Вы здесь

Это сладкое слово - рассказ

По страницам сибирских альманахов
Файл: Иконка пакета 08_iarancev_vladimir.zip (27.06 КБ)

Владимир ЯРАНЦЕВ

ЭТО СЛАДКОЕ СЛОВО РАССКАЗ

По страницам сибирских альманахов

1.Пролог. Рассказ это знамение времени

Чтобы наступило светлое литературное «завтра» и можно было перевернуть еще один лист календаря, надо еще пережить нынешнее «сегодня». Особенно когда оно подзастряло во «вчера», а кое-где и в «позавчера». Откуда же такой невиданный даже в серебряном веке сбой во времени? Не коварные ли нули «миллениума», напоминающие чистые листы бумаги, влияют на растерянные души писателей? И вот уже не знают они, занятые самой архаичной из творческих амплуа профессией, куда податься со своим творческим багажом, — в какой век, старый или новый, под какую обложку, глянцевую или «толстожурнальную», и на каком, в конце концов, языке разговаривать с разборчивым читателем. Эти метания и шатания ума я сердца, пера и стиля зеркально точно отражают то, что происходит ныне с нашим литературным процессом, ибо как процесс, как движение он хромает уже второй десяток лет. Есть в разной степени хорошие писатели и рассказчики, разного пошиба, формата и прыти произведения. Есть такие же разные журналы, альманахи, сборники, чье качество зависит от «складчины», в которую сыграет группа азартных и вольных, как ветер в поле, писателей. В общем, литература вроде бы есть, а процесса нет.
Такое бывает, когда останавливается время. И если сейчас на календаре 2003 год, то у иных авторов 1960-е, 5
0-40-е и XVIII, XVI века, античность, а у кого и вовсе сплошной винегрет, оказывается, чем дальше мы идем вглубь третьего тысячелетия, тем соответственно дальше в прошлое надо отступить.
Так, на пути к новой целостности, раскалывается, рассыпается, атомизируется литература, все дальше уходя от романа к рассказу, рассказику, анекдотику, абзацу, фразе, слову. И если все-таки пишется роман, то он почти всегда рассыпан, распылен на «микророманы» глав и главок, вставных новелл, воспоминаний и т.д. «роман в рассказах»? Однако обратим внимание на то, что роман как понятие столбовое для литературы, державное, можно сказать, государственническое, не уходит со сцены. И не уйдет, даже если вздумать его выгонять. Вопреки всем вместе взятым модернизмам с приставками и без. Вопреки рассказу королю и шоумену литературного «сегодня»

.
2. Какого цвета ваш рассказ

Рассказ бывает разный. Ассортимент и меню его на нынешнем читательском столе поразительно богат и многообразен. Явно лидирует здесь рассказ-случай, часто очищенный «ощипанный» до голого сюжета с персонажами-статистами. Автору здесь важно не приоткрыть дверь в вечность, увидеть за частным общее, а просто занять время, и воображение, развлечь, позабавить, шокировать и т.д. дорой такой «случайный» рассказ становится прикрытием литературной незрелости или бессилия. Видно, иной нечестолюбивый автор-рассказчик на долгую жизнь в литературе и не претендует рассказал, «опростался» и хватит, «политературил». Особенно грешат этим разноцветные альманахи, публикующие подчас не готовый «продукт», а некое литературное сырье: судя по размеру (2-3 странички) рассказ, а фактически набросок для повести, дебют романа, не обросший мясом быта и бытия, мысли и чувства.
Например, рассказ Л.Ефремовой «Крутая мочалка» («Врата Сибири», 1(6),Тюмень, 2001) имеет все данные для произведения на острую тему беспризорности. Но наш интерес исчерпывается и гаснет в эпизоде неудавшегося растления «мордатым негодяем» малолетнего. И все, прощай Юрок и его вечно пьяная мама, эта изначальная нацеленность не столько на рассказ, рассказывание, сколько на ударный, эффектный в нем эпизод освобождает автора от необходимости организовывать сырой материал в произведение, достойное внимания и размышления: героя бьют, поят, дурят, отшивают и т.д. Иногда такие «жестокие» рассказы идут в журналах чередой, как вагоны из блоковского стихотворения: «вагоны шли привычной линией, Подрагивали и скрипели; Молчали желтые и синие, В зеленых плакали и пели». Почти как в рассказах П. Брычкова из того же альманаха. В одном, «зеленом» под цвет алкоголя (рассказ «Победитель»), Виктор сначала поет под пьяную гармонику, а потом плачет, приковав себя наручниками к батарее и поклявшись больше не пить. В другом», синем», инженера-конструктора Старцева бьют штатные грузчики-«синяки» (цвет татуировок) за нештатную работу-шабашку (рассказ «Шабашка»). А между ними «желтый» рассказ о сорокапятилетнем Николае, у которого распадаются не только семья, работа, политические симпатии, но и воспоминания, запечатленные в пожелтевших письмах двух влюбчивых «тюменских девчонок».
Вобщем,
«цвету», то есть жизненной пестроты, чересполосицы, мельтешения хватает», а художественной завершенности маловато. И надо бы «поезду» притормозить, автору и героям выйти наружу, оглянуться на пройденный путь, уточнить маршрут, станцию назначения. Но на это нужна авторская воля, которой только у персонажей и в избытке. Тогда бы гармонист-революционер Виктор сыграл бы в конце песнь победителя на своей гармонии (вспомним А.Куприна), Старцев выпил бы с горя водку, которую он, шабаша, разгружал (вспомним С. Довлатова), а Николай написал бы неотправленное письмо в прошлое (вспомним К.Паустовского). То есть почаще бы авторам-рассказчикам оглядываться назад, на начало своих произведений, ну и на классиков тоже: «ружье»-то, по Чехову, должно стрелять, а образ, коли он дан не просто так, обязан иметь свое место и смысл. Между тем II. Брычков дает к своему «Победителю» эпиграф аж из... Гомера, что еще больше все запутывает.
Конечно же, на свободу творчества и всяческого вымысла,
и парения мы и не думаем посягать: резвитесь, писатели. Но при этом и не забывайте, что любое произведение, даже рассказ, должно «закругляться» в некую удобочитаемую целостность. Читателя надо любить и щадить его самые лучшие чувства и намерения, когда он берется за нелегкий процесс постижения современной литературы.


