Вы здесь

Хоть стой, хоть падай

Николай ВОЛОКИТИН
Николай ВОЛОКИТИН



ХОТЬ СТОЙ, ХОТЬ ПАДАЙ
Этюды


ПОСЛЕ ВЕНЧАНИЯ
Хорошо помню ту свадьбу. Мой давний знакомец, зубопротезный техник Ромазан Абдухаликов женил своего жгучеглазого отпрыска Руслана на томной пышнотелой блондинке Светочке Ивановой, бывшей однокласснице любимого чада. К тому времени Светочка уже готовилась в аспирантуру, а юный витязь, как называл Абдухаликов сына, закончив Рижское авиаучилище, работал диспетчером в местном аэропорту.
Гуляло человек полтораста, если не больше. По случаю такого многолюдства столы были накрыты прямо во дворе дома, и крики «Горько!» в тот майский, в чудных запахах ранней зелени день, вероятно, слышались на всю Покровку — горний, сопочно-подоблачный пригород Красноярска.
Мы с женой на правах отнюдь не самых последних гостей — как-никак земляки с хозяевами еще по жизни в подтаежном райцентре — сидели почти рядышком с молодыми, и я имел возможность не из неудобной галерки, а, так сказать, почти с авансцены любоваться четой. Чета же была до того приглядной, что, когда приспела пора произносить напутствие мне, я, подобно прыщавому недорослю, впервые увидевшему в книжке картинку с рубенсовскими Персеем и Андромахой, в волнении даже заранее приготовленные слова вдруг выронил из головы и промямлил что-то наподобие:
— Совет да любовь! Живите долго и счастливо... Все!
— Оторвал от хвоста грудинку! — не преминула резюмировать, ехидно хмыкнув, жена.
На что сам жених по-родственному, с ослепительнейшею улыбкой, возразил:
— Дело не в изысканности речей, тетя Тома, а в их сути. А дядя Коля всегда умеет выразить главное. Только вот с концовками у него иногда случаются нелады. Го-о-о-рько! — поправляя меня, гаркнул он над застольем и запрокинул невесте голову так, что вместе с нею едва не рухнул на землю.
На что невеста, отдышавшись от поцелуя, тоже задорно откликнулась:
— Го-о-о-рько!
— Ах, хороши! Ах, великолепны! — зааплодировал люд. — Будто по заказу друг для друга сотворены!..
С той поры прошло четырнадцать лет. За это время такой же чернявый, как папа, сын Руслана и Светочки Максим стал дотягиваться затылком до верхней дверной перекладины, за что и был включен аж в юношескую сборную города по баскетболу. Света из аспирантки превратилась в кандидата наук и бойко преподает сопромат и еще что-то там в техническом университете, а сокращенный за ненадобностью во времена лихих перемен из авиационных диспетчеров Руслан переквалифицировался в частного шофера-таксиста. Умер от рака старик Ромазан, державший до последних дней многочисленное семейство хоть и не в ежовых, но все-таки рукавицах.
Вот тут и начались «катаклизмы». Руслан обзавелся любовницей — юной воспитательницей детского сада. Сперва просто не стал иногда ночевать дома, а потом и вовсе ушел к молодухе, официально разведясь со Светочкой и зарегистрировав свои отношения с новоиспеченной супругой.
Однако… через полгода вернулся. В дом, в отеческий, из которого Светочка с сыном и не думала уходить. А чтобы доказать свою преданность ей, свое раскаянье в содеянном якобы в состоянии помрачения мозга, принял обряд крещения и повел Светочку под венец... Но пока они венчались и вторично справляли медовый месяц, обнаружилось, что детсадовская воспитательница в свое время тоже мух не ловила и нынче на сносях.
Руслан побежал к ней вроде бы просто поздравить и заверить, что не оставит без помощи, да так и осел. До той самой поры, пока не принес из роддома еще одного чернявенького сыночка. А когда утомился от детского писка, опять ступил в отцовы пенаты.
Так теперь и живет на два дома: куда захотел, туда полетел.
Недавно я услышал от приятельницы жены, что обе его супруги при каждой встрече, вместо того чтобы разом расставить все точки над «и» да не смешить окружающих, затевают на полном серьезе разборки: кто из них имеет больше прав на Руслана.
Пестунья малышек кричит:
— Наш брак с ним скреплен государственной печатью!
Кандидатша же наук и наставница без пяти минут инженеров не соглашается.
— А мы с ним обвенчаны! — строго внушает на правах старшинства. — Самой Божьей волей утверждены в званиях мужа и жены!
Хоть бы Господа-то всуе не трогали! Тем более что я сам на днях видел, как Руслан обхаживал уже третью дуреху: свеженькую волоокую невропатологшу из поликлиники.
Теперь нового смугленького российского гражданчика вскорости жди!

«САРОГА»
Остановишься иной раз среди улицы, оглядишься, и оторопь пробирает. Такое чувство, что у нас в стране никто ничего не делает, все только торгуют. В магазинах — торгуют, на крыльце магазинов — торгуют, за углом магазинов — торгуют, на тротуаре — торгуют, обочь тротуара под тополями — торгуют. А уж киосков пивных вокруг — скоро на одного гражданина не меньше чем по паре придется: пей, народ честной, веселись! Другой раз и не хочется, и печенку саднит, а все равно посмотришь, посмотришь, да и соблазнишься, и примешь...
Тот киоск стоял на берегу Качи еще с советских времен и был единственным многие десятилетия в прикачинском городском околотке. Поражаюсь, как в те безалкогольно-суровые времена, когда все пивнушки с разведенным на три круга пивком, согласно строгим инструкциям, «могли иметь место лишь в сугубо определенных местах», то есть где-нибудь на задах, возле свалок, уличных общественных туалетов, за вонючими гаражами, этот мог беспрепятственно кособочиться чуть ли не в центре города, рядом о бойким пешеходно-автомобилъным мостом через речку, да еще и прямо напротив рыночной площади, но что было, то было. Конь о четырех ногах и тот спотыкается, а уж высокое начальство и вовсе...
Естественно, что когда страну обуяла повальная эпидемия предпринимательства, а точнее, беспардонного растаскивания общественного добра по личным карманам, на внешне убогий киосочек сразу же объявилось дюжины полторы претендентов. Были, говорят, между ними и великие ссоры, и драки, и даже кому-то ненароком в бою вроде ухо или нос отстрелили, но в конце концов захватил-таки кормное место, как и положено, самый крутой из них и нахрапистый, некто Антончик Фиряго, в прошлом рубщик мяса на комбинате питания, а к той поре владелец пяти или шести квартир в многоэтажных, государственных, между прочим, домах. Сделал наскоро косметический ремонт заведения, нанял двух молодых продавцов для круглосуточной бесперебойной торговли и, как говорится, вперед...
Возвращался я как-то жарким полднем с базара, увидел обновленную вывеску «Свежее пиво» — как будто можно торговать и прокисшим! — и не справился с соблазном, свернул.
Подошел, заказал маячащему в глубине амбразуры совсем еще зеленому половому кружечку для начала, гляжу, сереет на узеньком прилавке горка тощеньких высохших рыбок, а рядом на пластмассовой приставке карандашное ущербное пояснение: «Сарога 7 рублей штука».
Подманиваю пальчиком недоросля, шепчу на ушко:
— Сынок! Убери подальше шпаргалку, не позорь заведение.
Тот непонимающе таращит глаза:
— А че?
Поясняю:
— Правильно пишется «сорога», а не «сарога».
Вьюнош заметно краснеет и вместе с подхваченным ценником растворяется в черной глубине боковушки.
— Ры-ры-ры-ры! — слышу вдруг оттуда почти волкодавье рычание, заглушающее мальчишеский лепет.
А вскоре прямо перед моим лицом шлеп что-то на затерто-грязную доску прилавка... Ценник! Тот же самый, что назад минуту здесь красовался, с той же подставкой, с тем же клочком бумаги и тою же «прописью». А вслед за ценником высунулась из амбразуры разъяренная физиономия самого господина Фиряги.
— У кого-то, может, и сорога, — рявкнул он, сверля меня взглядом и сверкая жирными пятнами на нервных щеках, — а у нас — са-ро-га — и точка! — и еще раз пристукнул по прилавку уже не пластмассой, а волосато-увесистым кулачищем.
Я молчком отодвинулся подальше и хмыкнул: хозяин! А хозяина разве дозволено поправлять? Он тебя так поправит, что и «скорая» не поможет.
Даже вторую кружку не осмелился покупать. Да и вообще к этому киоску больше никогда не сворачивал.
Ком-мер-санты расейские...

