Вы здесь

Листая дни назад

Всё это было, было, было,

Свершился дней круговорот.

Какая ложь, какая сила

Тебя, прошедшее, вернет?

Александр Блок

 

Алексей Прасолов

 

3 февраля 1972 года в одном из кабинетов Лискинской районной газеты «Ленинское знамя» зазвонил телефон. Вот уже третий год, после окончания университета, я работал в этой редакции.

Я поднял трубку.

Редакция… Слушаю вас…

На другом конце провода услышал взволнованный голос бывшей сотрудницы нашей газеты Людмилы Анцуповой, которая в то время работала в областной газете города Воронежа «Молодой Коммунар».

Толя, вчера повесился Прасолов…

Как? Зачем? — от неожиданности вырвалось у меня.

Алексей Тимофеевич Прасолов. Хочу сразу же оговориться: к сожалению, я не могу, точнее не имею морального права считать себя близким другом поэта. Неоднократно мы с ним встречались, были хорошо знакомы. Являясь поклонником стихов Алексея Прасолова, на мой взгляд, одного из крупнейших лириков нашего времени, считаю своим долгом не умолчать о наших встречах: в творческом и жизненном пути большого художника важно все.

Осенью 1965 года в кафе «Россиянка», что находилось в центре Воронежа, состоялся вечер встречи с местными поэтами. Я вместе с другом зашел в кафе. В то время студенты, хотя и не часто, но могли позволить себе перекусить с бокалом вина в самом престижном кафе города. Тем более что накануне мы получили деньги за выгрузку вагона. Недалеко от нас за отдельным столиком сидели поэты. Виктора Полякова и Павла Мелехина я знал в лицо, а вот третьего, сидящего с ними, — взгляд сумрачный — видел впервые.

Посетители активно жевали, попивали коньяк, вино, и только жиденькие аплодисменты свидетельствовали о том, что здесь выступают поэты. Что читал Поляков, совершенно не помню. Нахальный и постоянно взъерошенный, как петух перед боем, Павел Мелехин рассыпал звонкие строчки:

 

Дуралей я, дуралей

С петушиным гонором.

Убежал я от полей,

Прописался в городе.

 

И вот слово дают Алексею Прасолову. Небольшого роста, взгляд исподлобья, лысый, он начинает читать. Но посетители кафе смачно жуют, пьют, и практически никто, за редким исключением, не слушает выступающих. В тот вечер я понял на всю жизнь: стихи и жующая публика — несовместимы.

Поэзия Прасолова, как я убедился позднее, требует серьезного, вдумчивого подхода. Его стихи надо читать, а не слушать. Они философичны, мудры, как окружающая нас природа. С налету, тем более на слух, воспринимаются трудно. В тот вечер, не сумев по достоинству оценить прочитанное им, я все же унес с собой две строчки, которые вонзились, вошли в меня навсегда:

 

Душа, прозрей же в мирозданье,

Чтоб не ослепнуть на земле.

 

Под этими строчками, уверен, с удовольствием подписался бы любой классик.

Читал Прасолов как-то отрешенно, создавалось впечатление, что слушатели для него не существовали. Кончив выступление, он, не глядя ни на кого, сел за стол.

Вскоре в Воронеже вышел первый сборник Алексея Прасолова «День и ночь». Купив его, я первым делом стал искать стихотворение, которое кончалось строчками, так поразившими меня.

 

Здесь — в русском дождике осеннем

Проселки, рощи, города.

А там — пронзительным прозреньем

Явилась в линзах сверхзвезда.

 

Это начало. А кончалось оно так:

 

Что в споре? Истины приметы?

Столетья временный недуг?

Иль вечное, как ход планеты,

Движенье, замкнутое в круг?

В разладе тягостном и давнем

Скрестились руки на руле…

Душа, прозрей же в мирозданье,

Чтоб не ослепнуть на земле.

 

Любители поэзии, местные литераторы заговорили об Алексее Прасолове, кто с восторгом, кто, не сумев справиться с завистью, прохладно и даже враждебно. Ничего удивительного в этом нет. Так оно было и так будет всегда. Достаточно вспомнить классические строчки: «У поэтов есть такой обычай: в круг сойдясь, оплевывать друг друга».

Встречаю как-то на проспекте Революции Алексея Кочербитова — доброго человека, автора посредственных поэтических сборников. В то время он мне казался старым, ему было где-то под пятьдесят.

