Вы здесь

Целинные были

Эссе
Файл: Иконка пакета 11_chernov_cb.zip (41.54 КБ)
Юрий Чернов




Целинные были





Считаю, мне повезло: мои юные годы пришлись на время освоения целины, образования огромного Целинного края. Подобно тому как первые целинные совхозы начинались с колышка и палатки, так и наша краевая комсомольская газета «Молодой целинник» родилась, что называется, «в борозде»; у нее не было постоянного помещения, и у 28 ее творческих сотрудников не было жилья. В нашем редакционном гимне пелось:

Мы беззаветно спали на столах,
Потом за ними пили и писали,
И так же был далек от нас Аллах,
Как был далек отец народов Сталин...

Не кривя душой, скажу: мытарства и неустроенность тех лет переносились легко, ведь нашим героям было куда труднее! А что двигало ими? Романтика большого дела, желание отличиться, испытать себя? Вот это и старались понять мы, молодые журналисты.
Можно по-разному смотреть на целинную эпопею, но вряд ли кто оспорит главный тезис дела, в которое были вовлечены миллионы: «Люди поднимали целину, а целина поднимала людей».

1. Крещение на Кабырге

Та весна была половодной и дружной. По затопленной дороге к Тургайскому совхозу имени Крупской двигался странный агрегат.
Забрызганный грязью гусеничный трактор тащил на буксире автомобиль с дюжиной пассажиров на борту. Четверо из целинников ехали в совхоз впервые. Двое демобилизованных парней-рязанцев и разбитной веселый хлопец с Украины направлялись в совхоз по комсомольским путевкам, а четвертый новосел — уже пожилой, тепло одетый мужчина, — ехал без какого-либо направления. Он молча сидел в уголке на большом вещевом тюке и ловил каждое слово попутчиков...
Пробирались осторожно, чтобы на разливах не угодить в промоину или в скрытый водою овраг. Однажды вода захлестнула кабины и кузов так, что люди замочили ноги, но мотор «ДТ» каким-то чудом не заглох и победно взревел на другом берегу ложбины. С ближнего полоя снялись потревоженные утки и долго носились окрест, привередливо выбирая новую заводь.
К вечеру одолели лишь половину сорокакилометрового пути. Дорога снова уперлась в глубокий овраг, по которому с клочьями пены и мусора неслась мутная снеговица. В надежде, что за ночь вода упадет, решили заночевать.
Тракторист замерил солярку и часть ее отлил в ведерко — для костра. Путники примостились возле горящей ветоши, тут же накрыли стол. На плаще и газетах появились хлеб, колбаса, консервные банки — у кого что было.
— Погодьте, — вдруг спохватился хлопец, — я ж забыв про сало. Вы ж николы не пробували наше луганское сало!
— Я пробовал, — как всегда смущаясь на людях, сказал молодой шофер Василий Коцур. — С Кадиевки я.
— С Кадиевки? И молчав! — еще более оживился хлопец. — Вот це земляк — дай я на тебе подивлюсь. Верно — наш! Сидай до мене!
Только успокоились, принялись за еду, как в темноте послышались мягкий топот, фырканье, и в красноватое пространство вокруг огня выплыла лошадиная голова с настороженно-блестящим огромным глазом. Лошадь остановилась, на землю спрыгнул всадник. «Уй-бай!» — произнес он обычное у казахов восклицание, выражающее одновременно и удивление, и восторг, и приветствие. Это был Каирбек Таубаев — учитель совхозной школы. Он тоже возвращался из райцентра, куда ездил за зарплатой для своих коллег.
Каирбека пригласили ужинать. Он привязал лошадь, отстегнул от седла сумку и высыпал на газету целую горку сытных баурсаков — сваренных в масле колобков. Все было вкусно за этим дружным столом.
Ночь коротали за разговорами, шутками и анекдотами. Василий, ласково оглядывая говоривших, слушал, тихо смеялся, иногда ему и самому хотелось ввернуть в разговор удачное словечко, но по застенчивости не решался. А при его-то стати гоголем бы ходить. Чего стоили одни глаза — продолговатые, темно-вишневые, под темным ельником бровей.
«Не в коня овес, — часто сокрушался за внука дед и вразумлял: — Худо живется робкому да тихому. Понахрапистей, паря, надо быть. Кто смел, тот два съел».
А Василий так дедову науку и не уяснил. Три дня машина его стояла из-за маленькой, с кулачок, детали — бобины. Другой бы за это время механику горло перегрыз, а Василий на третьем слове выдыхался, будто денег взаймы просил. Вот и получилось: когда запчасть привезли, ее с лету урвал жиганистый бензовозчик Валерка Глухих. Скандалить Василий не стал, а в тот же день махнул в райцентр на попутке. Запчасть он случайно раздобыл — бобина приятно тяжелила нагрудный карман телогрейки.
Но не только бобину посчастливилось раздобыть в райцентре. Василий не утерпел и достал из рюкзака стопку книг, купленных в раймаге. Долго разглядывал их в неярком свете костра. Будет теперь что почитать. А читал Василий запоем, переживая за героев. Он верил, что все, о чем писалось в книгах, когда-то случалось в жизни. С героями этих книг Василию было легко беседовать и спорить, о некоторых он помнил постоянно, восполняя тем самым недостаток друзей и знакомых. Вообще-то Василию нравились многие из односельчан, только вряд ли те могли об этом догадываться. Вот сейчас ему вдруг захотелось обнять всех сидящих у костра и сказать им, какие они милые, славные, какая чудная сегодня ночь под звездами. Именно о такой он где-то читал, и это редкое совмещение реального и книжного обрадовало его еще больше.