ВЫГОДА ПО-НАШЕНСКИ
С некоторыми еще мутными и отдаленными призраками современной «прихватизации» я пообщался еще во времена «сталинского деспотизма», когда был сопатым мальчишкой.
Тогда большинство из нас уже лет с тринадцати в летние каникулы где-то работало: кто в колхозе на сенозаготовках, кто в сельпо на сборе ягод, грибов и лекарственных трав, кто подпасками в двух поселковых коровьих стадах. Я предпочел работу на Кетском лесозаводе подвозчиком пиломатериалов в его открытом и просторном, этак гектаров в десять, цехе готовой продукции, почему-то именуемом биржей.
В задачу мою, как и других малолеток, входило перестаповывать доски из штабелей на специальные вагонетки и доставлять их посредством «кряхтячего пара» узкоколейкой к причалу. На причале же взрослые дяди, экипированные тоже специальными накладками-плечевушками, дабы не пораниться, и обмундированные в модные тогда у грузчиков широченные шаровары, чтобы, по объяснению шутников, скрыть от постороннего глаза трясучку ног в напряге, взваливали стопки нашего теса на горб и тащили по пружинящим трапам на баржи.
У основания трапов стояли, как правило, довольно юные особи женского пола с карандашиками в руках и фиксировали каждую пронесенную мимо тесину на особой, отполированной до стеклянного блеска дощечке.
Я еще с первого дня обратил внимание на то, что почти каждый молодой работяга, протанцовывая мимо учетчицы, умильно подмигивал ей:
— Тасенька, не обидь!
На что красавица так же ласково кивала головкой:
— Ну что ты, Прокопий! Как можно?
По малолетству я до поры до времени никак не мог уяснить, что к чему. Но однажды… Прибегает на причал сам начальник биржи но фамилии Жилкин и срочно собирает собрание. И так-то рыжий, как одуванчик, а тут и вовсе огненный от переполненности эмоциями, произносит не своим голосом монолог:
— Вы, наши доблестные учетчицы, мать-перемать! Вы что, хотите разорить весь завод? Вы хоть представляете, что творите, ветродуйки вертлявые? Баржа грузоподъемностью всего в шестьсот тонн и у нее до ватерлинии на данный момент — вы смотрите, падлы, смотрите! — еще целый метр, а по вашим рапортичкам только в трюмы упичкано уже больше тысячи тонн! А-а, туды-растуды?..
На другое лето мама, работавшая уборщицей в Нарымской сплавной конторе, по блату устроила меня самого учетчиком в эту контору. Теперь свои школьные каникулы я проводил не на бирже пиломатериалов, а на бирже сырья того же Кетского лесозавода.
Сплавная контора сдавала круглый лес заводу, завод его принимал.
Бревна по бревнотаске — железному транспортеру болиндеру — шли прямо из речки Кети на разгрузочную площадку и в штабеля, называемые в Тогуре таборами, а рядом с речкою в будочке сидели мы, два бракера и два учетчика, по паре с той и с другой стороны, и каждая сторона всеми силами старалась друг дружку надуть: сплавной конторе было желательно, чтобы весь лес прошел чуть ли не высшим сортом, а заводу — дровами, отбросом.
До сих пор не разбираюсь в кадровых нюансах, хотя почти на протяжении всего трудового стажа подвизался в начальниках, но в Нарымской сплавной конторе народишко на уровне бракеров был почему-то гораздо мощней заводского, конкретней — наглее, горластей. И сколько бы ни грызлись два оппонента возле каждого проплывающего по бревнотаске бревна, сплавщики всегда оказывалась с победой.
Дело дошло до дирекции лесозавода, и однажды в нашу будку влетел разгневанный Морозов — тогдашний начальник биржи сырья.
— Жулики! — стал наступать на моего бракера Нифантьева. — Негодяи несчастные! Как можно? Как можно? У вас что, вся древесина из золота? Попробуйте еще хоть раз что-нибудь приписать, подам на вас в суд!
Нифантьев стоял понурясь, кивал головой. Мне почему-то показалось, что он больше всего стыдится меня, мальчишку, годившегося ему во внучата. Однако, когда Морозов ушел, бракер наклонился ко мне и этак бодренько, оптимистично шепнул:
— Ни хрена, Николаха, не бзди! Все равно мы их объегорим!
Вот так мы всю жизнь и объегоривали друг друга по мелочам. И дообъегоривались, на свою шею, по-крупному.

СИЛА ПРИВЫЧКИ
По приглашению властей я только что переехал из сельской местности в Томск, обосновался в хорошей трехкомнатной квартире и, не успев встать на учет в престижной тогда, положенной мне «по штату», поликлинике номер два, заболел.
Позвонил внимательный и заботливый писатель Сергей Заплавный и успокоил:
— Ничего страшного, я уже договорился с нашим главным врачом. Завтра же утром тебя положат в больницу. Но для формальности, чтобы было все по уму, к тебе сегодня придет участковая врачиха, выпишет направление. Жди, не уходи никуда.
Часа через два раздался звонок. Влетела экстравагантная глазастая дама лет сорока.
— Н-ну-с?
— Радикулит, — сказал я. — И голова. Все кругом идет, никакого терпения нет.
— Да что ты говоришь? — сразу на «ты» и со смешком воскликнула дама. — А по физиономии и не видать. Молодой, кровь с молоком. Чуть ли не румянец брызжет с щек!
Я даже испугался. Подвох, что ли? Розыгрыш не особенно умный? Или с врачихой с самой нелады?
— П-позвольте...
— Не позволю! — вскричала странная гостья. — Встань ровно, вот так... А-ать! — и, бросив крупные, по-мужичьи сильные руки на мои плечи, жулькнула их со всей силищею вниз.
— И-ий! — взвизгнул я, почти теряя сознание, ибо все тело прошило, как током, особенно в пояснице, а глаза ослепли от неистовой огненной белизны.
— Не упал? — плотоядно ухмыльнулась врачиха. — Не упа-а-ал! А раз не упал, значит, ты, дорогой... не хочу обижать... но думаю…
Лишь спустя какое-то время я собрался с силами и промямлил:
— В конце концов... что вы думаете — это неважно... Но уже договорились... Завтра меня к вам кладут...
— Что вы говорите? В нашу больницу? — захохотала она. — Посмотрим-с, посмотрим-с! — и, сделав мне ручкой, пошла.
Отдышавшись, я набрал номер Заплавного.
— Слушай, парень, я в шоке!
— Коленька! — вдруг заволновался Сережа. — Прости, дорогой! Прости, что сразу не предупредил. Забыл, что ты у нас новенький. Мы-то к выходкам этой дамы привыкли, а ты... Понимаешь, эта дама до поликлиники номер два пятнадцать лет проработала в лагере заключенных...

ВЕДРО ОТРУБЕЙ
Я был измотан.
Постоянная суета сразу на двух должностях — ответственного секретаря Красноярской писательской организации и главного редактора журнала «Енисей» — совершенно не оставляла времени для писанины. А над душой висел очерк о бакчарских садоводах, материалы к которому я собирал еще в Томске.
Что делать? Где прятаться? Куда убегать? Найдут все равно, как нашли однажды по телефону даже в захудалой гостинице деревни Козульки.
И тут встречается на улице Владимир Трифонович Недбальский, бывший первый секретарь райкома партии в селе Казачинском, где я работал когда-то редактором районной газеты, слушает меня сочувственно и говорит:
— А ты знаешь, я сейчас в селе Агинском живу. Заготзерном управляю. Квартира большая. Жена, как и я, с темна до темна на работе, сын почти весь день в школе. Приезжай, живи в свое удовольствие, пиши, сколько хочешь, никто не будет мешать. Инкогнито? Пожалуйста, и инкогнито обеспечим.
Я поехал. И был встречен, как самая дорогая родня. Надежда Степановна, хозяйка, наутро, собираясь на службу, сказала:
— Еда на плите. Выпивка домашнего приготовления для вдохновения — в нише за печкой. Стол для писания — вот. До трех часов, пока Саша из школы не вернется, ты сам себе господин. Одна только просьба: чтобы мне не прибегать домой и тебе не мешать, ровно в час дня вынеси корове в стайку ведро запаренных отрубей, скорми, и все твои обязанности будут исчерпаны.
— Господи! — беспечно воскликнул я. — Да хоть два ведра отрубей!
Все ушли. Я сел за работу. Но не прошло и десяти минут, как почувствовал неуют. «А вдруг забуду?» — подумал едва ли не с ужасом. Взял лист бумаги, крупно написал: «Корова. Кормление» — и прилепил бумагу на стоящее зеркало, прямо перед глазами. Но и это не помогло, на ум ничего не шло, кроме злополучных отрубей. Я и подол рубахи узлом завязывал, и всю левую руку высинил пастой, и чего только не сделал еще — бесполезно.
Весь издерганный, злой, я кое-как дождался урочного времени, накормил несчастную скотину и снова было уселся за стол, но куда там! Истерзанная голова была пустее вылизанного коровой ведра... На сегодня мой поезд уходил от меня с катастрофической скоростью. Я решил догнать его и так вдохновился за печкой, что вообще позабыл, зачем приехал в Агинское.
Так продолжалось три дня. А на четвертый я извинился перед хозяевами и уехал. Чтобы не попасть куда подальше Агинского.

