дальше потрусил, напрямик через поток. Непонятно, куда он нас звал: тросов такой длины всё равно не бывает, а утонуть с ним рядом — честь сомнительная. Пока я прикидывала, как убить нарождающийся супругов энтузиазм покорителя потоков, ситуация разрешилась: из деревни появился безотказный местный вездеход, спаситель, надёжа и упование безмозглых туристов — зелёный, с фанерой вместо задних окон УАЗ. Вошёл в воду с грацией тонущего БелАЗа, вывесил над домами простыню из брызг и пены, прошёлся галечной шрапнелью из-под колёс по ближайшим плетням. Одолел переправу, выбрался на твёрдое, газанув, развернулся в картинном заносе, тут же и осадил. Водитель опустил стекло и перво-наперво покрыл пана Спортсмена таким соком и смаком, что век бы слушала, но для дочери такое шоу не годилось, потому мы, прижав машину к плетню, развернулись и поехали обратно к трассе.
— Куянда, — отчётливо произнесла дочь с заднего сиденья. Мы встрепенулись, но страшного ничего не было: всего лишь указатель наконец удалось рассмотреть. Улица Куянда, так на нём было написано. А мы и не спорили. «Куянда, она, брат, такая иной раз Куянда, что и не приведи бог», — думала я, разглядывая в зеркале мрачного пана Спортсмена под обстрелом его спасителя. Туман над горловиной постепенно рассеивался.
К Байкалу выехали через Большую Бугульдейку, старым путём. Река пугала — не привычное мелководье лениво пересчитывало гальку, крутейшим кипятком в тесном русле кипел и плевался ржавой пеной чёрный кофе. Вспомнилось, как год или два назад опрокинулись в воду как раз в этих местах на сплаве. Случись такое сейчас, считала бы, что крепко повезло, если б переломала рёбра и руки-ноги, а не шею. Бугульдейка ревела, рвалась, выгибалась дугой, упиралась горбом в мост. Доски трещали, над перилами летела древесная труха, мешалась с брызгами. Мост гудел. Когда съезжали на камни, позади, у самого берега пулей вылетел из настила здоровенный, в руку, крепёжный костыль. Освобождённая доска хлопнула, как тетива, и закачалась в воздухе, досадуя на холостой выстрел. Местная ребятня рассыпалась по берегу — кто вперёд костыль отыщет. Дело привычное.
Поехали вдоль реки к Байкалу. Бугульдейка неслась рядом, чёрная, злая, с пеной у рта. Отхватила кусок берега с полуживой старой ивой, выплюнула обглоданную корягу прямо в коровье стадо почти у самой деревни, шуганула пяток серых баранов, но тут же о них и забыла: на прибрежную улицу выехал на мотоцикле местный бурят. В сколоченной из досок люльке подпрыгивала на камнях могутная невозмутимая его жена в расшитой золотом синей косынке. Тугие жёнины скулы лоснились на солнце, пускали зайцев, жирные подбородки из-под платочного узла стекали в ворот пунцового, в розах, платья. Молодая была красавицей. Бугульдейка взревела, выпростала из клочьев пены тугую петлю, захлестнула мотоцикл и потащила к себе. Бурятка чуть склонилась, плавно, особым образом, повела ладонью в воздухе, и вода отступила. После, когда будем возвращаться через тот же мост с качающейся доской, я этот жест повторю. Незаметно, но точно.
С Бугульдейкой мы разминулись. Она, плюнув вслед бурятам, свернула влево и, миновав деревню, умчалась куда-то к сопкам, мы же поехали прямо. Байкал играл, гнал волны мягко, неслышно. Мы опускались на колени, тянули ладони к волнам, а они уходили и не возвращались долго, так долго, что успевала заныть спина. И вот, когда готовы были сдаться, вода накатывала, обнимала руки прозрачным холодом, льдом режущим и живым. Живым настолько, что просто выдохнуть счастливо в мокрые эти ладони: «Здравствуй, батюшка. Здравствуй».
А потом в гору поднимались, на высоту такую, что машина внизу в точку превратилась, а до вершины всё равно ещё трижды столько же оставалось. И был склон усыпан лиловыми подснежниками, сплошь, как брызгами, так, что и ногу некуда поставить. А на каменистой осыпи, на самой крутизне, следы — козьи копытца. Отчётливые, да много как! Но самих коз не увидели. Отдыхали на ветру, держась за сосны. С этой высоты Байкал синее неба, и виден, как на ладони, со всеми своими разбитыми у берегов лодками, с развалившимися деревянными затонами, набитыми желтоватым крошащимся льдом, с нарождающимся в дальних бухтах низовым туманом и макушками сосен на ближних сопках. Достали фотоаппарат, дочь позировала, зависая на камнях над обрывающимся небом, а внизу от рыбачьего костерка отделилась крохотная чёрная букашка и направилась к горе. Карапуз лет восьми соблазнился высотой и теперь требовал от отца, что топтался у берега в рыбачьих сапогах до колена и в плавках, немедленно с ним лезть к вершине. Видно было, как папаня идёт к горе и у подножия сначала долго смотрит вверх, запрокинув голову, потом, кажется, крестится, сплёвывает и, отвесив сыну леща, возвращается к костру.