Только его, Василия, жизнь, какой стороной ее ни поворачивай, никак не походила на ту, что рисовалась в мечтах. В мыслях-то он и по часу говорил перед зачарованными слушателями, и с девушками был смел, и всякие подвиги совершал. А в действительности все, что он ни делал, казалось незначительным и от него не зависящим. Среднюю школу не смог окончить — заболела мать. В училище механизации попал потому, что там был недобор. И на целину поехал из-за друга, у которого не заладилось в семье. Друг, кстати, уже уехал домой. «Эх, на поводу, паря, у других идешь, мятый хлеб жуешь», — говорил еще дед. Василий и о старом ворчуне вспоминал сейчас с умилением. Всех любил, о всех думал светло в эту ночь Василий Коцур.
Утро — сверкающее, залитое солнцем и звоном жаворонков, — началось благополучно. Вода, как предполагали, за ночь упала. Таубаев на лошади разведал брод, и машины одолели овраг. Но впереди новая преграда — речка Кабырга. Лед на речке был уже с продушинами и закраинами, а поверх него во многих местах шла вода. Мост через Кабыргу был ненадежен, а подъезд к нему размыт. Оставалось единственное — двигаться вдоль берега Кабырги, то есть в объезд. Каирбек поскакал впереди машин, но, отъехав на километр, решил возвратиться назад, к мосту. Оттуда до совхоза километров десять, а в объезд — около двадцати.
Таубаев направился к мосту не по гусеничному следу, а напрямую. Расстояние между всадником и машинами быстро увеличивалось, вскоре конник был слабо различим в бегущих от земли переливах марева. Василий любовался этим призрачным силуэтом всадника, парящего над землей. Он вспомнил лермонтовскую Бэлу и представил, что это Казбич скачет на своем Карагёзе, а за ним полощется на ветру бело-прозрачная чадра...
Но вдруг фантастическая сцена приняла непонятный оборот: лошадь, уже без седока, поскакала в сторону райцентра, а всадник — едва приметная точка — остался на месте. Василий протер глаза, однако обмана зрения не было...
По тревоге Василия машины повернули обратно.
Каирбек решил преодолеть протоку шириной около сорока метров. Лошадь по брюхо в воде дошла до ее середины, оступилась в промоину и скакнула на крохотный снежный островок. Едва зацепившись за него передними копытами, она резко дернулась, забилась, и Таубаев вылетел из седла. Не успел он встать, как испугавшаяся лошадь метнулась назад, переплыла промоину и убежала.
— Раздевайся и плыви! — закричали Каирбеку с подоспевших машин.
Вымокший, бледный Каирбек отрицательно замотал головой:
— Я не умею плавать. — На побелевшем лице его резко выделялись черные полоски бровей и усов. Вымокшего Каирбека била дрожь.
В кабине трактора оказалась десятиметровая веревка, и «ДТ» стал задним ходом подъезжать к Каирбеку до тех пор, пока вода не достигла патрубка, всасывающего воздух. Шофер Михаил Аймагамбетов кинул конец веревки Каирбеку, но когда стал привязывать свой конец к трактору, то нечаянно упустил его в воду. Веревку снесло течением, и теперь уже Каирбек должен был добросить ее до кабины. Ослабевший, вымокший, он сделал три безуспешные попытки, а на четвертую — тяжелая веревка выскользнула из окоченевших пальцев. Вдобавок ко всему мотор, засосавший-таки воду, стал «троить», и трактор, едва выбравшись на сухое, заглох.
Воцарилось тягостное молчание. Но тут подал голос неразговорчивый новосел:
— Мой тюк перевязан бельевым шнуром, помогите распутать...
К шнуру привязали кусок электропроводки и увесистую гайку, чтобы один конец забросить Каирбеку. Но длина связки оказалась недостаточной.
Василий встретился взглядом с Каирбеком и почувствовал в теле странную пустоту. Неотрывно смотрел он то на Каирбека, то на тающий на глазах островок снега, который размывала и затопляла прибывающая вода, а в голове уже созрело отчаянное и единственное решение, которое в этот момент могла подсказать совесть. Он еще не знал, как в деталях осуществится его план, но уже отстегивал свой ремень. То же сделали и парни из Рязани. И вот к шнуру пермяка накрепко привязаны ремни луганцев, рязанцев и еще двоих — Михаила Аймагамбетова и заместителя директора совхоза Николая Кима.
Все так же молча Василий разделся, захватил зубами конец шнура, зашел в воду и поплыл. Вода обожгла тело, дыхание перехватило, а шнур, натягиваемый течением, с каждым взмахом руки тянул назад сильнее и сильнее. «Только бы не свело судорогой!» Василий еще злее стиснул зубы и рывками, выбиваясь из последних сил, доплыл до снежного пятачка. Пальцы его не слушались, но он сумел крепко обвязать Каирбека шнуром и сказал ему, чтобы он как мог бултыхался, пока его будут вытягивать на берег. Каирбек кивал головой, а сам все ловил взгляд Василия, пытаясь отблагодарить. «Давай, тяните!» — махнул Коцур парням на берегу.
Василий не видел, как тащили Каирбека, он занят был другим — сложил в шапку Таубаева деньги, комсомольский билет, надел на голову и поплыл. Он не видел также, что позади него большая льдина с ходу срезала снежный пятачок, и там, где они только что стояли с Каирбеком, радужно засверкало на солнце быстрое течение.
На берегу их уложили на тулуп, растерли водкой, оказавшейся у того же запасливого молчаливого переселенца из Перми. Василий оделся в свое, а Каирбека нарядили в широченные брюки луганца, вязаный пермский свитер и солдатскую шапку.
— Ну, земеля, — хлопнул по плечу Василия луганский хлопец, — теперь вы с Каирбеком вроде как крестники. Так, Каирбек?
— Ага, я сегодня опять родился. Крепкий Вася друг, — закивал Каирбек. А сам все улыбался — то ли переполняющей радости, то ли своему потешному наряду…