Доброжелательно схватив меня за рубашку, дыша в лицо чем-то винным, он громко кричал, потому что был глуховат:

Ты представляешь, Прасолов подарил свой сборник Павлу Касаткину, а тот порвал его и выбросил на улицу со второго этажа Союза писателей. Выбросил самого Прасолова…

«Самого Прасолова» — это красноречиво говорит о высокой оценке творчества поэта — пусть не самым одаренным из коллег, но человеком, всю жизнь занимавшимся поэзией.

В то время я жил в студенческом общежитии, в одной комнате с товарищем по факультету Владимиром Сарычевым, с которым довольно близко сошелся. Володя был на курс старше меня, учился только на «отлично» и очень серьезно занимался литературоведением. При обсуждении стихов Прасолова у нас с ним было полнейшее взаимопонимание. Как раз он только что закончил курсовую работу с броским названием: «Мирозданье Алексея Прасолова».

С пафосом, хорошо поставленным голосом он читал мне выдержки из своей работы. Помнится, как он восторгался стихотворением Прасолова о лошади и мироздании.

Ты только послушай, какая глубина, какие строчки.

И декламировал:

 

Мирозданье сжато берегами,

И в него, темна и тяжела,

Погружаясь чуткими ногами,

Лошадь одинокая вошла.

Перед нею двигались светила,

Колыхалось озеро до дна,

И над картой неба наклонила

Многодумно голову она.

Что ей, старой, виделось, казалось?

Не было покоя средь светил:

То луны, то звездочки касаясь,

Огонек зеленый там скользил.

Небеса разламывало ревом,

И ждала — когда же перерыв,

В напряженье кратком и суровом,

Как антенны, уши навострив.

И не мог я видеть равнодушно

Дрожь спины и вытертых боков,

На которых вынесла послушно

Тяжесть человеческих веков.

 

Это лучшее стихотворение о лошади в современной поэзии, — подытожил Володя,— да и не только о ней. А как сказано здорово: «Мирозданье сжато берегами».

Как показало время, Володя (в настоящее время профессор Липецкого педагогического институт Владимир Александрович Сарычев) оказался прав. Стихотворение о лошади и мироздании — одно из самых знаменитых в творчестве поэта.

 

Спустя два года, в 1968 году, я лично познакомился с Алексеем Прасоловым. А вышло это так. Возле помещения редакции областной газеты «Коммуна», которое находилось в то время на проспекте Революции, я стоял и о чем-то разговаривал с Олегом Шевченко — сотрудником этой газеты. Вдруг мой собеседник, прервав разговор и глядя за мою спину, произнес:

Вон идет Прасолов. Опять выпивший. Ему можно пить, он пишет полугениальные стихи.

Я быстро попрощался с Олегом и пошел вслед за Прасоловым.

Алексей Тимофеевич, — тронув его за плечо, обратился я к нему.

Он резко обернулся ко мне:

Что?

Взгляд его был встревоженный.

Я знаю ваши стихи, они мне… как бы сказать…

Симпатичны, что ли, — прервал он меня.

Да, — ответил я.

Минут через двадцать уличного знакомства мы с ним оказались в столовой монтажного техникума, который находился напротив Дома офицеров. По пути, разумеется, я не забыл прихватить пару бутылок портвейна.

Разговор шел в основном о поэзии. Прасолов читал свои стихи, кое-что из Блока, Ахматовой. Я не припомню, чтобы при наших встречах он цитировал кого-нибудь из современных поэтов. Единственный живой поэт, перед кем он благоговел — это Александр Твардовский. Кстати, Александр Трифонович впервые представил всесоюзному читателю поэта Алексея Прасолова, опубликовав в журнале «Новый мир», редактором которого являлся, большую подборку его стихотворений. О своей встрече с Твардовским в редакции журнала мне коротко тогда поведал Прасолов. Рассказал, что Твардовский лично отобрал его стихи и передал их в издательство «Молодая гвардия». В этом книжном издательстве в 1966 году и вышел сборничек Прасолова, который назывался просто — «Лирика».

Тогда, в столовой, Алексей (мы с ним сразу же перешли на «ты») сказал примерно следующее: «Я в своей жизни встречался с одним лишь поэтом. Но им был Твардовский».