Ужинали в любимом кафе на перекрёстке у двух деревень. Там всё по-прежнему, разве что чистенький белёный туалет на отшибе получил название. Наискось поверх побелки зелёной краской кто-то вывел: «Хорошо!» И ведь верно, хорошо. Мы проверили. Накрыли нам на террасе, той, что в степь смотрит. На заднем дворике внизу уже не видно белого алабая, цепь у будки свёрнута в бухту, лежит в пыли. Позже разглядели в степи за оградой белую же каменную кладку в пятнах лишайника. И табличка неприметная: «Собак».
Возвращались поздно, но засветло. Закат застали уже в степи, а перед этим мчались наперегонки с клонящимся солнцем по сопкам, с горы на гору. На подъёмах светом заливало лобовое стекло, мы слепли и сбрасывали скорость. «Идём по приборам», — смеялись. На спусках солнце отступало, появлялись майские жуки, будто спелыми орехами кто кидался. Два жука разбились о стекло. Дочь расстроилась было, но снова взлёт, снова короткая жгущая слепота, затем постепенно, в сменах нестерпимо алого, золотого и чёрного зрение возвращалось. Сопки кончились, впереди до горизонта пролегла степь, солнце ухнуло в тайгу и долгожданная ночь вывесила над трассой рыжую луну, какую-то на этот раз невозможно огромную и близкую.

МОНГОЛИЯ
Я, наверное, подтверждаю кем-то замеченное свойство счастливых путешествий: рассказы о них бестолковы и непоследовательны. Яркие детали, как чужие монеты, рассыпаются из карманов в беспорядке. К какой из них рука потянется? Но уж если браться за рассказ, начать лучше с того, как в семь утра пятницы мы выехали из дому.
Быстро промчались через просыпающийся Иркутск к Култукскому тракту, он же — федеральная трасса М-55. Там своя красота, ожидаемая, и как только расступаются сосны над асфальтовой двухполоской, впору махнуть им рукой в приветствии сколь радостном, столь и спокойном. Но вот после посёлка Култук дорога ныряет в Тункинскую долину, и тут впору забыть собственное имя, потому что я, незнакомая с этой красотой, и я, наконец её увидевшая, — два разных человека, отныне и вовек. И здесь я отсылаю вас к энциклопедиям, пускай они сухо и сдержанно рассказывают про Восточный Саян, про гольцы и белки, про Хамар-Дабан, альпийские луга, целебные источники, Аршан и Нилову пустынь, а я даже про родной Иркут, ленивый и мутный в районе Смоленщины, где на мелкоте мы, шпана, ловили банками с хлебом шустрых мальков, говорить не могу. Здесь, в Тункинской долине, он совсем другой, и про эту свежайшую горную мощь, с какой течение режет ущелья, захлёстывает пенно-бирюзовыми петлями острова тайги и в глубине провалов ворочает волны на порогах так рьяно, что из окна автомобиля на высоте серпантина ты можешь дотянуться до взлетевшей из пропасти радуги, я рассказать не сумею.
Могу только посоветовать не проскочить КПП Тункинского национального парка, где вежливый солдатик поинтересуется вашим направлением и целью поездки. С нами чуть было такое не случилось, потому что за Култуком с неба как известью плеснуло — туман. Ехали наугад, нащупывая трассу в белом мареве, на термометре — плюс девять. Это после двадцати-то пяти городских. Зато сразу за КПП небо очистилось, солнце полыхнуло спичечной вспышкой по глазам, а туман за нами не потянулся, так и обвис в зеркалах белёсым занавесом.
Бурятия. Дорога тут прекрасная, но быстро ехать не получится: коровы. Слева, справа, на обочинах и прямо посреди трассы, лежат, стоят, неспешно прогуливаются. В вашу сторону они и головы не повернут, хоть загудись. Ничего не поделаешь, нужно аккуратно пробираться или же ждать, пока уйдут. Аттракцион «Почувствуй себя в Индии». Кстати, в Монголии привычных нам коров почти нет, там всё больше яки. Они и ведут себя иначе: загодя замечают приближение автомобиля, шустро отбегают в сторонку, на всякий случай развернувшись к опасности головой, чтоб или встретить во всеоружии, или, в случае с безрогими яками, просто убежать. Да и тайга там другая, лиственницы без подлеска. Высоко, слой почвы слишком тонок, камни, камни, камни, не то, что у нас, где всё затягивает осинником, как озёра тиной. Зато в Монголии комаров нет. Мошка, правда, есть, но не кровососущая, хоть и назойливая. Но я отвлеклась, а мы ещё не доехали.
