Вы здесь

Конец сезона

МЕЧТА

Я хотел бы владеть небольшой забегаловкой в Чехии,

чтоб чихать на погоду, на ветер с тяжелыми ядрами

града. Я бы сидел в погребке в центре Старого города,

обсуждая хоккей, дриблинг Ягра и новости с севера.

И своим завсегдатаям кружку янтарного вынеся,

я б глядел, как заезжий зевака разбавленным давится,

чтоб не спорить, а потчевать лучшим (когда догадается!).

 

Я назвал бы питейную скромно, со вкусом: «У Гашека».

И создал бы, наверное, Партию Чревоугодников,

Подкаблучников, Сиплых Охальников, Дамских Угодников,

чтоб бороться на выборах с Папством и девством. И сочные

кровяные колбаски на стол подавая в переднике,

я завел бы собаку, жену. И мечтал о наследнике.

 

А когда бы захлопнулась дверь за последним отчалившим,

погасил бы все лампы, как прежде — о геополитике

бесконечные споры до пены, у рта опадающей.

И пошел бы играть в буриме к одному из товарищей.

Чтобы утром, смешавшись с толпой, протестующей яростно,

лечь под танки истории.

 

 

КОНЕЦ СЕЗОНА

Парк отдыха. Закрыты карусели.

В аллеях, там, где лето прогуляли,

летают воробьи за сизарями.

Ленивые, остались, обрусели.

И каждый по-домашнему растрепан,

и сбились в пары, как перед потопом.

 

Еще темно. Но дождь уже идет.

И в детский сад малютку тянет мама.

Похожа на тебя. А он ревет.

Какое чудо — маленькая драма!

Но гаснут друг за другом знаки звезд:

такой ковчег останется — без нас.

 

И я не позову тебя, пока

не ангел ты. Но ты не ангел больше.

Когда ты уезжала через Польшу,

то не различья в дебрях языка

мешали нам. А то, что меж людьми,

мы оказались разными зверьми.

 

Не извернуться, не сменить расцветку,

подшерсток, оперенье. Только все

стучится мутный дождь в грудную клетку.

Стучит. И обозренья Колесо

еще скрипит…

 

 

* * *

Вот август, ночь. Отговорил сверчок

за дачами, за рельсами железки.

Но ходит вверх ногами паучок

по потолку, по рыхлой занавеске.

И ветер, заблудившись в перелеске,

следит звезды обугленный значок.

 

Сижу один под лампочкой слепой,

гляжу в окно — на черную фанеру

вселенной… В этой комнате пустой

я пустоту миров беру на веру.

Но мир, который кончился за дверью,

влетает в раму бабочкой ночной.

 

И разум раздвигает рубежи:

за кругом света лампочки ледащей

есть птицам не доставшаяся жизнь,

есть место для мечты о настоящей

судьбе, свободе…

 

 

ДЕВЯТЬ СОТОК

Грянут летние дни отпущеньем грехов.

И тяжелые капли сшибать с лопухов

я уеду на дачу, где дождь отошел.

Закатиться бы в Крым! Но и здесь — хорошо.

 

Где-то дыбится море. Цветет мушмула.

Но и тут, как душа, — в хризантеме пчела…

Непосильную ношу несет муравей.

И в сарай за лопатой забравшись, на дверь

 

обернусь — в рай плодовый. А из погребка

холодит инфернальная щель сквозняка.

Но под адову музыку ржавых петель

провожатым на свет появляется шмель.

 

 

* * *

Нет музыки, хранящей ото зла.

И есть печаль. А в небе — стрекоза.

Прошла гроза. И вовсе не понятно:

кому она хотела послужить?

И радугу над миром обнажить,

и молнией кого-то покарать. Но

 

ушла в песок. Над садом зреет смерть.

Над садом птаха продолжает петь,

хотя еще от страха обмирает

всем существом. Но свет горит в ночи,

но мотылек о лампочку стучит,

и гибель с красотою примиряет…

 

И не живет, но смыслы примеряет.

 

 

НА РЫНКЕ

Кедровый орех да брусника, да клюква. Один

в торговом ряду он торчит под тулупом: чернявый,

огромный мужик. Как толстовский Платон Каратаев —

стихийный мудрец… и таежник, что ездил в Харбин,

кто знает, как ставить силки, как крошится хитин,

повадки синиц, трясогузок, лисиц, горностаев.

 

Он дышит, как зверь. Он косматую лапу суeт

тому, кто приблизится темную ягоду выбрать.

Он здесь, как в воде взбаламученной хищная выдра.

Горазд торговаться. И любит вымысливать счет

минутам тягучим, большим. И когда подопьет —

не знает наверно никто, что из этого выйдет.

 

Трудяга, честняга, хитрюга. Похож на лису

оскалом. С рогатиной молча идет на медведя.

Вот он-то и держит качнувшийся мир на весу

на зависть пришедшим в движенье народам, соседям.

Вот он отстоит в полуночном соборе молебен

и двинется в глушь, восвояси, как будто к Христу

за пазуху:

в оттепель — посуху…

 

 

* * *

На закате судьбы за бетонной больничной оградой

у беленой стены, как на выцветшем снимке Бретона,

надо лишь чтобы ветер тебя по макушке погладил,

и уже ты — ребенок. А мама любимая — дома

 

и на кухне хлопочет: вот-вот позовет пообедать.

По затылку потреплет, сметаной заправит оладьи.

Каплет дождь затяжной. Этой музыки лучше не ведать:

этих плакальщиц-капельниц слушать не надо.

 

Вот идет коридором сестричка. И следом, и следом,

как за мамину юбку, цепляются взгляды…

 

 

* * *

Я помню июнь, Летний сад и студентку из Пфальца:

смешные косички и вздернутый нос знатока.

Там голуби мира садились на голову Марса,

взлетали, следы оставляли, подобьем мелка.

И юная немка, увидев шажок голубиный —

значок пацифистский, ведущий из лужи в траву,

сказала по Хармсу: — Я лютик-цветок не сорву!

Пусть смотрится в тучи-руины.

 

Пусть древние руны тевтонцев на приступ зовут,

она защищает работу о русском барокко.

Пять дней — и ко мне возвратится из армии друг:

вот он порасскажет про свой стратегический полк!

Вот мы погуляем — на тачку: искать недотрог.

 

Дворцы от Растрелли дождем расстреляла погода.

Ах, немочка, что ж, как история, ты близорука? —

туман разойдётся, и выйдут, незримы для слуха,

туман и проруха…

 

 

КИНОЛОГИЯ

Купить мне пса породистого, что ли?

Он будет выть на полную луну.

И горечь, в сердце рыбкою нырнув,

поднимется к теням, на антресоли.

 

И будет дом, а в доме мир и лад,

а в мире ночь, когда деревья сада

как водоросли тонкие висят.

И нет судьбы; и ничего не надо.

 

Как будто в заводь, в реку, в темный плес

я лег, а надо мною черный космос

к воде пришел, и пьет меня, как пес,

как будто он пришел сюда с вопросом,

как будто я и есть его вопрос…

 

100-летие «Сибирских огней»