РЕЖИССЕРСКИЙ ТРЮК
Мой друг писатель-северянин Алитет Немтушкин пригласил меня в местную киностудию.
— Просят один уже готовый фильм о моей народности просмотреть. Дать окончательное заключение, так сказать, как консультанту. Пойдем вдвоем, поглядим.
Пошли.
Фильм был добротный, как все настоящее, понятный, простой, без всяких заумных штучек-дрючек и фердибобелей. Но одно обстоятельство с самого начала очень смутило меня. На экране с какой-то таинственной периодичностью цветное изображение сменялось вдруг черно-белым. Краски, краски, гамма тончайших оттенков, и вдруг — только черное, белое, серое. Потом опять: цвета, цвета, и вновь — однотонность, как в какой-нибудь кинохронике конца сороковых годов.
«Что за трюк? Что за задумка? В чем ее смысл?» — мучился я все тридцать минут просмотра картины, надеясь, что это как-то прояснится после.
Но ни мой друг-писатель, ни режиссер — симпатичная милая женщина Людмила Зайцева, ни муж ее — оператор фильма Слава Чаплинский во время обсуждения волнующей меня темы даже не коснулись. Они говорили о чем угодно, только не об этом, чем еще больше сбили с толку меня.
«Наверное, я совсем набитый дурак, — с тоской думал я, — если не могу уразуметь чего-то самого очевидного».
Спросить? Ах, как хотелось спросить! Однако куда сильней любопытства был вечный мой обывательский страх: а вдруг просмеют? Глянут с ехидной ухмылкой и скажут: «Ты что? Откуда взялся темный такой?»
Наконец я не выдержал. Холодея, потея, проклиная себя за тупость и готовый к любому позору, заикаясь, спросил:
— Скажите... будьте добры... а что за подоплека... в этом постоянном чередовании цветов? В чем глубина, так сказать, в чем изюминка?
— Изюминка? Глубина? — уставилась на меня, как на чудо, режиссер Людмила. — Да просто той и той пленки, как всегда, было в обрез. Вот мы и кроили из рукавицы кафтан...
Теперь я часто в литературных ли, в кинематографических ли кругах, когда начинается речь о чем-то малопонятно-заумном, «элитном», доступном только для избранных, — вспоминаю тот случай.
Сделай тогда Людмила Зайцева со Славой Чаплинским этакое многозначительное лицо, высокомерно ухмыльнись, ничего не сказав, а лишь отойдя небрежно в сторонку, я бы до сих пор думал, что они и в самом деле, наверное, гении, а я деревенщина, чалдон желтопупый, и ничего в искусстве не смыслю...
А ведь нынче многих из нас на таких вот случайных черно-белых штучках кое-кто так ловко научился колпачить, что только диву даешься. Мол, и дикие мы, и тупые. Да не просто тупые, а тупые генетически, от природы.
Тоже — искусство, принадлежащее нам, то бишь народу...

ПСИХОЛОГИ
Это было еще в районном Казачинском. Не помню, почему сопровождать ту комиссию довелось именно мне, редактору, а не кому-то из рядовых журналистов газеты.
Сдавали сразу восемь двухквартирных домов на окраине села, построенных под эгидой ликвидации последствий наводнения на Енисее. Был январь. Мороз давил градусов под сорок, да с ветерком, и уже через час-полтора хождений по прокаленным от холода избам и вокруг них сдающие и принимающие, в том числе и я, были синее нахохленного леса, что маячил вдали.
— Ну, все! Ну, все! — едва шевеля одеревеневшими губами, заругался на начальника стройки Григорий Степанович Юшков, заместитель председателя райисполкома, он же председатель комиссии. — Хватит изгаляться над нами! Давай разбегаться! Все равно ни хрена у вас не сделано по ранешним замечаниям, и акта вам подписывать я пока что даже и не подумаю. Все!
На что начальник стройки — юркий, верткий, блудливоглазый крепыш — и бровью не повел, продолжая без передыха чесать языком:
— А вот посмотрите, какое крыльцо у следующего объекта! У следующего объекта крыльцо ниже предыдущего на целых четыре ступеньки! Почему? Да потому что мы учитывали рельеф местности, и ни один дом по высоте не равен другому. Зато если вы глянете на улицу издалека, то увидите, что все коньки крыш обрезаны, как по линейке! — и нахраписто, почти силком потащил Григория Степановича к этому самому следующему объекту.
«При чем здесь коньки? — тосковал я в своем простеньком коротком пальтишке, пританцовывая в ботиночках на визжащем снегу. — При чем рельеф местности, если щели между бревнами, точнее, брусьями, в стенах шире, чем дырки от бубликов?..»
Таскал нас главный строитель туда-сюда до тех пор, пока Григорий Степанович уже сосульки под собственным носом сделался не в состоянии убирать, и вдруг ни с того, ни с сего, вроде бы, радостно предложил:
— А вот теперь прошу обогреться!
— Э... э... это гы... где, интересно? — вытаращился на него председатель комиссии.
— Да вон же, в самой последней избе. Видите, из трубы дымочек струится?
Григорий Степанович рванул туда на рысях. Мы, естественно, вслед за ним, с такой же легкостью и энтузиазмом.
По избе густо разливалась парная банная теплота. Из кухни благоухало жаркими, нестерпимо острыми ароматами. А в гостиной, то есть самой квадратурной комнатушке из трех, сверкал бутылками и закусью стол.
— Нет, нет, нет! — замахал руками председатель комиссии. — Вас, прохвостов и бракоделов, впору под суд отдавать, а вы тут...
Нo уже плыла навстречу ему дебелая, в легкомысленно коротеньком фартучке и в еще более коротенькой юбочке, главная бухгалтерша стройки, уже бесцеремонно расстегивала пуговицы его полушубка, ласково ворковала:
— Ну что вы, что вы, что вы! Ну, мы же по-человечески, мы ж без корысти!
Водку хозяева разливали в граненые стаканы. Сразу по полному. И уже после первого меня, с морозца рассолоделого, мягкого, закачало, как на качелях. Но короткие тосты с удивительной быстротой и напором шли один за другим.
В какой-то момент перед Юшковым как бы сами собой, как бы по волшебству оказались бумаги.
— Че... че... это? — глядя на них белыми тупыми глазами, пролепетал Григорий Степанович и вдруг по-младенчески радостно воссиял: — А-а! Акты сдачи-прие-е-емки! Ах, актики, актики, милые актики! А я все сижу, ду-у-маю, понимаете, ду-у-маю: где же у нас актики?.. При... примечания там внизу о недоделочках обязательно надобно приписать. Слышь, начальник, об-бязательно потом припиши, ин-наче… к ч-чертовой матери… это самое... как говорится... сам знаешь...
— Слушаюсь! Слушаюсь, Григорий Степанович! — с подобострастием кланялся главный строитель.
Подсуетилась бухгалтерша не только с загодя приготовленной авторучкой, но и со специальной картонкой, чтобы не запачкать бумаги на несвежем столе.
Акты поплыли по кругу.
И даже я в тех актах, помнится, увековечил свою фамилию, хоть это вовсе в мои функции не входило.
А спустя какое-то время сам стал жильцом одного из тех халтурных домов. Пять лет жил в нем и пять лет занимался капитальным ремонтом да проклинал... Кого? Власть, конечно, кого же еще.