На въезде в село Кырен, административный центр Тункинского района, важно не пропустить АЗС, потому что дальше до самой границы заправок не будет. Что же касается Монголии... Там до сих пор самый популярный транспорт — это УАЗ. И дело не в том, что вместо дорог у них — направления, это, конечно, горькая правда, но не главная. Просто бензин там 80-й. Всё. Хотя появились сейчас и иномарки-внедорожники с монгольскими номерами, но скорее всего, дизеля. Других вариантов нет. Да, страна небогатая. Это хорошо заметно уже по монгольской части границы. Кстати, вот она, сразу после посёлка Монды. Долгий горный подъём до КПП не самый простой, хотя асфальт в порядке. Лучше сбавить скорость.
Итак, граница. Что касается российской её части, тут всё ясно и понятно, а непонятно — объяснят. Дальше нейтральная полоса. Здесь есть хитрость. Делюсь. Вполне возможно, что машин будет мало, переход Монды-Ханх открыт только для граждан России, так что не в сезон вашими конкурентами могут оказаться пара-тройка возвращающихся из Бурятии монголов. Бывает, что россиян пропускают вне очереди. Но! Если ворота открыты и прогуливающийся неподалёку таможенник или пограничник приветливо машет вам рукой, стойте на месте. Ни на полколеса вперёд, пока не подойдут и не пригласят специально. Иначе рискуете влипнуть вот в такой дивный диалог:
— Плати штраф!
— Это за что это?
— За незаконное проникновение на территорию!
— Так ты ж мне махал!
— Ну и что? Ты мне первый помахал, а я тебя приветствовал. Плати тыщу!
По-русски здесь почти не говорят, а если и говорят, то это так же непонятно, как, например, китайские попытки объясниться по-английски. В целом все очень вежливы и доброжелательны. Кстати, перед дорогой лучше переписать себе куда-нибудь в блокнот номера загранпаспортов и данные визы, потому что паспорта-то у вас на контроле заберут, а анкеты и декларацию заполнять надо. Машину полагается прогнать над смотровой ямой с высоким бордюром. Наша машина днищем скребнула чувствительно. На крылечке при этом сидит целая компашка в форме и жизнерадостно хохочет. Обидеться невозможно. Они вас любят. Искренне. И смеются над вами тоже очень искренне. Как дети. Меняют этих детей раз в два года, перекидывают с границы на границу. Кстати, на обратной дороге смотровая яма уже без бордюра, так что полегче. Но и смотрят тщательнее: мясо и рыбу нужно декларировать и платить пошлину. Кедровые орехи, ягоды и шишки вывозить нельзя совсем. Монголка-инспектор нашла на заднем сиденье наполовину съеденную подаренную дочке шишку, головой покачала укоризненно и вдруг улыбнулась озорно, спрятала шишку в мою ручную сумку. И указала на сурового своего коллегу, пока тот спиной стоял.
После того как благополучно пройдена граница, нужно не пропустить КПП Хубсугульского национального парка. Здесь продадут билет-пропуск. Стоит он восемьдесят рублей, продают частенько за сто. Или не продают. Во втором случае лучше всё-таки настоять на своём. Кстати, на обратном пути нас сам начальник заставы или какой-то высокий чиновник тут проверял. Очень импозантный, по-русски говорит прекрасно. Проверил паспорта, поинтересовался, не везём ли с собой из Монголии наркотики. Муж погладил себя по животу, блаженно закатил глаза и кивнул: «Ага... Хор-хок везём...» Чиновник счастливо расхохотался. Расстались друзьями.

* * *
Монголия славится рыбалкой. А всё почему? А всё потому, что монголы рыбу не едят. Причин не знаю. Кто-то говорит, она для них священна, как корова для индусов, кто-то уверен, что попросту брезгуют. Как бы то ни было, а для приезжих рыбаков здесь раздолье. Правда, нам не повезло: слишком уж жаркое солнце мы за собой привезли. Говорят, там и в июле таких деньков не случалось, как эти наши несколько горячих августовских. Вода в Хубсугуле нагрелась, и рыба от берегов ушла. Суровые монгольские ленки и хариусы курортных условий не приемлют, привычки нет. Зимы здесь долгие, вода промерзает на метр в глубину, а в заливах и того больше.
С лодки рыбалка, впрочем, тоже не задалась, да мы и не настаивали, очень уж было хорошо качаться на ленивых волнах, глядя в небо. Одинаковой синевы и глубины дали распахнуты вниз, под лодочное днище, и вверх, от сожжённого солнцем дочкиного носа в бесконечность. Если б не скользящий по коже ветер да не редкие над пустой водой чайки, кто знает, куда увёл бы этот медитативный покой? У меня ответа нет, я глаза отвела вовремя.