3. Рассказы-инопланетяне

Произнесем еще раз: «современная литература» («с.л») и вдумаемся. Ибо за этими неброскими, но веским словами некоторые пишущие-творящие готовы увидеть нечто большее, чем они обозначают. Вроде бы понятно: «современная» это то, что пишется сегодня, вся совокупность литпродукции на сегодняшний день. Но почему-то иным литераторам, одержимым идеями новаторства любой ценой и любыми средствами, в слове «современный» мерещится «модернистский», «модерновый»: с виду одно и то же, да вот и не то. Появилась даже на нашем сибирском альманахом небосклоне группа писателей, которая взяла это словосочетание «с. л.» в качестве знамени, подзаголовком к своему журналу «Замысел» (Новосибирск, 2001). Лучше сказать, не в качестве знамени, а марки, лейбла уж очень тут все модерново выглядит: от модной ныне глянцевитой обложки до причуд графического и художественного оформления. С интересом, подчеркнем, доброжелательным, берешь читать этот журнал-игрушку и не получается: текст, смысл, образ так и норовят уйти куда то вбок и вкривь, вслед за прихотливой ассоциацией. И пока собираешься с мыслями, глядь, а рассказ-то уже и закончился.
Мы сказали
«рассказ» и солгали. Потому что тексты здесь, написанные горизонтально (с вертикальными ясно поэзия), по признаку жанра никак не определены: «с.л» и все тут. Как, например, горизонтальный текст под названием «Скрябин» и авторством Артура Оша имеет протяженность. Примерно равную повести, а содержанием рассказу, некий одноименный тексту персонаж, инфантильный, как подросток и умный, как «застойный» интеллектуал средней руки, вяло тусуется в недрах местной богемы, вяло конфликтует с женой, вяло пишет какие-то мутные, как его сознание тексты-отрывки, а в паузах вяло чертит своим кубофутуристическим взором пейзажи окрестностей города, интерьеров и экстерьеров, да и всего, что попадется его автору-поводырю на глаза, правда, смотрит он не так, как положено, а будто вверх ногами, как-нибудь избочась или изловчившись. «В углу большая квадратная голова телевизор. В спальне зеркало с косоглазием... платяной шкаф и ночной, лезущий в темноте под ноги стол...». А вот улица глазами Скрябина: «Домы неправильные многоглазые черепа... Прошел пьяный злой крестьянин с торбой. Прошел пьяный злобный очкарик...». Толчками, как в вязкой среде, двигаясь сквозь все это «скрябинство», наконец натыкаешься на фразу, сразу все проясняющую: «Милый, ты не устал от пейзажей?», вот уж действительно, устал. Но устал он и вообще, в принципе, а автор, поддавшись настроению героя, написал очень уставший, усталый текст, оставив впечатление записок (дневника) графомана, собирающегося стать писателем. Пока собирается жизнь и проходит, как пейзаж за серым окном поезда.
Наше предположение насчет записок подтверждают следующие за
«Скрябиным» тексты «Замысла», оформленные то в виде переписки, то дневника, то интервью, а то и вовсе «письма с того света». Если переписка И. Лощилова и В.Сажина выглядит как искусная мистификация (якобы найден неизвестный текст якобы Д.Хармса), а интервью В.Сикорского как закамуфлированная био- или автобиография, то этот потусторонний рассказ-письмо В.Иванченко «Escape forever» при всей своей заумной фантастике, как ни странно, очень реалистичен. Он точно излагает суть творчества, групповую ментальность авторов «с.л.». «...Реальное пространство не всегда совпадает с его геометрическими отражениями в нашем уме. Некоторые полагали, что мы живем на внутренней поверхности шарообразного воздушного пузыря...Двигаясь вглубь земли, мы можем выйти на поверхность ДРУГОЙ планеты». Уж не с другой ли планеты эти писатели-текстовики, публикующие свои «замыслы», так и не переросшие в произведения? И поэтому манифест этой группы, отмеченный привычной, и потому надоевшей эклектикой модернизма (или романтизма, разницы нет) в стадии его разложения, звучит посланием инопланетян наивным дикарям-землянам, с их «примитивным» реализмом. Стремление писать свысока, в прямом и переносном смыслах, «минуя русскую литературу», «социальную реальность», смысл и «этос» как ненужные ингредиенты, выносит их за пределы не только России, Узбекистана (большинство авторов оттуда), «эмиграции», но и за скобки литературы вообще. Вот и получается, что вынуждены они «мириться с рассеянным присутствием», а лучше сказать, отсутствием. Ведь то, что читать неинтересно отсутствует.