ПОДСКАЗКА НА ГОСЭКЗАМЕНЕ
Институт я заканчивал уже после армии. Заочно. Некому и не на что меня было в свое время очно учить.
Из всех наставников-преподавателей больше всего запомнил доцента Раису Тихоновну Гриб, вразумлявшую нас русскому языку. Много я после встречал знающих умных людей, с академиками доводилось коньячки распивать, но такого классного специалиста больше не видел. Не было на свете вопроса, касающегося ее предмета, на который бы Раиса Тихоновна хоть единожды затруднилась ответить. Щелкала она все эти вопросы, как орешки кедровые, и оттого вызывала в нас, великовозрастных студиозусах, уважение, граничащее с восторженным ужасом. Я учился хорошо, никогда ничего не боялся, впоследствии диплом с отличием получил, но на экзамен к Раисе Тихоновне да еще к профессору Антонине Ивановне Малютиной всегда шел с мелкой дрожью в коленях. Не потому, что боялся не сдать, это мне не грозило, боялся оказаться малодостойным общения с такими людьми, как они.
Еще на первой установочной лекции Раиса Тихоновна как бы между прочим сказала:
— А вы знаете, я пятерки даже очникам ставлю только раз в пятилетку и то после великих раздумий, так как глубоко убеждена, что на пятерку русский язык не знает никто, ибо его, великий, могучий, как сказал Иван Сергеевич Тургенев, до конца познать невозможно. Запомните это, и иллюзий не стройте!
Какие иллюзии? Какие пятерки? Тут хоть бы мало-мальское достоинство удержать и до выпуска дотянуть.
И вот первый экзамен. По фонетике и морфологии. Беру билет, готовлюсь, перемещаюсь к столу Раисы Тихоновны, сижу перед нею, беззащитный и преданный, как трясущийся на морозе Полкан. На билет тараторю без запинки, тут же начисто забывая, о чем говорил.
— Так. Похвально, — кивает головой Раиса Тихоновна. — Первый этап мы миновали с вами достойно, а теперь поговорим дополнительно, — и задает какой-то вопрос.
Отвечаю.
Она спрашивает что-то еще, я опять отвечаю и вдруг вижу, как медленно, но сильно начинают расширяться у преподавательницы зрачки. Странно, но в этих зрачках я вижу себя и еще вижу, как Раиса Тихоновна покачивает слегка головой.
— Ну, Волокитин... Ну, Волокитин... — как-то по-бабьи всплескивает она ладошками. — Вы где работаете? — спрашивает.
— Заместителем редактора районной газеты.
— А до этого где работали?
— Первым секретарем райкома комсомола.
— А еще до этого?
— А еще до этого, после техникума, золото на Колыме рыл.
— А вы помните, Волокитин, что я пятерок студентам не ставлю практически?
— Ага! — весело говорю, уже кожей чувствуя: сдал.
— А вам поставлю! — убежденно подтверждает мою догадку экзаменаторша. — Так сказать, с залогом на государственные экзамены...
Вылетаю из аудитории пробкой из-под шампанского, падаю в горячие объятия сокурсниц, вечно изнывающих под дверьми, но вместе с радостью и ликованием испытываю и нечто не особенно ясное. Сложная эта штука — доверие, когда о тебе думают лучше, чем ты есть в самом деле, если, конечно, в твоей башке присутствует хоть толика извилин, способных это переварить...
Через год, перед вторым экзаменом, уже по синтаксису, я чуть не довел себя до нервного истощения. Вот попробуйте теперь после всего, что случилось, скатиться до тройки или хотя бы четверки! Да легче институт бросить к чертовой матери...
Никогда в день сдачи ни в конспекты, ни в книжки уже не заглядывал, а тут даже за полчаса до экзамена тыкался носом в учебник. Помню, что последнее еще раз перечитывал, так это о придаточных предложениях, и даже пример один из Гоголя на веки вечные запомнил.
И вот опять все снова так же, как раньше. Билет расклевываю без единой запинки, на дополнительные вопросы тоже отвечаю удачно, Раиса Тихоновна уже тянется к зачетке, но вдруг отдергивает руку и в раздумье произносит:
— Ладно! Еще один вопрос для высшей гарантии. Расскажите мне все, что вы знаете о придаточных...
Вот уж правильно говорят: когда не повезет, то во всем не повезет, а уж ежели повезе-е-ет…
Шпарю, только слова от зубов отлетают.
— Пример?
— Не процитирую точно, но в «Мертвых душах» есть предложение…
И опять у Раисы Тихоновны начинают расширяться зрачки.
— Ну, Волокитин… Ну, Волокитин… Снова ставлю «отлично». Извините за повтор, но снова же с залогом на госэкзамены.
«Дались ей эти госэкзамены, эти залоги!» — ухмыляюсь, вылетая с зачеткой в коридор и, в общем-то, пока ничего не понимая.
Уж какие тут понимания, пока не клюнуло.
Однако, не все коту масленица — клюнуло. Больнова-а-тенько клюнуло...
На государственных экзаменах по русскому языку, кроме ответа на билет, нужно было еще разобрать у доски так называемую конструкцию, то есть большущее предложение, определив в нем все его члены, то есть подлежащее, сказуемое, дополнение и так далее. Сделать сие даже специалисту нелегко, ибо иные наши литературные гении, подобно оратору Черномырдину, случается, такого наворотят, что в простейшем, как амеба, словосочетании глагол может обернуться подлежащим, а местоимение сказуемым.
Итак, стою я в просторном зале возле одной из четырех исписанных мелом досок, колдую над текстом. Кто-то уже отвечает с трибуны на вопросы вальяжной комиссии, кто-то нетерпеливо дожидается очереди к выходу, как к нырку, кто-то еще раз прокручивает в уме свою предстоящую речь, а я, заклиненный, хоть разбейся, не могу никак определить точно подлежащее со сказуемым. Кажется, вот это... А кажется, и вот это... Была не была. Подчеркиваю, как и положено, предполагаемое подлежащее одной чертой, сказуемое — двумя, еще с минуту размышляю и невзначай поворачиваю голову к комиссии, точнее, к Раисе Тихоновне, которая сидит почти в центре. Раиса Тихоновна стреляет коротким взглядом прямо в меня и делает неуловимый, понятный лишь мне одному, качек головой: неправильно, парень!
Вспыхиваю от одновременного прилива целого скопища чувств, отворачиваюсь лицом к доске и начинаю опять что-то вроде с сомнением соображать. Через какое-то время раздумчиво, этак к месту, где была одна черта, подрисовываю вторую, а там, где их было две, осторожненько одну убираю. Все! Теперь точно знаю, что другого варианта нет и быть не должно. Но все-таки, теперь уже целенаправленно, в наглую, хоть и с внутренним неуютом, еще раз обращаюсь взором к спасительнице и ловлю ее сияющий мгновенный кивок...
На протяжении всего экзамена меня кидало то в лед, то в пламя, и чувство чего-то противоестественного, жуткого не покидало сознания. Вот теперь какое-то время я никак не мог взглянуть Раисе Тихоновне прямо в глаза. До чего дошел! До принятия подсказки! И у кого? Боженька, прости идиота! Трояк... Точно влепят трояк и ни чуточки больше...
Через час, через два, набродившись по городу и остудив горячую голову в Енисее, я возвратился в институтские стены, смешавшись с взволнованной толпой. По какому-то удивительному стечению обстоятельств именно в это время дверь аудитории отворилась и в коридор вышла зачем-то наша любимица, которую тут же сомкнули кольцом те, что сдали.
— Раиса Тихоновна! Ну, как? Ну, как?
Она охотно всем отвечала.
Не удержался и я.
— А... что... у меня?
Раиса Тихоновна как ни в чем не бывало расплылась в улыбке:
— Пятерка, Волокитин, пятерка! С таким-то залогом разве могло быть иначе? — и сверкнула глазами так, будто эту пятерку получила она...
Жизнь доживаю, а иногда как накатит... Интересно, а что бы я получил, не имея залога?