Перегнулась через борт, волны под рукой ледяные — глубоко. Знакомый ещё по Байкалу фокус чистой воды: прозрачная бездна утягивает взгляд, глубину здесь не видишь, а чувствуешь, она, как тяга горной пропасти, отзывается сосущей пульсацией где-то под рёбрами. И в то же время каменистое дно — вот оно, как на ладони. Огромные гранёные валуны будто выталкивает навстречу взгляду сила неведомая и жуткая, и кажется, они всплывают. Головокружительный обман, перепутанные измерения, схлестнувшиеся в холодных водных массах близь и даль, схлестнувшиеся и переставшие существовать.
А тем временем мужики наши на казённой «буханке» съездили уже на настоящую, без дураков, рыбалку, куда-то на реку Ханх. И уж их удача не оставила, была на обед и уха из ленков с налимьими печёнками, и жареные налимы с хариусами. И долго ещё на камнях, где рыбу чистили, ссорились красноносые клушицы, чёрно-матовые с глянцевыми крыльями, а на дверь нашей юрты уселся рыжий удод, развернул пёстрый чёрно-белый хохолок и укоризненно покачивал им, будто ирокезом, осуждая базарную несдержанность клушиц и сорок.
Из кочевья, что по соседству с нашей базой, приехал на лошади монгол, привёз какие-то мешки и теперь сгружает их на дощатый настил у кухни. Хозяйка, интеллигентнейшая русская женщина в годах, процессом руководит. Вот один из мешков скользнул по обтянутой синим дели спине монгола и опрокинулся мимо штабеля.
— Хуяк! — откомментировала происшествие хозяйка.
— Ух! — вздрогнула от неожиданности я.
— Ого! — восхитились сытые мужики с веранды.
— Пшшш!.. — заполыхала ушами сидящая рядом дочь.
И все мы вместе, включая и монгола, воззрились на невозмутимую хозяйку. Оказалось, Хуяг — имя нашего гостя, переводится как «панцирь» или «броня». И действительно, с поистине бронированной невозмутимостью сносит бедолага восторги российских туристов. Привычка — сила натуры.
В местном посёлке Ханх у него основательный дом, хозяйство, огорода, правда, нет, монголам огородничество чуждо: и земля здесь скудная, и умения нет. Хотя в последнее время с подачи местных русских кое-кто потихоньку пробует огороживать делянки. Своими глазами видели в деревне, как кудрявится картошка за жердями. Но это, скорее, исключение. Хуяг же — чистопородный кочевник, всё лето в разъездах. Как только его яки, лошади и бараны подъедают траву в одной степи, снимается с места и перекочёвывает дальше. Пастбища чётко поделены между пастухами, каким-то образом все знают, где чьё стойбище, так что конфликтов и захватов территорий не бывает. Юрта у нашего соседа поставлена по всем правилам, лицом строго на юг, неподалёку — жердевой туалет. Монгольское отхожее место вообще штука забавная: высотой в половину человеческого роста, а монголы, надо сказать, по сравнению с нами низкорослы, так что можно представить, на каком уровне нам пришлось бы перестать скрывать личную жизнь от коллектива. И всего три стены. Да-да, три. Без излишеств вроде дверей. Все свои, чего стесняться? Рядом с юртой — коновязь из двух столбов с перекладиной. И три всегда осёдланные и в полной сбруе лошадки — дань далёкому прошлому, когда опасность из степи могла прийти в любой момент.
Вот на этих-то лошадок и загляделась моя дочь. Договорились с прокатом. Надо было видеть, с каким великолепным скучающим презрением, с какой царственно оттопыренной губой Хуяг повёл нашу всадницу на корде! А ровно через пять минут сеанс был закончен, и злая, едва не плачущая наездница бесновалась на вытоптанном пятачке стойбища. Уж не знаю, на каком языке они с монголом объяснялись, но лошадь вскоре была рассёдлана, и спортсменка моя, раскидав по ветру выгоревшие добела вспотевшие кудряшки, помчалась верхом вдоль берега. Без седла, держа коня коленями. И коленями же управляя. И руки, бывало, вскидывала ровно в момент отрыва от земли передних лошадиных копыт, в манере монгольских лучников. Не попадёшь в ритм — промахнёшься, и улетит стрела в степь впустую. Великолепие это на фоне облитого предзакатным золотом Хубсугула длилось целый час. Монгол проникся, долго отказывался взять деньги, а потом пригласил дочь в юрту, детям своим её нахваливал, чаем угощал. Монгольский чай — штука забористая, в составе, кроме чайного отвара, бараний жир, соль и жирнейшее кобылье молоко. Хорошо, что Дарья такое любит. Ещё и с собой насыпал сушёного творога в пластинках и шишку кедровую подарил. Вот с этой-то шишкой мы потом на таможне едва не влипли в историю. Но это будет позже, а пока...
