Вы здесь

Норвежские рассказы

Ирина ШЕСТОПАЛ
Ирина ШЕСТОПАЛ

НОРВЕЖСКИЕ РАССКАЗЫ


ТЮРЬМА
6 июля.
Здравствуй, моя толстенькая синяя тетрадь, мой дневник, моя свобода писать. Сегодня я вышла из тюрьмы. Я начала было писать еще в заключении, но мой адвокат Стайнар Люнг отсоветовал. Бывает, сказал он, что дневники забирают и используют как материалы следствия, и мне пришлось вырвать первые две страницы.
Я вышла из тюрьмы самым буквальным образом, ножками то есть, волоча за собой в черном полиэтиленовом пакете для мусора свои вещи. Вещей получилось много, потому что мама, не понимая, что мне разрешено носить только тюремную одежду, передала мне с десяток свитеров, брюк и колготок. А вся одежда была теплая, не по сезону, так что я потела и чувствовала себя нехорошо в шерстяном джемпере и брюках, которые пришлось застегнуть булавкой из-за того, что я располнела. Я поправилась килограмма на три за эти восемь недель от тюремного сидячего образа жизни.
Из окон моей камеры были видны ворота, и я тысячу раз представляла себе, как я толкну рукой белые прутья вертушки и пойду направо вдоль забора, по тропинке, ведущей к метро. Но я не представляла себе ни жары, ни громоздкого черного мешка, ни журналистов, набросившихся на меня у выхода. Их было человек шесть, толстых и тонких, с камерами и с фотоаппаратами. Средних лет мужчина с поросячьим лицом сунул мне микрофон прямо в лицо: «Грете Рансвик, читатели «Афтенбладет» хотят узнать Ваше мнение о судебном деле Вашего брата, Кента Рансвик». Я посмотрела на него так, что он запнулся, но микрофон не убрал. Я пошла направо, но эта поросячья харя пошла за мной. Могу подвезти, говорит. Но уж если следователю не удалось заставить меня разговориться, то журналисту не стоило и пытаться.
И вот я уже дома. И кроме тебя, дневник, говорить мне не с кем. Ты мой друг. Я назову тебя Майкл, как звали сына американского консула, который потом уехал с родителями в Индию. Майкл был веснушчатым и малорослым очкариком, но его все равно никогда не дразнили. Такой спокойный и рассудительный, он бы меня понял. Где он теперь, мой друг Майкл?
А знаешь, Майкл, у нас электричество отключили. Я сначала пощелкала выключателями — нет света. Проверила пробки, а пробки в порядке. Хотела позвонить и позвать электрика, а телефон тоже не работает. Пришлось звонить с улицы в Хафслюнд, городскую электрическую компанию, а там говорят, у нас за полгода не уплачено, семнадцать тысяч крон начального счета и четыре тысячи штрафными рентами. Двадцать одна тысяча получается. За телефон тоже за полгода не плачено, шесть тысяч крон. А шесть тысяч — это все, что у меня сейчас есть, Майкл. Но, в сущности, это даже хорошо, что телефон отключили, иначе мне этот журналист с поросячьей харей точно позвонил бы. И еще дома такой беспорядок, какой бывает только после обыска, а убирать сил нет. И кушать здесь нечего, один только заплесневевший кусок хлеба на кухне, но это даже к лучшему. Я хочу похудеть и избавиться от тюремного жирка. Я лучше спать лягу. Спокойной ночи, Майкл.
7 июля.
Я тебе еще не надоела, Майкл? В тюрьме я потеряла счет дням и не знала, что сегодня воскресенье. Собралась купить продуктов, а магазины были закрыты. Пришлось покупать хлеб и молоко в киоске. И как только я вошла в киоск, увидела на первой странице «Афтенбладет» мое же лицо. На фотографии я выглядела какой-то глупой и сердитой. Заголовок гласил: «Отпущена за отсутствием доказательств». Я так рассердилась. Доказательств чего?! На что это он, харя поросячья, намекает? Майкл, Майкл, но ты же ведь ничего не знаешь... Я сейчас тебе расскажу. Помнишь брата моего, Кента Рансвик? Он, оказывается, ограбил банк. И не просто банк, а Государственный Банк Норвегии. И не просто ограбил, а совершил самое крупное ограбление в истории Норвегии. Так вот, меня из-за брата восемь недель под следствием продержали, под так называемым запретом, то есть ни писем от родных, ни газет, ни телевизора, ни контакта с другими заключенными. Единственным человеком, с которым мне разрешалось говорить, был мой адвокат Стайнар Люнг. Без него я, Майкл, пропала бы. То есть, я давно уже знала, что Кент перепродавал сомнительные машины и баловался наркотиками, но что он ограбил банк, об этом я впервые услышала, когда меня пришли арестовывать, и все равно ничего не понимала, пока Стайнар Люнг мне не объяснил. Представь себе, в самый что ни на есть будний день приходят ко мне вооруженные люди: «Откройте! Полиция! Ордер на ваш арест за соучастие в ограблении...»
Насколько я это поняла, Государственный Банк Норвегии занимает не одно, а несколько зданий, причем не все они расположены в центре. Здание на Банковской площади — это, прежде всего, здание административное. И то ли у них была перестройка, то ли ремонт, но перевозили валюту из одного здания в другое. Деньги подготовили к переезду и вынесли на задний двор банка в больших сейфах, но перевезти все это в течение дня сотрудники банка не успели, и когда настал вечер, они просто заперли ворота и ушли. Двор же был обнесен каменной оградой с тяжелыми железными воротами, там была сигнализация, да еще и сторожа в дежурке сидели, но только в два часа ночи вломился, как танк, в банковские ворота грузовик с подъемным краном. Сигнализация сработала и завыла, но двое замаскированных мужчин, не обращая внимания на этот шум, подняли лебедкой парочку сейфов и переправили их через каменную ограду в кузов ожидавшего там второго грузовика. Вся операция заняла не больше пары минут. Полиция была на месте уже минут через десять, но к тому времени смельчаков и след простыл. В сейфах же находилось не менее десяти миллионов американских долларов и миллиона на четыре другой валюты. Ограбление было заснято камерой слежения и его потом несколько раз показывали по телевизору. Кент, помню, записал передачу на кассету и меня спрашивал: «Ну, что ты скажешь? Такие молодцы!» Я не придала этому тогда никакого значения, и в ответ просто пожимала плечами. Кент, помню, смеялся и говорил: «За то тебя, сестренка, и люблю, что ты у меня еще маленькая и наивная. Сказки читаешь и веришь, что добро побеждает зло». Насчет сказок это он на «Нарнию» Льюиса намекал. А газеты потом месяцами писали о росте преступности и о росте профессионализма в преступной среде. Между прочим, слово «профессионализм» у меня совсем не связывается с моим братом. Он какой-то расхлябанный, а профессионал должен быть собранным и подтянутым. Одного не понимаю, если у него были деньги, почему он так и не заплатил ни за свет, ни за телефон?
8 июля, утро.
Доброе утро, Майкл. Как дела, где ты сейчас? Где-нибудь в Сингапуре, наверное, только что закончил гимназию. Ты — очень способный, тебя родители, точно, посылают в Гарвард учиться. Они уже заказали билет для тебя в Бостон. Есть у тебя, наверное, и подружка, тоже посольская дочка, полячка или японочка, но ей придется с тобой проститься. А помнишь, ты мне сказал, уезжая, как жалко, что тебе еще нет восемнадцати, потому что иначе ты бы на мне женился и взял меня с собой? Нам было тогда по двенадцать лет.
Знаешь, вчера вечером ко мне пришла мама. Поскольку электричество здесь отключено и дверной звонок у меня не работает, она просто зашла, открыв дверь своим ключом. Хотя было еще рано, я уже спала (а что ж еще я могла делать вечером без света и без телевизора?), и потому мамины шаги меня разбудили и испугали. Шаги у мамы были неуверенные, точно воровские. Я сначала притаилась под одеялом, надеясь, что вор обойдет мою спальню стороной, а потом ухватилась за табуретку, как бы вооружаясь. «Грете, ты дома?» — неуверенным голосом спросила из гостиной мама, и у меня сразу отлегло от сердца. Я была, в сущности, рада ее видеть, хоть и дыхание у нее было, как всегда, нехорошее, смесь табака и перегара. Я даже ей разрешила себя обнять. Мама дала мне адрес того адвоката, который защищает Кента, и сказала, что я должна сегодня с утра к нему поехать. От одного слова «адвокат» мне вспомнились те ярко освещенные, выкрашенные светлой краской, и равно мрачные коридоры женской тюрьмы Бредтвет. «Ты знаешь, сколько лет Кенту дадут?» — «Понятия не имею... Адвокат говорит, что дадут около шести. У них есть прямые доказательства, полиция нашла отпечатки пальцев». Я теперь поеду к адвокату, вернее, не поеду, а пойду. Это не так далеко, минут сорок ходьбы. Незачем деньги на трамвай тратить.
8 июля, день.
И вот я здесь опять. Я вернулась от адвоката. Есть у ли тебя время чтобы меня послушать, Майкл? Как там с выпускным балом? Он у тебя уже был, да?
У этого адвоката даже фамилия дурацкая. Йон Буст зовут его. Буст — куст. Я никогда еще не видела человека, потратившего так много денег на одежду с таким идиотским результатом. Он был одет в ярко-синий пиджак и такой же галстук, а брюки были тоже синие, но с белой полосой. Я полагаю, ему кто-то сказал, что синее идет к голубым глазам, но глаза у него не голубые, а скорее серые. Светлые такие, водянистые и невыразительные глаза. Он сказал, что собирался вызывать меня свидетельницей в суд, чтобы я расскала о несчастном детстве моего брата. Он говорил еще с бывшей учительницей Кента. «Она сказала, твой брат совершенно изменился после того, как от вас ушел отец. Ему тогда было десять лет, не так ли?»
Да, Кенту было десять лет, а мне — шесть. Только начинать рассказ надо не с папиного ухода, а с нашего переезда в Гимле, в этот дом, в котором я пишу эти строки. Или нет, скорее еще с того, как мы жили в Волеренге, в той тесной и запущенной двухкомнатной квартире, в которой до нас еще жила моя бабушка, мамина мать. Комнатки в квартире были такие маленькие, что даже на нормальные кровати места в них не хватало, поэтому мы с братом спали вместе на нарах под потолком, а под нарами у нас был встроенный платяной шкаф и письменный стол. И даже ванной там не было, а была душевая кабинка в подвале, одна на весь дом. Папа сделал наши нары сам, он был столяром. Папа работал на стройке, клал полы и монтировал гипсовые плиты. Мама не работала, она была веселой и деловитой домохозяйкой, а к спиртному она тогда вообще не притрагивалась. А может быть, начинать надо еще с того, что у мамы дурная наследственность, и мой дед, то есть ее отец, был пьяницей и вором. Говорят, деду пришлось уехать из деревни в Осло, потому что он забрался в кладовку к соседу, и тот пригрозил, что убьет его. Дед, впрочем, спился и умер, когда мама была еще маленькой, и они с бабушкой остались жить вдвоем в той самой маленькой квартире в Волеренге. Когда мама вышла замуж, бабушка переехала к своей незамужней сестре и освободила квартиру для молодых.
Квартирой в Волеренге бабушка не владела, а снимала ее еще с того времени, когда права жильцов были защищены так называемым законом о регуляции арендной платы. Родители давно бы из этой квартиры переехали, однако это жилье, при всех недостатках, было почти что даровым. Они часто разговаривали о том, как переедут, и даже откладывали деньги на покупку хорошей квартиры. Наверное, они так и не переехали бы, но закон изменили. Владельцы дома были люди деловые, и как только закон изменился, они оповестили жильцов, что дом будет модернизироваться и перестраиваться, и потому нам пришлось выезжать. У моих родителей было в то время около ста тысяч крон сбережений.
Это было в конце восьмидесятых, экономический кризис. На квартирном рынке был спад и застой, поэтому отцу удалось купить за сто тысяч дом в Гимле, то есть в самом-пресамом дорогом районе города. Вернее, папа купил только землю, поскольку дом был гнилым и предназначался под снос, и цена покупки была равна цене участка минус стоимость работ по сносу дома.
Майкл, ты помнишь наш дом? Ты еще говорил, что это такая маленькая, романтическая избушка. На самом деле это жилище привратника, которое стояло возле большого дома, построенного в девятнадцатом веке. Большой дом снесли за ветхостью еще в пятидесятых годах и на его месте построили пятиэтажное здание, самое современное и самое некрасивое здание во всем нашем историческом районе. А жилище привратника так и осталось, и его тоже давно снесли бы, но проблема состояла в том, что участок при доме остался очень маленький, двести квадратных метров, и многоквартирного дома на нем было не построить. И все равно, Гимле это Гимле, здесь живут только богатые люди, и здесь расположены самые престижные посольства, и нормальная цена такого участка земли в то время была бы не меньше двухсот пятидесяти тысяч. Хотя, конечно, участок был плох тем, что с утра нам заслонял солнце тот трехэтажный особняк, где живет семья Виктории, а по вечерам солнце пряталось за вышеупомянутый пятиэтажный дом, так что у нас всегда было темно и сыро.
Сторговавши всю эту красоту за сто тысяч, отец совсем не собирался дом сносить. Папа хотел привести его в порядок. В доме был большой потенциал, и пара умелых рук могла сотворить чудеса. Крыша у нас протекала, рамы были гнилые, со стен сыпалась штукатурка, но папа собирался сделать из развалюхи теремочек. Он собирался начать с починки крыши и уже заказал черепицу, но едва грузовик успел доставить нам ее, как отец потерял работу. Экономический кризис, ничего не поделаешь.