ПОЭМА НАИЗУСТЬ
Студенты-очники рассказывали о профессоре Малютиной страшное. Гоняла она их, как сидоровых коз. А чаще — вообще выгоняла. Прямо с экзаменов. Попробуй-ка кто-нибудь из них не рассказать наизусть стихотворения, входящего в программу тогдашней десятилетки.
— И вы собираетесь после этого учить великой русской литературе детей? — шипела она на очередного незнайку. — Вы, который даже «Бородино» гениального Лермонтова не можете воспроизвести без шпаргалки? Вон отсюда! И еще четырежды вон, пока не вызубрите всего, что положено!
Естественно, что шел я на экзамен по литературе первой половины девятнадцатого века к Антонине Ивановне тоже не без икоты. Хотя... знал наизусть не только программное, но и сверхпрограммное, однако мало ли что могло взбрести в голову жестокой профессорше, невзирая даже на все мои сверхлимитные приобретения.
Знакомый очник Лева Давыдов пламенно уверял:
— Да кончай ты мандражировать, дурень! Она же знает, что ты пишущий человек, а пишущих она выделяет, ибо сама известная критикесса, член Союза писателей. Вон я — всех и достоинств, что кропаю стишата да состою в литературном объединении института, который она патронирует, — так она со мною, как с сыном. А уж с тобой-то!.. Она тебя и спрашивать не будет. Возьмет зачетку, вляпает пятачок да еще и руку пожмет с солидарностью...
Ага! Разбежался!.. То ли не в духе была в тот день Антонина Ивановна, то ли решила и меня, провинциала пугливого, прощупать поосновательней, но и ответы на билетные вопросы выслушала от слова до слова, правда, не перебивая, не поправляя, и дополнительно поспрошала изрядно, а под занавес еще и традиционно полюбопытствовала:
— А что вы знаете из программных стихотворений Александра Сергеевича Пушкина наизусть?
Мне бы просто сказать лишь единое слово «все» — да и все, так ведь с детства вечно ляпаю что-нибудь, не подумавши, а потом страдаю. Ляпнул и тут не без дурацкой хвастливости:
— Дак... Что там стихотворения! Я даже две поэмы Александра Сергеича еще в восьмом классе выучил наизусть: «Полтаву» и «Бахчисарайский фонтан».
— Ну?! — вскинула голову Антонина Ивановна. — И помните до сих пор?
Мне бы хоть в этом месте тормознуться, но меня уже перло, как щепу в половодье, неизвестно куда и зачем.
— Помню, почему же не помню! — продолжал бахвалиться я, прекрасно соображая, что в первой поэме уже давно стал делать сбои, а вторую и раньше знал лишь до середины.
Не ожидал я, что дело примет такой оборот. Думал, не станет Малютина меня долго гонять, целая же группа ждет очереди в аудитории и в коридоре, ну, заставит отрывок продекламировать, я начну со всею бодростью духа, она быстренько и остановит.
Однако Антонина Ивановна, услышав мое последнее заверение, как-то на глазах посветлела, зарумянилась, вольно откинулась на спинку деревянного кресла и томно попросила:
— Начните, пожалуйста, с «Бахчисарая»!
Чувствуя, как в груди образуется зияющая космическая дыра, я, тем не менее, начал… Плету с дрожью в сердце — но только не в голосе! — строку за строкой, лихорадочно что-то еще пытаюсь кумекать, а сам с ужасом наблюдаю за Антониной Ивановной.
Антонина же Ивановна сидит с закрытыми глазами, вцепившись руками в подлокотники кресла, и лишь вожделенно покачивает головой в такт произносимым мною словам да изредка подрагивает то левой щекой, то губами. Так, наверно, порою со стороны выгляжу и я, когда слушаю с проигрывателя своего любимого «Князя Игоря», особенно «Половецкие пляски». Но со мной-то подобное бывает после бутылки, а то и двух сухого винца, а у этой... Неужели можно так реагировать на искусство всухую? О, мама! Дела мои никудышны...
«Прерывай же! Прерывай, наконец, нелегкая тебя забери!» — кричу беззвучно с великой мукой во всем своем существе.
Куда-а! Сидит, позабыв, наверное, уже о том, где сидит и зачем. А грань моей компетентности подступает все ближе и ближе. Все! Последний стих слетает с деревенеющих уст, и вокруг слышится лишь комариный звон тишины.
Профессорша медленно открывает глаза и произносит чуть слышно, но недоуменно:
— Вы что?
Я покрываюсь жгучей сыпью стыда, прижимаю руку к груди и бормочу:
— Антонина Ивановна! Извините... Волнуюсь страшно... Забыл! Хоть убейте...
На лицо Антонины Ивановны наползает густая тень, как от тучи. Она какое-то время смотрит на меня почти враждебно, почти с брезгливостью, но потом отходит и лишь качает головою беспомощно, сокрушенно.
— Ах, как жаль! — говорит. — Ах, как обидно! Ну, да ладно... Что же теперь? — и тянется к зачетке.
Фиксирует она в ней, конечно же, «отлично», но я выхожу из аудитории, едва волоча ноги от усталости и жуткой внутренней пустоты, чувствуя себя, как языкастый дурак, не оправдавший надежды поверившей ему женщины.
«И когда ты только перестанешь выпендриваться? — ругаю последними словами себя. — И когда научишься сначала думать, а потом говорить?..»
Много позже мы станем с Антониной Ивановной большими друзьями, особенно после того, как я, переехав в Красноярск, стану главным редактором журнала «Енисей» с одновременным исполнением обязанностей председателя писательской организации. Наведывалась она тогда в краевой центр нередко, привозя с собою очередные статьи. Статейки были не ахти, и я, заливаясь краской, пытался как-то это до нее донести, на что Антонина Ивановна, совершенно не понимая меня, беспомощно всплескивала руками:
— Ну, Никола-ай Иванович! Ну, неужели вы при ваших полномочиях не можете это хоть где-то пристроить?
Я вздыхал и пристраивал, каждый раз про себя удивляясь, какими же мы, люди-человеки, бываем совершенно разными в различных условиях.
И всегда хотелось спросить у Антонины Ивановны:
— А вы в свое время могли бы мне поставить пятерку, ответь я всего лишь на тройку?
БАЗАР
Люблю бродить по базару. Он у нас на окраине города маленький, но удаленький. Колори-и-тный базар.
Шесть часов, 00 минут. Рановатенько. Окрестные дома еще в полудреме. Ветерок тоже спит, не колышет ни листьев берез с тополями, ни высокой травы у бордюров, не шуршит, как женщины-дворники с метлами, оставленными с вечера клочками бумаги, древесной стружкой из ящиков, полиэтиленовыми мешочками и полуторалитровыми бутылками из-под пива и всяческих спрайтов. Даже воробьи и те чирикают пока что так себе, без аппетита, через одного, через два. Зато торговый люд, как и женщины-дворники, уже копошится, раскладывает на прилавках-времянках всевозможный товар от тяжело-черной бычьей печенки до белоснежных женских трусиков из легчайшего ажура кружавчиков.
В одном месте впритык к бетонному тротуару, как раз на углу молочного киоска, кучкуются сразу пятеро — трое женщин и два мужика, — выгружая что-то из брюхатенького фургончика. Рядом — свора бездомных собак, виляющих подхалимски хвостами. Собаки эти давно уж прикормлены представителями базарного бизнеса, всегда вертятся на этом пятаке и могут облаять любого, кто посягнет на их территорию, в том случае, конечно, если физиономия посягнувшего не придется им по душе.
В это время по тротуару, ничего не подозревая, гордо дефилирует серьезный гражданин с огромной псиной из породы овчарок на поводке. Эх, как подхватятся неприкаянные четвероногие бомжи, как окружат ошалевшего от неожиданности холеного аристократа-собрата! Брех поднялся покруче, чем на какой-нибудь барской охоте, где пятидесятикилограммовый кобелюга оказался в положении зайчишки.
Гражданину бы подтянуть питомца на поводке поближе да убраться скоренько, но тот оказался, видимо, из каких-то властных структур, привыкших к строгости и беспрекословию, посему с ходу дурным голосом заблажил:
— Угомоните собак! Немедленно угомоните! Вы слышите?
Никто, понятно, не слышал, да и не хотел слышать, некогда было.
— Ты! — взъярился окончательно гражданин, тыча пальцем в сторону ближнего из мужиков у фургончика, что уже долгонько корячился с тяжелым ящиком, ища, куда его приспособить. — Я к тебе обращаюсь!
— Ч-чево-о?! — Мужик вдруг в мгновение нашел место ящику и вскинулся навстречу незваному командиру. — Ты какого хрена орешь? Ты кто такой, чтоб орать? Какие собаки? Чьи собаки? При чем тут я и при чем тут собаки? А? Ну? Чего сверкаешь шарами?
— Угомони, повторяю, эту шелудивую свору! — не может угомониться важный прохожий. — Это вы тут понаприваживали мерзости всякой! Угомони, а иначе...
Вот тут под новый взрыв неистового собачьего рева подхватываются все до единого, кто находится рядом:
— А-а!
— У-y!
— Че — иначе? Че — иначе, нах-хал?
— Ну-ка, вали, откуда пришел!
— Ишь ты, унтер Пришибеев нашелся!
— Кыш, не мешай!
— Ах, я же еще и унтер Пришибеев, я же еще и нах-ха-а-ал! — наливается багровостью ото лба и до упитанного загривка самозваный блюститель порядка. — Ну, я вам сейчас покажу, ну, я вас сделаю! Сейчас вы узнаете, кто я такой! — трясущимися руками он выдирает из кармана мобильник, суетясь и не угадывая толстыми пальцами в нужные кнопки, начинает что-то там набирать. — Мэрия? Мэрия?
— Какая мэрия, полудурок? — с густым ржанием кричит ему кто-то невидимый из-за спин. — Баиньки еще твоя мэрия!
Гражданин, или не обращая в запале внимания на данную информацию, или просто не слыша, продолжает тыкать пальцами в кнопки.
— Милиция! Милиция? Дежурный? Слушай, дежурный! Это Фуфляев. Фуф-ля-ев! Срочно на рыночек возле конечной — милицейский наряд!
Там ему что-то объясняют, видимо, не весьма обнадеживающее, на что гражданин, пытаясь держать фасон, кивает в мобильник:
— Хорошо, хорошо! Я буду здесь…
Берет своего волкодава за ошейник, оттаскивает в сторонку и, встав на тротуаре, делает видимость, будто ждет. На его манипуляции никто не обращает внимания. Даже натешившаяся вволю брехом свора бездомных задир и та успокаивается и как ни в чем не бывало разваливается на земле прямо тут же, где только что воинственно упражнялась в раздирании глоток и пастей.
Гражданин еще какое-то время торчит, как столб, между снующих людей, а потом как-то незаметно, невидимо, подобно тени, истаивает, пропадает из виду.
Я тоже иду себе дальше, думая: «Прямо хоть тут же садись и фиксируй сюжет!»
А через минуту уже на другом краю торговой площадки натыкаюсь на новую схватку.
Какой-то тщедушный нерусский с коробом лукового пера пытается бесцеремонно втиснуться между двумя тулящимися на пятачке широколицыми сибирячками, те, естественно, не пускают, ворчат, но темнокожий, не обращая на них внимания, атакует уже не только бессовестно, но и с капризным восточным нахрапом, оскаливши зубы.
Я пропускаю из виду, откуда возникает эта плотная, весьма симпатичная молодайка, вижу только, как она, схватив мужичка за грудки, толкает его от себя с такой силой, что тот отлетает метра на полтора, упав сперва на колени, а потом и вовсе устраиваясь плашмя на асфальте.
— Ты до каких пор, гад, будешь посягать на чужие места? Тебе сколько раз можно толмачить об этом? — победоносно кричит ему женщина, уставив руки в бока.
Однако мужичок проворно соскакивает с земли и со сжатыми кулаками начинает приближаться к обидчице.
— Ты… ты… Я… я…
— Ну, давай, давай, давай! — подбадривает его возбужденная защитница справедливости. — Ударь! Попробуй, сучонок, ударь!
А сама, сделав выпад, тык ему упругой коленкой чуть ниже ремня, да так, что бедняга с минуту не мог разогнуться. А когда разогнулся, то уже, ни на кого не глядя и, видимо, надолго потеряв всякий интерес к активной борьбе за существование, подхватил свой коробок и на полусогнутых удалился.
— Это тебе не твой полуфеодальный Кавказ, где можно помыкать лучшей половиной прогрессивного человечества! — напутствует его вслед молодайка. — Это — хоть и растоптанная, и изуродованная, но все же, падла, Россия!
«Вот как надо! — подумал я, с почтением глядя на очаровательную воительницу и вспоминая недавнего жалкого чиновника с массивным зверем на поводке. — А то мили-и-ция, мэ-э-рия! Привык в своей конторе на службе надеяться исключительно на систему, а на современном отечественном базаре можно надеяться лишь на себя».
Окончательно подняла до невиданных высот мое настроение третья в эту раннюю пору картинка.
В одном месте, в закутке базарных строений, сидела на перевернутых ящиках группка не то туркменок, не то узбечек, перебирала перезревшие помидоры да скороговористо переругивалась между собою на своем языке.
Впрочем, на своем ли? Только ли на своем?
Разговор степнячек в моем восприятии звучал примерно так:
— Каля-баля, каля-баля, ё-ё… твою мать!
— Пошла на х... Аля-ля, аля-ля, аля-ля…
И в таком же духе — до-о-олго-долго, без перерыва, без каких бы то ни было нюансов и изменений. Не разговор, а прямо-таки музыка, бальзам на душу адепту русской словесности! А болтают еще досужие люди, что, дескать, нас скоро азиаты с китайцами да кавказцами слопают, как пельмени.
Еще посмотрим, кто кого вперед на нашей родной земле изжует, то бишь ассимилирует, ежели по-научному. С нашим-то языком!