2. Не постучался

В Рославле на Садовой звенели топоры. Около недостроенного дома трое кряжистых мужчин, трое братьев, оседлав взмокшие, липкие бревна, молча тесали стропила.
Битюгины строились сообща. Сначала выстроили дом старшему, Леониду, на второй год — Василию, а теперь вот — неженатому Станиславу. Только, похоже, парня это не радовало. Творилось с ним что-то неладное. То поймает на лезвие топора кленовый лист, то, замахнувшись, замрет, прислушиваясь к динамику на соседней улице. А там про одно и то же — про целину. «Не тот у парня интерес», — досадовали братья. Будто не для себя гнут они здесь спины, а калымят на стороне. Они, конечно, отработают свое, а там, брат, как знаешь.
А Станиславу казалось: с каждым ударом топора он все крепче приколачивал свое судно к тихой заводи — Садовой. Зачем ему дом в этом сонном Рославле? Вон на целине парни такие дела ворочают, а он что? Станислав откинул со лба куделю льняного чуба, в котором были неприметны золотистые кудряшки стружек, и на его загорелом лице просветлели серые девичьи глаза. «Уеду, — решил он, — а в доме пусть мать спокойно поживет. Одна, без детского сада. А то совсем ее затаскали меж двумя дворами, с ног валится». Вот что надумал Битюгин-младший, прислушиваясь к передачам хриплого динамика. Справив новоселье, он собрал чемоданчик и объявил, что уезжает на целину. Был конец февраля.
На восток Станислав отправился с дружком Анатолием Улинковым.
На столике в их купе лежала малоформатная политическая карта мира. На первый случай взяли билеты до Караганды.
Через день в вагон сели двое парней из целинного Есильского района. От их мохнатых лисьих малахаев, дубленых полушубков и сапог, утепленных войлоком, повеяло морозом и чем-то нездешним. Парни возвращались из отпуска. Держались независимо. На вопросы отвечали скупо, со смешком.
Улинков, затянутый в гимнастерку, допытывался про заработок, жилье и особо — «насчет женского персонала». «Не волнуйся!» — был ответ.
В Есиль прибыли ранним утром. Станислава будто кто под бок толкнул. Парни, уже одетые, в малахаях, пошли в тамбур.
«Так надо с парнями и сойти, устроиться в их совхоз, — вдруг осенило Станислава. — Надо было с вечера и договориться, эх...» Он растолкал Улинкова, заторопил: «Собирайся, сходим!»
— А? Что? Караганда? — выпучил спросонку глаза Улинков.
— Да, да. Караганда!
Спрыгнули с подножки. «Стой, забыл!» — панически схватился за карманы Улинков и ринулся назад в вагон. Битюгин простонал от злости и едва не накинулся с кулаками на попутчика, когда тот появился с двумя банками кильки.
Момент был упущен. Сколько ни бегал Станислав по вокзалу, парней в малахаях так и не увидал.
— Билеты до Караганды пропали, — проворчал Улинков.
— Молчи уж. Я тебе еще припомню твою кильку. Это из-за нее мы сели на мель.
— Что мы, сами не доберемся, — подал резонную мысль Улинков. — Парни называли совхоз. Не то Каранкольский, не то Таранпольский.
Пошли на трассу. Надо поспрашивать шоферов, они все знают. А попуток нет и нет. Час прошел, второй. Ботинки Станислава отбивали чечетку. Хмурый Улинков маршевым шагом мерял взад-вперед дорогу. Под его сапогами зло поскрипывал снег. Н-да...
Послышалось ровное гудение моторов. Шли два лесовоза.
— Вы не в Каранкольский? — крикнул Станислав. Лесовозы остановились. Скуластый шофер внимательно осмотрел путников, их обувь и, выпустив целое облако дыма, сказал:
— Такого совхоза нет. Есть Любимовский совхоз. А какая вам разница? Садись один в кабину, другой на бревна. У моего напарника есть пассажир...
Улинков воробьем скакнул к подножке: «Чур, первый». Шофер усмехнулся, высунулся из кабины:
— А ты, медведь, мне бревна не развали. Ишь, машину раскачал. Будешь коченеть, постучи в кабину. Поменяетесь...
Лесовозы со скрипом тронулись. Тотчас потянул резкий встречный ветер. Холодные иглы пронзили пальто.
Машины шли не спеша. Невесть куда. Ровные снега кругом. Пусто, голо. Взгляду не за что зацепиться. Дорога ползла под машину, как в мясорубку, медленно и бесконечно. Впереди тревожно и холодно полыхал закат. Ледяные иглы закололи больнее. А лесовозы не торопились. Словно плыли, раскачиваясь, поскрипывая. И дразняще натягивало из кабины табачным дымком...
Пора бы поменяться с Улинковым местами. Всего-то надо дотянуться до кабины и постучать... А мог бы дружок и сам догадаться. Давно пора... Станислав крепче поджал ноги. Растирал лицо, руки, хлопал себя по бокам. И не заметил, как впереди сверкнула россыпь колючих огней. Вот и первые дома. Контора. Эх, тут не до конторы. Станислав, почти не разгибаясь, съехал со скользких бревен и чуть не вскрикнул от боли в ногах. В конторе шла планерка. Гости зашли в кабинет, подали документы. Директор, мельком взглянув на бумаги, изучающе осмотрел ребят.
— Люди нам нужны. Поедете в третью бригаду. Ты, Битюгин, получишь С-80. Иван Михайлович, устрой ребят.
— Сейчас приму меры, — скороговоркой отозвался Иван Михайлович Мурай, заместитель директора, и куда-то ушел.
Давно окончилась планерка, опустела контора. Мурай не появлялся. Техничка намекнула, что пора ей закрывать контору.
— Вот она, целина, — зло выругался Улинков. — А ты мне про оркестры и митинги заливал. Давай-ка рвать отсюда, пока не поздно.
Улинков с видом незаслуженно обиженного достал «спасенную» им консервную банку, аккуратно вырезал кружок. Битюгин морщился, как от зубной боли. Голодная слюна залила рот, но кильку он все равно есть не станет. Никто не заметил, как в контору вошел казах — невысокий, в плаще поверх полушубка. За пять минут выпытал у ребят про их одиссею. О себе сказал два слова:
— Я парторг, — и добавил опечаленной скороговоркой: — Ай, Мурай, Мурай. Завтра ругаться буду. А пока бегите в столовую, а то закроют. Переспите сегодня в моем кабинете.
Когда вернулись, парторг Сыздыков уже сдвинул стулья и кресла, притащил откуда-то тулуп.
— Ну, спокойной ночи!
