Вы здесь

Искусство непонимания

Жаль

Жил-был на свете несчастный Жаль. Он был маленький, хрупкий, все время чихал и жалел себя. И было бы ему жалко кого-то еще: украинцев, голодных или бедных... Но нет, он жалел только себя. И даже когда мать, которая и научила его жалеть себя, умерла, Жаль заплакал горькими слезами и стал жалеть — себя. Он же один остался.

Жаль жил в большом городе. Как и всем, ему приходилось ходить на работу, в магазин и в другие городские места, и он всегда брал свою жалость с собой. Жаль был молод и полон сил, но жил убежденным холостяком. Располагался он в богатой квартире с видом на роскошный детский сад, где резвились дети. В окна к Жалю стучалась листва и светило солнце, пока он жалел себя, лежа на диванчике, отвернувшись к стенке.

Он жалел себя по любому поводу. Это был мастер своего дела! Его ежедневные жалости начинались, как только он открывал глаза. Он рано вставал — и жалел себя за недосып. Вставал поздно — и жалел, что потерял так много времени. По утрам он сожалел, что ему нужно готовить завтрак, идти на работу, спускаться в метро, что чай его плохо заварился. Он жалел себя и не знал покоя, если вдруг чувствовал, что чуть-чуть себя недожалел. Он специально работал в меру, чтобы не уставать, и не ездил на море — жалел себя, мало ли что случится.

Что и говорить, Жалю было тяжело.

 

Однажды Жаль, как обычно, ехал в метро, где проводил традиционный послерабочий сеанс жалости к себе. Чтобы жалеть себя было легче, он втиснулся между толстой дамой и немытым гражданином. Вагон нещадно трясло, и Жаль решил, что он невыносимо несчастен.

На следующей станции немытый гражданин вышел, и Жаль увидел чудесную девушку в конце вагона. Она была одета прелестно: платье в цветочек, туфли, книжка в руках, милое личико — мечта! Он так засмотрелся на девушку, что даже перестал себя жалеть. И, вопреки своим принципам, решил действовать решительно. Он никогда не знакомился с девушками, тем более с красивыми (на всякий случай жалел себя), но теперь как будто инстинктивно почувствовал, что должен делать.

Девушка доехала до той же станции, что и Жаль, даже разок миленько ему улыбнулась, и он дерзнул. Прямо подошел к ней и заговорил. Он был неплох в красноречии, однако и это было жаль, ведь за что тут жалеть себя? Жаль даже от себя скрывал свои таланты.

Девушка поразилась харизматичным речам Жаля и позволила пригласить себя на свидание. Жаль был на седьмом небе от радости. Только дома он вспомнил, что забыл пожалеть себя... и решил перестать это делать! Ведь на свете столько хорошего, столько прелестных девушек в цветастых платьях, которые могли бы пойти с ним на свидание, пока он жалеет себя!

Утром он открывал окно и радовался жизни, радовался, что дети радуются в саду под окном. Он готовил вкусный, а не скудный завтрак и, не печалясь, оставлял посуду немытой. Он ни о чем не жалел. На крыльях любви (или свободы от жалости) он летел к девушке в цветочек, дарил ей цветы и влюбленные взгляды.

А девушку звали — Обижаль. И такая она была красивая, что не могла выносить, чтобы ее тонкие чувства были задеты. Хотя людям необязательно было говорить ей что-то грубое: она была самодостаточна и сама знала, когда ей обижаться. Вот сидит-сидит и вдруг чувствует — пора. Закатит глаза, вздохнет и обидится. Зато красивая.

И вот встречаются Жаль и Обижаль неделю, месяц. И все-то у них складно, без жалости и обид, только радость и веселье, цветы и конфеты. Жаль как цветок распустился, ходит сияющий на свидания и с них. Доволен собой, ой как доволен!

Но начало Жалю казаться, что предает он себя, что надо уже переставать радоваться жизни, пора и честь знать. Он же Жаль как-никак. И пришло ему в голову, что, может, оно и хорошо — пожалеть себя? Обижаль его поддержит и поймет, пожалеет. Больше всего на свете Жаль любил, когда его жалели.

И вот сидят Жаль с Обижалью на лавке. Парк, золотая осень, красота! А Обижали, видно, тоже тяжко без прежних привычек стало — радовалась она, радовалась да и обиделась. Говорит, и то не это, и это не то. Не хочу, говорит, чтобы солнце светило, чтобы дети резвились, чтобы было тепло. Хочу дождь. Обиделась Обижаль и на Жаля: что ты, говорит, сидишь сбоку, неудобно мне смотреть на тебя, что у меня, говорит, глаза как у стрекозы? И говорит, говорит неприятности всякие, ведь она не только обижаться умела, но и обижать. И сидит ждет, что Жаль ее утешать начнет.