КАК ПОССОРИЛИСЬ ДВА ИВАНЫЧА
В отличие от героев великого Гоголя Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, у этих тезок по отчеству у обоих головы походили на редьку хвостом вверх, так как оба были, несмотря на свой далеко еще не старческий возраст, тучны, дородны, неповоротливы, как телом, так и мозгами, но уж и упрямы, что те козлы.
Федор Иванович был первым секретарем райкома партии, а Игнатий Иванович военкомом.
Мне, по роду своих тогдашних обязанностей сперва комсомольского вожака, а потом журналиста, приходилось якшаться как с тем, так и с другим довольно частенько, и я хорошо познал этих двух выдающихся руководящих товарищей.
Колесим однажды с Федором Ивановичем в его служебном «газике» по полям одного из колхозов. Федор Иванович только что получил по телефону нагоняй из крайкома за снижение темпов зяблевой вспашки, зол, как голодная тигра, и, почему-то рванув вгорячах не в отстающее хозяйство, а в самое образцовое, то, что оказалось поближе, разносит на чем свет стоит сидящего рядом со мною на заднем сиденье местного секретаря партийной ячейки:
— Хомяков! Вы почему, туды-растуды, не пашете зябь?
Тот чуть не плачет:
— Федор Иваныч! Да как же не пашем? Вы что, не видите, вон трактора идут вслед за комбайнами!
— Хомяков! Раз я говорю, что не пашете, значит, не пашете! Пахать надо, ты понял?
— Да как же еще пахать, Федор Иваныч? Прямо по пшенице, ли че ли?
— Хомяков! На хрена ты, Хомяков, не хочешь слушать начальство! Как был самовольным, так самовольным и сдохнешь. Считай, что выговором с занесением в учетную карточку ты уже обеспечен...
С Игнатием Ивановичем тоже то и дело происходили подобные инциденты.
Заседает военная призывная комиссия, членом которой являюсь и я, все доказывают, что механизатора из совхоза «Восточный» Анатолия Волкова нельзя призывать: он единственный кормилец в семье, мать его инвалид. Однако Игнатий Иваныч, то ли не выспавшись, то ли с похмелья, давит с жестокостью:
— Одни льготники, одни иждивенцы косые-хромые, кого мне прикажете отправлять на защиту Отечества? У меня же план, понимаете, план! Пусть служит! Пусть оправдывает доверие Родины...
И ведь уконопатил-таки! Хорошо, что в крайвоенкомате разобрались и возвернули парнишку.
Он и меня чуть было не турнул вторично, и уже навечно, защищать рубежи... Дело в том, что я, отслужив срочную службу и демобилизовавшись, уже на гражданке был удостоен чести стать офицером; а к тому времени в армии с офицерским составом образовалась дыра, потому что такой же эксцентричный лихач, как мои Иванычи, Никита Сергеич Хрущев с маху уволил из боевых рядов сразу чуть не половину всех офицеров. Когда хватились и поняли, что натворил сей величайший реформатор, начали забирать кого попало, так сказать, из запаса. Попал на зубок Игнатию Иванычу и я, к той поре новоиспеченный старлей... Слава Богу, что вовремя ударили в набат мужики из отдела информации и печати и отстояли меня, приведя аргумент: «А кто, интересно, в той подтаежной дыре газету редактировать будет?»
Но тут чуть было не сделал попытку сковырнуть меня с должности Федор Иваныч.
Лето выдалось знойное, сухое, и пошли по району пожары. Один за другим, один за другим. Вызывает меня Федор Иванович в кабинет и говорит:
— Ты что, не знаешь, что огонь захватывает районную территорию? Хлеба горят, скот горит, люди горят! А ты в это время черт-те что в своей сплетнице наворачиваешь... Слушай приказ! Чтобы завтра же на первой странице была статья о стихии! И тискани ее красной краской да шрифтом увесистым, чтобы даже дураку издалека видно было!
Мне же буквально за день до этого пришло предписание из цензуры: не только красной краской, но даже бесцветной о пожарах ни в коем случае не распространяться, дабы не вызвать неадекватной реакции у наших недругов за рубежом, которые только и ждут момента, чтобы к чему-нибудь прицепиться.
— Не могу, — говорю, — не положено.
Что тут началось — не расскажешь без слез и дрожи в коленях, да и рассказывать в этой миниатюре я намерился не о том...
Во время очередных сборов по тревоге не то запасников, не то тех, кто отвечал за гражданскую оборону — не помню точно уже, — Игнатий Иванович не поставил в известность Федора Ивановича — что было, конечно же, фактом вопиющим, неслыханным. Ему, гордецу неразумному, тут бы и повиниться, и прощения попросить, а он, когда дело дошло до бюро райкома партии, соскочил по привычке с тормозов и полез на рожон, как, между прочим, и Федор Иванович.
— Как ты посмел, — кричал последний, — обойти меня стороной? Меня — самого главного в районном масштабе?
— Это ты по гражданской линии главный! — не меньше кричал и Игнатий Иванович. — А по военной части я единственный командир!
— Ты обязан был доложить мне, как первому секретарю!
— А почему это я, подполковник при службе, должен докладывать какому-то майору запаса?
— Но я секретарь!
— А я военком!
— Неужели ты до сих пор не понял, что в нашей стране всем управляет исключительно партия?
— А если у военных есть военная тайна?
— От партии — тайна? — тут Федор Иванович так хряпнул кулаком по столу, что разом потухли все лампочки в люстре.
Буквально через неделю Игнатий Иванович был выдворен из района куда-то еще дальше на север. Федор же Иванович продержался подольше, однако и его вскоре переизбрали с секретарей, понизив до должности председателя исполкома.
Как говорится, рой-рой, но шибко не зарывайся.