Ах, Майкл, отец был человеком неразумным и слабовольным. Потерявши работу, вместо того, чтобы тратить высвободившееся время на починку протекающей крыши и покосившихся окон, он пошел митинговать. Вместе с другими рабочими папа стоял в пикетах и требовал, чтобы государство поддержало субсидиями их обанкротившуюся строительную компанию, но никакого результата это не принесло. По вечерам папа шел с «ребятами» в кабак и продолжал там «митинговать» допоздна. Он пропивал пособие по безработице и начал ссориться с мамой. Передо мной лежит фотография того времени. Мы только что переехали и стоим на крыльце нашего дома. На фотографии папе тридцать два, он высокий и полноватый, его темно-русые волосы только начают редеть на висках. Он закатал рукава рубашки и выглядит этаким силачом и здоровяком. Рядом с ним стоит моя молодая и красивая тридцатилетняя мать. У нее мелковатые, кукольные черты лица в рамке каштановых волос, рот сердечком и круглые глаза. Она улыбается неподдельно счастливой улыбкой. Кент стоит между мамой и папой, ему девять лет, он одет в синий джемпер с надписью «Футбол в Рокстоке». Кент очень похож на отца, такой же плотный, с такими же серыми глазами. Я стою с краю, пятилетняя девочка с каштановыми косичками и с куклой в руках. Я смотрю прямо в камеру открытым младенческим взглядом. На мне нарядное платье с оборками и в косичках у меня резинки с божьими коровками. Это было, наверное, месяца за два до начала конца.
8 июля, вечер.
Майкл, опять темнеет, а у меня нет света. Сегодня я пыталась с этим что-то сделать. Поскольку телефон у меня тоже отключен, и позвонить я не могла, то решила просто зайти в Хафслюнд. Я объяснила девушке в приемной, что наша семья должна двадцать одну тысячу, но таких денег у меня сейчас нет, я могу заплатить только шесть тысяч, а остальное потом, только пусть они включат свет. Я получила ответ, что такие вопросы решает не она, а мой делопроизводитель. Какое это унылое слово — делопроизводитель! Производитель папок и пыльных бумаг! Девушка попросила подождать, и еще минут через десять меня провели в закуток, где на столе стояли компьютер, телефон и чашка недопитого кофе. Там сидела женщина с поджатыми губами в костюме линялого зеленого цвета, производительница моего дела. Глядя не на меня, а в какие-то бумаги, делопроизводительница сказала, что решить такой вопрос она одна не может. Она может только обсудить предложение с вышестоящим начальником. «Позвоните в среду». Я не стала ей объяснять, что позвонить не так-то просто, когда телефон отключен. Когда я шла к выходу, женщины за моей спиной перешептывались. Я думала, что они говорили друг другу: смотри на нее, это Грете Рансвик, которая в субботу вышла из тюрьмы.
9 июля, день.
Уже третий день на свободе. Опять я легла спать рано, поэтому и проснулась тоже рано, в четыре утра. Еще не рассвело, но уже было немного света. Город был тих, точно вымер. Ни машин, ни прохожих. И вот проснулись птицы, в тишине безлюдных улиц начали свой концерт. Здесь, в Гимле, много зелени, все дома утопают в садах. Знаешь, Майкл, сколько эти дома стоят? Нет, не знаешь, потому что за вашу семью платило американское посольство. Много миллионов! И живут в этих особняках только благополучные семьи, у которых никто никогда не отключал свет. Одни мы — неудачники.
А потом, в восемь утра, я пошла на площадь Томаса Хефти, чтобы позвонить на работу по телефону-автомату. Так вот, начальница сказала мне, что поскольку они не могли знать, когда я выйду из тюрьмы, они наняли на мое место другую. Тон голоса у нее был сухой, неприятный, от такого голоса хочется завыть и разбить телефонную трубку. Я не дала ей договорить и нажала на рычаг, а потом разрыдалась. Но только это была не настоящая телефонная будка, а просто зеленый козырек, и едва я успела всхлипнуть в первый раз, как я поймала на себе недоуменный взгляд проходившей мимо дамы. Я торопливо вытерла слезы и подумала, что нужно позвонить в тюрьму. В тюрьме мне сказали, что Кента я повидать не смогу, поскольку он все еще под следствием.
Знаешь, Майкл, я не захотела учиться в гимназии, и до ареста работала на почте в отделе сортировки посылок. Ты не думай, что я бросила школу потому, что была глупее других. Сам знаешь, я не глупее Виктории, мне просто надоело быть школьницей. И потом, у нас никогда не было денег, это ты тоже знаешь.
9 июля, вечер.
Я пошла купить что-нибудь поесть, а когда вернулась, на крыльце стояли два полицейских и ждали меня. Я закричала: «Чего вам здесь надо?», а они ухмыльнулись и ответили, что пришли меня навестить и посмотреть, что я делаю. Мое раздражение их позабавило. Когда полицейские ушли, я вдруг разрыдалась. Но я плакала недолго, потому что внутренний голос сказал мне: «Полиция хочет сломить тебя, Грете, но не сломит». Я встала и написала на листе бумаги: «Никто меня не сломит!», потом повесила это на стенку и начала убирать в доме.
Знаешь, Майкл, я все восемь недель в тюрьме отказывалась давать показания. Следователь то угрожал, что если не буду сотрудничать, то получу два года за соучастие, то обещал выпустить на свободу, а я все равно молчала. Меня держали на самом жестком режиме, даже газет читать не давали. Из камеры я слышала голоса других заключенных, весело переговаривавшихся между собой, из окна я видела, как они играли в баскетбол на тюремном дворе, а меня даже на прогулку водили одну. Запускали меня на один час в огражденный решеткой квадрат двора, точно собаку выгуливали. Но Стайнар Люнг сказал, что нет такой статьи закона, по которой за молчанье наказывают, и что если я невиновна, то все равно выпустят. И они меня, Майкл, выпустили. Я их больше не боюсь. Я вообще никого не боюсь.
10 июля, день.
Майкл, мне повезло! Я получила новую работу! Впрочем, это не везение, это помощь со стороны некой Берит, которая работает на бирже труда. Непонятно почему, но она меня любит. Это она помогла мне, когда я бросила школу, получить работу на почте. Так вот, я пришла, чтобы зарегистрироваться безработной. Берит приняла мою анкету и, спросив, почему меня уволили с почты, начала поучать меня. Она сказала, я должна следить за объявлениями и подавать заявление на каждую вакантную должность. Безработица была, к сожалению, большая. «Подавать заявления... — подумала я, — какие там заявления помогут, когда тебя зовут Грете Рансвик!». Тут мои глаза наполнились слезами, вся эта ситуация показалась невыносимой, я побежала к выходу. Берит побежала вслед за мной. Вернувшись, я не удержалась и начала рассказывать, как все было ужасно, и что сидела я в тюрьме без вины, и что у нас и свет, и телефон отключили. Берит тогда вышла и вернулась с листком бумаги. Это было объявление о работе, которое они только что получили и еще не успели внести в регистр. «Я думала дать тебе номер телефона, по которому еще никто не звонил, но, к сожалению, новых заявок поступает мало, — сказала Берит, — сегодня, кроме этой, ничего нет». Работа была ночная, тяжелая и грязная. Такая работа, считала Берит, не предназначена для женщины. Ничего, ответила я, я же не белоручка, и попросила посмотреть объявление. Осмелев, я даже попросила Берит позвонить начальнику и поговорить за меня. Одним словом, я получила работу в частной компании с контрактом на уборку в Осло С, то есть, на вокзале. Начинаю с понедельника. А если подумать, то это очень даже неплохо. Убирают, когда вокзал закрыт, то есть с трех ночи до половины шестого, и с ночными надбавками получается сто тридцать крон в час, семь тысяч в месяц. На почте я зарабатывала десять тысяч, но зато работала по восемь часов в день. Я от радости даже зашла в кондитерскую и купила кусок торта. А вообще питаюсь я одними сухими корочками, потому что электричества нет.
10 июля, вечер.
То, что я получила работу, придало мне смелости, я пошла в бухгалтерию почты и потребовала, чтобы со мной рассчитались. Во-первых, они мне были должны за те две последние недели, когда я там работала, во-вторых, где мои отпускные? Бухгалтерша посмотрела на мои данные, позвонила куда-то, посчитала и сказала, что накладные за июль были уже высланы в банк, поэтому почта выплатит мне задолженность в конце августа. Тогда я заявила, что до августа ждать не могу, и потребовала поговорить с начальником. Бухгалтерша сдалась и выписала мне чек на девятнадцать тысяч. Какая я была глупая, что раньше туда не пошла! Я сразу же заплатила за электричество.
13 июля.
Майкл, я тебе не писала пару дней, потому что эти дни были совершенно ужасными: мама пыталась отравиться. Представь себе, одиннадцатого июля рано утром ко мне вдруг постучался мамин друг и сожитель по имени Ральф. Ему около шестидесяти, он некогда был военным летчиком, а теперь просто алкоголик, опустившийся и располневший. Лицо у него было измученное, а губы дрожали. Он велел мне торопиться, потому что маму «скорая» увезла в больницу. У меня вначале все оцепенело внутри, я думала, вот сначала Кент, а потом мама... Ну, так мы приезжаем, а мама сидит на больничной кровати живая и невредимая, только пьяная в зюзю, и воняет от нее рвотой и перегаром. У меня на душе отлегло. И даже жалеть ее не хотелось, а хотелось взять за плечи и хорошенько тряхнуть, чтобы перестала валять дурака. Но пришла медсестра и велела оставить маму в покое. Чтобы мама проспалась и отрезвела, то есть. Из больницы я поехала к Ральфу, помогла ему убраться в гостиной, потому что мама наблевала прямо на ковер. Вот такая она у нас, слабая и бестолковая, даже отравиться не сумела, дура несчастная.
Майкл, а ты от меня не отступишься, если я расскажу тебе подлинную историю моей семьи во всем ее безобразии? Ты говоришь, нет, но я тебе не верю. И все равно я хочу тебе это рассказать, потому что больше мне рассказывать некому, Майкл. Так вот, когда папа остался без работы, он промитинговал и прогулял по пивным месяца два или три, а потом решил поехать к своему брату, то есть к моему дяде по имени Бйорн, в деревню, чтобы помочь ему с постройкой коровника. А тем временем черепица, предназначенная для нашего дома в Гилденхавене, все так и лежала штабелем во дворе, и крыша у нас протекала. Наш бывший сосед из Волеренги, не помню, как уж его звали, вызвался маме с этой крышей помочь. Пришел он к нам в один выходной, а потом в другой, и крыша стала куда лучше. Мама ему за работу каждый раз бутылочку поставит и сама с ним распивать сядет. Ты, Майкл, конечно, уже понял, что из этого получилось. Жена соседа обо всем этом узнала и позвонила дяде Бйорну. Папа так рассердился, что даже разговаривать с мамой не захотел. Он попросил дядю передать, что она ему больше не жена, и уехал в Германию. Мы у дяди Бйорна его адрес потом сто раз просили, а он адреса не дает. А мама после папиного отъезда совсем опустилась, пить-гулять начала. И жили мы все время на социальном обеспечении, очень плохо мы жили. Папа алиментов никогда не платил.
Нет, давай Майкл, я тебе лучше что-нибудь хорошее расскажу. Мне сегодня подключили свет, теперь у меня и телевизор работает, и горячая вода есть.
14 июля, день.
Час тому назад произошло что-то невероятно странное. Я пошла погулять на набережную, которая от нас недалеко. Там есть еще клуб гребли на сваях, помнишь, Майкл? Погода сегодня прекрасная. Я присела возле того летнего кафе, где мы некогда покупали мороженое, вдруг возле меня остановился велосипедист, достал из сумки газету и протянул мне. Это была газета радикальных социалистов «Справедливость». Так вот, на первой же странице бичевалось равнодушие власть имущих. И знаешь, что там писали? Что Кент Рансвик жил в самом богатом районе города и учился в одной из лучших школ, но когда отец покинул семью и мальчик начал озоровать, ни школа, ни общество не приняли никаких мер, чтобы его остановить. Что наши соседи, обеспеченные и благополучные семьи, от нас отмежевались и не желали иметь с нами ничего общего. И что Кента травили в школе, но никто не вмешивался. Газета выразила уверенность в том, что в любом другом районе города такая семья, как наша, получила бы гораздо больше помощи. Плохо обстоят дела в том обществе, в котором богатые ведут себя хуже бедных, писали там. Совершенно непонятно, почему незнакомый человек на безлюдной набережной дал именно мне именно эту газету. Я не суеверна, но есть в этом что-то пугающее.
Но знаешь, Майкл, то, что там написано, — совершеннейшая правда. Нет худшего места для бедного человека в городе Осло, чем Гимле. Мне вспоминаются всякие мелочи. Помнишь Викторию, живущую в том трехэтажном особняке, который заслоняет от солнца нашу избушку-развалюшку? Когда мне было лет восемь, я постучалась к ним в дверь. Я собиралась, в сущности, позвать Викторию поиграть на улицу. Ее мать сначала приоткрыла, а потом опять закрыла дверь, и за дверью раздались приглушенные голоса, обсуждающие мое появление. «Ну ладно, ничего, пусть заходит», — сказал, наконец, голос отца Виктории, а потом Виктория сама вышла на крыльцо и сказала: «Ты можешь зайти к нам в дом, тебе сегодня разрешили». Я тогда еще не знала, что чувство, которое эта сцена возбудила во мне, называлось унижением, мне было просто неприятно. После этого я к Виктории заходила не часто. Хорошо еще, что ты со мной играл.