Гораздо позже в литературных кругах, не помню от кого, я узнал, что стихи Прасолова попали к Твардовскому через вторые руки в то время, когда их автор отбывал наказание в известных местах за мелкое хулиганство. Благодаря усилиям Александра Трифоновича, Алексей оказался на свободе раньше срока.

Я долго колебался: стоит ли упоминать о том, что Прасолов когда-то был осужден, зачем эта ложка дёгтя в бочке мёда? Другое дело, если б по политическим мотивам… Об этом даже и вспомнить с гордостью можно. Но с другой стороны — зачем наводить «хрестоматийный глянец» на талантливых людей? Мне ближе позиция Сомерсета Моэма, который в своей автобиографической книге пишет: «Я не согласен с мнением, что нужно закрывать глаза на пороки знаменитых людей; по-моему, лучше, чтобы мы о них знали: тогда, помня, что мы не менее порочны, мы всё же можем верить, что и добродетели их для нас достижимы».

Вторая встреча с Алексеем Прасоловым произошла чисто случайно. Я выходил из центрального книжного магазина, в руках держал новый сборник Роберта Рождественского. У входа стоял Алексей. Поздоровались. Он взял у меня из рук сборник, полистал его и немного грустно произнес:

Красиво издаются… Но ничего… Пусть нас издают в серых и блеклых обложках, — это не самое главное.

Потом обратился ко мне:

Ты сейчас занят?

Нет! Студенты — народ свободный.

Вот и хорошо. Пошли по городу побродим.

Чувствовалось, что Прасолову было одиноко. Стояла летняя жара. На Алексее была рубашка стального цвета с короткими рукавами.

Что это у тебя со щекой? — показывая на ссадину, спросил я. Он нахмурился и с обидой произнёс:

Мелехин толкнул с лодки.

Как это?

Вчера пошли мы на речку: я, Поляков и Мелехин. Выпили. И он, здоровый чёрт, ни с того ни с сего толкнул меня. Дурь свою показал.

Надо сказать, что Алексея Прасолова не только с лодки толкали. На корабле жизни ему явно было неуютно, литературные и другие чиновники упорно не хотели его пускать в каюту первого класса, может быть, даже и потому, что в глубине своих мелких душ понимали, что они сами занимают не свои места в этих каютах.

В ту нашу встречу Алексей Прасолов уже был членом Союза писателей, у него только что вышел новый сборник «Земля и зенит», но привилегий особых не добился. Квартиры своей не имел, ночевал в Воронеже у знакомых, порою даже случайных людей. Работал литсотрудником в районной газете Хохла, благо этот райцентр находится недалеко от областного города.

Ну, а квартиру обещают? — спросил я у него.

Обещают…

Где? В Воронеже или Хохле?

Мне всё равно, лишь бы был свой угол, стол, бумага и ручка, — ответил безразличным тоном Прасолов.

Быт, как я понял, его не очень волновал. Позднее Алексею дали квартиру, в которой прежде жил член Союза писателей Георгий Воловик. Квартира эта находилась возле старого аэропорта, двухкомнатная «хрущёвка». А бывший владелец получил новую, в центре города.

Я не встречал более аполитичного человека, чем Прасолов. Как-то попытался заговорить с ним о политике, разумеется, критикуя власть имущих. Он сразу же, чтобы переменить тему, заявил:

Давай лучше поговорим о Тютчеве.

И тут же процитировал:

 

О, вещая душа моя!

О, сердце, полное тревоги!

О, как ты бьешься на пороге

Как бы двойного бытия!

 

О политике он не хотел говорить не из-за страха, а из-за полнейшего безразличия к ней.

Прасолов как поэт шел от старой школы. Совершенно ясно, что и Тютчев, и Блок оказали на его творчество сильное влияние. Ему был совершенно чужд Вознесенский, да и многие современные громкие поэты.

В шестидесятые годы многие считали, что сейчас не время «тихих лириков». Со страниц журналов, газет не сходили стихи Евтушенко, Рождественского, Вознесенского — поэтов громких и шумных.

Однажды, встретив меня, официально признанный и обласканный властями поэт Владимир Гордейчев спросил:

Читал вчера статью в «Правде», как досталось тихим лирикам?

И, не скрывая радости в голосе, добавил:

Всё! Время Жигулина и ему подобных проходит.