А пока моя уставшая белянка отсыпается. Белая юрта смотрит на озеро, а там, у горизонта, жирное, плоское, будто чеканное блюдо, солнце, готовясь ко сну, слизывает розовые молочные пенки облаков. Гнилой угол вздыхает в нарождающемся тумане и мотает клубок из серых нитяных туч, что весь день ворочались в ущелье. За ночь из них будет связана дождевая мелкоячеистая сеть, и утро понедельника раскинет её над озером, над турбазой, над монгольским кочевьем и горячими степными берегами, не дотянувшись только до Мунку-Сардыка. Да, в понедельник будет дождь, но вечер ясный, и возле бани уже разгорелись две глиняные печи, и топчутся на привязи предчувствующие горькую свою судьбу молодые барашки. Сегодня — праздник, сегодня — хоор-хок. Но об этом — в следующий раз. А пока — спит моя усталая наездница...

* * *
Рассказывают, наведался как-то сюда, на базу, турист из России, он по Монголии автостопом путешествовал. Прибыл под вечер да и заночевал. В баньке попарился, на ужин монгольских поз, — они, кстати, в отличие от бурятских, парового отверстия не имеют, да и формой больше эдакие ушки с защипом напоминают, — порубал и спать завалился. Поутру в дорогу стал собираться, не спеша, но споро — не годилось из графика выбиваться, маршрут-то заранее утверждён.
А тут экскурсию предложили к священному месту. Согласился парень, а лучше бы не надо: увидел всё своими глазами и — пропал. Лето в истоке, в степи цветов — как в Хубсугуле рыбы. Верится легко: даже нас, под излёт тепла попавших, монгольское разноцветье зачаровало, а уж что там по весне творится, когда не успели ещё стада посвирепствовать, представить страшно. Колёса автомобильные чабрец примяли, и повис в голодном горном воздухе травяной сок горячо и густо, хоть горстями бери, себе и детям, про запас и на здоровье. К обрыву, где росло обязательное для таких мест одинокое дерево, шёл парень на ногах подгибающихся, пьяный и счастливый разом.
Там, внизу, только белые чаячьи просверки да брошенные волчьи норы в жёлтой глине крутого берега. Обрыв, как раскрытая ладонь, на три стороны с пальцев озёрно-небесная синь срывается и тонет сама в себе. А на траве — тринадцать столбов-сэргэ. Центральный, самый высокий, в честь Верховного божества, создателя всего сущего — Хухэ Мунхэ Тэнгэр, и по обе стороны от него — дюжина сэргэ помладше, шесть слева, шесть справа. Туристы их по гороскопу отсчитывают, каждый у своего столба рисом бросается: крыса, бык, тигр... Кто там ещё? Каждый сэргэ в основании каменную пирамиду держит, где валуны — души предков. Тревожить их нельзя, потому ленты-хадаки на центральный столб рискует повязывать только местная шаманка из Ханха. Ткань всё больше синяя, в честь Хухэ Мунхэ Тэнгэр, Вечно синего неба, священного мужского начала, дарующего жизнь и оберегающего род человеческий. Не просто так сюда монголы приходят, о сокровенном и заветном просят, а перед этим ритуал очищения проводится, о нём особый рассказ нужен, не второпях. Затем дары приносят, белую пищу: творог ааруул, сыр, рис, выпечку, простоквашу тараг, пенки урум, кумыс ай-раг, топлёное масло шар тос, молочную водку архы. С последней, правда, перебои, так у туристов всё больше в почёте обычная местная водка, почему-то с логотипом российского первого канала на этикетке. Прежде чем брызнуть на камни, продукты нужно пригубить, показать, что не абы что даришь, не отраву или бросово какое. У нас даже Дарья губы в стакан обмакнула, а что поделать? Закон.
Неизвестно, чего там напробовался наш автостопщик, а только к концу ритуала вздумалось ему на обо заночевать. Отпустил машину, рукой проводнику махнул да и завалился на берег за беседку. Закатом полюбовался, носом стал клевать. Стемнело. Луна на небо выкатилась, и будто кто в бок толкнул — проснулся парень. Откуда-то прилетела птица, орёл не орёл, беркут не беркут, но размах крыльев впечатлял. По всем правилам, как в монгольском ритуале полагается, по ходу солнца, с востока на запад, трижды облетела сначала одинокую лиственницу, затем — центральный сэргэ. Крикнула пронзительно и тошно, у парня печёнку инеем прошило, и исчезла в ночи. Вспомнились незваному гостю рассказы кочевников, будто на таких вот отдельно стоящих деревьях духи обитают, хозяева местности. Зачесались у горе-ночёвщика пятки, да поздно: вслед за птицей налетели ветра, завыли, заныли, засвистели на разные голоса, засквозили струями ледяными над самым носом, головы не поднять. И кто там разберёт, что с волосами у парня случилось? Инеем ли подёрнуло? Внезапной ли сединой? Белая, белая пища потребна сэргэ, тараг, ай-раг, урум...