А что касается Кента, то после ухода отца и в самом деле не только его поведение изменилось к худшему, его темперамент и вся его личность как бы изменились. Раньше Кент был самым обыкновенным мальчиком. Он учился так себе, но зато хорошо играл в футбол и, по словам тренера, подавал надежды, а тут он начал грубить, курить и перестал делать уроки. Он и раньше был довольно вспыльчивым, теперь же у него появились приступы настоящего бешенства. Хоть Кент ни меня, ни маму по-настоящему ни разу не ударил, зато однажды он пнул по стене так, что проломил дыру прямо из гостиной в спальную. От гнева взгляд его становился мутным и тяжелым, от такого взгляда становилось страшно. Кент и в школе никогда не дрался, но его все равно стали бояться. Когда я пишу это, мною тоже овладевает какой-то гнев. На кого я сержусь? На равнодушных людей, живущих за прочными стенами своих красивых домов в Гимле? На моего отца? Когда брату было двенадцать, его поймали в магазине на краже плитки шоколада. В четырнадцать его арестовали за ограбление киоска, и комиссия по делам несовершеннолетних определила его в исправительную колонию, где он научился курить марихуану и говорить совсем не так, как говорят в Гимле, а на простом и грубом языке. В шестнадцать, когда ему разрешили вернуться домой, он был уже полууголовным типом. Он купил себе мотоцикл, но водительских прав у него еще не было, и наши соседи, конечно же, сразу на него настучали. Пришли полицейские и мотоцикл забрали. С мамой Кент обращался так грубо, что она его попросту боялась. Он действовал ей на нервы, и не прошло и года после возвращения Кента из колонии, как мама практически перестала жить дома: она все чаще и чаще оставалась ночевать у Ральфа, своего друга, а потом и вовсе к нему переехала. Так мы с Кентом остались вдвоем, но это было уже после того, как ты, Майкл, уехал в Индию.
14 июля, вечер.
Здравствуй, Майкл. Я только что вернулась домой от мамы с Ральфом. Надо было давно им сказать о моей новой работе, но из-за всех этих перипетий с маминым отравлением я рассказала только сегодня. Вот, говорю, меняю работу. «Да? Как интересно, — отвечает Ральф. — И где же ты теперь работаешь?» Услышавши, что буду убирать на Осло С, Ральф забеспокоился: такая грязная и тяжелая работа! Зачем это тебе надо, Грете, не лучше ли остаться на почте? Но не могла же я ему с мамой сказать, что с почты меня просто выгнали. Я ответила, что сменила работу потому, что на Осло С больше платят, и за два с половиной часа я буду зарабатывать почти столько же, сколько за целый день на почте. С такой работой я смогу пойти учиться, неожиданно для себя добавила я. Учиться? Ральф обрадовался и заулыбался. А что же я буду учить? Легко начать врать, да трудно остановиться! Языки, сказала я, буду учить. Испанский, например. Ральф тогда обрадовался и начал напевать по-испански «Bonita seniorita». Бедный Ральф, которому так хочется, чтобы все было прилично!
15 июля, утро.
Где ты сейчас, Майкл? Учебный год в Гарварде еще не начался. Ты навещаешь бабушку с дедушкой, наверное. А может быть, занимаешься серфингом или путешествуешь по Франции. Я же начала сегодня работать уборщицей на Осло С. Компания называется «Сила в Уборке», и владеет ею турецкая семья. Кроме меня, работают там только мужчины-турки, а начальница у нас женщина-турчанка средних лет по имени Севил. Севил выдала мне тележку со специальной широкой шваброй, которую отжимают как бы в тисках, стоящих над большим ведром. Кроме того, я получила широкий тупой нож, которым я должна была соскабливать с пола жвачку и тому подобное. Турок по имени Мустафа убирался посредине зала, а я должна была пройтись по углам, помыть под скамейками и между столиками, а потом еще в лифтах и на лестницах. Ну, так вот, в одном лифте кто-то самым элементарнейшим образом насрал. Я по наивности пошла к Севил пожаловаться. «Ничво, — отвечает она мне на ломаном норвежском, — убраешь что говно,» и еще и идет за мной, чтобы посмотреть, как убирать буду. Ну, я это дело в пластиковый пакет сгребла, вымыла мылом, а Севил мне еще и аэрозоль принесла, чтобы побрызгать от дурного запаха. Знаешь, вот такая мысль пришла мне в голову, Майкл. Можно ли опуститься ниже того, чтобы подбирать чужое говно? И само слово «опуститься» подразумевает, что это легко. Состояние, не требующее никакого усилия. Но знаешь, никто из моих бывших одноклассниц из Гимле с такой работой просто не справился бы. Развизжались бы и убежали домой, а мне — ничего. Я никогда не была брезгливой, и этим горжусь.
Знаешь, Майкл, брезгливому человеку в такой избушке-развалюшке, как у нас, жить просто невозможно. Ванная у нас сырая, с черными пятнами грибка на потолке. Кроме гостиной, кухни и двух маленьких спален, есть еще чердак и подвал. В подвале когда-то были крысы, но мы их вывели ядом. Когда мы только въехали, на полу был потрескавшийся линолеум, и через трещины виднелись доски покрытия, отделяющего комнаты от подвала. А между этими досками были, в свою очередь, трещины, так что снизу дуло затхлой сыростью, и протопить дом было невозможно. Первую зиму после того, как папа от нас ушел, было так холодно, что мы спали в свитерах, а потом один из маминых дружков положил у нас паркет, и стало теплее. Только доски, на которых держится новый паркет, стали в последние годы проседать, так что когда моешь пол, вода стекает к середине и стоит там лужицей. Может быть, скоро весь пол вообще рухнет вниз, и мы вместе с ним. Дом полон звуков: то заскрипит половица, то что-то затрещит в стенах, а я все воображаю, что или это полиция опять стучится, или кто-то из дружков Кента лезет. Вообще Стайнар Люнг меня предупреждал, что такие сомнительные дружки могут зайти. Мне одной дома неуютно. Вот если б ты, Майкл, был сейчас со мной! А может быть, мне можно приехать к тебе в Гарвард? Нет, говоришь, нельзя. Места для меня в студенческом общежитии нет, правильно? Ну, я все это понимаю, Майкл. Я на тебя не в обиде.
15 июля, вечер.
Знаешь, Майкл, я забыла тебе сказать, что позавчера встретила Викторию на автобусной остановке. Увидев меня, она переменилась в лице и стала смотреть в сторону. Темно-русые ее волосы теперь подкрашены по-модному, в черный цвет, на ней короткая розовая курточка в обтяжку и марочные потертые джинсы. Было ясно, что Виктория общаться со мной не желает, да я бы и сама не стала. Но не она ли полгода назад приходила и просила меня переговорить с Кентом, чтобы он ей достал кокаина? А вот сегодня я встретила Эллен из параллельного класса, и она мне сказала, что Виктория уезжает в Америку учиться на юридическом. Я спросила, в каком университете, но Эллен этого не знала. Наверное, не Гарвард, туда ей не поступить. Но если ты, Майкл, Викторию в Америке встретишь, то не поддавайся на крючок ее примитивного кокетства. Она — законченная б..., Майкл. Она за кокаин Герману натурой платила. Уж если на то пошло, то она ничем не лучше Сузи, подруги моего брата. Та тоже наркотой балуется, и тоже к Герману ходила. Между прочим, Майкл, может быть, я должна с Сузи связаться? Уж какой бы дрянью она не была, она все-таки подруга моего брата.
18 июля.
Я пару дней не писала, потому что ничего нового в моей жизни не происходило. Я была в Дайкманской библиотеке и читала все, что когда-либо писали о Кенте. Оказалось неожиданно много. Сначала, как я уже упоминала, писали, что ограбление было произведено бандой профессионалов, и что оно свидетельствовало о росте организованной преступности в стране. Потом было интервью с министром юстиции, обещавшим усилить борьбу с преступностью, и после этого не было вообще ничего до того дня, когда Герман, идиот несчастный, не «подлетел» с дорожными чеками. Оказалось, в сейфах находились не только деньги, но и чеки, которыми Герман заплатил за гостиницу на юге. Только чеки были нумерованные, и потому его «вычислили», а следом за ним «вычислили» Кента и еще одного парня по имени Рафик. К тому же, мой брат оставил отпечатки пальцев на рычагах того самого подъемного крана, которым он пользовался при ограблении. Но несмотря на такие бесспорные доказательства соучастия, Кент упорно отрицал свою вину и отказывался сказать, где находились деньги. Почему-то журналисты назначили моего брата в главари преступной банды, а Германом и Рафиком интересовались гораздо меньше. После было много другой писанины, включая интервью с нашими соседями и с бывшей учительницей Кента, а еще рассуждения о том, что если близкий человек злоупотребляет доверием ребенка, то ребенок теряет доверие ко всему обществу и может легко избрать преступный путь. Под этим человеком, наверное, подразумевался наш отец и его отъезд в Германию.
22 июля.
Сегодня, то ли ранним утром, то ли поздней ночью, идя на работу, я вдруг увидела Сузи, выходившую из ресторана. Я обрадовалась, побежала к ней и кричу: «Сузи, Сузи, у тебя есть какая-нибудь весточка от Кента?» А она посмотрела на меня холодным взглядом и ответила: «Твоего Кента я не помню». И села в машину своего нового хахаля, вильнув сексопильной задницей. Честно говоря, мне захотелось ей просто врезать по этой заднице. Могла бы и врезать, я же рослая и сильная. Я это серьезно говорю. Когда я только начала работать на почте, эта же Сузи спросила, зачем мне такая работа нужна. Неподходящая работа для хорошенькой девушки, сказала она. Я помню, мне и тогда хотелось ей врезать.
23 июля
От меня до Осло С двадцать пять минут ходьбы, я встаю в полтретьего, а возвращаюсь в шесть утра. Чтобы спать восемь часов в день, нужно либо ложиться в полседьмого вечера, либо спать утром, по возвращении, но ни того, ни другого у меня не получается. Только не недосыпание мучит меня, а отсутствие вестей от Кента. Я говорила с его дурацким адвокатом по фамилии Буст. Он меня заверяет, что с Кентом все в порядке, но я ему не верю. И не с кем мне об этом поговорить. Не думаю, что среди моих гилденхавенских соседей найдется хоть одна живая душа, которая меня поймет. Нет ничего хуже в моей ситуации, чем жить среди благополучных людей! Вот разве что Ральф меня немного понимает. Единственное, что мы могли бы сделать для Кента, это нанять ему хорошего адвоката. Но хороший адвокат денег стоит, а этот Буст, он же даровой, его Кенту полиция назначила. Мой Стайнар был тоже даровой, но он был куда лучше. Ральф посоветовал мне взять денег в банке в заем под залог дома, но этого сделать я не могу. Дело в том, что наш дом зарегистрирован на одно только папино имя. Я спрашиваю себя, может ли наш папа в один прекрасный день приехать из Германии, выгнать всех нас на улицу, продать дом и положить деньги себе в карман? И может быть, мы должны ему быть благодарны за то, что он этого еще не сделал? Бестолковая мама за все эти годы даже не сумела вытребовать от папы алиментов, а теперь уже поздно, дети уже выросли. Впрочем, может быть, это даже лучше, что дом на папино имя, потому что иначе мама давно бы его пропила.
29 июля.
Я уже несколько дней подумываю о второй работе. Деньги-то нужны. А тут на Осло С кассирша заболела, и срочно была нужна замена, вот мне и предложили посидеть в кассе. Хорошая работа, пусть и временная, можно там даже книгу почитать, когда людей на станции мало. Ральф опять говорил со мной об учебе, но я и думать об этом сейчас не могу. Я хочу только одного: достать хорошего адвоката для Кента. Я узнавала, это будет стоить около двухсот тысяч. Мама сказала, что все равно ничего не выйдет, а я ответила, что пусть она меня по себе не судит. Это у нее, мол, никогда ничего не получается. Мама расплакалась, и мне еще и прощения у нее пришлось просить. Но действительно, где достать такие деньги? Майкл, ты в этом хоть что-нибудь понимаешь? Даже если бы я на панель пошла, не помогло бы. Мне сейчас выплатили первую зарплату за половину июля — три тысячи наличными. Может быть, и в самом деле найти папу и попросить у него разрешения заложить дом?
30 июля.
Я позвонила в посольство Германии, спросила, как можно отыскать папу. Оказалось, что в Германии нет ни регистрации населения, ни справочного бюро. Когда они в посольстве услышали, что я даже не зналю, в каком городе он живет, то сказали, что это бесполезно. Разве что воспользоваться телефонными каталогами, но вручную их не просмотришь, их десятки. Надо искать на компьютере через Интернет. www. telefonbuch. de, сказала мне чиновница.
31 июля.
Я устала от работы в кассе. Работа, конечно, легкая, но к концу смены голова будто распухает от плохого воздуха и от постоянного шума. Прихожу домой, а в голове все еще стучат поезда, и невозможно на чем-либо сосредоточиться. Впрочем, хорошо, что нет сил думать о том, как там сейчас Кент. Эта усталость как бы освобождает меня от боли, хоть это, может быть, и звучит глупо.
4 августа.
После возвращения из тюрьмы я никому из прежних моих знакомых еще не звонила. Кому я могла объяснить, что посадили меня без вины? Но сегодня утром ко мне вдруг зашла Мирьям, с которой я вместе работала на почте, живая и темноволосая толстушка с намеком на усики над верхней губой. Мать у нее норвежка, а отец из Сирии. Он, как и мой папаша, тоже уехал неизвестно куда, она его даже не помнит. Я ей очень обрадовалась.