А Жаль и сам имел планы на этот вечер, ему тоже пожалеть себя надо. Да и не умел он жалеть других. Еще чего! Сидит он, не знает, что делать. Ну, думает, тогда буду жалеть себя. Вот я, думает, несчастный. Девушка моя красивая, а глупая и злая. Ну и что, что красивая? Главное, что глупая и злая. Главное, что есть за что пожалеть себя.

И жалость как бальзам по душе Жаля растеклась. Так ему хорошо стало, так жалостливо, так привычно. Взял он и ушел.

А Обижаль сидит, слезки глотает, тоже думает, какая несчастная она. И никто-то ее не пожалеет. И всем-то только обидеть ее надо. И все-то садятся неудобно, сбоку, и глаза у нее как у стрекозы. А она же красивая. Ей нельзя как у стрекозы. И тоже ушла.

Путешественники

Николай Петрович путешествовал редко. Конечно, если считать загородные поездки, то он был путешественник бывалый, но вот за границу поехал первый раз.

Ты там себе бабу найдешь! — говорила неугомонная Мария Николаевна. — Я тебе совсем не нужна! Тебе лишь бы уехать! А мне что, отдыхать не надо? С матерью твоей сидеть? С детьми?

Пришлось взять жену.

«Ну, хоть пива попью», — решил Николай Петрович и показал ей билеты в Баварию. Они собрали чемоданы, взяли себя в руки и поехали.

Дивная оказалась земля — Бавария! Спокойно, тихо, голоса на чужом языке что-то хрипят, шуршат. Улицы чистые. Дома будто ненастоящие, из пряников сделанные, как в сказке. И беззаботно тоже как в сказке, никто не смотрит угрюмо или подозрительно. Не то что на Руси.

Остановились они в маленьком отеле Вюрцбурга по совету знакомых. И в первый же вечер поругались.

Что это за отель так далеко от центра? Теперь, что ли, пешком до центра тридцать километров идти? Или, может, на автобусе, за дополнительную плату? — негодовала жена.

Отель был совсем маленький: два этажа и пять номеров плюс ресторан, точнее столовая. Держала его семейная пара, пожилые интеллигенты. Еду для постояльцев готовили сами, с ними же и обедали, если завязывалась дружба.

На самом деле отель был километрах в трех от центра города, но Мария Николаевна не стремилась быть точной в своем неистовстве. Важно было, как она чувствовала себя в этой двухэтажной западне, далеко от центра, куда она, в общем-то, и не стремилась.

А Николай Петрович был в восторге, и это ей не очень нравилось. Он уходил куда-то радостный, приходил, напевая песенку, звал ее гулять. Она отказывалась. Тяжело ходить, старая она уже (сорок восемь лет — это вам не шутки), ей бы сесть на диван, включить телевизор — и чтобы не трогали. И хотя она делала все, что ей хотелось, то есть ничего, недовольство так и кипело в ней. Что там за другая жизнь за окном? Но смотреть сама она не хотела, а когда Николай Петрович ей рассказывал, она нахохливалась и молчала. Мол, вот ты можешь ходить везде, здоровяк (он был на десять лет старше жены и недавно перенес операцию на сердце), а я не могу, страдаю. А он говорил: ну и страдай, мое какое дело, я отдыхать приехал, пока. Хлоп дверью — и все, опять она весь день наедине с телевизором.

С хозяевами Мария Николаевна держалась холодно. Они считали, что она не в себе. Недопонимание еще больше усугублялось разной классовой и лингвистической принадлежностью: Мария Николаевна одевалась с рынка и почитала себя шикарной («для них сойдет») и наотрез отказывалась учить язык, даже базовые приветствия. При встрече с этими полноватыми, опрятными немцами недовольно молчала. В довершение всего немцы готовили очень вкусно, но признать это Марии Николаевне мешала ее крестьянская гордость.

«Мы из крестьян вышли, землю от зари до зари пахали, а вы тут колбаски жарите, интеллигенция», — говорила она себе и просила добавки.

Постояльцев она считала ворами и шпионами, так что с ними дружба тоже не сложилась. Да еще эти шпионы странно на нее посматривали (разговаривать с ней было бесполезно, оставалось только смотреть) и общались с хозяевами. Смеялись. Ну, точно, заговор.

Погода в Баварии была прекрасная: конец августа, солнце, воздух прозрачный, свежий. Николай Петрович приходил домой пахнущий улицей и пивом. На четвертый день Мария Николаевна согласилась выйти. Оделась многослойно и тяжело: не дай бог, продует. Ну, будь что будет. Выдохнула и вышла в свет.