Не повезло туристу. А всё почему? А всё потому, что не предвиделось в тот день на турбазе хоор-хока. Уж такого бы ни один, даже самый сумасшедший автостопер не пропустил, наплевав на любые экскурсии. А мы и подавно.
Общий сбор у двух раскочегаренных печей назначен на семь вечера. Барашки до того времени не дожили, и дымящиеся куски их печени, завёрнутые в сетчатый сальник, быстро обжарили на шампурах над углями. Обжигаясь, дуя на пальцы, макаешь это чудо в смесь соли с перцем и — будто ничего вкуснее не пробовал.
Но впереди-то — хоор-хок! Баранина уже разделана крупно, лук кольцами нарублен и водка заготовлена, куда ж без неё? Традиционно блюдо готовится в бараньей шкуре, наглухо зашитой, но, видно, слишком это сложно, да и не все туристы приемлют. Потому вместо шкуры — фляга. Закладываем в неё мясо, лук, водкой — да-да, водкой! — заливаем, и — внимание! — всё это вперемешку с округлыми раскалёнными в костре камнями, речными обкатанными голышами.
Теперь фляга накрывается чистым полотенцем, плотно укупоривается крышкой, и — наземь её, гостям под ноги. Катаем-валяем, с боку на бок ворочаем, чтоб хорошенько всё внутри перемешалось, чтобы лук сок отдал, замариновал и прихватил мясо перцем да солью.
На фото спиной к нам стоит монгол, повар-мастер, улыбчивый, необычно горбоносый, по имени Танзори. И улыбаться вот так насмешливо ему ещё долгих два часа, пока мы, туристы, с ума будем сходить от летящих по степи ароматов мяса и лука. Фляги давно уже в печи, на углях, томится в них мясо в двойном — изнутри и снаружи — жаре, а мы вяло пытаемся играть в волейбол, швыряться камнями в озеро или по сопкам гулять. И всё это совершенно невозможно, когда такой запах голову кружит. Проглатываются раньше времени языки, и, онемевшие, тянем мы шеи к звёздному, с прожилками туч, небу, и мычим, мычим, как голодные яки, умоляюще и жалобно. Ох, хоор-хок!
Но вот, наконец, пора. Встали в круг у огня, в истоке хоровода — парящая дымком разверстая фляга. Хрупкая маленькая монголка с именем Зая шустро, только тонкие запястья в серебре браслетов мелькают, достаёт щипцами мясо, выкладывает его на поднос, а калёные камни нам передаёт. И по ходу солнца, с востока на запад, мы быстро-быстро перебрасываем их друг другу, стараясь не уронить. Каждый перед этим с ладони на ладонь, приплясывая в такт, подкидывает жирные раскалённые голыши. Таков обычай. Считается, что чем жирнее и горячее камень тебе попался, тем богаче и удачливее сложится жизнь. Самые отчаянные и до счастья жадные вставали в круг ближе к фляге. Я была четвёртой. Камней не роняла, а об остальном судить пока рано. Подождём. Тем более что круг уже разомкнут, праздник начался.
Мясо прекрасное. От костей отстаёт с лёгкостью, как пар отходит. Плоской лыткой на раскрытой ладони, кстати, нас всех обнесли, полагалось от неё отщипнуть кусочек на счастье. Теперь-то я понимаю, что люди, говоря «мясо во рту тает», хоор-хок имеют в виду, не иначе. Мягкое, сочное, ароматное до головокружения, остановиться невозможно. Опустошали мы блюда с видом «пропадай, душа, однова живём!», а Зая с товаркой тут же снова их наполняли. Запивать мясо полагалось бухлёром. Бухлёр — бараний отвар, бульон, в котором мясо томилось. Делаешь первый глоток из пиалы и понимаешь: прости-прощай, печёнка. Ибо жирно это запредельно, но и столь же запредельно вкусно. Зая у столика в огромной чаше бухлёра поварёшкой помешивает непрерывно, разгоняет сгущающуюся шугу бараньего жира, страждущим, что то и дело за добавкой подходят, со дна черпает. А всё равно тяжело. Народ это дело водкой да пивом разбавлял, иначе не сдюжить. Кстати, о пиве. Синяя бутылочная этикетка «Боргио» многим иркутянам знакома, даже тем, кто в Монголии не был. Оказывается, ещё в советские времена чехи в Монголии построили пивзавод, поставляли продукцию и в Иркутск, пока перестройка на горло не наступила. Говорят, пиво забористое, с выраженной хмелевой горечью. Под хоор-хок той ночью шло хорошо.

* * *
В Улан-Баторе я не была, думаю, там, как и в любой столице, магазины сродни привычным европейским, разве что изрядно сдобрены национальной туристско-адаптированной экзотикой. Здесь же, в Ханхе, обычные маленькие сельпо.