4. Между исповедью и райком

Но вернемся с «внутренней поверхности воздушного пузыря «современной литературы» на землю. Там, где замыслы все-таки доведены до воплощения, а слово «современный» имеет непосредственное отношение к «социальной реальности». А как же, господа, без нее? Провалимся ведь в полное отсутствие не столько произведения, сколько литературного вкуса, смысла, слова вообще. И вместо рассказа (романа, повести) будут зиять пустоты, наспех замазываемые описаниями пейзажей, телесных отправлений и подоночными словами. Да и сами герои, вроде миражного Скрябина, останутся пустыми, только вот природа этой пустоты все-таки не метафизического свойства, а нравственного, духовного.
Как в рассказе В.Диксона
«Загадавший желание» («Зеленая лампа», альманах, Иркутск, 2002) о художнике с говорящей фамилией Прокрустов. Собственно ею, фамилией, уже все сказано, и дальше можно не писать, настолько исчерпывающ и нарицателен этот антично-мифологический образ: человек, художник, заключавший себя в прокрустово ложе ложных ценностей, но все еще мечтающий стать гением кисти. Но подготовка к гениальности выливается для «загадавшего желание» плюшкинским накопительством аксессуаров ремесла, и все, что ему остается слезливые восторги и эмоции при их созерцании. Они-то и составляют соль, а вернее, цвет рассказа. «О, этот зеленый!.., О, этот черный!.. О, этот красный!..» то и дело восклицают герой и его автор, поигрывая цветословесными ассоциациями и каламбурами. Постепенно из той игры и рождается ткань рассказа и красноречие автора. Но миф и притча о Прокрустове и его ложе, то есть лжи, переходит в анекдот, сам Прокрустов и его фамилия в каламбур, так что автору ничего не остается, как избавиться от него посредством умерщвления. От произведения же остается впечатление смеси раешника и исповеди, где побеждает первый. И с недоумением оглядываешься назад: неужто этот немолодой и незаметный человек с «однозначной седой бородкой» и еще более однозначной фамилией способен думать такими словами и словечками: «Бухой, вечно бухой...Великий бухой. По-немецки так и выходит: гроссбух» это о соседе. «Бровеносец в потемках» это о Брежневе. «Успеть спеть(созревать) успех успение успею» это о себе, который, как мы знаем, «не успел». В.Диксон назвал свой рассказ «новелла», что подразумевает, как минимум, преувеличенную, по сравнению с рассказом, остроту сюжета, его тяготение к «необычности», как сказано в одном литературоведческом словаре, «резко нарушающем размеренное течение будней». В данном произведении если и есть необычность в сюжете, то она ожидаема: «подвальный» художник Артем, рисующий «шедевры», подделки под которые приносят Прокрустову немалые барыши. Но особого развития этот традиционный конфликт между талантом и бездарностью не находит: пришел Артем к своему подделъщику, уничтожил его многозначительным молчанием и ушел, как сглазил. То ли потому, что слова были лишними, то ли автор захотел побыстрее закончить свою новеллу.
Однако если заглянуть в
другой словарь, англо-русский, то можно увидеть, что там «novelle» обозначает не что иное, как «роман». И вот что тогда начинаешь думать: если рассказы и новеллы нашим писателям не очень-то удаются (хрестоматийный примерГоголь, просящий сюжеты у Пушкина), то почему бы им не развернуть рассказовый материал до романа? Ведь в известном смысле написать рассказ труднее, чем роман: надо выбрать из неторопливого течения будней (а рассказ заложник настоящего времени) острый, проблемный эпизод, подобрать исполнителей, расставить по местам, точно и гармонично, художественные детали, вымести лишний словесный сор.
Вобщем, рассказ должен быть компактным, как суп в пакетах, и в тоже время легко «разбавляться» идеями, мыслями читателя, чтобы за одним эпизодом сразу вставали характер, жизнь, судьба человека. Конечно, давать советы, поучать легче, чем написать того же «загадавшего желание». Вопрос не в том, чтобы время от времени устраивать здесь импровизированные ликбезы («литбезы»), а во взгляде со стороны, пусть и критической, на наше литературное хозяйство. Ведь благодаря всеобщему, вселенскому смешению жанров и стилей, которое устроил нам взрывной ХX век, нельзя подчас отличить роман от рассказа (повести) и наоборот. И это бы еще полбеды. В конце концов главное, чтобы было написано талантливо и правдиво, а в каком жанре дело десятое. Тут другое: сам писатель, путаясь в жанрах, уж и не знает, болезный, как поступить со своими героями и своим языком на короткую или долгую дистанцию их готовить, сколько им отмерить горестей и радостей, что с ними делать вообще. Особенно если изобразительный материал, извините за выражение, так и прет.