Под «подобными» в первую очередь он, разумеется, имел в виду Прасолова.

Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, насколько несерьёзны и беспредметны были эти споры. Можно писать тихие лирические стихи и быть большим поэтом. Впрочем, как и наоборот. Все зависит от таланта автора.

Что же касается Гордейчева, то я никогда не был его поклонником. Он хороший техник стиха, но привычное уменье делать стихи убивает самое главное — поэзию. Беда Гордейчева в том, что он душу бережет в процессе создания, отсюда холодность, описательность, сухость строк, которые не вызывают ответного чувства сопереживания.

Вспоминаются знаменитые строчки Гордейчева, не раз цитировавшиеся в то время критиками:

Мы не галстуком броским

Потрясаем умы.

Это мы — Мануковские!

И Гагарины — мы!

 

Даже я, уж не говоря о нынешней молодёжи, не помню — кто такой Мануковский. Всё это писалось на злобу дня…

А мирозданье всегда, навеки будет сжато берегами.

Я высказываю своё мнение, которое сложилось у меня за эти долгие годы, не претендуя на истину в последней инстанции. Может быть, кому-то покажется, что «потрясать умы не галстуком броским» и есть большая поэзия. Тогда, как говорится, о вкусах не спорят: кому — офицеры, кому — огурцы.

 

В 1969 году, после окончания Воронежского государственного университета, я уехал работать в Лиски, литсотрудником в районную газету. Первое время часто бывал в Воронеже. В один из таких приездов в редакции областной молодежной газеты «Молодой Коммунар» встретился с Алексеем Прасоловым.

Из редакции мы вышли с ним вместе. Настроение у Прасолова было приподнятое. Мне надо было уезжать к себе, в Лиски. Он вызвался меня проводить на электричку. По дороге стал рассказывать, что готовит новый сборник, который будет называться «Во имя твое» и целиком посвящен жене — Раисе Андреевой.

Я у него спросил:

А в Москве не собираешься издавать новую книжку?

Он несколько секунд промолчал, потом задумчиво произнес:

Собираюсь… Но для этого надо писать, чтобы книжка состояла из новых стихов.

В эти годы, как мне показалось, Прасолову писалось трудно. В книге «Во имя твое», которую выпустило Центрально-Черноземное издательство, было немало стихотворений из предыдущих сборников поэта.

В вокзальном буфете на закуску мы купили четыре пирожка. Алексей взял себе всего один, остальные подсовывал мне:

Ешь, ешь, ты молодой, тебе нужно, а мне уже не обязательно.

Тогда я этим словам не придал особого значения, мне, вчерашнему студенту, и правда казалось, что сорокалетний умудренный опытом Прасолов большую и лучшую часть своей жизни прожил. Но теперь я понимаю, что это совершенно не тот возраст, чтобы говорить «не обязательно».

Последний раз с Алексеем мы встретились в самом начале января 1971 года. Я сидел у себя в редакции и корпел над обработкой писем, которые готовил к печати в районной газете. Вдруг дверь открылась, и на пороге я увидел Алексея Прасолова.

Вот, еду отдыхать в санаторий, решил зайти, — проговорил он.

Санаторий «Дивногорье», куда ехал подлечиться Прасолов, находился недалеко от Лисок. Он протянул мне шесть стихотворений, аккуратно написанных от руки:

Может быть, опубликуешь…

Я предложил Прасолову задержаться на несколько часов:

Пообедаем вместе…

Нет! — категорически заявил он. — Поеду сейчас. С этим делом (щелкнул пальцем по горлу) я завязал. Оно ни к чему мне теперь, я испытал все состояния в жизни, ничего нового не приобрету.

Несколько дней спустя три стихотворения поэта появились в «районке». Я послал ему в санаторий газету с его публикацией.

Вскоре получил от него ответ, короткую записку:

«Анатолий, здравствуй!

Я не думал, что будут опубликованы именно эти стихи. Цикл “Стрелою башенного крана”, казалось, больше подходит.

P. S. Человеческая давильня. В “Литературке” заживо похоронили Мелехина.

Алексей».

Впоследствии, уже после ухода из жизни Прасолова, эту записку я отдал его жене Раисе Андреевой, которая работала в Центрально-Черноземном книжном издательстве. Я туда часто наведывался, готовился к изданию мой первый сборник.