У хозяйственного ларька на скамейке пара монголов открытия ждут. Это старик со старухой, она в ярко-синем шёлковом халате-дели, он — в тусклом войлочном, у обоих жёлтые кушаки цвета солнца и золота. Популярная окраска, символ благополучия и достатка. Монголы говорят, что национальная одежда из их обихода не исчезнет никогда. Прогресс прогрессом, а монгол — монголом. Большей близости к природе, большей укоренённости в родной каменистой почве, большей замкнутости и представить трудно. Разве что какие-нибудь затерянные на тихоокеанских островах племена по этой части монголов превосходят. Кстати, информация для противников научно-технического прогресса и разной прочей эволюции: если народность живёт по законам дикой природы, как их деды и прадеды, восприняв от остального мира разве что электричество да променяв низкорослых выносливых своих лошадок на мотоциклы, это ещё не значит, что природа здесь процветает. Наоборот. Например, есть неподалёку от Хубсугула крохотное озерцо, которое россияне прозвали Лебединым. Когда-то, совсем ещё недавно, прилетали сюда по весне лебеди, бакланы, горные гуси, журавли, гнездились, выводили птенцов. Пока ушлые ханховцы про то не проведали. И вот образовался народный промысел: с начала мая и до конца июня всё местное население с корзинами, коробами, вёдрами, а кто и с автоприцепами съезжается на эти пологие берега. И собирают яйца, разоряя гнёзда подчистую.
Человек-легенда, хозяин здешнего экотуркомплекса, иркутский предприниматель, для монголов — дарга, хозяин, уважаемый человек, помнится, даже в школу местную ходил, разъяснял, умолял, доказывал, убеждал: «Да что ж вы, оглоеды, делаете! Ведь не будут больше к вам лебеди прилетать, останетесь на бобах. Ну нельзя ж так варварски!» А ответ один — улыбка до ушей, искренняя, детская: «Так вкусно же!» И что им возразишь? Домашних кур и уток выводить бесполезно, уж больно вольготно себя местные пернатые хищники чувствуют: пустельги, беркуты, даже грифы есть. Охотятся обычно на шустрых степных сусликов, но от неповоротливой домашней несушки не откажутся. Да и не в природе монгольской птиц разводить. Баловство. Хотя яйца — это да, яйца — вкусно. Вот так и перестали прилетать на Лебединое озеро птицы, увы. Какое-то время гнездились на клочке хубсугульского берега, что турбазе принадлежит, там и птенцов выгуливали. Но не прижились — людно.
И всё же нам повезло, увидели птиц, когда кружили по степи без цели и направления, вслед за ветром. Так и оказались в низине, где Ханх течение придерживает и разливается пошире. Лебеди, гуси, утки, бакланы, шум, гам, стайки молодняка на крыло становятся по-над самой водой. Мы долго там стояли, оставив машину за сопкой, и дождя не замечали. Такое каждому нужно увидеть и прочувствовать, а почему — объяснять бесполезно, слова тут не нужны, надо просто испытать. Если повезёт.
Но вернёмся к магазинам. Вывески не прочесть. Да, кириллица, но язык-то — монгольский. Кириллица, кстати, введена, не соврать бы, году этак в 1943-м или в 1945-м. А до тех пор был так называемый старописьменный монгольский. На некоторых священных местах сохранились камни с высеченными на этом языке надписями. Сельпо чаще на два окна, слева — продовольственные товары: макароны, консервы, конфеты, чаще всего российские, пиво, водка, из овощей разве что лук, картошка да — реже — морковь, а справа — хозяйственный отдел: вёдра-тазы-умывальники, сапоги резиновые, мыло, зубная паста. Российские деньги принимают везде, курс — сорок тугриков за рубль. Была забавная встреча в одном из магазинчиков: семейство из Бурятии приехало на «буханке» с бурятскими номерами. Закупались, как ни странно, российскими карамельками, мылом и салфетками. С продавщицей объяснялись на бурятском. Определить это просто, в бурятском все числительные — русские. Торговка их понимала, а отвечала при этом по-русски. И они её в свою очередь понимали. Рассчитались честь по чести российскими деньгами, о чём-то спросили, выслушали ответ: «Бараны? А бараны там, в промтоварном!» Буряты, ничуть не удивившись, удалились по указанному адресу. Ну а в самом деле, где им, баранам, ещё и быть-то?
Мы тоже дверью хлопнули, отправились на поиски лавки для туристов. Такая, да не одна, нашлась. Здесь глаза разбегаются: кожа, верблюжья и ячья шерсть, травяные смеси для ритуалов, войлочная обувь. Можно и нужно торговаться. Если продавец русским не владеет, посредником становится калькулятор. Удобно. Говорят, одежда из ячьей шерсти целебным эффектом обладает. Сейчас, когда прошёл без малого год после поездки, могу это уверенно подтвердить. Цены скромные, и подделок нет, тут как с жемчугом в Китае — искусственное выйдет дороже.