5.      
Откуда пришел леший, и причем тут Пелевин

Вот тогда-то и возникает некая гибридно-переходная форма от рассказа к роману в виде цикла рассказов, объединенных либо общим(- и) героем (-ями), либо общей идеей (вспомним «буддийский» цикл Бунина или «деревенские» рассказы М.Горького). Дальше больше. На этой почве появляются романы, такие разные, как «Герой нашего времени» и «Сандро из Чегема» Ф.Искандера, а с другой стороны, циклы циклами и остаются, как «Повести Белкина» или «Дублинцы» Дж. Джойса.
Так,
на грани романа, появляются циклы В.Куропатова «Явился не запылился» и «Возгласы» («Литературный Кузбасс», №3-4, Кемерово, 2001 2002). Уютные, сердечные, почти что благостные, они баюкают и ласкают душу какой-то нездешней, не-«современной» добротой и мягкостью. Исходит вся эта благодать от главного героя деда Мартына по прозвищу «явился не запылился» или просто дед Сарбала. Автобиографический герой рассказчик, называет его «лешим», «хорошим, славным, любимым лешим». Он не пьет и не зло(скверно)словит, но зато балагур, хлебосол, чудодей, являющийся герою мальчику в сложные минуты жизни: но может выгодно продать яйца на базаре, принесет «домашненького» голодающему студенту и т.д. Откуда же явился такой феномен на страницы «современной литературы», уж не из лесу ли? Нет, он явился в наше некоммунистическое далеко почти из коммунизма послевоенных горько-сладких лет, где люди держались не столько за мошну, сколько друг за друга. Вот потому-то дед продает, шутя и припеваючи, яйца на рубль дороже («за прибаутки») и щедро сыпет бесплатные семечки в карманы мальчика такова «советская спекуляция»! Вот потому-то так сладко слушать его байки и анекдоты про тот же коммунизм потому что тогда уже жили при коммунизме, не плакатно-казенном, фанфарном выдумке сов.аппаратчиков, а народном, общинном, искони нам, из деревень вышедшим, присущем.
Читаешь
и оттаиваешь от нынешней «новорусской» уже казенщины с ее культом всяческого потребления, в том числе и литературного. Одного хочется не растаять и не рассиропиться окончательно, потому что у героев этого цикла нет недостатков, и с ними не случается драм, бед, конфликтов, а только истории и житейские анекдоты. Видимо, таков дар писателя: видеть жизнь с ее душевной, почти патриархальной стороны. Эта лирика, примет времени не имеющая, частенько уводит В. Куропатова в иные времена и дали, оформляясь затем в другой цикл «Возгласы». Идет ли речь о седой античности и ее гигантах Александре Македонском, Диогене, Пифагоре, Ганнибале, или о наших с вами Петрухах, Иванах, Максимах, Фаинах, надо всем главенствует мудрый, но не высокомерный взгляд автора. Да и откуда высокомерию этому взяться, если автор здесь всегда на улице, и не просто подслушивает и подсматривает, но выслушивает и соучаствует в самых малых, даже крошечных людских и детских делах. До такой степени, что готов поверить, будто В.Куропатов был знаком с женой Пифагора Феано, лично ему сообщившей заповеди женской чести и чистоты, как, например, вот такую: «После своего мужа женщина очищается тотчас, а после чужого никогда». И тут же, перепрыгивая через тысячи лет, автор исповедует другую Феано, извините, Фаину, брошенную мужем и в чьем бедном сердечке месть соседствует с любовью и болью. Вот и получается, что мудрость это когда говорит и повествует сама жизнь, а писатель просто дает ей выговориться.
Одно лишь здесь, в этой круговерти времен и лиц, вызывает вопрос: почему так легко быть мудрым там, в те «баснословные года» и почему писателей, шагнувших за три нуля «миллениума» так тянет в послевоенные годы, а от них и еще куда подальше?
Возвратившись к уже высказанной мысли, повторим: чтобы глубже осмыслить трагически-драматическое «сегодня» и тянет писателей в прошлое. Однако если переживающая мысль, ищущая, где глубже, чтобы всплыть, где чище, превращается в праздную путешественницу, устраивающую круиз по эпохам, как по музеям, то ничего, кроме игры не выйдет. Герой рассказа Р. Левчина «Окончательный текст» («День и ночь», №5-6, Красноярск, 2003) чем дальше, тем больше запутывается во временной неразберихе. Попадая во времена античного Рима, он все больше убеждается в том, что прошлое существует за счет будущего, десантирующего туда людей-добровольцев при помощи фантастического вещества хронина. Большинство из них любопытствующие, которые остаются там, в прошлом, навсегда. Не редкость ученые-историки, библиофилы, герои, покушающиеся на тиранов, вроде Гитлера. Наш неназванный по имени герой просто писатель, драматург, уточняющий детали своей пьесы о Калигуле. Вот тут-то и начинается настоящая путаница: окончательным текстом для него, вкусившего прошлого, должна теперь стать не пьеса, а его жизнь, так как совершенно неясно, где прошлое, а где будущее. Ибо годы и эпохи («5 мая 1999 года, 3 декабря 19ЗЗ, 453 год до н.э....») неподвижны, а «человек очень быстро мечется из мира в мир, не замечая этой неподвижности». И вот он диагноз: «Никто не может наверняка знать в правильном ли мире мы живем». Оказывается, все зависит от «воздействий», микро- и макро-, человека на время и мир в целом, отсюда и последовательность времени. Не знаю, точно ли излагаю теорию автора рассказа, но выпутаться из этой околесицы можно было бы просто, без всяких теорий. Достаточно было сказать, что только честь, совесть, благородство, ум у каждого человека и всех вместе взятых и определяют картину настоящего, а следовательно, прошлого и будущего. Если человек хам и негодяй в энной степени, то он и без хронина начнет смахивать на Гитлера, его лицо по-лисьи заострится, прорастут чахоточные усики. А если человек колеблется между «инферналъностъю» и романтикой, между некрофильством и святостью, это будет либо Калигула, либо писатель, захотевший вместить в себя разом все времена и эпохи и при этом остаться в трезвом уме и доброй памяти. Как тут не вспомнить В.Пелевина с его «пустотными» романами, повторяющими старую идею относительности времен и пространств, а следовательно, и человеческих ценностей: лишь бы «кайфанугь», а остальное все приложится.