Постскриптум Прасолова требует пояснений. В «Литературной газете» был напечатан небольшой некролог: «Воронежская писательская организация скорбит по поводу смерти члена Союза писателей поэта Павла Мелехина».

Несмотря на этот некролог, живой и невредимый Мелехин разгуливал по улицам Воронежа и при встрече со знакомыми широко улыбался.

Злые языки утверждали, что этот некролог организовал сам Мелехин. Имея доступ к бланкам, печати, он, занимая какую-то должность в Воронежском отделении Союза писателей, сам не себя состряпал некролог и отправил его в «Литературку».

Цель — привлечь к себе внимание. Не берусь утверждать, что это так и было. Но всё это очень похоже на Павла Мелехина. В подтверждение этого мнения приведу и такой случай. В первые дни после смерти Прасолова Мелехин рассказывал всем знакомым, в том числе и мне, что Алексей повесился на шарфе, который он ему привёз в подарок из Москвы. И в его сообщении, как ни печально, чувствовалась нотка гордости.

Народная примета гласит: если человека ошибочно похоронили при жизни, он будет долго жить. Очевидно, из каждого правила есть исключения, всем приметам верить нельзя. В первой половине восьмидесятых годов Павел Мелехин переехал в Подмосковье. Ему хотелось быть ближе к столичным журналам, издательствам. Но вскоре его не стало. Рассказывали, что он то ли выбросился, то ли пьяный упал из окна своей новой квартиры.

На поэтическом небосклоне России давно зажглись и ярко светят две звезды, чья земная жизнь связана с Черноземьем. Имена этих звезд: Алексей Прасолов и Анатолий Жигулин.

Поэзия Прасолова заставляет думать и об общих законах поэтического искусства, и о законах природы, и о быстротечности бытия.

 

Родина? Судьба? Моя ли юность?

Листьями ль забрызганная — ты?

Все во мне мелькнуло и вернулось

Напряженным ветром высоты.

 

Совершенно ясно, что среди нас, ворвавшихся в новое тысячелетие, будут разные люди. Для большинства, очевидно, «сникерсы», не говоря уже о «мерседесах», станут гораздо ближе и ценнее, чем поэзия. Но я не сомневаюсь в том, что и среди наших потомков найдутся такие, которые будут зачитываться стихами Алексея Прасолова. Лучшее, что создано этим поэтом, заняло свое достойное место в русской словесности нашего времени. Не только нам, живущим сегодня, но и им, потомкам, предназначаются прасоловские строчки:

 

Не утешайся логикою гибкой.

Эпоха жарко дышит у дверей,

Как роженица — с трудною улыбкой —

Насмешкой над обидою твоей.

 

И ещё вспоминается из студенческих лет давняя лекция, которую читал нам известный литературовед, критик Анатолий Михайлович Абрамов. Речь шла о современной поэзии, в частности — о стихах Прасолова, его новой книжке «Земля и зенит».

Анатолий Михайлович снял очки, протер их и с грустью в голосе выдохнул шепотом в притихшую аудиторию:

Алексей Прасолов — это боль нашей поэзии…

 

 

Борис Слуцкий

 

Впервые Бориса Слуцкого я увидел 27 января 1966 года. Помню эту дату точно лишь потому, что именно в этот день поэт подарил мне свой небольшой сборник, изданный в «Молодой гвардии». В те годы в молодежном издательстве выходили книжки известных поэтов в серии «Библиотечка избранной лирики». Слуцкий оставил автограф: «Анатолию Нестерову — с надеждами». Надежды, надежды… Проходят дни, вместе с ними уходят надежды, вернее, уходят одни, а на смену им всё равно приходят другие.

В те годы я учился в Воронежском университете на филологическом факультете. Сдав зимнюю сессию, вполне благополучно «зайцем» приехал в столицу поездом «Воронеж — Москва».

Я неплохо знал и любил стихи Бориса Слуцкого. Мне нравилась его раскрепощённость, умышленное отталкивание от гладкописи. В его стихах напрочь отсутствовали равнодушие, казёнщина. В них чувствовалась непосредственность, сама жизнь с ее острыми углами.

И вот, без всякой предварительной договоренности, наобум направился домой к поэту. С закономерным волнением звоню в дверь. Раздается пугающий шорох ключа, и на пороге он.