В посёлке много ребятишек. Чумазые — страсть! Кстати, иной раз непосвящённому взгляду покажется, будто в деревне сплошь девочки. Это не так. Традиция велит до трёх лет мальчишек прятать, маскировать. Потому и волосы им не стригут, и, бывает, косы заплетают, и ленты повязывают. Когда-то в давние времена племена враждовали между собой. Ворвутся в деревню захватчики-соседи, первым делом убивают мужчин, от стариков до младенцев. Воинов жалеть нельзя, бывших ли, нынешних, будущих. В живых оставляли женщин. Войны давно схлынули, а обычай жив. Зато уж как исполнится мальчишке три года, праздник закатывают на всю округу. Стригут пацана, переодевают, бывает, даже имя меняют. Ребятня глазастая, любопытная. Уставятся на тебя перемазанными своими лунными мордашками, в носу созерцательно-вдумчиво поковыривая, ну как такого не угостить? Тем более конфеты — леденцы, карамельки, подушечки — вот они, на прилавке россыпью. Протягиваешь сладость, ребёнок принимает её обязательно двумя ладошками-лодочками, вложенными одна в другую. Все, всегда и только так. Такой жест — дань уважения к дарителю, выражения благодарности и радости от подарка. Кстати, и на священных местах во время ритуала всем участникам полагается принимать упорядоченные согласно правилу жертвенные продукты от распорядителя тоже именно так, двумя руками. И ленту-хадак, ту, что обвязывают вокруг столба-сэргэ, принимают на раскрытые ладони, под большие пальцы, обязательно открытым срезом к себе. Потом нужно изловчиться и развернуть полотнище срезом от себя, — негоже иначе, с закрытым сердцем, подходить к тэнгриям. Так вот, о ребятне. Вы в магазине, в правой руке сумка, камера или телефон, а угостить ребёнка хочется. Вот и протягиваете вы сладость свободной левой. Примут, ничего, но очень удивятся. По представлениям монголов, левая рука ближе к сердцу, и, отдавая что-то ею, вы отдаёте одариваемому свою удачу и счастье. Таких щедрот монголам не понять. Кстати, это касается и банальной передачи за столом солонки или хлебной тарелки. Дочь даже камни в Хубсугул привыкла швырять исключительно правой.

* * *
Дома. Но будто бы и не возвращалась. Я ещё там, мотаюсь по степи среди зеркальных петель Ханха, вытягиваюсь сусличьим столбиком и кричу-шепчу: «Смотри, дочь, журавли!» Да и проснулась дома не от дождя. Пустельга разбудила, их там, на хубсугульских берегах, видимо-невидимо. Степи, выбритые яками до щетины, отпускают к небу нагретые воздушные потоки, — а солнце здесь злое, горное, высота над уровнем моря 1645 м, от перепадов уши закладывает, и дышать в разреженном воздухе сопок тяжело с непривычки. В тёплых потоках плывут, распластав крылья, хищные пустельги, высматривают сусликов, роняют пёстрые перья и хохочут, хохочут. Да и как надо мной не хохотать, если я, зарёванная, прощаюсь с далай-озером, окунаю руки в воду, дождь за шиворот льёт, а я всё никак не уйду? Монгол-кочевник пригнал на турбазу баранов, сидит бочком в жёстком деревянном седле, смотрит на меня сверху вниз и сплёвывает усмешливо. Этим русским только дай погоревать, всё чего-то расстраиваются, всё чего-то страдают. А чего тут страдать-то? Погоды нет, дождик? Ну, дождик. А потом тепло будет. Жить надо, жить. Вон, стадо-то какое. Работа есть, жить надо.
Из всех моих путешествий это — лучшее. Монголия не туристический рай. Не будет здесь, хочется верить, ни лежаков, ни пляжей с коктейлями. Монголия выдувает тебя допуста степными ветрами и образовавшийся провал заполняет собой. Так, что на весь год мысли об одном: вернуться. И поскорей.
Из Ханха вырулил мотоцикл, и монгол, совсем ещё пацан, модный, с обесцвеченными до рыжины патлами, в байкерской куртке, заюлил по-над самой водой, подскакивая на камнях, — лужёная должна быть задница для таких манёвров. К сиденью магнитофон прикручен ремнями, и поёт сквозь плёночное шипение Мурат Насыров: «Ты это я, я это ты, и никого не надо нам». Улыбаюсь согласно. Ты это я, теперь уж точно. Монгола давно след простыл, там, за юртами на стоянке кочевника тропинка его круто уходит вверх, в сопки, к Мунку-Сардык. Встаю и иду, наконец, к машине. Не оглядываясь. Потому что обязательно вернусь.


100-летие «Сибирских огней»