— Ты что точно в воду канула, — сказала она, — я тебе звоню, никто не отвечает.
— У нас телефон отключен, — ответила я, — за неуплату счетов.
— А на чье имя телефон? — спросила тогда Мирьям. И услышав, что телефон был на имя Кента, она сказала, что мне было совсем не обязательно оплачивать счета. Я могла открыть линию с новым номером на свое собственное имя.
— Мы тысячу раз так делали, — объяснила мне она. — У нас телефон сейчас на имя тети. Маме пришлось клясться, что она все счета оплачивать будет, а не то у тетки будут неприятности.
Потом Мирьям посоветовала мне купить вместо обыкновенного телефона сотовый — его, как-никак, можно с собой носить. Мы проболтали часа два, но ни о Кенте, ни о тюрьме ни словом не обмолвились, только уже в дверях Мирьям вдруг спросила:
— Скажи, Грете, ты и в самом деле не виновата?
Я только головой мотнула: нет, нет.
— Я так и знала, — сказала Мирьям, — я никогда бы не поверила, что ты могла быть в этом замешана.
Милая, добрая Мирьям! Не так уж много на свете людей, верящих в мою невиновность. Из моих соседей в Гимле мне, наверное, никто не верит.
Еще вечером я была у мамы с Ральфом: у них, как всегда, тоскливо и нехорошо. Мама ходила по квартире с взглядом побитой собаки, а Ральф за нею следил, чтобы она стаканчик тайком не перехватила, но потом сам же поставил на стол бутылочку. Я получила от Ральфа номер телефона и адрес дяди Бйорна, но звонить я не собираюсь: он мне все равно никогда не скажет, где папа находится.

7 августа.
Милый Майкл, мне так нехорошо, так тошно! Я вернулась с работы, усталая после двойной смены, и обнаружила, что входная дверь не заперта. Вошла в гостиную, а там опять все перевернуто, как после обыска, и дверь в подвал отворена. Я сначала подумала, что опять полиция, а потом увидела, что дверной замок был весь исцарапан: ножом, наверное, открывали. Потом я еще нашла под диваном шприц. Мерзость-то какая, шпана колотая! Он, наверное, деньги Кента искал, его пропавшие миллионы, точно не понимает, что полиция еще до него обшарила все углы. Я сразу все убрала, и хотя все было на месте очень нехорошее чувство после этого осталось. К счастью, стерео Кента этот дурак не заметил, а оно ужасно дорогое, специально заказывали в Англии. Я сейчас дверь и на замок, и на цепочку заперла, и все равно все время вздрагиваю от звуков. Другой человек, наверное, полицию бы вызвал, а я полиции ни за какие деньги видеть не хочу. Не хочу, чтобы приезжали, изучали беспорядок и брали с собой этот шприц в качестве вещественного доказательства. Но только полиция меня сама не забывает, и сегодня пришел новый вызов на допрос. Тошно, сил нет.
9 августа.
Оказывается, вызвали меня не по делу брата, а на меня завели отдельное. Некая личность, пожелавшая остаться анонимной, написала в полицию, что в феврале я приглашала ее на дискотеку и предлагала там купить наркотики. Это Виктория донос написала, кто же еще! Теперь я знаю, почему она так странно на меня смотрела пару недель назад.
Допрашивала меня невзрачного вида женщина, и на этот раз не было ни охраны в дверях, ни решетки на окне. Допрос продолжался примерно час. Я сказала, что никогда никому наркотиков не продавала, а что касается всего остального, то не помню. Не помню, была ли я на дискотеке такого-то числа, и что там происходило. Я этому в тюрьме научилась: «не помню» — это самый надежный ответ. Я ясно понимаю, что полиции без разницы, кто и что продавал этой глупой Виктории, они до брата пытаются добраться. Но уж если я в тюрьме молчала, то этой следовательнице с рыбьим лицом меня не расколоть. Она записала мои показания, потом сделала копию и дала мне на подпись.
10 августа.
Мы с Мирьям побывали сегодня у одного ее знакомого, компьютерного гения по имени Том. Я никогда еще не видела более захламленной и запущенной квартиры. На столе в гостиной лежали вперемешку засохшие бутерброды и полуразобранная электроника с торчащими проводами. Том был полноватый и бледный очкарик лет двадцати восьми. Мирьям ему заранее объяснила, в чем дело, так что он без дальнейших объяснений сел за компьютер и начал искать. Не прошло и пяти минут, как на экране появился список всех Рансвик, проживающих в Германии и обладающих телефоном. Папа, то есть Кристофер Рансвик, оказалось, проживал в Берлине на Мельнер Штрассе, 19. У меня даже горло пересохло, когда я увидела на экране его имя. Я прожила всю сознательную жизнь, думая, что мой отец исчез бесследно. А тут вот, пять минут — и, пожалуйста, адрес и телефон. Оказалось, Том понимал по-немецки, и задача найти моего отца в Германии ему показалась забавной. Он собирался еще и по карте автобусных маршрутов объяснить мне, как добираются до Мельнер Штрассе с вокзала, но я его остановила. Спасибо, мне пока что достаточно одного адреса. Я сидела и думала, что мне делать. Позвонить и сказать: «Здравствуй, папа, Кент сидит в тюрьме», — представлялось мне совершено невозможным. «Ты что такая скучная?» — спросил Том, заметив у меня отсутствие интереса к Интернету. «Да оставь ты ее в покое, — сказала Мирьям, — она сегодня в меланхолическом настроении». А вдруг и папа не захочет со мной говорить, подумала я… «Что кушать-то будешь?» — спросила Мирьям. Они нашли в Интернете меню китайского ресторана и собирались заказать оттуда еды. Я выбрала цыпленка с ростками бамбука и орехами. На экране это блюдо выглядело очень красиво: кусочки мяса в красном соусе на голубой фарфоровой тарелке. Том пощелкал клавишами и на экране появилась надпись: «Благодарим за заказ!». Потом он предложил позвонить моему отцу, но я запротестовала. Лучше я сама поеду в Берлин, чтобы с ним лично поговорить. Еду нам принесли чуть ли не через два часа, какой-то слипшийся, чуть теплый рис в пластиковых коробочках и плавающие в красноватой жидкости кусочки чего-то странного. Орешков там было всего лишь две штуки, да бог с ними. У Тома не было недостатка в деньгах, он расплатился за всех. Уже потом я пожалела, что не захотела ни папе позвонить, ни выслушать объяснений о том, как доехать до Мельнер Штрассе.
12 августа.
Здравствуй, Майкл! Сегодня я купила себе мобильник, этакий голубой, изящный и маленький телефон. Я от радости сразу позвонила Мирьям, а потом и Тому. Позвонила бы и маме, но у них с Ральфом телефон давно уже отключен за неоплату счетов. Я набрала еще папин берлинский номер, но когда услышала «алло», положила трубку (или, вернее, нажала на кнопку). Теперь я, по меньшей мере, знаю, что он в Берлине. В сущности, я не имею права тратить деньги на такие пустяки, как телефон, когда Кент сидит в тюрьме, но с другой стороны, мне трудно Кенту помочь, когда у меня нет даже телефона. Еще я попросила на работе неделю отпуска. Я еду в Берлин.
14 августа.
Какой у меня сегодня был день, Майкл! Хотелось плакать с самого утра. В полшестого я закончила убирать и пошла в киоск купить себе кофе с булочкой. В киоске я увидела на первой странице одной из самых уважаемых газет фотографию Кента в наручниках, на фоне тюремных стен. Это была редакционная заметка о росте преступности в Норвегии. «Может быть, мы должны винить наш так называемый гуманизм, который в некоторых случаях оборачивается попросту глупостью. Нередко преступления практически не наказываются или наказываются слишком мягко», — стояло там. Примером слишком мягкого наказания было дело Кента.
Поскольку оружием во время ограбления ребята не пользовались, по закону им полагалось не более пяти-шести лет, но журналист не исключал, что если Кент и его друзья пустят слезу и расскажут о несчастном детстве, то они смогут отделаться и двумя-тремя годами. Несмотря на все доказательства, Кент и его друзья отрицали участие в ограблении и отказывались вернуть деньги. «Такие преступные элементы хладнокровно пользуются гуманностью нашего общества, — писала газета. — Они спокойно высчитывают все шансы и приходят к выводу, что ради четырнадцати миллионов долларов стоит вытерпеть пару лет тюремного заключения». Автор считал, что необходимо срочно изменить закон и увеличить срок заключения до двенадцати лет. Мне надо было сидеть еще целый день в кассе, но после этой заметки я была как на иголках. Вечером в программе «Дебат на актуальную тему» выступил лидер крайне правой Партии за социальные перемены, или сокращенно Партии Перемен по имени Од Крафтой. Он сказал, что Партия Перемен будет требовать, чтобы парламент немедленно пересмотрел законодательство, и что партия никогда не допустит, чтобы наглые мальчишки наподобие моего брата выказывали неуважение к закону. «Если они не захотят закон уважать, то их надо заставить!» — кричал в микрофон этот мордатый и краснолицый политик. Ну ладно, этот Од Крафтой всегда кричит и чего-то требует, но на этот раз он нашел поддержку в лице красноречивого представителя буржуазной Умеренной партии. Прежде, чем стать политиком, тот был адвокатом.

Так вот, этот бывший адвокат начал задавать представителю Министерства Правосудия интеллигентные и вежливые вопросы. Не заключается ли смысл тюремного наказания в том, чтобы путем устрашения широких слоев населения предотвращать преступные действия? Если вы согласны с этим тезисом, то вы не можете не согласиться с тем, что мягкое наказание будет производить обратный эффект: у публики возникнет впечатление, что не так уж и страшно заниматься разбоем.
Ах, как все эти люди хотели линчевать моего брата! Од Крафтой считал, что Кент должен получить не меньше двадцати лет тюрьмы, а представитель Умеренной партии предложил ограничиться пятнадцатью. Я сидела у телевизора до самого позднего вечера. В полдвенадцатого в «Последних новостях» комментатор сказал, что не исключено, что Умеренные и Партия Перемен смогут провести через парламент реформу уголовного закона, поскольку вместе они имеют тридцать восемь процентов голосов и могут вдобавок рассчитывать на поддержку консервативной Христианской партии.
15августа.
Никогда я еще не читала так много газет! Почему вдруг все набросились на Кента? Вот в Турции, например, землетрясения, люди гибнут, в бывшей Югославии страдают целые народы, а норвежцев больше всего занимает то, что говорит Од Крафтой. Газета «Вечерний Верфенбург» уже провела опрос населения и выяснила, что более половины верфалийцев поддерживает новый закон об ужесточении наказания. Понятное дело, в ноябре — выборы в парламент, Крафтой просто заигрывает с избирателями, ищет популярности, а тут подвернулся мой брат… Посидите-ка вы сами в тюрьме, господин Крафтой! Интересно, скажете ли вы тогда, что шесть лет — это мало?
16 августа
Здравствуй, Майкл. Сегодня позвонила Мирьям и сказала, что Том пригласил нас обеих завтра на дискотеку. Сам он собирался прийти с другом, два парня, две девушки, нормально будет. Я сначала отказывалась, говорила, что нет настроения, но Мирьям настаивала. Кенту ничуть не лучше будет от того, что я буду хандрить и сидеть одна, сказала она, и тогда я согласилась. К концу разговора Мирьям вдруг перешла на шепот: «Грете, я тебе что-то интересное сейчас скажу… По-моему, ты Тому серьезно нравишься. Он сказал, что ты симпатичная...». Ах, Майкл, я знаю, что хорошо выгляжу. Густые каштановые волосы, высокий рост, хорошая фигура, но что мне с того? И пусть я — уборщица, а Том пусть даже миллионером был бы, все равно мне он не нравится. Как глупо, что мне так редко кто-нибудь нравится. А как ты, Майкл, относишься к тому, что я полы мою? Хочется верить, что у тебя нет предрассудков...
18 августа.
Вчера мы были на дискотеке. Том выбрал клуб попроще, «Американа». Это было большое подвальное помещение с выкрашенными фиолетовой краской стенами, мигающим освещением и громкой музыкой. Том не дал мне кошелька открыть, сам заплатил и за входной билет, и за напитки. Его почему-то огорчало, что я не хотела брать спиртного, он предлагал то одно, то другое. Я же принципиально не пью, я давно это решила, еще до твоего отъезда, Майкл. Сам он выпил литра два пива, но не опьянел, а так… Танцевать он, в сущности, не умел, потоптался немного, но в основном, просто стоял в стороне. Но я не хотела, чтобы он за мной ухаживал. На меня вдруг что-то напало. Я танцевать-то как раз умею, и я себя нарочно «показала», чтобы меня назло Тому приглашали другие. Мне его под конец даже жалко стало. Майкл, я с тобой вела бы себя совсем иначе. Я от тебя ни на шаг не отходила бы. Жалко, что мы больше никогда не увидимся, Майкл.
20 августа.
На работе мне дали всего лишь три дня отпуска. Через несколько часов выезжаю ночным автобусом, это самый дешевый вид транспорта. Меня немного мучит, что я, в сущности, не уверена в том, какой Кристофер Рансвик живет на Мелнер Штрассе — а вдруг это не мой отец? А вдруг его просто не будет дома? Я несколько раз набирала номер берлинского телефона, чтобы послушать: один раз телефон взял маленький ребенок, два раза женщина, и раза два — мужской голос, но непонятно, чей. Том заходил, дал мне с собой путеводитель по Берлину и норвежско-немецкий разговорник. Он отметил желтыми наклейками в путеводителе те достопримечательности, которые я непременно должна осмотреть, точно я не по делам, а в отпуск собралась. Он немного странный и неуклюжий, этот Том. Жалко, что он — это не ты, Майкл.