На жестких стульях было действительно спокойно, в кабинете — тепло. Улинков захрапел, а Станислав не мог уснуть. Как-то будет завтра? Пока здесь все чужое, непривычное. Впрочем, дорога от Есиля до совхоза — уже знакомая, обжитая. Кабинет и стулья — тоже. И парторг, видать, свой мужик...
...Полевой стан третьей бригады ничем не выделялся из тысяч подобных ему времянок, разбросанных на неоглядных просторах барабинской, кулундинской и казахстанской степей. Саманное общежитие с азиатской крышей. Вагончик-столовая. Десятка полтора тракторов. Вот уже два месяца Станислав живет и работает в этой бригаде. А стала ли она своей, нашел ли он то, что потянуло из Рославля? Трудный это вопрос. Вот Улинков жалуется на жилье — земляной пол, пятнадцать соломенных матрацев... И тульская гармошка, наводящая тоску, и замусоленные карты... А за окном степь, печальная, как лик слепого...
Все так, все верно. Вот и в меню столовой сплошная «макароновщина». А кто виноват? У Улинкова на этот счет категоричный ответ — начальство: рыба гниет с головы. Он уже и лыжи вострит: «Вот подкалымим в посевную, и только видел нас Ефимчук». Бригадира Ефимчука — пожилого лысоватого мужчину, вечно небритого, с красными воспаленными глазами, — Улинков возненавидел сразу, как тот вручил ему для ремонта еще новый, но разбитый в чьих-то лихих руках трактор. Станиславу достался не лучше. Признаться, и его коробило от бригадирства Ефимчука. Вечно куда-то спешит, командует на ходу. Когда Станислав отремонтировал свой С-80 и еще не успел оттереть ветошью руки, Ефимчук, как коршун с неба, объявился: «Помоги Старцеву — парнишка зеленый. Людей у нас нехватка». Почему не помочь, но ты бы сначала, бригадир, хоть одним словом отблагодарил, ведь всю неделю от зари до зари не вылазил из-под трактора, а машина на снегу, под открытым небом... Через неделю после начала полевых работ половина тракторов вышла из строя. С утра Ефимчук поехал за запчастями. Уже из кабины бросил:
— А ты, Битюгин, на третьем поле допаши лоскуток, обед захвати...
Станислав и поехал на это поле, неся в себе неприязнь к бригадиру. «Похоже, мужичок в передовики рвется... на чужих спинах». Трактор Станислава прогромыхал над балкой, выскочил на пригорок и пошел по меже двух перепаханных полей. А вот и третье. Ничего себе «лоскуток», подумал Битюгин, оглядывая загонку, конец которой терялся у горизонта. Он развернул машину и вогнал лемеха в подмороженную землю.
К ночи и половина «лоскутка» не была вспахана. Ефимчук, наверное, знал, что здесь более тридцати гектаров. Что это, насмешка? Надо вернуться.
Станислав выключил свет. Ладно, он пропашет ночь, а утром смотается. Раза два его одолевал сон, потом руки вновь налились силой.
Утром Битюгин уже собрался выехать из борозды, но тут представил, как Ефимчук, узнав, что поле не допахано, сделает отсутствующее лицо, подзовет одного из здешних асов и намеренно громко, при всех, прикажет допахать «битюгинский огород». «Огородами», а то и «грядками» Ефимчук нарекал пустяковую работу. Станислав все более неприязненно думал о бригадире. К вечеру второго дня усталость сковала каждый мускул. В голове гудело. На зубах скрипела пыль.
Вот и последний круг. Если бы оставался еще один, он бы не выдержал. На краю загонки Станислав выключил мотор, свалился на сиденье и моментально уснул.
Открыл глаза от резкого луча, прорезавшего кабину. Луч поднимал солнце. Станислав спрыгнул на землю и невольно засмотрелся. В синем ознобе маняще распахнулось небо, а к горизонту катилась черная зябь пахоты. «Черное море!» Да это же он один поднял целое море! Было поле серое, колючее от стерни, а теперь вот — чернее грачиного крыла и мягкое, теплое. Пахота уже нагрелась, дальние гривы заколыхались в ковыльных пробегах марева. Довольный — никогда не видел сразу столько своей работы, — Станислав потянулся, со свистом вдохнул пахнущий земляными ломтями воздух.
Сразу за бороздой начиналась рыжая, еще мертвая целина с колючими островками тарнача. И вдруг среди сухостоя, под самой гусеницей, проглянул синий глаз подснежника. Станислав растерялся, забеспокоился. Поспешно завел трактор и сдал назад. Еще раз подошел к цветку. Степь-то, оказывается, зрячая. А вон и еще глазок, и еще...
А в бригаде шумели ребята, и громче всех — Улинков. На стан не завезли продуктов.
У Станислава, не евшего второй день, помутнело в глазах. Недовольство, которое копилось раньше, вдруг поднялось, как вскипает вода, достигая критической температуры. Станислав сел на подвернувшуюся совхозную попутку. Хватит! Надо поговорить с директором и... Чем кончать разговор — покажет обстановка.
У двери, обитой черным дерматином, Станислав остановился, перевел дыхание. Обо что постучать? Придумали обивку, бюрократы! Поднятая рука отяжелела. Надо пройтись, обдумать хорошенько, с чего начать, и тогда уж войти — без стука!
Битюгин обошел вокруг конторы и повстречался... с директором.
— А-а, рославлец, здравствуй, здравствуй! Что не заходишь? Рассказал бы, как приживаетесь. Из этого Ефимчука слова лишнего не вытянешь. Сами, говорит, приезжайте да смотрите. Ходит, как бука. Все ему не хороши.
— У нас... — начал было Станислав, но его перебил директор:
— Знаю, знаю. Продукты сегодня завезли. С районом связи три дня не было. Мост паводком снесло. Сейчас, кстати, машина на складе для вас грузится. Пойдем, поможешь. Я вот о Ефимчуке не договорил. Поберегите его. Здоровье у него, сам знаешь, неважное, язва, а человек, можно сказать, в поле живет.
Битюгин покраснел. Ничего он о болезни Ефимчука не знал. И только сейчас припомнил, как Улинков частенько приговаривал: «Язва его забери!» Выходит, неспроста говорил. А директор помолчал и сам пожаловался:
— Ох, Битюгин, весновспашка нас жмет, а людей не хватает...
По пути в бригаду Станислав повстречался с шестью ребятами, взбунтовавшимися утром. Среди них — Улинков и двое новеньких, приехавших в бригаду дня три назад.