6. Рассказ как литературная забегаловка

Нет, не будем спорить, что без ретроспектив и ретардаций писателю, в том числе и реалисту, не обойтись. Особенно если писать не текст, а произведение, создавать художественный мир, а не лабиринты и ребусы, в конце которых вам покажут фигу или пустую кружку из под пива. Как это происходит в «Забегаловке времен развитого социализма» В.Шапко («День и ночь», 5-6, 2002) неизвестного жанра, назначения и происхождения текст. Ясно одно, что несколько собеседников, опять же не чуждых литературе, смакуют пиво в антисанитарной обстановке. Вернее в обстановке «антисанитарных» дружков и подружек, приколов и частушек, образов, сравнений, словечек. Эта плотная, как упаковка кильки к пиву, проза виртуозно замусорена нужными и ненужными подробностями. И потому, наверное, слегка кокетливо названа «эссе» — жанр, предполагающий свободу пера, в том числе и его невоздержанность. Не обошлось, конечно, и без алкоголя верного спутника писательской профессии, состояния опьянения как псевдотворчества, путаницы мыслей как вдохновения. Иногда, правда, кажется, что автор, самоопьяняется словами, а не градусами своих персонажей, так что неясно, кто из этого авторского коллектива (автор и компания его героев) больше пьян. «Га-га-га! Ну ты даешь! Напарник Слесарного был губат. В спецовке вытянут и могутен, как железная емкость для бензина. Или для сбора ягод. Га-га-га! Ну и женился бы на ней. Да ты что, она же канашка!...» Этот отрывок из потока сознания так же бессмыслен, как любой другой из этого текста, ибо соткан не из мыслей и слов человеческих, а из воздуха, самой атмосферы этой дешевой пивнушки, где нужно просто поскорее «залить баки», заполнить неисчезающую пустоту. Наивный, ждешь чего-то более значительного, чем трепология, а тут приходят бабы-пропивашки и горланят срамные частушки. Остальное судьбы и деяния, направление мыслей и побуждения героев вскользь, исподтишка, одной строкой, фразой, междометием. Уколол, хлестанул, огорошил, съязвил, восхитил, посадил в лужу, утер нос и дальше, по кругу. «В забегаловку вошли двое. Нет, эти не были в раструбных яйцедержателях Олвиса»; «Пенные кружки напоминали Германию самодовольных Бауэров»; «Литобъединение называлось Феникс, то есть восставшие из пепла. И точно: в основном пердунки и клячипоэтессы». Кончается весь этот пивной балаган абсурдной метафорой выключенного света, когда «все вдруг побежали».
Будто автор и не заметил, что бежали они все уже давно, с первых же строк. По замкнутому кругу самооправдания, самоосмеяния, самооплевания, и наоборот.
А в общем вся эта несусветная карусель, обычная для «современной литературы» и всех, инфицированных болезнью разорванного сознания, сводится к искусству (скорее, антиискусству) одной фразы, больше одного абзаца, еще больше фрагмента или этюда.


7. Все мы немножко Хармсы

Розановский синдром, искус эстета, сквозьзубные перлы литературного денди не меньшая болезнь нашей литературы, чем разлагающийся в безжанровых текстах модернизм. При этом резко возрастает опасность вкусовых, да и нравственно-этических провалов. На таких текстах, расстриженных на фрагменты, как на таблички, надо бы ставить печать: «Осторожно, возможен провал!» «Сентенции Пантелеймона Карманова» И.Вырапаева («Зеленая лампа», 2002), почему-то названные повестью на фоне подобны им (к примеру, те же тексты из «Замысла») не столь про-валоопасны. Эти так сказать «сентенции» не лишены литературной и смысловой округленности, есть в них и душа, и юмор в его скептической ипостаси, есть и наклонность к этосу и эпосу в их концентрированном, как у Чехова, виде.