В «свете» перед ней расстилалась идеально ровная дорога, по которой шло больше людей, чем машин. Мамы с колясками, старики, дети. Беззаботные, сволочи, подумала Мария Николаевна.

Маша, догоняй! — крикнул муж.

И этот туда же, неистовствовала Маша. Но пошла вслед.

Гулять оказалось, как назло, приятно. Даже не хотелось присесть и отдохнуть, и вся усталость, ломота в костях как-то сами собой забылись. И все же Маша не сдавалась.

Я не могу идти так быстро, — говорила она периодически, однако продолжала бодро шагать.

Ты не понимаешь, мне тяжело? — вздыхала она шумно, как будто взбиралась в гору, а не прогуливалась по площади.

Я не могу задирать голову, — протестовала она, когда муж показывал ей на шпиль старинного дома.

Николай Петрович смеялся.

Я больной человек! — сказала она наконец, на чем запас ее аргументов иссяк.

Они побродили по улицам. Зашли из приличия в музей. Поели в кафе чего-то баварского. Домой вернулись усталые и довольные. Даже поговорили с немцами-хозяевами на ломаном англо-немецко-русском.

Ох, наверное, давление поднимется — столько гулять! — заметила Мария Николаевна для проформы.

Николай Петрович пропустил это мимо ушей. Легли спать, и никакое давление не поднималось.

На следующий день они поехали в пригород Вюрцбурга, потому что знакомая рекомендовала там Марии Николаевне магазин. Переборов выдуманную немочь, Мария Николаевна отправилась в путь. Муж шел рядом и тихонько насвистывал.

Магазины были для нее целая страсть. Она любила все скупать, прятать в шкаф и забывать об этом. Надеть снова было нечего, а значит, надо опять покупать. Тратила она, конечно, не свои деньги.

Подруга рассказала ей, что проездом была в этом дивном пригороде, где нашла чудо-кофточку, и еще сумку, и пальто. В общем, неопровержимые аргументы. И Мария Николаевна отправилась на охоту. Муж утешал себя тем, что вечером выпьет пива с шумными немцами.

За пару часов они обошли большую часть магазинов, точнее лавочек, в этой милой глуши. Цены там были невысокие, только вот и ассортимент небогат. «Чудо-кофточек» не наблюдалось и следа. Зато были пивные кружки и странная сувенирная утварь, которой не будешь пользоваться в здравом уме. Мария Николаевна начала разочаровываться, медленнее идти, вздыхать, капризничать. Николай Петрович уговаривал ее зайти еще в магазин, то ли хозяйственный, то ли стройматериалов, но она гордо осталась сидеть на лавочке снаружи.

В магазине пахло деревом и клеем. На витринах и стенах были выставлены перочинные и кухонные ножи, пилы большие и малогабаритные, сбоку стояли строительные леса, лежали свеженасаженные топоры, рубанки... Николай Петрович радовался как ребенок. Все ему было интересно. С хозяином они даже обсудили на жестово-немецком, как в стране обстоят дела с беженцами, посмеялись и сошлись на том, что уж мы-то правильно бы поступили, не то что это правительство.

Вышел Николай Петрович из магазина с косой. Мария Николаевна сначала опешила, потом испугалась, потом переключилась на самую для нее привычную реакцию — возмущение.

Ты что купил, старый дурак? Как тебя можно отпускать одного в магазин? Зачем она тебе нужна? Как мы ее повезем, ты подумал? — кричала она на тихой улице.

Да ты не понимаешь, Маша. Мы ее сыну дадим, пусть хоть что-то на даче делает. Я косил в детстве, и он пусть косит. Вырос, балбес, ничего не умеет и не хочет. Все ты! — И он погрозил ей косой.

Коса была замечательная, переливалась на солнце, а ручка сдержанно пахла лесом.

Это инновационная коса, Маша, — объяснял Николай Петрович, заворачивая лезвие обратно в плотную бумагу. — Очень тонкий срез, лезвие первоклассное, будет косить как по маслу. И ручка, смотри, какая удобная и какая большая — это навсегда. — Он протянул ей косу, но жена брезгливо отвернулась. — А не будет этот балбес косить — я буду косить. Шикарная вещь. А то: «Газонокосилка, газонокосилка!» Вот вам газонокосилка! Нашу траву косить в самый раз.

Мария Николаевна шла пораженная, и оттого негодование ее было несильным.