— Эй, Битюгин, айда с нами в другой совхоз. Тут ловить нечего.
— Мы везем продукты...
— Значит, остаешься? Ну и глотай подачки! Макаронами его купили! — и пошли, размашисто двигая руками. Утром он, наверное, ушел бы с ними...
На стане после ухода ребят стало еще сиротливее. Над брошенными тракторами кружили грачи.
Станислав пошел к бригадиру. Ефимчук садился обедать. Его железная миска со щами по обыкновению плавала в другой, наполненной до половины холодной водой. Не мог Ефимчук подолгу обедать, вот и остужал каленые щи. Он хлебнул, обжегся и, отложив ложку, стал что-то писать, пачкая соляркой бумагу.
Станислав засмотрелся на бригадира. Лысоватый, смуглое остроносое лицо за эти дни совсем осунулось, но глаза горели — воспаленно, гневно. Наверное, объяснительную пишет по поводу тех... Станиславу захотелось как-то ободрить бригадира, да в недобрую минуту подошел.
— А, и ты, Битюгин, за расчетом, — круто начал Ефимчук, не дав Станиславу и рта раскрыть. Глаза его стали еще злее. — Я тем героям не успел кое-что сказать, так тебе выложу. Ты их, поди, встретишь — перекати-поле в один овраг скатываются. Так вот, передай им, Битюгин, что нам такие покорители целины не нужны! Ни нам, ни соседним совхозам. Ишь, герои! Целину разворотили, вековой ковыль вверх тормашками перевернули. Подвиг, да? А я тебе скажу по-другому. Подлость это — расковырять землю и сбежать. А кто же будет комки на «покоренной целине» разбивать, кто сеять должен, урожай кто будет собирать? Кто нам дома тут построит, гаражи и мастерские? Кто целину обживать будет, да так, чтоб сады у домов цвели, ребятня чтоб кругом мельтешила? Что ты мне на это скажешь, Битюгин?
У Станислава перехватало горло от обиды, от горячих и верных слов Ефимчука. Говорить он ничего не мог. Косо оглядел столовку. Слава богу, никого здесь не было. Только повариха Маша Плотникова, «бригадная мама», как ее называли, печально посматривала на нетронутый Ефимчуком обед.
Станислав повернулся и вышел. Пусть думает Ефимчук, что хочет. Даже то, будто эта гневная речь убедила его остаться. Да, пусть так думает, если от этого будет ему легче...
…Никто в роду Битюгиных не был хлеборобом, а вот ехал он как-то летом мимо того — перепаханного и засеянного — поля и не утерпел, остановил трактор. Поля-то не узнать! Вместо черной зыби под свежим ветерком бежали в маревую бесконечность зеленые разгульные волны. И захотелось петь, бежать за этими изумрудными валами, отдаться их вольной стихии. Вдруг простая мысль объяснила причину этого небывалого волнения — да это же твое поле! Ты дал ему жизнь, это твоя пшеница выбросила колос, тебе, выходит, и убирать урожай.
— Слушай, Стасик, ты стихи случаем не сочиняешь? — спросил его как-то напарник Ворошков.
— Нет. Даже в голову не приходило.
— Ну и зря. Вот у меня один мотивчик витает, — Николай покрутил над головой растопыренными пальцами, — чую, ухвачу его. Уборочный такой мотив. А вот слов нет.
— Да ты что, музыку сочиняешь? — удивился еще более Станислав.
— Да, есть у меня две-три песенки. В Москве наша заводская самодеятельность исполняла. Вроде понравилось. Я так думаю, каждый человек должен что-то сочинить. Такое, чтоб по душе. Один — стихи, другой — конструкцию или проект. Без этого кисло жить.
Станислав вздохнул.
— Видать, мне сочинителем не быть.
— Это почему? Что, стихи не пишешь?
— И вообще.
— Неправда. На целину ты ведь сам собрался?
— Сам. Так что из того?
— Вот ты уже и сочинитель. Биографию свою сам делаешь, а не по течению плывешь. Или вот — к лопастям мотовила ты брезентовые ремни прибил. Помнишь, когда низкую пшеницу убирали, на солонцах? И хорошо у тебя получилось, товарищ конструктор. Опять вышло — не по шаблону работаешь. А как думаешь, почему?
— Да я всё, чтоб лучше, — засмущался Станислав.
— Во! Дошли до главного. Совесть у тебя есть. А у кого она есть, тот обязательно станет сочинителем. Значит, так и договоримся: за совесть — двумя руками. Будешь за нее держаться — никогда не заблукаешь...
Этот разговор вспомнился Станиславу в вагоне — ехал он в отпуск в свой Рославль. Снова была зима, но, слава богу, не было Улинкова. Где он сейчас? Поди, опять в Рославле. Не хотелось бы сейчас с ним встретиться и вообще — ни с кем из знакомых: смущал Станислава... его костюм. Ехал он в том самом рославльском пальто — изрядно обносившемся, обвисшем. Хорош, скажут, целинник, в старых обносках ходит! И ведь не объяснишь каждому, что денег у него на пять пальто хватит, но недосуг там, на целине, за обновками гоняться...
А дома приезд Станислава постарались воспринять как окончательное возвращение. Особенно мать. Она ревностно следила за тем, чтобы сын не ходил за водой или не вздумал нарубить дров, готовила отменные обеды. Стасик мог валяться в постели сколько вздумается. Каждый день — вечеринка. И девушек не забудут пригласить. Ну, разве не рай в Рославле?!
А на целине? Вон, ребята оттуда вернулись, такие страхи нарассказывали. И замерзают, и по пять раз женятся. Да еще без родительского глаза. Вот и куролесят...
«Оставайся, Стасичка! Послушай мать — хватит тебе мыкаться по свету».
А Станислав уже на третий день гостевания заскучал. От безделья, что ли, или от тоски по тому, что осталось там, в степи. Вдруг показалась ему щемяще дорогой и та долгая дорога от Есиля до совхоза, и ночь на стульях парторга, и кружение по полям — без конца, без края. Странно, чем труднее приходилось, тем дороже эти моменты в памяти.
В довершение приснился Станиславу странный, беспокойный сон: возле его разобранного трактора взад-вперед ходил смурной Ефимчук и приговаривал: «Все они в один овраг скатываются — перекати-поле...» А возле бригадира — одна повариха Маша. Она наливала в миску щи и снова выливала в бачок. Наливала и выливала. Есть было некому.
Станислав уехал из Рославля, не дождавшись окончания отпуска…