Здравствуйте! Вы знаете, я молодой поэт. Приехал из Воронежа. Хочу показать вам свои стихи, — что-то в этом духе я пролепетал.

Проходите! — сурово произнес Слуцкий.

В коридоре он небрежно взял букет цветов, которые я принес, бросил отрывисто «спасибо» и передал их жене, которая тоже вышла на мой звонок.

Разговаривали мы с ним вдвоем, в отдельной комнате. Как входишь в квартиру Слуцкого, что в Третьем Балтийском переулке, так сразу из коридора, кажется, налево.

Некоторые мои стихи ему понравились. Он стал меня расспрашивать о жизни, о Воронеже, о снабжении в магазинах, которое в то время было скудным. Я удивился, конечно, про себя, почему его — большого поэта — волнует снабжение. Он должен быть выше этого… так по наивности и молодости казалось мне тогда.

И Слуцкий, как будто угадав мои мысли, сказал: «Настоящий поэт должен интересоваться всем. И не должен прощать ошибки… даже правительству».

А я и не прощаю, — с детской и никому не нужной запальчивостью брякнул я в ответ.

Можно было подумать, что от моего непрощения что-то зависит.

Зазвонил телефон. Слуцкий с кем-то говорил, как я понял, о предстоящем вечере поэзии. После телефонного разговора неожиданно спросил у меня:

А вы чьи стихи больше любите, Гордейчева или Жигулина?

Жигулина, — ответил я.

Я тоже. Но Гордейчев хорошо начинал…

Я не помню, как начинал Гордейчев, мне трудно судить.

Слуцкий промолчал. Перевел разговор на другую тему.

Вы студент… Вам помогает кто-нибудь?

Нет, никто. Родителей у меня нет. Кручусь сам. Вагоны разгружаю.

А переводами занимаетесь? Кстати, какой иностранный язык изучаете?

Немецкий… переводами не занимаюсь.

Переводить стихи — это то же самое, что вагоны разгружать, — чуть грустно произнес Слуцкий и добавил: — А немецкий учите получше, пригодится.

Потом спросил у меня:

Кто вам нравится из молодых поэтов?

Я, не раздумывая, ответил: «Волгин и Заурих». В то время подборки их стихов заполонили московские журналы.

Слуцкий промолчал…

А вы не знакомы со своим земляком Алексеем Прасоловым? — с теплотой и заинтересованностью в голосе произнес он.

В то время я еще не был знаком лично с Алексеем Прасоловым. Рассказал, что видел Прасолова всего один раз, когда он выступал в кафе «Россиянка», которое находится в центре города.

Борис Слуцкий написал записку Александру Богучарову, работавшему в те годы в отделе поэзии журнала «Смена». Он рекомендовал мои стихи. Богучаров прочитал, кое-что отобрал, обещал напечатать. Но опубликованы в журнале они так и не были.

После первой встречи с Борисом Слуцким прошло четыре года. Я уже окончил университет и работал литсотрудником в районной лискинской газете.

Однажды заведующая отделом писем нашей редакции Люся Анцупова собралась ехать в Москву. Я вручил ей новые свои стихи и попросил зайти домой к Борису Слуцкому.

Через несколько дней, вернувшись из Москвы, Люся рассказала, что просьбу мою выполнила. Слуцкий обещал внимательно прочитать стихи и написать мне письмо.

Из Москвы Люся привезла для нашей газеты новые стихи поэта.

18 апреля 1970 года в лискинской районной газете «Ленинское Знамя» были опубликованы стихи Бориса Слуцкого «Надо, значит надо», «Убежденность», «Учебная музыка», «Летний дождик».

Вскоре из Москвы я получил небольшое теплое письмо от Слуцкого. Он, в частности, писал: «Ваши стихи я передал в журналы “Пионер” и “Знамя”, в последнем журнале шансов мало. Будете в Москве — заходите!»

В девятом номере журнала «Пионер» за 1970 год была напечатана моя подборка.

Раньше, по молодости лет, мне казалось, что талантливость таких поэтов, как Борис Слуцкий — неоспорима. Талант — это аксиома. Но в жизни оказывается всё сложнее... И отношение к поэзии Слуцкого никогда не было однозначным. Кого-то притягивали его мудрое видение мира, неброское своеобразие его неспешных строк. Кто-то упрекал поэта в прозаизме, приземленности, кому-то не хватало внешнего лоска и эффектности. Такова судьба всего, что выходит за рамки привычного, ординарного. И эти оценки уже не столько характеризуют самого поэта, сколько тех, кому они принадлежат.