Мне стыдно с тобой ехать! — говорила она, когда они садились на поезд в город, а пассажиры их откровенно рассматривали, хотя скорее с любопытством, чем с испугом. — Вот приедем — я с тобой разведусь, старый алкаш. Пива нажрался — видно, оно и не выветривается теперь. Пивная башка покоя не дает. Купил косу. Идиот. На посмешище меня выставил. И деньги потратил, — бормотала она, пока муж терпеливо любовался видом.

За окном были поля, вдалеке небольшие озера. Спускался фиолетовый вечер. В поезде зажгли свет. Пассажиры — преимущественно немцы — быстро забыли про мужчину с косой. Чего только не увидишь в поездах: везут ежей, белок, пылесосы. Да у европейцев всегда есть дела поважнее, чем следить за кем-то еще.

Минут через пятнадцать они должны были быть в городе. На одной из остановок в вагон зашел юноша лет двадцати. Афганец, подумал Николай Петрович, видел я вас таких в газетных сводках про ИГИЛ. Парень прошел до конца вагона, потом расстегнул куртку и достал... топор. Красивый такой, новенький топор. И заорал что-то на немецком, затем на каком-то другом языке и замахал топором. Женщины вскрикнули, заплакали дети. Афганец кинулся на кого-то из мужчин. Кого-то ранил. Дико завизжала женщина.

Мария Николаевна побледнела и вжалась в кресло. Как будто хотела спрятаться, но только вот спрятаться ей было сложно — все-таки пятьдесят второй размер. Николай Петрович тихо развернул косу.

Эй, товарищ! — сказал он, подойдя сзади к террористу.

Парень повернулся — и получил в лоб косой. Аккуратненько так Николай Петрович примерился, чтобы рукояткой прямо между глаз. Афганец повалился на пол. Топор упал под ноги заплаканному мальчику лет восьми. Ребенок завороженно рассматривал орудие, худая немка-мать обнимала его дрожащими руками.

Ну что же ты такой неловкий? — сказал Николай Петрович и добавочно ударил удивленного исламиста в висок.

Прицел у косы был замечательный. Парень обхватил голову.

А ну-ка, убирайся отсюда! — повысил голос Николай Петрович и стал делать вид, что косит — прямо в ногах афганца.

Тот пытался испуганно отползти. Коса порезала ему ноги. Афганец что-то возмущенно орал, прямо как Мария Николаевна час назад.

Тут поезд остановился и в вагон ворвались полицейские. Говорили что-то грозное на немецком, грозили пистолетом. Пассажиры кричали хором. В следующий момент афганца застрелили. Снова заревели дети, а пассажиры, сохранившие дар речи, принялись объяснять полиции, что произошло.

Один из стражей порядка, видимо старший по званию, подошел к Николаю Петровичу, снова упаковывавшему косу, и сердечно пожал ему руку. Оглядел с любопытством, что-то сказал, вероятно слова благодарности.

До отеля Николай Петрович с Марией Николаевной добирались на автобусе. В автобусе потолок был ниже, чем в поезде, и Мария Николаевна помогала мужу удобно поставить косу. Ей даже было немного стыдно, только такого слова в ее лексиконе не существовало.

Ну что, все еще хочешь со мной развестись? — поинтересовался Николай Петрович.

Жена молчала.

...Через день они уезжали. В аэропорту купили газету. «Исламское государство взяло на себя ответственность за нападение на поезд в Баварии...» — писала передовица.

«Вот оно какое, Исламское государство», — подумал Николай Петрович, прикрылся газетой и уснул.

Сопроводительное письмо

Здравствуйте!

Меня зовут Александр, и меня крайне заинтересовала ваша вакансия помощника редактора. То есть как — крайне? Я в отчаянном, безработном положении, у меня дома только хлеб и какая-то крупа — другими словами, меня сейчас любая перспектива найти средства к существованию крайне интересует.

Не буду вас убеждать, что я подхожу для этой работы. Я подходил много лет назад, до того как женился, появились дети, до того как мы с женой впряглись в этот всеобщий жизненный конвейер. А сейчас я седею, говорю слишком много правды, иногда ухожу в запой. В оправдание могу сказать: дети мои выросли непутевыми — мне можно. Жена умерла.

Еще меня угораздило родиться писателем. Не Толстым, не Чеховым, а, понимаете, среднестатистическим писателишкой, который жизнь видит и конспектирует. Так мозг у меня устроен, я иначе не могу. Но ничего великого никогда не напишу, вы не бойтесь. Только глупости про глупых людей, таких же, как я.

Я много думал в юности, и это мне повредило. Думал я, например, что неплохо было бы сделать что-то прекрасное. Дурак. Больше таких иллюзий не питаю.