25 августа.
Здравствуй, Майкл. Я только что вернулась из Германии. Цель путешествия достигнута, папа пообещал помочь. Странно, что хоть я его почти не помню, с самого первого мгновения у меня не было никакого сомнения, что это мой отец. Папа так похож на Кента, но только на Кента как бы раздутого и вываренного в кислоте: у папы красноватое лицо с залысинами. Над ремнем брюк нависает брюшко, но у него такие же серые глаза, такой же высокий рост и такая же улыбка. Папа женат на моложавой остроносой немочке, которая все бросала на меня косые взгляды, у них трехлетний, очень даже симпатичный сын. Папа работает плотником-строителем. Оказалось, он был хорошо осведомлен о деле Кента, и даже знал о том возможном изменении закона, которое будут обсуждать в парламенте. Но о том, что он является единоличным владельцем дома в Гимле, папа совсем не знал. Он удивился и спросил, точно ли это, а потом задумался и сказал, что не может принять решение, не обсудив дело с женой. Я испугалась, потому что я его остроносой немочке не доверяю. А вдруг она решит никому не помогать? Я папу начала умолять, я его чуть ли не за рукав ухватила: пожалуйста, папочка, пообещай. Мне просто банковский заем нужен, я все до копеечки потом верну, не беспокойся. Мне же так просто денег в банке не дадут, а в залог дома — пожалуйста. Мне подпись твоя просто нужна, больше ничего. «Не беспокойся, — сказал папа, — я все устрою». И пообещал приехать в Норвегию. С этим-то я и вернулась домой, с одним обещанием. Но знаешь, Майкл, я верю, что папа меня не обманет. У нас в семье о нем было сказано так много нехороших слов, но мне кажется, он куда лучше, чем то, что о нем говорят.
28 августа.
Как твои дела, Майкл? Учеба в Гарварде скоро начинается, наверное. Что ты будешь учить? Право и политические науки? Ты, наверное, станешь дипломатом, как твой отец. Я теперь больше не работаю в кассе, потому что та работа была только временная. У меня остается слишком много свободного времени, и я часами сижу у телевизора и смотрю все дебаты и предвыборную пропаганду. Од Крафтой обещает бороться с безработицей и преступностью. Он говорит, что решение внутренних проблем страны куда важнее гуманитарной помощи другим народам. Партия перемен, поддерживаемая Умеренной партией, уже добилась назначения комиссии по пересмотру того уголовного закона, который касается моего брата. Тема оправдания преступников стала вдруг популярна, об этом спорят чуть ли не каждый день. Да, Од Крафтой сумел найти выигрышную тему, и факты на его стороне. За двадцать лет гуманного обращения с преступниками удалось оправдать не более десяти процентов из них. Но сторонники гуманности возражают, что доказано, что суровые наказания ничуть не уменьшают преступности. Неправда, отвечает Партия Перемен, давайте последуем примеру Америки. После того, как там ввели новую политику нетерпимости, количество преступлений стало уменьшаться. Иногда опять упоминают моего брата. Еще месяц назад вся пресса считала, что Кента надо было воспитывать, а теперь все говорят, надо было его наказывать. Никто уже не говорит о том, что отец от нас ушел, и что школа не помогла и не вмешалась, а говорят о том, что Кент остался практически безнаказанным после того, как он в пятнадцать лет в первый раз увел чужую машину. В шестнадцать лет его задержали с двумя пакетиками марихуаны, но все равно отпустили домой. Партия Перемен от имени всего норвежского народа требует образцово-показательного наказания моего брата. А от папы вестей нет, его в Берлине задерживают и работа, и остроносая жена. А мне остается только ждать.
1 сентября.
Как твои дела, Майкл? Вот уже сентябрь начинается, меньше трех месяцев до суда. Неужели я не смогу помочь Кенту? Папа, где же ты, а вдруг уже поздно? Я пыталась говорить с мамой о новом уголовном законе, но она ответила, у нее не было сил об этом слышать. Она вообще никаких газет не читает и выключает телевизор, как только заговорят о чем-нибудь серьезном. Мирьям тоже слышать ничего не хочет, она отвечает, что Од Крафтой — идиот, и что обсуждать Партию Перемен — это ниже ее достоинства. Но у Партии Перемен сейчас семнадцать мест в парламенте и их популярность растет. Не странно ли, что выборы в парламент состоятся всего лишь за неделю до суда? Мирьям снова пригласила меня на дискотеку, но я отказалась. Иногда, когда я гляжу на веселых людей, я точно не понимаю, как это можно смеяться и радоваться.
5 сентября.
Как все быстро происходит! Глупый адвокат Йон Буст заверял меня еще неделю назад, что разговоры об изменении законодательства Кенту ничем не грозят, потому что бюрократический аппарат работает медленно. Если закон и изменят, то случится это, в лучшем случае, месяцев через восемь, а тем временем судебное дело Кента уже завершится. Но сегодня в газете появилось, нет, еще не закон, но уже предложение, или, как его называют, пропозиция о новом законе. Предлагается изменить закон так, чтобы в случае рецидива, а также при отказе сотрудничать с органами правосудия, срок тюремного заключения удваивался, а в особо злостных случаях увеличивался в два с половиной раза. Значит, Кенту могут дать целых пятнадцать лет! Я позвонила Бусту и спросила, не сможет ли он уговорить Кента эти проклятые деньги вернуть, а этот идиот ответил, что обсуждать со мной такие вопросы он не имеет права. Но в конце разговора он вдруг добавил, что если у меня возникнут личные затруднения , то я всегда могу зайти к нему прямо домой. Он будет рад меня видеть даже в середине ночи. Шут гороховый, а не адвокат! И даже пожаловаться некому…
6 сентября.
Позвонила папе и спросила, когда он приедет. Скоро, говорит, скоро. Но только когда же?
7 сентября.
Ездила к маме, чтобы забрать у нее бумаги на дом. Я не хотела рассказывать о том, зачем они мне, не хотела говорить о приезде отца, а она без объяснений отказалась мне их отдать. Ральф ей говорит: «Ну дай ты эти бумаги Грете, она благоразумная девочка, если говорит, что они ей нужны, значит, есть причины». Но мама в папку с бумагами клещом вцепилась, не дам и все. Тогда я взорвалась и накричала на нее, как никогда еще не кричала: «Все мозги ты пропила, пьяница несчастная, в жизни ты никому доброго дела не сделала! Мало тебе, что Кента до тюрьмы довела?!» Тут мама разрыдалась в голос. Я силой забрала у нее папку и ушла. Часа через два позвонил Ральф и сказал, что мама все еще сидит и плачет, и что он не знает, что с ней делать. Я ему на это отрезала: «Я тоже не знаю». Когда я успокоилась и одумалась, мне стало немного стыдно за мое поведение, но с другой стороны мне совсем не стыдно. Надоело с ней нянчиться! Она вроде как с годами вместо того, чтобы взрослеть, становится все беспомощней. Точно ей пять, а не сорок пять лет!
10 сентября.
Папа сказал, он приедет семнадцатого, и как только я об этом услышала, сразу пошла к самому известному адвокату в Осло по имени Сигурд Дален. Я договорилась с ним заранее по телефону через секретаршу, но когда я пришла туда в назначенное время, меня провели вместо него к какому-то неинтересному моложавому господину. Я этому господинчику говорю, что у меня назначена встреча с Сигурдом Даленом, а он отвечает, что он тоже адвокат и является уполномоченным по моему делу. Он, мол, работает в тесном контакте с Даленом, у них так принято, что дела идут через уполномоченных. Нет, говорю, я еще вчера звонила, у меня точно есть договоренность с самим Сигурдом Даленом. «Нет, не думаю, — отвечает господинчик, — но могу узнать». Вышел, вернулся и спросил, пришла ли я по своему делу или по делу брата. Сигурд Дален сказал, что если это известное дело Кента Рансвика, то уж ладно, он согласен вести его лично. Но поговорить со мной сегодня у него времени нет. Так что я иду туда в четверг опять, в два часа дня. Что касается денег, то это будет стоить от ста пятидесяти до двухсот пятидесяти тысяч крон. Зависит от количества часов, тысяча пятьсот крон за каждый час работы.
12 сентября.
Здравствуй, Майкл! Сегодня, наконец, я встретилась с Сигурдом Даленом. Он оказался подтянутым господином лет шестидесяти в профессорских очках и строгом сером костюме, с непроницаемым лицом. Он выслушал меня не перебивая, а потом начал ровным голосом задавать мне вопросы. Между прочим, он два раза спросил, действительно ли дело обстояло так, что я и не подозревала о том, что Кент был замешан в ограблении банка. Мы беседовали чуть ли не целый час, а потом он дал мне жировку на тридцать тысяч крон и сказал, что у них такое правило, что они начинают работать с делом только после того, как получат задаток. Я ему говорю, что надо спешить, суд же скоро, а деньги у меня будут только семнадцатого. После семнадцатого и поговорим, отвечает мне он тогда, и все с тем же непроницаемым лицом. Да, подумала я, никому, кроме меня, Кента не жалко. От этой мысли я совсем неожиданно расплакалась, а Сигурд Дален все так же спокойно сидел и смотрел на меня, только пододвинул поближе ко мне коробочку с салфетками. Он говорит, ничего, у нас время еще есть, мы и после семнадцатого успеем. Кента всей страной линчуют, отвечаю я, и плачу. Потом мне было ужасно стыдно за то, что расплакалась.
17 сентября, день.
Папа прилетел в десять утра, и к одиннадцати был в Гимле. Он вошел, и я сразу увидела по его глазам, что дом ему не нравится. «Что это за металлолом?» — спросил он еще на подходе, показывая пальцем на остовы двух полуразобранных машин, громоздившихся на участке. Я ответила, что Кент любил переделывать машины (слова «краденые» я вслух не произнесла). Накануне я осторожно выведала у мамы, какое у папы было любимое блюдо, и приготовила ему котлеты с отварным картофелем и зеленым горошком, а на стол я поставила наш лучший сервиз. Вид этих старых фарфоровых тарелок с голубым узором навел папу на какие-то сентиментальные мысли. «Знаешь, сколько этому сервизу лет?» — спросил он меня. Я и не подозревала, что тарелкам было около восьмидесяти лет. Жалко, что в последние годы все это стояло у нас просто на кухне, и половина тарелок была разбита. Потом папа начал оглядывать дом глазами хозяина и плотника. Он потрогал стены, прошел в ванную, заглянул под пузырившийся там линолеум, а затем спустился в подвал и посветил себе там зажигалкой. Закончив осмотр, он покачал головой: ну и рухлядь же! Папа сказал, что балки, на которых держатся половицы, совсем прогнили, и что в один прекрасный день они могут просто рухнуть вниз, но чинить не имеет смысла, потому что весь дом вообще в ужасном состоянии. Я его слушала, а сама думала, что надо скорее идти в банк. В два часа я не выдержала, говорю, торопиться надо, а не то банк скоро закроется.
Мы пошли в банк, и опять все получилось не так, как я думала. Того делопроизводителя, с которым я заранее договорилась, на месте не оказалось, и нам пришлось объяснять все сначала. Новый делопроизводитель никак не мог понять, что это я, а не папа, занимаю деньги, и что сама выплачивать буду, а папа же будет только гарантом, предоставляющим дом в залог моего платежа. Когда, наконец, его канцелярские мозги поняли, о чем мы просили, то вместо того, чтобы выдать мне необходимые деньги, чиновник сообщил, что мы должны были, прежде всего, обратиться к риэлтеру за справкой о рыночной стоимости дома. После предоставления такой справки он пошлет дело о займе на рассмотрение в кредитный отдел, что займет примерно одну неделю. Когда же я попыталась возразить, папа тихо пожал мне руку: молчи, мол. Сам он вежливо поблагодарил чиновника, собрал бумаги и пошел к выходу. «Что делать-то будем?» — спросила я его с отчаянием. «Ничего особенного, — сказал папа, — будем доставать справку. У меня есть приятель, который все устроит».
Вот сейчас я сижу и пишу, а папа моется в ванной, потому что мы собираемся в гости к тому самому приятелю, который нам со справкой поможет. И я сижу и думаю о том, каково будет папе встретиться со старыми друзьями после всего, что написали о нем в газетах. Мне почему-то перед ним за это ужасно неловко, точно это я сама писала. Может быть, неловко потому, что я никогда не пыталась за него заступиться. Могла бы сказать всем журналистам, что они моего папы совсем не знают, что он на самом деле добрый…
17 сентября, вечер.