В связи с этим вспоминается совещание молодых литераторов, которое проходило в конце шестидесятых годов в Воронеже. Среди московских гостей-руководителей был Марк Соболь.

В последний день совещания подвыпивший Марк Соболь распространялся перед нами о том, что конкуренции он не боится, что у него есть свои поэтические угодья. Развивая мысль, что не всегда популярность пропорциональна таланту, Марк Соболь буквально заявил следующее: «Товарищи! Все мы отлично знаем, что Борис Слуцкий — не поэт!»

Я был ошеломлен. Мне хотелось возразить московскому гостю, но я постеснялся прерывать вдохновенное выступление самодовольного мэтра.

О вкусах спорить глупо. Но все же я не сомневаюсь в том, что Борис Слуцкий — большой поэт. Его вклад в современную поэзию отрицать нельзя. А для истории совершенно не важно, кто там маленький копошится у подножья глыбы, пытаясь утвердиться в этой суетной жизни.

И совершенно очевидно, что русская поэзия даже не заметила: был ли в ней Марк Соболь или не был.

В 1974 году мне удалось вырваться в Москву. Кажется, это было осенью. Позвонил Слуцкому. Он предложил мне:

Сегодня у меня занятия с молодыми поэтами, приходите, вам будет интересно.

Узнав адрес, я попрощался. Занятия Слуцкий проводил, если я не ошибаюсь, в каком-то Доме политпросвещения. Собралось человек сорок. Слуцкий представил меня. Я коротко рассказал о себе и прочитал стихотворений десять. Мнения разделились. Пришлось услышать и добрые слова, и столкнуться с резкими нападками в свой адрес. Выступали и другие стихотворцы.

Кто вам понравился из выступавших? — спросил у меня Слуцкий, когда мы с ним шли по улице после этой литвстречи.

Честно говоря, никто. То, что я слышал сегодня, это, по-моему, далеко не лучшие отголоски прошлого века. Вам, очевидно, их стихи тоже чужды, в них совсем не чувствуется пульс сегодняшнего дня.

Мои ученики, с которыми я занимаюсь, нравятся мне тем, что они не похожи на меня, — ответил Слуцкий.

Расстались совершенно неожиданно. Вынув из кармана пять рублей и размахивая ими, он остановил первую попавшуюся легковую машину. Частник любезно открыл дверь. В то время пять рублей еще что-то значили. Мы попрощались, и Борис Слуцкий уехал.

Примерно спустя год, неожиданно для себя, я получил из Москвы бандероль. Поэт прислал мне свой новый сборник «Продленный полдень».

Автограф был очень краток: «Анатолию Нестерову — дружески. Борис Слуцкий».

В ответном письме я поблагодарил его за книжку и послал несколько своих новых стихотворений. Вскоре из Москвы пришло письмо:

«Дорогой Толя! Получил Ваше письмо и сердечные стихи. Мне больше всего показались стихотворения “В небе туча серая” и “Ах, вино взбодрило кровь”. Впрочем, это песня, хорошая песня. “Рассказ рабочего” — недодуман, неглубок. Единственное в нашей профессии спасение и исцеление — работа. Желательно — ежедневно. Ваш Борис Слуцкий».

После этого письма я еще раза три в разные годы был в Москве. Звонил каждый раз Слуцкому домой, но каждый раз, может быть, стечение обстоятельств, телефон не отвечал. Позднее от знакомого столичного литератора узнал, что Слуцкий очень тяжело переживал смерть жены, вскоре серьезно заболел и сам. Стихи писать перестал, начисто потерял рифму. Детей у Слуцких не было. Одному, больному, жить стало, очевидно, невмоготу, он уехал к брату в Тулу, где и скончался 22 февраля 1986 года.

... И теперь, когда я бываю в столице, мне так и хочется набрать знакомый номер 1-55-00-00. Я знаю, сейчас ответит телефонистка. «Дайте, пожалуйста, добавочный 2-48», — попрошу я.

Трудно поверить, что на другом конце провода уже больше никогда не услышу немного суровый, но всегда доброжелательный голос поэта Бориса Слуцкого:

Здравствуйте, Толя.

 

100-летие «Сибирских огней»