3. Волюнтаристская борозда

В свой очередной приезд на казахстанскую целину ее главный радетель Никита Сергеевич Хрущев посетил Всесоюзный институт зернового хозяйства близ станции Шортанды, а я, разъездной корреспондент «Молодого целинника», получил почетное задание написать об этом репортаж.
Высокого гостя ведущие ученые института и мы, журналисты, ожидали на площадке, где была выставлена новая сельхозтехника. С трех сторон площадка ограждалась канатом, а с четвертой — примыкала к неказистому одноэтажному клубу, в котором и намечалось провести встречу. По слухам, Хрущев должен был прибыть на персональном автомобиле, который, в свою очередь, заблаговременно доставили из Москвы в специальном вагоне, имевшем въездной трап.
Наконец, вместительный черный лимузин вкатился прямо на выставочную площадку, и из него вышел тот, кого ожидала не только наша рабочая группа, назовем ее так, но и приличная толпа рядовых сотрудников института и местных жителей, стоявших в два-три ряда по другую сторону оградительного каната. На главном целиннике была каракулевая шапка-«гоголь» и светлое полупальто, что выделяло его на темном фоне свиты.
Когда при осмотре уборочной и почвообрабатывающей техники Хрущев и «сопровождающие лица» приблизились к людям, стоявшим за ограждением, кто-то из мужчин просяще крикнул: «Никита Сергеевич! Обратите внимание на рабочий класс!» Казалось бы, что стоило лишенному чопорности вождю, к тому же — бывшему шахтеру, вынуть руки из карманов и приветно помахать людям, а то и подойти к ним, как это позже любил проделывать другой «Сергеевич» во время своих визитов, но Хрущев почему-то даже не повернул головы на этот голос из толпы. Объяснения этому эпизоду, оставившему неприятный осадок, я не нахожу и поныне.
Зато осмотр новой сельхозтехники не был верхоглядским и вызвал у Никиты Сергеевича одобрительные отзывы. Касалось это и широкозахватных жаток, и плоскорезов (своих и канадских), рыхливших почву с сохранением стерни, и сеялок, способных производить сев на полях, обработанных плоскорезами. «Вот то, что нам надо», — оценил Хрущев новую технику и добавил: «Надо дать ей путевку в жизнь».
После осмотра техники все пошли в клуб для беседы. У дверей, ведущих в зал, уже стояла охрана — два дюжих молодца в штатском. Они пропустили ученых, корреспондентов центральных газет, а нас, представителей местной прессы, тормознули. Со скрипом впустили газетчика партийного «Целинного края». Его коллегу из казахской «Тын олкеси» почему-то завернули, а после его второй попытки послали куда подальше. Если так обращались с партийцами, то чего ждать мне, комсомольцу? И все же я затряс своим красным удостоверением и командировкой, напомнив, что целину поднимает молодежь, что наша комсомольская газета имеет сто тысяч читателей и как же оставить их без рассказа о важной встрече Никиты Сергеевича? Поморщив крепкие лбы, привратники недовольно расступились: «Проходи... И чтоб ниже травы, тише воды! Понятно?» Ну, как не понять?..
В тесном зальчике для Хрущева были сдвинуты два стола, а вплотную к ним в несколько рядов — стулья. Я сел в третьем ряду — благо свободных мест напротив крутого на выходки и реплики генсека было немало.
Совещание длилось более двух часов, без перерыва. Ведущие ученые института делали обстоятельные доклады по основным зерновым и бобовым культурам на целине, в том числе, конечно, и по кукурузе. Удивительно, но Никита Сергеевич все сообщения слушал очень внимательно, иногда что-то спрашивал, уточнял, причем чувствовалось знание предмета.
Когда стало душновато, Хрущев снял пиджак, повесил его на спинку стула и в своей белой вышитой косоворотке стал выглядеть добродушно, по-домашнему. Последним делал сообщение директор института Бараев. Минут двадцать Александр Иванович обосновывал целесообразность строительства плотин и запруд на балках и речушках для сбора талых вод — с целью полива и рыборазведения. Хрущев слушал молча. Когда доклад был окончен, он, будто очнувшись, вдруг спросил: «Так что вы хотели сказать?» Вопрос прозвучал убийственно: доклад или не слушали, или не принимали всерьез. Стушевавшись, Бараев был вынужден в нескольких словах повторить суть: надо, мол, строить плотины, запруды... «Так стройте! Кто вам не дает?» — резко бросил Хрущев и перешел к заключительному слову.
В своем коротком репортаже, названном несколько витиевато («Указка времени коснулась Шортанды»), я положительно отозвался об институте, привел слова Хрущева о показанной ему технике — «вот то, что нам надо», а также сообщил о главном выводе совещания в Шортанды — сосредоточить дополнительные усилия на выращивании и значительном расширении площадей гороха — главной бобовой культуры на целине.
К моему удивлению, в пресс-группе Хрущева моим репортажем остались недовольны. Вроде бы оценкой деятельности института. Причина стала ясна мне после речи Хрущева, которую он произнес на открывшемся через два дня зональном совещании работников целинных хозяйств. Система земледелия, разработанная в институте Бараева (использование в севообороте до 30 процентов чистых паров), была подвергнута критике; ей противопоставлялась пропашная система А. Г. Наливайко из Алтайского института земледелия (у Наливайко практиковался так называемый «занятый пар», а чистому отводилось 1—2 процента пашни). Критерий для сравнения двух систем был в духе Хрущева: у Наливайко в тот год оказался выше урожай на один гектар пашни. Даже без учета разницы почво-климатических зон двух институтов, здесь не учитывались вредные последствия, к которым могла привести интенсификация в обработке почвы — ее измельчение, пыльные бури.
В научном споре между системами земледелия Бараева и Наливайко, споре, требовавшем проверки временем, Хрущев, движимый идеями «догнать и перегнать» (США), поспешил отдать предпочтение пропашной системе Наливайко («...мы поднимаем руку за товарища Наливайко»). Не удержался Никита Сергеевич и от забористой шутки: «Что касается... системы земледелия, то здесь, тов. Бараев, вам придется поучиться у тов. Наливайко и тов. Кан Де Хана — председателя колхоза “18 лет Казахстана”... Он вам, если можно так сказать, не одну блоху под рубаху пустит...»
После критики Хрущевым чистого пара — основного гаранта урожаев в засушливые годы — без должной поддержки оказалась почвозащитная система опального Бараева. В результате целина столкнулась с грозной проблемой — пыльными бурями, уносившими гумус с миллионов гектаров полей. Кроме того, сокращение чистого пара привело к другой беде — засорению посевов. Эту проблему усугубляло и то, что в отдельные годы при гибели озимых в европейской части Союза по приказу из Москвы в авральном порядке увеличивали площади посева на целине. Как правило, их засевали с нарушениями агротехники, сорными семенами. В итоге вместо бескрайних чистых морей пшеницы, рисовавшихся в воображении стратегов целинного штурма, на отдельных фронтах оказывались земляные сугробы и царство овсюга с осотом.
Говоря шире, это были последствия не только осужденного позже хрущевского волюнтаризма, но и не изжитой поныне привычки партийной и чиновничьей братии заглядывать в рот вождям и бездумно исполнять все, что исходит от них.
Позже, после ухода Хрущева, почвозащитная система Бараева была вновь возвращена и даже оценена Ленинской премией, а потери от тех лет гонений на нее были списаны, как списывались многие тысячи машин, разбитых и раскуроченных механизаторами, «на сезон». (Бытовала поговорка: «Целина спишет».)
И все же в целом целина состоялась, окупилась — недаром в год ее 25-летия Леонид Ильич в своих «Воспоминаниях» попытался присвоить себе все ее достижения. А они были немалыми: в Сибири и Казахстане подняли и освоили 42 миллиона гектаров степей, создали более 600 совхозов. Первый «целинный блин» не вышел комом. На поднятых и засеянных тринадцати (!) миллионах гектаров был получен хороший урожай. «Целинный каравай» был весом настолько, что, к примеру, в наших общественных столовых хлеб стал бесплатным. С тарелкой супа мы, студенты, уминали горы щедро нарезанного хлеба и, оглянувшись по сторонам, опрокидывали в «балетки» оставшуюся наличность. Конечно, бесплатным хлеб был условно — за него кому-то недоплачивали, да и мы сами с лихвой отрабатывали его на уборке, куда нас регулярно вывозили по осени. И все же... спасибо первопроходцам и, конечно, Никите за тот целинный хлебушек, за волюнтаристски зачатую целинную борозду!
Спасибо ему и за так называемую «хрущевскую оттепель», свежий ветер которой был особо ощутим для нас, газетчиков. Мы прощали ему и неумение правильно произносить некоторые слова («совремённый», «коммунизьм» и т. д.), и далеко не арийский облик. Нам импонировало его умение образно и просто объяснить сложную проблему, к месту ввернуть меткое словцо или поговорку (исключая, пожалуй, «кузькину мать», которой он пригрозил кому-то в Америке). Не в пример нынешним руководителям РФ, объясняющимся с народом через министров и придворных тележурналистов, Хрущев умел говорить с людьми напрямую, чувствовалось, что он хотел им помочь во всяком деле — касалось ли оно внедрения «елочек», освобождавших доярок от тяжелого ручного труда, или использования самана и камышита во время нехватки стройматериалов. Если же Никита Сергеевич что-то не принимал (иногда не понимая сути), тут он был непримирим и даже груб. Помню, как неприятно поразила меня резкость, с которой на одном из бесчисленных совещаний Хрущев отчитал полевого бригадира, заикнувшегося о наболевшем — строительстве внутрихозяйственных дорог.
Как известно, памятник на могиле целинника № 1 по просьбе его родных поставил Эрнст Неизвестный: бронзовая голова на фоне белых и черных мраморных квадратов. Символика черного и белого понятна, это начала добра и зла. Но таковые есть в каждом человеке. Я же мог бы предложить Неизвестному, если бы был знаком с его заданием, идею более впечатляющего надгробия: золотой кукурузный початок, где вместо зерен вмонтированы мини-головы Хрущева. Ведь Никита Сергеевич был действительно многолик, какими только идеями и реформами он не сотрясал советское общежитие, да и весь мир. На золотом початке из голов стоило бы обязательно оставить редкую поросль кукурузных волос («рылец»), вставших дыбом. Поясню: с редкой порослью на голове Никиты Сергеевича, выйди он из могилы, случилось бы то же: Союз развалили, Крым уплыл за кордон, целина, которую он лелеял, — туда же. А сколько при этом разметано, разделено, искалечено судеб! Хорошо бы извлечь из произошедшего урок. И «верховным правителям», и «молчаливому большинству».