Но чего еще больше, так это всепобеждающего абсурда в его примитивистском, как у Хармса, аспекте. Так, если
речь заходит о любви, то к ней абсурдно приплюсовываются бензин, кефир, пылесос, музыка Моцарта и Вивальди и т.п.. Тем самым «сентенция 5», едва начавшись, уже но воспринимается всерьез, и дочитываешь ее, подавляя усмешку или вздох. Абсурд прогрессирует, когда автор вступает на зыбкую почву сновидческой тематики и поэтики. Оказывается, стоит только уснуть и жизнь человека становится как-то «жизненнее»: прекраснее, ярче, праздничнее. Для этого, правда, придется умереть вдобавок. Как в «сентенции 8», об одном счастливом «друге», которому «на войне пуля попала прямо в глаз», ну и начинается не жизнь и не смерть, а просто сон или в «сентенции 9» где скорее мертвый, чем живой и скорее во сне, чем наяву автору является «приятель», который перечеркивает все его книжные (Розанов, Достоевский, Беккет) представления о жизни, в которой все где должно быть место, нет, не подвигу, а скандалу, и скорее даже на том свете, чем на этом, уточняет загробный приятель. И сквозь весь этот мир вещей, явлений и существований, сквозь все эти чеховско-хармсовские штучки и подделки, нет-нет да и явится единственный герой этой «повести» «Я». Особенно любит оно являть себя в приписках к «сентенциям» под рубрикой «отрывки из дневника». И когда под «сентенцией 9» среди прочего читаешь: «Я мне нравлюсь», то готов приплюсовать к наличным семнадцати сентенцию номер восемнадцатую: «Я мне нравлюсь, следовательно существую. Мир мне не нравится, следовательно он не существует. Эрго: существую только я, а остальное только смех, абсурд или сон».
В этом же черном (обложка) журнале, не лишенном «черного» же юмора (В.Диксон, А. Шманов со своим» ностальгическим бредом в 52 картинах пьесой «Белая королева») и тем не менее называющимся «Зеленая лампа», есть еще один образчик литературы, склонной к сокращению видимого мира до размеров усмешки самовлюбленного «я». Это «миниатюры» Г.Иванова «Поклонник высокого». От армейского фольклора молодой автор (24 года) переходит к цитированию «Справочника юного атеиста», подлинного или мнимого?) и пикантной «голубой» тематике. Сии студенческие конспекты и любовные записки, выдаваемые за миниатюры, явно из разряда «прочитал и забыл» публикуются обычно на последних страницах журналов и газет. Таков уж этот сиюминутный жанр. Живут же некоторые насекомые один день, один час, одну минуту. Для того и предназначены. Встречаются, правда, и неплохие коллекционные экземпляры, например, из серии «Портреты». Особенно симпатичны здесь девушки-филологини, обрастающие «зеленой шерстью» от обильного чтения и вызывающие дух поэта Бродского, чтобы написать курсовую работу. Но как же это сверхкратко, не(до)развито, зародышево, словно насильно извлечено кесаревым сечением из творческого чрева автора!