Этот вечер был точно картиной из другой жизни. Мы поехали к семье Валер, старым друзям отца. Я оделась в мое лучшее платье вишневого цвета, которое выглядело и скромно, и броско в одно и то же время. «Классно», сказал когда-то Кент, покупая его мне в подарок… Папа оделся в светло-серый костюм, и из зеркала на нас глядела этакая благополучная семья. «Какая ты, Грете, выросла большая и красивая, — сказала мне толстенькая госпожа Валер, — папа всегда тобою гордился… Я тебя же вот такой еще помню». Но как я ни напрягала память, сама я вспомнить госпожи Валер не могла. Зато я смутно помнила ее сына, он с Кентом дружил. Папа начал оживленно рассказывать о своей жизни в Германии, и я не без горечи отметила, что он куда охотнее говорил о себе этим Валерам, чем мне. Оказывается, что в девяносто втором, вскоре после падения Берлинской Стены, в Германии был строительный бум. Дела папы быстро пошли в гору. В девяносто четвертом у него была собственная строительная фирма, двенадцать рабочих и много машин. Только в девяносто седьмом пришел период спада, заказов не стало, пришлось увольнять рабочих и продавать машины. Папа получил должность плотника в государственной компании, но работой он был недоволен, потому что должность не соответствовала ни его стажу, ни квалификации. У него были планы опять начать собственное дело, но ему нужен был начальный капитал. И пока мужчины обо всем этом говорили, госпожа Валер подала цыпленка, а потом десерт. Я ей немного помогла на кухне. Цыпленка все, кроме меня, запивали белым вином, а десерт — ликером. Госпожа Валер, раскрасневшись от вина, обняла меня и сказала, что всегда хотела иметь дочку, но у нее почему-то рождались одни только сыновья. Она спросила папу, как это он сумел произвести на свет такую чудесную девочку. «Очень просто, — хохотнул папа и хлопнул себя по животу, — у нее мои гены. Хорошая наследственность».
18 сентября.
Не успела я вернуться с ночной работы, как к нам уже постучался господин Валер, и вместе с ним еще один. Эти двое осмотрели дом и сделали нам нужную справку, так что в десять утра мы уже снова были в банке. Когда мы подписали бумаги и вернулись, папа спросил, как же я буду обратно банку выплачивать такие деньги. Три с половиной тысячи ежемесячных платежей при зарплате в семь тысяч, да еще и налоги платить надо. Я обиделась и отрезала, что это была не его забота, я всегда могла себе еще и вторую работу найти. «На панель пойдешь, что ли?» — грубо спросил папа. Тут я на него действительно рассердилась, он начал просить прощения, уверяя, что пошутил. Потом он сказал, что лучше продаст дом, заплатит Сигурду Далену, рассчитается с банком — и все. Тогда у меня никаких долгов не будет. Папа заставил меня пообещать ничего маме ни о деньгах, ни о доме не рассказывать, потому что незачем ее волновать. И в самом деле, незачем ей рассказывать, она у нас бестолковая и нервная. А уже в шесть вечера папа улетел обратно в Берлин, и мне после его отъезда стало как-то грустно. В понедельник мне переведут деньги, и уже можно будет пойти к Далену. Все-таки жизнь несправедлива: я зарабатываю сто тридцать крон в час, а Сигурд Дален — полторы тысячи. Противная Виктория тоже собирается стать адвокатом. Нет, лучше обо всем этом не думать! Конечно, глупо, что я школу бросила, но с другой стороны, было так невыносимо, что у меня никогда не было денег, потому что родители у меня такие. И лучше об этом не думать… Давай мы лучше поговорим о Гарварде, Майкл. Как там у тебя студенческая жизнь? Замечательно, отвечаешь. Вчера в городе с ребятами был, потусовались мы немного, замечательные ребята...
24 сентября.
Сегодня мне перевели деньги. Я сразу же оплатила жировку Далена и заставила его пообещать, что завтра он поедет в тюрьму повидать Кента.
25 сентября.
Сигурд Дален побывал у Кента в тюрьме, и после этого я с ним говорила по телефону. Он спросил, не было ли у моего брата каких-либо нервных болезней, и сказал, что у Кента подавленное настроение, что он плохо спит. Он потребовал, чтобы брата записали на прием к тюремному врачу. Не то, что Йон Буст, постоянно отвечавший, что все в порядке, точно бывает порядок в тюрьме!
26 сентября.
Я сказала маме, что гонорар Сигурду Далену заплатил папа. В сущности, это почти правда.
1 октября.
И опять во всех газетах имя Кента! Заголовки гласят: «Признание и раскаяние», «Миллионы вернулись в законные руки», «Они сожалеют о случившемся». Молодец Сигурд Дален, сумел-таки ребят уговорить! В программе «Новости дня» сказали, что пропавшие деньги находятся в банковском сейфе на Багамских островах, и что специальная полицейская бригада скоро вылетает туда вместе с подсудимыми, то есть, с Кентом, Германом и Рафиком. В той же программе было короткое интервью с Даленом. Он сказал, что хочет привлечь внимание публики к тому, что его клиент возвращает деньги добровольно, и что он сожалеет о случившемся. На экране он выглядел очень эффектно, такой благородный, хоть в кино снимай. Ко мне сегодня приходила его секретарша, чтобы взять для Кента всякой одежды, и летней, и теплой, и для поездки на Багамские острова, и для наступающих верфалийских осенних дождей. До чего же я рада, что мой брат находится в хороших руках!
3 октября.
Сигурд Дален позвонил и спросил, оплачу ли я ему поездку на Багамские острова, если надо будет сопровождать Кента. Конечно, оплачу, как он может в этом сомневаться?
4 октября.
Я позвонила папе в Берлин, чтобы рассказать, что Кент отдает деньги полиции. Говорю, как хорошо, а папа точно не рад. Переспросил, неужели Кент и вправду все отдает? Да, говорю, теперь ему больше четырех лет заключения не дадут. «Хорошо, — отвечает тогда папа, — очень хорошо», — но голос у него был сухой какой-то. Еще я сказала папе, что Сигурд Дален тоже едет на Багамские острова, поэтому мне придется занять в банке дополнительную сотню тысяч, и опять нужна его помощь. На это папа ответил, что скоро будет продавать дом, и чтобы я насчет денег не беспокоилась, он с Сигурдом Даленом расплатится.
6 октября.
Я узнала сегодня из газет, что Кент уже находится на Багамских островах. Представитель прокуратуры сказал, что Кент вместе с полицейской охраной уже побывал в банке и извлек содержимое из сейфа, но о подробностях говорить еще рано. Об этом же потом сообщили по телевизору в программе новостей, но самого Кента не показали, а показали только норвежского журналиста, стоящего на лестнице, ведущей в «Бэнк оф Насау», где хранились все эти деньги.
7 октября.
В сейфе на Багамских островах было обнаружено четыре с половиной миллиона долларов. По словам Кента, Германа и Рафика это все, что у них было. «Можем ли мы им верить?» — ответил на это заголовок «Обозрения». Там было напечатано новое интервью с Сигурдом Даленом. Тот сказал, что Государственный Банк должен еще доказать, что в украденных сейфах действительно находилось четырнадцать миллионов. Сигурд Дален еще раз подчеркнул, что ребята искренне раскаялись и хотят помочь органам правосудия. Нет, он положительно умен, не правда ли, Майкл?
8 октября.
Наконец я нашла вторую работу, буду убирать в помещении одного рекламного бюро. Там платят за четыре часа работы, девяносто крон в час, а я знаю, что управлюсь и за два часа. Получается еще семь тысяч в месяц, что очень даже хорошо. Но все равно эти деньги — совершеннейшие пустяки по сравнению с тем, что приходится платить Сигурду Далену за одну только поездку на Багамские острова.
9 октября.
Представь себе, Майкл, что сегодня в десять утра позвонила секретарша Далена и сообщила, что Кенту разрешили свидание с семьей. Я немедленно позвонила в тюрьму, там говорят, свидания только по средам с девяти до двенадцати. Я говорю, сегодня среда, половина одиннадцатого, могу ли я Кента увидеть, если я сразу приду? Нет, отвечает мне тюремщик, нужно подать заявление о свидании в письменном виде и ждать разрешения от инспектора. Если подадите заявление сегодня, то, наверное, увидите брата через неделю. Я, конечно, не теряя времени, поехала подавать заявление. Тюрьма, тюрьма! Один только вид высоких стен из потемневшего кирпича, окаймленных сверху колючей проволокой, уже наводит уныние... Меня пропустили через тяжелые железные ворота с глазком, и я оказалась одна в длинном, ярко освещенном коридоре с темно-зеленой железной дверью в противоположном конце. Черный глазок телекамеры нацелился на меня с потолка. Я постучалась в зеленую дверь. В двери открылось окошечко, я подала дежурной мое заявление, но прежде, чем его принять, она проверила у меня документы. Тогда я пошла обратно, но тут меня охватило что-то вроде паники. Я испугалась, что не выпустят, пустилась бегом к выходу и стала барабанить в железные ворота. Дежурная сказала в микрофон, чтобы я немедленно перестала, и еще нарочно заставила ждать у выхода минут десять.
10 октября.
Кент позвонил, говорит, ему теперь разрешают пользоваться телефоном десять минут в неделю. Суд будет двадцать первого ноября. После его звонка я разревелась, сама не знаю, почему. Что ты мне, Майкл, скажешь? Говоришь, что все обойдется, говоришь, хвост трубой, но это тебе легко сказать, когда ты в Гарварде учишься, и тусовки у тебя каждую субботу. А вот в моей ситуации сохранить оптимизм не так уж легко.
11 октября.
Папа сказал, что он приедет двадцать четвертого, и будет продавать дом. Потом еще новая жировка от Далена пришла, пятьдесят тысяч крон.
12 октября.
Я запросила разрешение о свидании только на мое имя, просто забыла маму вписать, и потому пришло разрешение на меня одну. Мама обижена, но, честно говоря, мне все равно не хотелось вместе с нею идти. Вместе с разрешением пришел длинный список тюремных правил. Например, относительно того, что не позволяется передавать наркотики, и что будет обыск при входе. Тон у правил был довольно грозный.
14 октября
Майкл, я вот вчера с Томом в ресторане была. Милый такой китайский ресторанчик, хорошая еда. Но нечего тебе ревновать, потому что ничего хорошего из этого не получилось. Все было нормально, пока мы сидели и кушали, но когда мы вышли из ресторана и Том меня пытался поцеловать, я его оттолкнула и убежала. Я не воспринимаю его как мужчину, и ничего с этим не могу поделать. Он мне сегодня звонил и прощения просил, бедолага! Знаешь, Майкл, я за девятнадцать лет своей жизни тебя одного лишь поцеловала. Мне никто как-то больше не нравился. Очень глупо получается, не правда ли? А тебя я, наверное, уже никогда не увижу.
17 октября.
Сегодня я побывала у Кента. На входе в тюрьму меня обыскали, как при аресте. Велели поднять руки и скрестить их на затылке, а потом женщина-тюремщица вывернула мои карманы и тщательно охлопала меня по животу и по груди: не спрятала ли я чего-нибудь в лифчике? Затем меня впустили в комнату свиданий, где линялый плакат с букетом цветов на стене должен был, наверное, создавать уют. Там был диван, четыре разномастных стула и журнальный столик. Из каждого угла целился на входящего глазок камеры. Кент был изменившийся, чужой, с одутловатым нездоровым лицом и с застывшим, потухшим взглядом. Он спросил, как у меня дела, и я заверила его, что и у меня, и у мамы все в порядке. Кент сказал, что я даже представить себе не могу, каково оно — сидеть в тюрьме. Я поняла, что он не знал, что я тоже отсидела, и решила ему об этом не рассказывать. Поэтому я просто поддакнула, да, трудно себе представить. Почему-то я не находила никаких бодрых и веселых фраз. Что с почтамта меня уволили, и что теперь работаю уборщицей, этого я сказать не могла. Подумавши, я сказала Кенту, что папа приедет двадцать четвертого, а он как-то мрачно нахохлился: «Чего ему от нас надо?». Я ответила, что это папа Сигурду Далену платит, а Кент криво усмехнулся и сказал, что в гробу он эти отцовские деньги видал. Я ему говорю, что была очень рада, что он эти миллионы отдал, потому что никакие миллионы не стоят того, чтобы из-за них в тюрьме сидеть, а он опять усмехнулся и сказал, что я ничего не понимаю. И оглядываясь на глазок телевизионной камеры, он добавил быстрым шепотком, что у них не было выхода, потому что эти деньги все равно нашли бы, их же через Интерпол искали. Сразу после свидания мне пришлось пойти на работу в рекламное бюро, хотя было совсем не до работы.
Мама просила сегодня к ней зайти, чтобы рассказать о свидании с Кентом, но я не зашла. Мне не дают покоя глаза Кента, его потухшие глаза.
18 октября.
Здравствуй, Майкл. Вчера я побывала у мамы... представь себе, у нее подбит глаз! Здоровый такой фонарь, на половину лица, и щека опухшая. Говорю: «Мама, что случилось?» — а Ральф мне за нее отвечает, что ничего, просто споткнулась и ударилась головой о край стола. Мама вся какая-то нервная и неразговорчивая, да и у меня пропала охота говорить. Я ей сказала, что с Кентом все в порядке, и она меня больше ни о чем не спрашивала. Я сидела и думала, как же она с таким фонарем в следующую среду на свидание пойдет?
19 октября.
Сегодня к нам приехал грузовик и забрал стоящие возле дома остовы полуразобранных машин. Это папа его прислал. Наш дом подготавливается к продаже.
21 октября.
Здравствуй, Майкл. Том позвонил мне опять, и хотя после того неудачного обеда в ресторане я решила с ним больше не встречаться, неожиданно для себя самой я обрадовалась его звонку и согласилась пойти с ним в кино. Но опять ничего хорошего из этого не вышло, потому что он опять пытался меня поцеловать. Я позвонила Мирьям и рассказала ей про это, а она мне отвечает: «А почему ж ты ему не даешь? Он же хороший парень». И вправду, Майкл, почему я такая странная, почему мне никто из парней не нравится?
23 октября.