4. Целиноград болит в моей душе

Два часа ночи. Самый сон.
— Петропавловск! Приготовьте билеты и паспорта!
Зычный голос проводницы и ярко вспыхнувший свет будят пассажиров. Те недовольно ворчат:
— Надо же: русский город на Транссибе, а оказался за рубежом!
— Ельцина бы с постели сюда!
— С алкашей какой спрос? А вот куда нынешние правители смотрят?
Я уже наслушался подобных, если не похлеще, реплик, когда проходил более тщательный контроль на казахстанской таможне близ Славгорода. С вещами мы тащились в регистрационный зал, в отличие от нашего, показушно обставленный новейшим оборудованием: тут тебе и телеглаз, и сканер для багажа. Среди сотрудников в новенькой униформе не замечаю ни одного славянского лица...
Повторю за поэтом: «Все это было бы смешно...» А грусть моя отнюдь не из-за мытарств с багажом или ночной «зачистки». Нет, я печалюсь, и не только на таможне, совсем по иному поводу. Ведь я знал и другие — благословенные времена, когда жил и работал по ту сторону произвольно нарезанной границы. Вот и после петропавловской побудки я долго не мог уснуть и под стук колес вновь и вновь перелистывал страницы своей целинной юности, вспоминал друзей, на встречу с которыми ехал сейчас в Москву, и все более убеждался: а ведь мы жили и работали в будущем, в прообразе того самого «Города солнца», о котором, кроме Кампанеллы, испокон веков мечтали справедливые и романтичные умы...
В настоящее время мало кто помнит, а то и вообще знает, что в истории целинной эпопеи, бурно стартовавшей весной 1954 года, был второй, не менее значительный этап, связанный с образованием в 1961 году Целинного края из пяти областей: Акмолинской, Кустанайской, Кокчетавской, Павлодарской и Северо-Казахстанской (Петропавловск). В тот год целина как бы переживала второе рождение. Новый край со столицей Целиноградом (бывший Акмолинск), три новых газеты: «Целинный край», «Тын олкеси» (на казахском) и наша комсомольская — «Молодой целинник». 13 марта 1961 года вышел ее первый номер — дата, чтимая нами не меньше, чем день собственного рождения.
Если я скажу, что наша газета была большого формата, выходила пять раз в неделю и имела нарастающий год от года тираж — 50, 80, 100 тысяч, то скажу о ней очень мало, во всяком случае, не самое главное. Целину, как известно, осваивала вся страна. Наша газета в этом смысле не была исключением. Из ста претендентов первый редактор Валентин Осипов десятерых отобрал из Москвы и Кустаная (в том числе меня), по тройке — из Ленинграда, Алма-Аты, по два — из Кишинева, Свердловска, Саратова и Улан-Удэ. Новосибирск был представлен в газете Ниной Кулик и Ритой Поповой-Зеленской. Даже по географии такого маленького коллектива, как наша газета, можно судить, насколько была притягательна работа «в крае целинного подвига». И ведь знали, что едем не на готовое, что о квартире в первые два года не стоит и речи заводить.
Редакцию временно разместили в четырех кабинетах железнодорожного техникума, в каждом — по два-три отдела. А жили где придется: одни — в гостинице, другие — в старых «колчаковских» вагонах, семейные — на квартирах. А мы — самые молодые и неприхотливые — тут же, в редакции. Удобно: отработал, попил чайку — и растягивайся на письменном столе, застланном подшивками «Кустанайского комсомольца», припорошенного «Молодым целинником». Для полноты картины такая деталь: единственный на всю редакцию телефон — предусмотрительно на тридцатиметровом проводе. Когда на собраниях звонили с междугородной (а звонили то и дело), абонент брал под мышку аппарат и, волоча шнур, удалялся в коридор для разговора.
Не забыть наши летучки. Это были вариации Страшного суда. Кровопускания не избегал никто. Как беспощадно каралось тут пустословие, поверхностная разработка темы! А удачи воспринимались как должное. Само собой: разве иначе позволительно писать на целине? Героика ее первых лет и огромность новых задач — вот то, с чем постоянно сверяли свою работу.
Меня до сих пор занимает этот феномен «Молодого целинника», когда каждый из нас, даже новичок на газетной ниве, казалось бы, делал непосильное, раскрывая свои самые лучшие возможности и, не в последнюю очередь — человеческие качества. Что это было? Что за журналистский котел гудел на целинном костре, варясь в котором, каждый становился словно моложе, чище, талантливее? С одной стороны, тут многое определяло время так называемой «хрущевской оттепели». «Критикуйте, невзирая на лица, пишите раскованно, так, как требует тема и факт», — говорили нам. И мы так и поступали, следили, по чьим материалам принимались самые действенные меры.
С другой стороны, наши отношения пока не омрачали ни квартирный вопрос, ни мышиная возня интриг и амбиций, наблюдаемые почти в каждой редакции со стажем. Мы же начинали с чистого листа, стараясь, как при любом, даже случайном знакомстве, показывать себя с самой лучшей стороны. Вот и в командировках, знакомясь со своими героями, целинниками первых эшелонов, которые трудились в еще более трудных условиях (палатки, вагончики, работа от зари до зари), мы невольно заряжались их энергией в большом деле, на фоне которого твои болячки и слабости просто не брались в расчет. Иными словами, здесь побеждал и работал тот самый дух советского коллективизма, который не в чести у нынешних «хозяев жизни».
Благодарю судьбу за то, что, мотаясь по степным просторам с их несравненным ароматом купающихся в солнце трав и злаков, я погружался и в эту живительную атмосферу коллективизма, где главенствовали самые чистые отношения людей, спаянных делом, непосильным для одиночки. Говоря по-иному, все мы, молодоцелинники, становились духовной родней, узы которой покрепче кровных.
Повторюсь: вряд ли кто сейчас будет оспаривать то, что целина состоялась.
Расцвел и неприметный город, ставший целинной столицей, где я прожил пять лет. Бывший глиняный Акмолинск принял от щедрот Никиты Сергеевича Хрущева прекрасный Дворец целинников, вокзалы, целые улицы домов, построенных «с колес». Были у нас дома «московские», «киевские», я жил в «ленинградском».