ЧЕМ БЫ НИ ЗАНИМАТЬСЯ
В каком-то заштатном городишке якобы баптисты обворовали типографию, утащив половину шрифтов.
Приезжает в наше Казачинское милицейский капитан из Красноярска, проходит в мой редакторский кабинет на втором этаже деревянного здания и говорит:
— У вас, как я понял, вверху редакция, а внизу типография? Вот-вот! Классический вариант. И там то же самое было. И утащили все через окна. У вас я насчитал их шестнадцать. Суть-то какая? В крае принято постановление: немедленно, в течение месяца, зарешетить все типографские окна. Повсеместно и беспрекословно! Вот соответствующая бумага, я уже все заполнил…
— Да на кой черт чего-то зачем-то решетить, — возмутился я, — когда у нас есть штатные сторожа?
— Сторожа — это сторожа, а решетки — это решетки, — резюмировала власть при погонах. — Там, между прочим, тоже охранник имелся. Да только проспал всю обедню. Так что не перечьте и исполняйте.
— А ежели не исполнять? — с робостью полюбопытствовал я.
— Будете иметь ве-лича-а-айшие неприятности! — поджал губы капитан да с тем и отбыл.
Я приуныл уже по-серьезному. Во-первых, никаким бюджетом средства на зарешечивание не предусмотрены. Во-вторых, это такая морока, тут не только месяца, полугода не хватит. И в третьих, ну все-таки зачем? К чему? Вон через узкую улицу прямо в нашу типографию упираются окна райотдела милиции. Ну, кто в такой ситуации рискнет искушать судьбу, кто покусится?
Ладно. Районное село — по фразеологии того же капитана — это все же село, а не город. Тут даже каждая собака — не просто собака, а собака кумы или сватьи. Пошел к ребятам из передвижной мехколонны, упросил, умолил, перед своей упрямой бухгалтершей в ноги упал, собственных полтораста рублей истратил на магарыч. Зарешетил. Точно, как и предполагал, через полгода и еще двадцать дней.
И только я, значит, это дело провернул, еще и окончательно как следует его не обмыл, является из краевого центра уже другой офицер милиции, уже подполковник, только из подразделения пожарной охраны.
— Слушайте, — говорит, — вы что же это наделали? Вы зачем решетки-то наглухо пришпандорили? А вдруг пожар! Вы как будете оборудование эвакуировать?
— А вы где раньше-то были? — спрашиваю его обессилено.
— А сами сообразить не могли? — отвечает он привычно и очень спокойно.
Ага! Мне только и делов на работе, что думать, как окошки получше законопатить, да как половчее уборную вычистить.
— Ну и что теперь? — опять вопрос задаю.
— Немедленно... — говорит подполковник и вынимает из папки другую бумагу.
«Рос-с-сия!» — восклицаю я мысленно.

СТАРИЧКИ-БОДРЯЧКИ
Мы с другом и нашими женами полночи бродили по многоцветному, неоново-яркому Адлеру, за пределами которого зияла крупнозвездная кромешная чернота. Остро пахло близким морем, каштанами и еще чем-то необыкновенным, волнующим, свойственным исключительно прибрежным городам Кавказа и Крыма.
В одном месте из очередного на пути не то кафе, не то ресторана музыка неслась особенно громко. Да и двери питейного заведения, несмотря на позднее время, были распахнуты настежь, не хочешь, да завернешь. Мы и завернули. Из любопытства. Ибо ни есть, ни тем более пить нам не хотелось — завтра мы улетали домой и сейчас последний раз наслаждались южной ночью, ее теплом, ее ароматами.
В кафе столы были сдвинуты к стенкам, в углу наяривал ущербный самодеятельный оркестр, состоящий из барабана и двух или трех духовых инструментов, а посередке зала в окружении ликующей нетрезвой толпы резвились, задавая трепака, молодая, но уже весьма матерая дева в юбочке чуть пониже пупка и высокий поджарый старик в возрасте лет под семьдесят. Было видно, что этот дед не из простых, не из смертных. По осанке, по обличью, скорей всего, какой-нибудь академик, народный артист, генеральный директор, и тем неестественнее, тем нелепей выглядел он в паре с этой бедрастой красоткой, годной ему в внучки, с ее расчетливыми, выверенными движениями и ужимками. Девица все наддавала и наддавала жару, а он уже был на исходе, его уже мотало, и видели бы вы, какими глазами смотрела на него молодуха: ничего кроме брезгливого презрения и жажды голой выгоды там даже не ночевало. Зато старец, казалось, теряет последние остатки ума.
— Идемте отсюда! — почти закричала Зина, супруга товарища.
Моя жена подхватила:
— И чем скорее, тем лучше!
Мы торопливо, почти с суетой удалились.
После нездоровой, пахнущей не то плесенью, не то тленом, сдобренным смесью дезодорантов и пота, духоты ресторана свежесть ночи показалась особенно чистой. Однако что-то для нас уже было потеряно, что-то испорчено. Какая-то пошлая, потусторонняя неестественность тяжелой гирей давила на нас. Ночь потеряла для нас свою космическую, детскую первозданность...
Этот случай я, может, никогда и не вспомнил бы, мало ли чего не бывает, если бы не так давно, уже в Новосибирске, не стал очевидцем еще одной сцены. Еду в троллейбусе. Поодаль стоят в обнимку пожилой мужик и девчонка. Может, родня? Ну! Родня если и обнимается, то вовсе не так.
Подходит кондукторша. Мужик протягивает ей пару десяток:
— Два!
Кондукторша с пылу, с жару, по мягкости душевной желая старцу только добра, отстраняет одну из десяток:
— А вам-то билет зачем? Вы же...
Вот уж простота, которая страшней воровства.
Мужичонка аж позеленел и затрясся от гордого возмущения.
— Вам дают деньги? Дают. Вот и берите! И не тычьте мне пальцами в раннюю седину!
— А я и не тычу, — попыталась оправдаться ничего не понявшая работница транспорта.
— Вы чего скандалите на служебном месте? Чего вы скандалите?! — уже на пределе заблажил молодящийся кавалер...
Если бы мы хоть изредка, хоть от случая к случаю умели видеть себя чужими глазами, со стороны!