Такой будет завтра сумасшедший день, и свидание в тюрьме, и приезд папы, и продажа дома. Я записала сначала и папу на свидание, но потом решила, что ему лучше в тюрьме не появляться, потому что мама тоже придет, а у нее же ужасный фонарь под глазом.
25 октября.
Да, вчера случилось все как-то сразу. Я встретила маму в четверть двенадцатого у тюремных ворот. Под серым пальто она оказалась одетой в яркое салатного цвета короткое платье. В руках у нее была какая-то белая, точно детская, маленькая сумочка. Мама была трезвая, и пахло от нее не перегаром, а дешевыми духами. Лицо ее было подкрашено и напудрено так, что синяка почти не было видно. Я подумала, что в этом платье мама выглядит не моложе, а старше своих сорока пяти. Честно говоря, она выглядела на все пятьдесят. После обыска нас заставили долго ждать в коридоре, и только в полпервого впустили в комнату свиданий, предупредив, что времени немного. Кент на этот раз выглядел лучше. Он вроде как бы тоже подготовился к встрече, был чисто выбрит и от него пахло одеколоном. Увидев его, мама начала хлюпать носом, но поскольку носового платка у нее не оказалось, она утирала нос рукавом своего нарядного платья. Кент стал поглаживать ее по спине, говоря: «Ну что ты...» Я не знаю, сколько минут продолжалась эта сцена. Мама вначале стояла и плакала, а потом села на диван и продолжала плакать до тех пор, пока не раздался из микрофона хриплый голос дежурного надзирателя: «Порядок? Скажите, если вам помощь нужна». Маме, наверное, не хотелось, чтобы надзиратель пришел, и она взяла себя в руки. Я все время боялась, что Кент заметит ее подбитый глаз. Уже в самом конце, когда надзиратель начал нас торопить, я сказала Кенту, что папа приехал, но он ничего не ответил. Зато мама очень заинтересовалась, что папа будет делать в Верфалии. Я ей ответила, что он пытается Кенту помочь. А когда я вернулась домой, папы там уже не было. Только его вещи лежали на диване в гостиной: солидная сумка из коричневой кожи, зонтик и плащ.
Когда я вернулась домой с работы, повсюду, и на дворе, и в доме, толпился народ. Я сначала было испугалась, а потом поняла, что все эти люди были потенциальными покупателями. Папу я нашла не сразу, он стоял позади дома, объясняя кому-то, что водопроводные трубы у нас хорошего диаметра и что они в порядке, хоть и старые. Он махнул мне рукой: занят, мол. Люди разошлись в девять вечера, и после этого папа говорил еще минут сорок с Валером, который был очень доволен итогом дня. Оказалось, что около десяти человек были положительно заинтересованы в покупке. Я тем временем разогрела для папы котлеты и достала из холодильника карамельный пудинг на закуску. Когда Валер ушел, я пыталась рассказать папе о том, что мы были у Кента, что Сигурд Дален говорил относительно возможного приговора, но папа был занят какими-то своими бумагами. Сегодня он опять с утра ушел к Валеру, так что поговорить с ним мне все еще не удалось.
26 октября.
Ожидалось получить за дом восемьсот пятьдесят тысяч, а пришел покупатель и предложил два миллиона! Какие большие деньги! Папа пообещал сразу же рассчитаться с Даленом и найти для меня квартиру. Жалко, все-таки, нашего дома, пусть он и скрипучий, и гнилой, но все равно жалко...
27 октября.
Папа опять уехал, у него дела в Германии, но он вернется через две недели подписывать бумаги и получать деньги. За это время я должна освободить дом. Какой-то эстейтор, друг господина Валера, пообещал устроить все, что касается квартиры для меня. Мирьям говорит, что это благородно с папиной стороны, что он Кенту помогает, ее отец никогда ничем бы не помог. Том позвонил мне опять, но идти с ним на дискотеку я не захотела. Вот Мирьям никогда не отказалась бы, так что ж он ее не приглашает?
31 октября.
Какой ужас, Майкл! Сегодня я сказала маме, что папа дом продал. «То есть, как это продал?» Продал, говорю, чтобы заплатить Сигурду Далену. Тогда мама закричала, что он не имел никакого юридического права на наш дом. Как же, говорю, не имел? Документы же были на его имя. Мама разрыдалась, а Ральф объяснил мне, что хотя документы и были на имя отца, но у мамы, как у жены, были права, по крайней мере, на пятьдесят процентов. Кроме того, поскольку папа не платил алиментов, то он на самом деле вообще потерял все права... И как-то сразу все стало ясно. Так вот почему папа просил маме ничего не говорить! Ральф так и сказал, что он маму обокрал. Что же мне с этим теперь делать, куда идти?
И не успела я вернуться домой, как звонит эстейтор: он уже нашел для меня квартиру в Волеренге (папа сказал, непременно в Волеренге), и пришлет завтра машину за моими вещами. Я говорю ему, что папа не имел никакого права наш дом продавать, поскольку дом на самом деле принадлежит маме. Эстейтор сначала ничего не понял, переспросил, а потом ответил, что он сам проверял бумаги, и что в муниципальном регистре папа был записан единственным владельцем дома. Нет, говорю, это ошибка. Ничего не знаю, отвечает эстейтор. Он не хочет терять времени, потому-что по распоряжению отца уже уплатил задаток за квартиру. Не могу я выехать завтра, мне нужно упаковать вещи. Новые владельцы желают получить собственность в свое распоряжение без промедления, отвечает эстейтор. Силой меня будете завтра из дома выволакивать, говорю я. Зовите полицию! Не могу же я за один день собраться, там еще и мамины вещи есть, и вещи моего брата. Ладно, говорит эстейтор, я с новыми владельцами поговорю, может быть, они недельку подождут. Так вот, сейчас я просто сижу и плачу от отчаяния.
1 ноября.
Вдруг позвонил папа и спросил веселым таким голосом: «Ну как ты там? Как Кент?» — а я и не знаю, что ему сказать. Он не понял моей реакции, спросил, что случилось. Говорю, ты не должен был дом без маминого согласия продавать. Папа тогда отвечает, что у него было на то полное юридическое право. Нет, говорю, не было права. Не было? Голос у папы стал холодным и жестким. Твоя мать — пропойца несчастная, ни гроша она в жизни не заработала, на социальном обеспечении жила. Это я вложил в дом свои кровные. Пусть твоя мать попробует доказать, что это не так. А потом вдруг он стал кричать, что он и мне, и Кенту помогает, а я просто неблагодарная тварь. Какой ужас Майкл, какие у меня родители! Дерьмо он последнее, мой папаша, и мама у меня ничуть не лучше. Боюсь даже на себя в зеркало посмотреть — а вдруг и я на моих родителей похожа? Мне от папы ничего не нужно, пусть он катится со своей квартирой в Волеренге!
2 ноября.
С утра я пошла поговорить с Мирьям, то есть мы говорили втроем, потому что ее мать тоже принимала участие в разговоре. Я им рассказала правду о продаже дома. Они были в ужасе, но советовали мне все равно переехать в Волеренгу, потому что деваться-то мне некуда.
Потом позвонил эстейтор, и я поехала смотреть квартиру. Оказалось, квартира была совсем не в Волеренге, а в Манглеруде, в блочном многоэтажном здании. Это же далеко от центра, говорю я. Эстейтор обиделся и ответил, что это почти что Волеренга. Совсем до Волеренги недалеко. Говорил, что у меня кухня большая, можно сказать, еще одна комната, и потому квартира почти что двухкомнатная, и есть балкон к тому же. Квартплата у меня будет всего лишь три тысячи в месяц, и папа заплатил за полгода вперед. И какой вид мне с шестого этажа открывается!
3 ноября.
Перебираю вещи и плачу. Мебель у нас, конечно, старая, и я отдаю почти все Армии Спасения, выбрала для себя только пару стульев получше, кровать, стол и комод. Одежду Кента я упаковала отдельно. Единственный ценный предмет у нас — это огромное стерео Кента, его я тоже сохраню. Но что делать со всеми фотографиями и старыми письмами? Я положила их в коробку, — маме отдам, пусть она с ними делает, что хочет.
4 ноября.
Это мой последний день в старом доме. Мне приснился странный сон. Я выхожу на улицу, чтобы пойти на работу и вижу, что в окне дома напротив горит свет. Через освещенное окно я заглядываю в гостиную, а там за столом плечом к плечу с Викторией сидит мой отец. «Они вместе сидят, — говорит мне как бы сверху голос комментатора, — потому что они одного поля ягода». Я проснулась, на работу пора идти, половина третьего. В такой час на улице, кроме меня и каких-нибудь гуляк, идущих домой из ресторана, никого нет. Но как же я от Манглеруда до Осло С буду добираться? Как-никак, работа у меня ночная, метро не ходит, а денег на такси у меня нет.
5 ноября.
Я уже нахожусь в Манглеруде, на шестом этаже, и смотрю с балкона вниз. Стою высоко над землей, как курица на насесте, на жердочке балкона. Глупая курица Грете. Все мои вещи лежат в картонных коробках и черных пластиковых мешках. Я уже нашла мешок с постельным бельем и могу лечь спать. Сегодня ночью мне придется добираться до Осло С своим ходом. Между прочим, разбирая вещи в Гимле, я нашла в сарайчике за домом велосипед, ржавый и старый. Придется ездить на работу на нем. Ничего, завтра уже суббота...
6 ноября, утро.
Проснулась среди голых стен, в чужой квартире, среди хаоса вещей и коробок. Тоскливо и непонятно, как эту тоску унять. Папа продал дом, папа продал дом, ноет во мне. У меня целых две коробки с кастрюлями, а на кухне здесь шкафчик с тремя полками всего лишь. Слишком много кастрюль и тарелок, да и, в сущности, не мои они, а мамины. Шкафчик на кухне некрасивый, и стены некрасивые, грязно-желтые и облупившиеся. Нет, у нас в Гимле было куда красивее. Сегодня суббота, выходной, а пойти некуда. К маме идти я не смею. Начала убирать, раскладывать вещи по полкам. Вдруг папаша звонит: «Ну, как тебе новая квартира? Порядок?» Отвечаю, что не хочу с ним разговаривать. «Ну, это ты совсем зря», — и голос у него такой спокойный. Я положила трубку, потом расплакалась. Папа, зачем же ты у нас такая свинья?
8 ноября.
Я сегодня пошла к Сигурду Далену. Сказала, что пришла не по делу брата, а по моему собственному делу. Он удивился, но ответил, что может уделить мне пятнадцать минут. Он внимательно выслушал мой рассказ о доме и сказал, что у мамы действительно было юридическое право на пятьдесят процентов суммы продажи, и кроме того, она могла требовать дополнительную компенсацию за неуплаченные алименты. Но только добиться того, чтобы папа ей эту половину выплатил, будет довольно трудно. Мама сначала должна подать в суд в Норвегии и добиться постановления суда в свою пользу. Это хоть и несложно, но займет год или два. После этого она должна обратиться к немецким властям и добиться соответствующего судебного решения в Германии, а это займет еще года два. Случись оно так, что папа к тому времени потратит все деньги, то она вообще ничего не получит, будут одни только судебные издержки. Я сказала, что мы все равно подадим на папу в суд. Сигурд Дален посоветовал мне обратиться за помощью в «Юридическую лавку», в орган студентов-юристов. Они хоть и не настоящие адвокаты, но зато помогают бесплатно. Я Далена спросила, сколько я должна за эту консультацию, а он говорит, ничего не должна, не беспокойся, Грете. Я тебе в другой раз жировку пришлю.
9 ноября, утро.
Здравствуй, Майкл! Моя голова была так занята этой историей с продажей дома, что я практически не читала газет и не следила за тем, что происходило в стране. Только сегодня во всех газетах вдруг появились заголовки: «Новый закон принят в рекордный срок!», «Политическая победа Партии Перемен!». И с каждой витрины улыбается на меня мордастый и краснолицый Од Крафтой. Мне от этого нехорошо и тревожно. А вдруг они все равно осудят Кента на пятнадцать лет? Бедный Кент! Я сегодня к нему на свидание в тюрьму иду.
9 ноября, вечер.
Даже сил нет об этом писать. На свидании Кент зло спросил, зачем я пришла. Он сказал, что я его с матерью предала, и после этой истории с домом он меня больше за сестру не считает. Кент спросил издевательским тоном, почему отец не забирает меня к себе в Берлин, если он меня так любит, и сколько серебреников я получила за мое предательство. Услышав, что папа заплатил за полгода вперед за квартиру в Манглеруде, Кент издевательски засмеялся: продешевила. Он сказал еще столько всего неприятного, не перечесть. Но я не плачу, у меня слез нет. У меня сегодня глаза сухие и горячие. Голые стены моей однокомнатной квартиры напоминают мне о тюрьме. И до суда осталось две недели всего лишь...
10 ноября.
Опять по телевизору выступает красномордый Од Крафтой. Это его предвыборная кампания. Если Партия Перемен придет к власти, они обещают увеличить бюджет полиции и увеличить сроки всех наказаний. «Если вследствие изменения закона потребуется больше мест в тюрьмах, Партия Перемен построит новые тюрьмы». Сам бы ты в тюрьме посидел, господин Крафтой.
11 ноября.
Папа опять прилетал в Осло. В сущности, мне не хотелось его видеть, но голос у него по телефону был такой радостный и заботливый, что я невольно поддалась, и пообещала с ним встретиться. Папа с утра подписывал бумаги, а потом пригласил меня в ресторан.