Из моих сильных сторон: хорошо и быстро формулирую мысли (не обязательно приятные), люблю мыть посуду и быстро ем. Пользуюсь компьютером. Из знаний языков: русский стандартный и русский матерный, могу давать частные уроки. Опыт публичных выступлений за гаражами. Регулярно тренирую свои и без того незаурядные ораторские способности в социально-политических дискуссиях с друзьями там же.

Выпиваю — да, потому что тяжело жить в России-матушке. Кроме этой, все вредные привычки остались в юности. По клубам не хожу (одна остроумная особа из подбора персонала поинтересовалась недавно — так вот вам сразу говорю, во избежание глупых вопросов седеющему, без пяти минут пожилому человеку). Не курю, но это не от силы воли, просто у меня рак. Врачи говорят, что жить от силы лет пять, только это не утешает. Есть-то нечего уже сейчас.

Из слабых сторон: пишу плохие рассказы, которые не читала даже моя жена. Из-за этого моего таланта она развестись со мной хотела, да не успела: ее сбил грузовик.

Помимо всего прочего, постоянно кашляю, однако не заразный. Не умею жить, не умею воспитывать детей, но кому и когда это было важно? Скверный характер и язык. Скоро умру. (Зато не успею попросить повышения зарплаты — согласитесь, плюс же?)

В целом же я не советовал бы брать меня на работу. Я вам все испорчу. У вас живой, энергичный журнал, а я слишком много прожил. У меня такой юмор, что меня не возьмут даже в «Шарли Эбдо». А сейчас еще и зима с ее ветрами и гололедом подливает масла в мой циничный огонь.

Впрочем, я неподвластен всяким осенним хандрам, про которые вы так удачно написали в ноябрьском выпуске. Я сам хандра, причем в любое время года. Хандра, печаль, боль, кашель — распространяйте сколько угодно это лексическое поле.

О да, в довершение всего я филолог. С печатным словом настолько на «ты», что мы уже совсем друг друга не стесняемся. Отсюда и моя лингвистическая дерзость.

О дипломах. МГУ имени Сами-Знаете-Кого, филологический. Принести не смогу — однажды пролил на него спирт и поджег. Вы не поверите, это вышло случайно. В СПбГУ изучал журналистику, не понравилось. Еще учился в Австрии, опять журналистика, диплом красивый, большой, храню. Немецкий почти забыл с того времени, извиняйте.

Год назад окончил курсы слесарного мастерства, если вам интересно. Дипломов там не дают, но это единственное ремесло, которое кормит меня по сей день.

Из увлечений: телевизор, гаражи, водка. И писательство, черт его дери.

По требованиям. Презентабельная внешность — сразу нет. Это было, однако давно и неправда. Про седину и запои я, кажется, уже говорил. Самый же большой вклад в мою непрезентабельность внесла химиотерапия. После нее я сам себя не узнал.

Далее по списку. Исполнительность — да. Что угодно сделаю, только платите. И не думайте, что я буду все пропивать. На данный момент я настолько голоден, что почти забыл, что я алкоголик.

Креативность не обещаю, ибо у меня она есть, но немного отрицательного свойства. Работа хоть в команде, хоть без команды — мне все равно. В остальном абсолютная грамотность, задорный слог, понимание целевой аудитории — все есть, хотя ваши формулировки мне и не нравятся, так как немного отдают рекламной пошлостью.

И последнее: мотивированность. Мне нечего есть — куда уж мотивированней, не находите? Если захочу, я все смогу, а я как раз мечтаю о мясе из ближайшего магазина, а следовательно, и на него заработать. Украсть же его мне мешает моя интеллигентность и охранник мрачного вида.

Что касается организационных моментов. К командировкам не готов, пусть ездят молодые и здоровые. Работать могу только с десяти: у меня режим. И еще: по утрам я злой и капризный. В холодное время года у меня ломит кости, в теплое — поднимается давление. Сквозняков и кондиционеров не терплю. Громких звуков тоже: у меня сосуды. Ем по часам (когда есть что), и никакие поручения меня не остановят.

Переработки — сразу нет. Ухожу в свое время и ни минутой позже. Может, даже раньше. Мне надо еще успеть выспаться: мне же осталось всего пять лет. Пусть перерабатывают молодые, им свое здоровье еще гробить и гробить. И хочу корпоративный транспорт. Хватит с меня в метро ездить с бомжами и сифилитиками.

Телефон есть в резюме, но вы мне звонить не торопитесь. Жду еще ответа из слесарной конторы. Надеюсь, возьмут.

 

Без уважения, но с желанием работать и есть,

неискренне и не ваш

Александр Негодный.

100-летие «Сибирских огней»