НЕВЕЗУЧИЙ
Мой томский приятель журналист Семибратов был величайшим сердцеедом, но ему катастрофически не везло. Куда бы он и как ни вильнул, жена его обязательно прямо тут же ловила.
Однажды, получив нежнейшее письмо от очередной пассии и желая сохранить его в вечности, Степа хитромудро свернул его в трубочку, затолкал в левый ствол охотничьего ружья, а ружье, как и прежде, засунул в чехол и повесил в чуланчике. Так вездесущая супруга и там письмо разыскала!
В другой раз он решил не доводить любимую до эпистолярного творчества, а просто увез ее в загородный ресторанчик под названием «Кедр». Сидят они в этом ресторанчике, потягивают шампанское, воркуют, ручки друг дружке поглаживают, но чувствует Стела за спиною какой-то жуткий, какой-то катастрофический неуют. Оглядывается — а прямо за соседним столиком сидит родимая женушка и этак вроде спокойненько, нейтрально попивает чаек...
В то лето Семибратов собрался по путевке в Болгарию и еще заранее потирал передо мною свои натруженные за пишущей машинкой руки:
— Ну, там-то уж я разгуля-я-юсь, ой, разгуляюсь!
И, кажется, разгулялся, познакомившись в группе с молоденькой прокуроршей из сельской районной прокуратуры. Прилетает в Томск посвежевший, счастливый, самодовольный, едет домой, а дома видит на пороге свой уже собранный чемодан.
— Ты чего? — таращится на жену.
А та отвечает:
— Если ты раньше, гад, позорил меня только перед друзьями и сослуживцами, то теперь опозорил на весь земной шар!
Оказывается, Степину группу водили в Болгарии на стадион, на какое-то грандиозное международное соревнование по футболу. Ну, и опять сидит наш герой уже на трибунной скамейке тесненько с прокуроршей, милуется с нею в свое удовольствие (там, в европах, и раньше это делалось запросто и на публике) и даже не подозревает, что его в эти минуты показывают по телевизору не только в Софии, а по всей землице — от неведомой Новой Зеландии до родимой Сибири.
— И ты понимаешь, Коля! — с чувством говорил он мне позже, сам узнав нюансы от соседа, который его временно приютил. — Да ну хотя бы как-то в массовке, расплывчато, издалека, а то... во весь экранище! В упор! Крупняком!
— Ты что, не видел, что ли, когда вас снимали?
— Коля! Да у них такая техника... Они с противоположной трибуны наводят, а получается — как с твоей же ладони!
— Что ж ты раньше-то до этого не докумекался? — попытался пожурить я его.
— Дак... — обреченно развел он руками. — Уж ежели не повезет, то тебя и на Марсе достанут.
«Может, и так, — подумал я. — А может, и по-другому».
По-моему, так нет точней мысли, высказанной в русской пословице о том, что Бог шельму в любом случае метит.

ЦИВИЛИЗОВАННАЯ НИЩАЯ
Подбегаю к родному подъезду. У запертой железной двери стоит незнакомая женщина. Какая-то вялая, грустная, странная.
— Вы к кому-то пришли, и у вас нет ключа? — сочувственно говорю. — Счас! В секунду открою.
— Да нет, мне не надо в подъезд, — отвечает. — Мне бы только хлеба кусочек.
От неожиданности не нахожу даже слов, пожимаю плечами:
— Но у меня с собой нет...
Потом, спохватившись, лечу на свой пятый этаж, забегаю на кухню, отхватываю ножом от круглой буханки (мы с женой покупаем хлеб исключительно только такой) увесистую горбушку, ищу что-нибудь подходящее в холодильнике, ничего, кроме сыра, не нахожу, беру половинку этого сыра, кидаю все в сумку и снова оказываюсь возле подъезда.
Женщины там уже нету. Бегу за дом — тоже нету. Бегу за второй — пустота.
Нахожу я незнакомку только возле третьего дома стоящей так же одиноко у крайней из пяти закрытых наглухо железных дверей.
— Вы просили кусочек… — едва справляясь с одышкой, протягиваю ей горбушку, готовый тут же выхватить из сумки и сыр.
Однако женщина, мельком глянув на мое подаяние, постно морщинит лицо:
— А вы знаете, я ведь черный не ем, только белый...
— Ага, — растерянно бормочу. — И, конечно же, обязательно с маслом? Сейчас...
СКОМОРОХИ
И понаехало же в город тогда вместе со свалившимся на наши головы аж из самой белокаменной новым хозяином края чудиков разного рода!
Мало того, что сам, лишь на вид очень грозный начальник, вместо того чтобы заниматься делом, которого, сказать откровенно, не знал, больше вожжался публично с какими-то несимпатичными властными бабами да маршировал, подобно мальчишке, с кадетами на плацу, он еще и челядь свою распустил, как дикий жеребец репьястую гриву.
Знаю об этом не понаслышке, потому как несколько индивидуумов из данной обслуживающе-высокопоставленной шатии-братии оказались членами нашей творческой организации. Правда, одному из них пришлось через тройку месяцев скоропостижно убраться снова в столицу, так как его супруга, работая секретаршей-помощницей у Самого, умудрялась брать взятки даже за то, что допускала подданных до светлые очи величества, но другие-то вместе с коренными приспособленцами почудили долгонько и крепенько. И чудили бы, наверное, до сих пор, не погибни однажды по нелепости их покровитель.
Один из прыткачей, например, до перестройки-переворота работал редактором в книжном издательстве. Нy, работал вроде да и работал себе, был на хорошем счету. А как выяснилось после, между делом зажимал потихоньку рукописи всех фольклористов, особенно собирателей северных сказок, снимая с этих сказочек копии и складывая их до поры до времени в сундучок. И вот когда настала пора всеобщей неразберихи и всеобщего хаоса, а истинные писатели-подвижники поумирали, он эти копии вынул, по-своему перекроил да и стал издавать помаленьку, вытягивая денежки из финансового департамента обожателя мужеподобных дам и бравых кадетов.
Другой пошел дальше. У другого еще с молодости была наворочена огромная монография не то о декабристах, не то о декабристских потомках, каковую, ввиду ее ущербности, никто не печатал. Теперь же наш монографист мог сам распоряжаться судьбою рукописи, что он и сделал. На правах советника Самого, он нанял такого же, как и сам, проныру, посадил на телефон и начал собирать со всех предпринимателей-бизнесменов по кто сколько сможет.
Насобиралось изрядно. Настолько изрядно, что с помощью одного частного издательства удалось выпустить не просто толстенную крупноформатную книгу, а искристый, добротный, блещущий золотом и всем цветами радуги фолиант.
Спустя немного времени за этот фолиант предприимчивый автор даже степень доктора не то истории, не то филологии получил, с маху перепрыгнув через ступень кандидата.
Третий же... Этот третий не поглянулся мне сразу и больше других.
Собиралось как-то очередное собранье писателей. Председатель правления, прежде чем его открыть, попросил почтить светлую память недавно умершего нашего сотоварища. Все встали, затихли.
И вдруг огромный двухметровый детина через ряд от меня стал неистово, как-то показушно осенять себя крестным знамением.
Я знал, что этот ражий богомолец бывший полковник, бывший главный редактор какой-то армейской газеты, а раз бывший главный редактор, то, естественно, и бывший коммунист, и вдруг такое религиозное публичное рвение! Ну, все мы бывшие, и все мы без Господа сейчас никуда. Но не до такой же степени! Не до прямого же подражания кое-кому из высоко взлетевших московских паяцев!
А когда я прочитал стихи и рассказы этого новоявленного чиновника, то и вовсе пал духом.
Чиновник же, поэт и прозаик, а вместе с тем и ярый ревнитель Христа, уже через год преспокойненько получил просторнейшую трехкомнатную квартиру с женой на двоих, приватизировал ее, а еще через год, по смерти «кормильца», продал за хорошую цену и с чемоданом денег бодро уехал туда же, откуда приехал...
Вот пока и все. Скоморохи — они и останутся скоморохами. Да и леший бы с ними, если бы они только скоморошничали, а не грабили Русь…

100-летие «Сибирских огней»