8. Все начинается с детства


И зачем, спрашивается, им, полным литературной энергии способным писателям, растрачивать себя на мелочи: гербарии, альбомы и коллекции «насекомых» литературного происхождения, когда жизнь хочет, чтобы ее взяли всю, не дробя на кусочки и молекулы легковесных миниатюр и искусственных «сентенций». Почему бы на пути к этому не начать с детских воспоминаний, всегда теплых и всегда свежих, полных той жизнью, которая не терпит надуманного скепсиса или расхожего анекдотизма.
Ведь все в том же очень симпатичном, несмотря (или благодаря?) на цвет обложки, альманахе «Зеленая лампа», есть такой «теплый» рассказ Ф.Воровского «Учитель немецкого». Как и у В.Куропатова, источникам этой «теплоты» выступает не только юный автобиографический герой по имени Андрей, но и его старший друг. Здесь им является пленный немец (действие происходит в первые послевоенные годы) Юрген, который учит Андрея настоящему, а не школьному немецкому языку. Если бы знал он, на что обрекает мальчика, учащегося в твердокаменной советской школе, да и не только его! В движение приходит чуть не весь город, целая цепочка персонажей: учительница немецкого языка, в которой говорит ущемленное профессиональное достоинство (ученик не должен знать больше учителя); отец, готовый воевать за своего сына, как когда-то на фронте; дубоподобный директор школы, покрывающий своих учителей и строчащий донос в МГБ и наконец, голубоглазый майор этого МГБ, оказавшийся сердечным другом отца мальчика. А что же Юрген, из-за которого и разгорелся весь сыр-бор? А ничего. Ему достаточно оставаться самим собой «славным мужиком, профессором истории Геттингенского университета», отправленном фашистами на фронт как защитника евреев-профессоров, главным другом Андрея, мастером на все руки, боготворимом окрестными жителями. И не нужно пейзажей души и забегаловок, сюжетных тупиков и цветастой сти листики. Достаточно дать в натуре, на языке оригинала, немецкий диалог двух друзей, почитать и попробовать на вкус эти с металлическим привкусом готические слова и фразы, чтобы из них соткался образ необычного для глухой сталинской Сибири, но вполне обычного для аккуратной Германии, высоколобого немца-очкарика. И все. Эта вот невыраженностъ образа языком литературы, окутанность его дымкой воспоминаний, требующих не слов, а аромата эпохиимпонирует и раздражает одновременно. Так же, как и чекист, рискующий головой ради друга, который когда-то вынес его, тяжело раненного, с поля боя. Уж как-то попривыкли мы к другим кгбэшникам: бесчестным, коварным, чудовищно жестоким. И так трудно привыкнуть к другим, симпатичным.
Впрочем, чтение любого произведения привыкание. К сюжету, героям, атмосфере, языку произведения. Сам писатель когда помогает быстрее пройти процесс адаптации к себе, когда нет: сам, мол, трудись. Что же, есть в этом и свой резон, особенно когда накал, драматизм описываемой ситуации диктует герою и автору нелегкие мысли, чувства, поступки, слова, порождает мысли вскачь, чувства впрогоречь, слова невпрочет. Таким, почти таким, оказался рассказ А.Третьякова «Эрика рыжая» («День и ночь», №5-6, 2002). Одноименная героиня рассказа из того же времени, что предыдущий и тоже школьница и также явственно звучит тема нерусскости, только теперь таковой является сама героиня. На этом сходство кончается и начинаются различия. Хотя сам рассказ, его сюжет, никак не может начаться: автор и его Эрика по дороге в школу уже описали шофера автобуса, речные буксиры, газетный киоск, устройство сибирской усадьбы и избы, похвалили местное деревенское варенье, обругали уроки физкультуры, встретились с соседкой по парте и т.д. И только после всего этого выясняется, что она искала калошу для валенок — предмет жизненно важный для деревенского сибиряка. Эту калошу она потеряла, убегая от однокашника и врага Мишки, а ссора случилась из за того, что он назвал ее «фашисткой подколодной» (отец немец), и был за это исключен.
А дальше рассказ запрыгал по бездорожью сюжета и дальше, столь же одноного, как и однокалошная Эрика. Ей, избранной старостой и отличнице, зачем-то захотелось, в предвкушении отъезда в родной Ленинград, написать пафосное сочинение о «мальчиках, помогающих громить врага». Легко догадаться, что сочинение оказалось лучшим: враг-то уже был разгромлен Мишку исключили. И уж совсем непонятно, почему, увидев безногого «врага» в качестве вокзального нищего, она решила, что этот, другой Мишка мог быть героем ее сочинения, основанного на газетной заметке о мальчике, ехавшем на фронт и попавшем под поезд. Совесть за исключенного Мишку ее мучить не могла он был неправ, обозвав ни за что, ни про что фашисткой: неужто только за фамилию? Да, такой финал рассказа, на наш взгляд, явно «сделан», внося путаницу в нравственный облик героев: они словно вдруг поменялись местами, и главное, непонятно, почему. И все-таки, несмотря ни на что, и этот рассказ, как и многие «послевоенные», «греет», прежде всего атмосферой детства — трудного, голодного, но заставляющего жить, а не упрекать себя и других, что еще почему-то живешь,в этом зачумленном мире.