На 1963 год в крае проживало более трех с половиной миллионов человек — почти треть населения республики. По Всесоюзной переписи 1959 года русские составляли здесь 45 % населения, украинцы — более 14 %, белорусы, немцы, татары — 16 %, представители титульной нации — казахи — около 19 %. Поговаривали, что русскоязычный Целинный край может войти в состав РСФСР.
Казалось бы, живи, многонациональный край, богатей и развивайся. Ан нет. После смещения Хрущева, как бы в пику его идеям, кунаку Брежнева Кунаеву было дозволено сложившийся во всех отношениях Целинный край расформировать, а краевые газеты, соответственно, закрыть. Но это была лишь первая административная гримаса на светлом лике края, называемого «Планета целина». Вторая и самая зловещая пришла из Беловежья — вместе с винными парами трех славянских президентов, преступно приговоривших к смерти Советский Союз. В одночасье бывший Целинный край со своим романтическим русскоязычным населением оказался за границей. Не имея никакой конституционной автономии и брошенное Россией на произвол судьбы, оно, это население, стало спасаться и выживать по принципу «кто как может».
Первыми от языкового и административного давления «акиматов», сплошь возглавляемых представителями титульной нации, стали сбегать немцы. Они снимались с насиженных мест целыми деревнями. Впрочем, им было куда бежать. А вот прочих нигде не ждали. Отдав за бесценок благоустроенное жилье и дачи, сестра моей жены и ее взрослые дети уехали из Кустаная и теперь ютятся в домике с клочком земли в городке Михайловка Волгоградской области. Таких пострадавших — миллионы.
Чтобы подстегнуть исход русскоязычных из Казахстана, евразиец Назарбаев сделал лисий ход, перенеся столицу в бывший центр Целинного края и в четвертый раз поменяв его название (Акмолинск — Целиноград — Акмола — Астана). О какой автономии целинников теперь говорить?
Можно, конечно, сетовать на овечью покорность славянского большинства (увы, во многих местах, в том числе и в «северной столице», большинства уже бывшего), позволяющего националистам сносить памятники Ермаку и целинникам, повально переименовывать улицы и поселки во славу безвестных кочевников, но главного упрека в отсутствии отпора произволу правителей титульной нации заслуживают руководители РФ.
На эту тему наша пресса и телевидение почти не говорили и не говорят. Лишь Александр Солженицын в своих «посильных соображениях» «Как нам обустроить Россию» (1990 г.) указал на безалаберную нарезку границ большевиками: «где кочевые стада раз в году проходят — то и Казахстан». Но в те годы вопрос границ, по выражению Ленина, был «даже десятистепенным». А посему в «Казахстан», до 1936 года бывший автономией РСФСР, вошли и южная Сибирь, и южное Приуралье, «преображенные и восстроенные русскими, зэками да ссыльными народами». «И сегодня, — продолжает Солженицын, — во всем раздутом Казахстане казахов заметно меньше половины (было. — Ю. Ч.). Их сплотки, их устойчивая отечественная часть — это большая южная дуга областей... И коли в этом охвате они захотят отделиться — то и с Богом». За это вполне резонное соображение бывшему зэку Карлага казахские националисты пригрозили смертной казнью. А вот другого писателя — Лимонова — с его бутафорским планом партизанской войны в районе Усть-Каменогорска националистам не понадобилось пугать: его сажали на нары свои. Говоря о воинственном либо «тихушном» национализме, я не хочу бросить тень на гостеприимный казахский народ, о котором сужу не понаслышке. Речь — о неблагодарной, с чванливой верблюжьей губой политической элите...
Вот такие светлые и грустные мысли вызвала у меня «петропавловская побудка». А когда было особенно тягостно, я подносил к глазам письмо-приглашение второго и последнего редактора «Молодого целинника» Володи Червякова: «Дорогой молодоцелинник! Где бы ты ни был 13 марта 2011 года... давай в этот день в пятидесятый раз поздравим друг друга с днем рождения нашей газеты. И вспомним родную редакцию, нашу беспокойную работу, Целиноград, дорогую сердцу целину. По праву последнего редактора приглашаю всех к себе на юбилейную планерку. Откроет нашу встречу первый редактор Валентин Осипович Осипов и, как всегда, поименно назовет тех, кого уже нет с нами. Помянув ушедших, мы поднимем бокалы за нашу газету, за наше братство и молодость».
Все так и было. Не передать всех чувств, с которыми мы, — поседевшие, но с нестареющим блеском глаз, — обнимали друг друга при встрече, говорили о прошлом и настоящем, убеждаясь, что никто из нас — в угоду сомнительным переменам — не перекрасился, не предал те светлые идеалы добра и справедливости, с которыми мы жили и работали в самой боевой и спартанской газете.
Думаю, что целинный старт сыграл ключевую роль в творческой судьбе каждого из нас. Валентин Осипов после «Молодого целинника» возглавлял издательства «Молодая гвардия» и «Художественная литература», а сейчас он один из ведущих шолоховедов. Владимир Червяков длительное время был ответственным секретарем еженедельника «За рубежом» и организатором поставок русскоязычной прессы в Прибалтику. Юрий Калещук работал в журнале «Журналист» и газете «Алфавит», где напечатал, пожалуй, самую язвительную и разоблачительную статью «Панама» — про оберегаемого властями ваучерного афериста Чубайса. Стали писателями Петр Скобелкин, Евгений Гущин, Адольф Дихтярь, Владимир Бараев, Сергей Смородкин и другие. Целинная закваска, убежден, играет животворную роль и в творческой судьбе автора этих строк...
Пять лет, всего-то пять лет просуществовала наша газета «Молодой целинник», сгорев, как метеорит, в атмосфере политических и националистических козней, но свет ее неугасим, коли до сих пор собирает нас вместе, укрепляя наш дух и веру в лучшее, что есть в человеке.




100-летие «Сибирских огней»