9. Эпилог, посвящаемый роману

Итак, мы пролистали сибирские литературные альманахи первых двух лет нового века и тысячелетия. К вполне убедились, что он, как по эстафете, принял тот раздрай и разгром, который учинило литературному процессу «замечательное десятилетие» (А.Немзер) 1990-х годов. Не потому ли альманахи как единица лит.процесса как новый принцип толстожурнальных публикаций стали более приемлемыми и более живучими, чем стационарные, периодические издания. «Альманашность», то есть одноразовость, пестрота, разноцветье имен и времен, пронизывает насквозь и произведения там публикующиеся. Они, все по большому счету «рассказы», где главное: рассказал, отчитался, «опростался» и канул. До следующего альманаха или «складчины». И все-таки то, что даже в такой, малой и случайной (от слова «случай» тоже) форме литература в Сибири существует и развивается большое достижение. Главное, люди продолжают жить в литературе и литературой как герои и авторы своих произведений. Пусть герой этой современной литературы не устоялся он часто беден, бледен, неуверен в себе, других своем творчестве, часто косноязычит или вовсе молчит. Иногда дает волю своему могучему, но беспочвенному и фактически вненациональному (еврей, украинец, немец, белорус, татарин и «прочие шведы» вместе с русским родили феномен сибиряка) характеру, уходя в пьянство тела, души или пера, а то и в подвижничество, ничем не мотивированное.
Но он живет, а значит идет к какой-то цели. Пусть через Узбекистан и Америку
(авторы журналов «Замыслы» и «День и ночь»), через Древний Рим и послевоенное детство, пусть через абсурд и метафизику, осколки времен и обрывки фраз. И когда-нибудь соберет все это разбросанное по закоулкам литературное и хозяйство и наконец-то обустроит свой жизненный и литературный процесс. И здесь главное слово скажет его величество роман. И вчерашний мелкотравчатый рассказчик скажет братьям по ремеслу и себе: «До свиданья, рассказ. Здравствуй, роман!»
«И братья меч вам отдадут».

100-летие «Сибирских огней»