Он был при галстуке и выглядел солидным таким господином, ничуть не хуже отца Виктории. Он пригласил меня в «Гранд Отель». Я давно в такие места не ходила, и мне стало неловко от белых скатертей и хрусталя, точно я была какая-то неумытая. После ареста Кента я вообще не покупала себе новой одежды, и была одета не по моде. Папа чуть ли не лоснился от довольства, он говорил, что оставляет свою казенную работу и снова начинает работать на самого себя, подрядчиком. Кроме того, они с женой собирались купить новую квартиру. Когда они переедут, он пригласит меня к себе в Берлин погостить. И я невольно выражала согласие, потому что его радость и дружелюбие были заразительны. Папа улетел обратно в Берлин вечерним рейсом, не желая тратить деньги на гостиницу, а мне теперь стыдно за то, что я сидела с ним в «Гранд Отеле» и кушала еду, купленную за деньги, украденные у мамы.
12 ноября.
Опять выходной. Пусто, странно, и некуда пойти. Я уже разложила по местам почти все вещи, повесила картинки и занавески, но все равно эти грязно-желтые стены давят на меня, точно стены тюрьмы. Вещи Кента я положила в углу и накрыла их покрывалом. Много у него вещей, большая гора получилась. Хоть Кент и сказал, что он меня больше видеть не желает, мне его все равно видеть хочется. И маму тоже, хотя она тоже меня видеть не желает. Такие дела, Майкл. Это тебе не Гарвард. А ты, между прочим, продолжаешь теннисом заниматься или нет? Ты когда-то такой молодец был, у всех выигрывал.
13 ноября, раннее утро.
Не могу спать, сама не знаю, почему. Мысли в голове мешаются. Вспоминается почему-то, как я в тринадцать лет разбила губу в школе на уроке гимнастики. Учительница хотела сообщить родителям, чтобы меня отвезли в больницу. Она позвонила к нам домой, но телефон не отвечал. Сказать, что мама дома больше не живет из-за моего брата, я как-то не смела. Я солгала, что мама на работе, а когда учительница попросила номер рабочего телефона, я ей дала номер Ральфа, но и там никто не отвечал. Я сказала, что смогу доехать до больницы сама. Учительница посмотрела на меня с сомнением, но ничего не ответила. Помню, как долго ехала на автобусе, зажимая губу окровавленной туалетной бумагой. Помню большое серое здание больницы и ожидание в длинных голых коридорах. Помню, как и хирург, и медсестра несколько раз спрашивали меня, где мои родители. Вкус новокаина и онемевшая губа. Помню, как больно было потом ночью, когда обезболивающее престало действовать, но больше всего мне запомнилось чувство сиротства. О том, что мне зашили губу, мама узнала только через два дня. Она засуетилась, ей вроде как стыдно стало за свое отсутствие, но я пожалела ее и сказала, что это было не больно. Почему-то этот эпизод вспоминается мне сегодня, почему-то он меня мучает.
13 ноября, день.
Чувство сиротства не проходит... Севил, моя начальница-турчанка выхлопотала для меня бесплатный проездной билет на метро. Она меня хвалила за то, что хорошо работаю, а я ничему не рада. Что мне проездной, когда до работы надо все равно добираться своим ходом, потому что метро начинает работать в полшестого. Сорок минут на велосипеде посреди ночи, сорок минут по темным, спящим улицам. В два часа ночи улицы кажутся огромными, как горные ущелья, а я кажусь сама себе маленькой. Нет, я даже не птичка, птичка все-таки может улететь, а просто ящерка, бегущая по склону ущелья. Обратно я еду вместе с велосипедом на метро. Когда возвращаюсь с работы, город еще только пробуждается, и улицы такие же пустые и темные, как ночью, но уже совсем другие, не заброшенные, а просто предрассветные...
13 ноября, вечер.
Я была у студентов в «Юридической лавке». Один паренек пообещал, что напишет сегодня же письмо в Берлин и потребует, чтобы папа выплатил маме ее долю в течение двух недель. Если он не выплатит, можно будет подавать в суд. Я спросила, каковы мамины шансы получить деньги, на что студент уклончиво ответил, что многое зависит от немецких властей. Он не глупый, нормальный парень, только мне это кажется несправедливым, что и он, и Виктория будут юристами, а я буду никем.
Между прочим, в эти последние дни предвыборной кампании господина Крафтой постоянно показывают по телевизору, потому что популярность его растет.
14 ноября.
Сегодня мне пришло письмо от Ральфа. Как только я увидела конверт, сразу поняла, что там что-то нехорошее. Ральф пишет, что не может молчать о том, как я обращаюсь с мамой. Мало того, что я лишила ее последнего гроша, я к тому же еще и такая черствая, что забываю ее навещать. Точно он не знает, что она не хочет меня видеть! «Я сожалею о том дне, когда тебя выпустили из тюрьмы, — пишет Ральф. — Это не Кента, а таких, как ты, нужно держать за решеткой!»
15 ноября.
Сегодня среда, день свиданий в тюрьме. До того, как я получила письмо от Ральфа, я собиралась дать маме двести крон для Кента, но после письма мне как-то расхотелось. Только к двум часам дня у меня появились угрызения совести, и я поехала в тюрьму. К счастью, заключенным деньги передать можно в любой день. Пусть Кент на меня и сердится, пусть он даже никогда и не узнает, что деньги были от меня, мне все равно. Даже в Библии написано, что нельзя ждать вознаграждения в этом мире. Когда я сидела в тюрьме, я прочла Библию от корки до корки. Там много всего разумного сказано.
17 ноября.
Выборы в парламент. Я проголосовала за социал-демократов не потому, что я сторонница социализма, а потому, что они против Партии Перемен. Потом я целый день сидела и следила за прогнозом выборов. В общем, вышло, как ожидали: Партия Перемен получила шестнадцать процентов, умеренные — тридцать, а социал-демократы двадцать шесть. Только на прошлых выборах Партия Перемен имела всего лишь семь процентов, и поэтому Од Крафтой пьет шампанское и улыбается во весь рот.
Осталось всего лишь четыре дня до суда. Сегодня утром мне звонила какая-то журналистка из еженедельника «Зеркало» и слащавым голосом просила дать интервью, но я отказалась. Она говорила, что интервью могло бы Кенту помочь, и что хотя «Зеркало» принципиально не платит денег, они смогли бы отблагодарить меня за интервью каким-нибудь образом. Например, я бы могла поехать на юг за счет «Зеркала». Только я не позволила ей меня ни уговорить, ни подкупить. Да и что я могла такого сказать, что Кенту помогло бы? Почему-то мне теперь вспоминаются какие-то дикие вечеринки, когда в середине ночи соседи вызывали полицию, горы пустых бутылок на кухне, мотоциклы у крыльца, бранные слова и игра в карты. Журналистка оставила мне свой номер телефона и сказала, что если я передумаю, то всегда смогу с ней связаться.
18 ноября.
Милый Майкл, недавно я перелистала всю записную книжку, но не нашла ни одного человека, кроме Мирьям, которому я могла бы позвонить. Я смотрела на номера бывших моих соучениц... Кто из них захочет поддерживать отношения с Грете Рансвик, когда Кент Рансвик сидит в тюрьме?
19 ноября.
Сегодня понедельник, и первое, что я увидела по выходе из метро, было лицо Сигурда Далена на первой странице «Афтенбладет». Его сфотографировали на фоне книжных полок. Подтянутый, с благородной сединой, он выглядел уверенным и всезнающим. «Мой клиент выражает сожаление о случившемся и надеется, что получит шанс стать полезным членом общества. Никто не рождается преступником, и только несчастное стечение обстоятельств привело Кента Рансвик на скамью подсудимых. Я считаю, что в интересах всего общества дать Кенту возможность реабилитироваться, и поэтому значительная часть приговора в его случае должна быть сделана условной». В «Афтенбладет» было еще и интервью с мамой, но не на первой, а на шестой странице. На фотографии мама выглядела седой и старой, старше шестидесятилетнего Далена. Она рассказывала о продаже дома, о том, как отец обманул нашу семью.
Первой моей реакцией был стыд. Зачем мама все это рассказывала, зачем позорила нас на весь белый свет? Было семь утра, но, несмотря на ранний час, мой мобильник постоянно трезвонил. Я подумала, что это журналисты, и отключила его. Удобно так с мобильным телефоном, на кнопку нажмешь — и все. Но только через несколько часов, когда я вышла из дома, чтобы купить молока и хлеба, на меня налетел какой-то человек с камерой и начал фотографировать. Я позвонила Мирьям и договорилась, что переночую сегодня у нее. Я решила, что никаких интервью я давать не буду.
20 ноября.
Милый Майкл, журналисты обсасывают во всех газетах историю нашего несчастья. Им нравится история о том, как наш сбежавший от алиментов отец обманом продал дом, где жили дети. Опять было интервью с корректным Сигурдом Даленом: «Я не имею права комментировать продажу дома без разрешения моего клиента, но могу только сказать одно, что никогда за тридцать пять лет моей адвокатской практики мне еще не приходилось быть свидетелем подобного поведения». Журналисты называют поведение отца циничным. Я вспоминаю полноватое папино лицо, безвольное и невыразительное, с которым слово «цинизм» почему-то не вяжется. «Это очень хорошо, — сказала Мирьям, — что они об этом пишут. Может быть теперь вам кто-нибудь поможет. Завтра же суд». Мирьям, наверное, права, но какой позор! Слава богу, еще никто не знает о том, что мама изменяла папе. Честное слово, еще только не хватало фотографий маминых любовников во всех газетах... А мне почтой прислали толстый немецкий еженедельник с фотографией моего отца на обложке. «Ир вохнт ин Дойчланд» гласил заголовок. Там было две страницы о папе и о Кенте, но я немецкого не понимаю. Поняла я одно, что это была сомнительная честь для отца, эта фотография на обложке.
21 ноября.
Судебное разбирательство началось в девять утра. Я не могла удержаться и в половине девятого уже стояла у здания городского суда. Входили и выходили какие-то люди, несколько репортеров стояло с камерами наготове. Они стали меня фотографировать, но я на этот раз даже не отвернулась: мне было все равно. Мама с Ральфом тоже стояли и ждали, но от меня они демонстративно отвернулись. Без пяти девять пришел Сигурд Дален, он помахал мне рукой, и журналисты его тоже сфотографировали. В пять минут десятого подошла закрытая черная тюремная машина, и опять защелкали камеры. Я надеялась Кента увидеть, но машина проехала через железный портал во внутренний двор и исчезла. Я простояла там почти до десяти, а потом ушла. Вся пресса — точно важнее дела нет! — все еще пишет о Кенте.
Потом я пошла к Тому, чтобы он перевел для меня «Ир вохнт ин Дойчланд». Там писали о том, что Германия подписала договор со всеми развитыми странами мира, который позволяет разведенным женам получать алименты с мужей, проживающих в Германии, но только на практике получить что-либо совершенно невозможно. Там было еще много другого о немецких законах, Том мне не все перевел. Мы с ним теперь договорились, что будем просто друзьями и целоваться не будем.
Между прочим, Майкл, как твои дела? Твой первый семестр в Гарварде близится к концу, у тебя скоро экзамены. Ты сидишь где-нибудь в читальном зале, очкастый и веснушчатый, типичный отличник.
22 ноября.
А суд все идет. Дело моего брата займет три дня. Я места себе не нахожу. В газетах нет ничего нового о деле Кента. Вчера какой-то сумасшедший застрелил себя, бывшую жену и трехлетнего сына, и публика забыла о моем брате. Пишут о том, что этого сумасшедшего за два дня до происшествия отпустили из психиатрической больницы, и обвиняют врачей, выписавших его.
23 ноября.
Суд закончился сегодня, в четыре дня. Я ждала Сигурда Далена у выхода из здания суда, чтобы узнать о приговоре. Выходили какие-то люди, но Дален не появлялся. В пять часов вахтер сказал мне, что все уже ушли и что ждать бесполезно. О приговоре я услышала только в вечерних новостях: два года безусловного и четыре года условного заключения. Молодец Сигурд Дален! Поскольку Кент отсидел уже более полугода под следствием, значит, его выпустят через полтора года. Мне бы радоваться, а мне все равно. Хандра у меня какая-то.
24 ноября.
Сегодня суббота, я могла бы выспаться, но проснулась очень рано, в пять утра, и не смогла заснуть еще раз, а просто лежала в темноте и думала, что я и в самом деле моим родным не нужна, ни маме, ни папе, ни Кенту. Что же у нас за семья? Я видела в темноте контуры накрытых покрывалом вещей Кента, и думала, что его вещи загромоздили не только мою комнату, но и все мое жизненное пространство. И как бы в полусне я увидела лицо отца, и подумала, что он похож на обиженного, глупого ребенка. Что он цепляется за деньги, как двухлетний ребенок за погремушку, и никому их не дает. Он глуп и жалок. Я чувствовала, что я достигла какого-то нового прозрения, но в этом не было никакой радости. «Но во многой мудрости много печали, и тот, кто умножает познание, умножает скорбь».
Ты это понимаешь, Майкл? Нет? Я увидела и тебя в полусне, веснушчатого парня в очках, в майке с надписью «Harward University» на спине. На боку у тебя была спортивная сумка, а к сумке была пристегнута теннисная ракетка. Ты сказал мне: «Хвост трубой! Все образуется!», но твои мысли были не со мной. Ты боялся опоздать на теннисный матч. И я поняла, что ты меня совсем не понимаешь и никогда не поймешь. Прощай Майкл, прощай моя синяя тетрадка.


ТОНЯ
В пригороде города Осло, называемом Гроруд, живет с шестнадцатилетним сыном женщина непримечательной наружности, которую зовут Тоня Гансен. У нее обыкновенное норвежское имя, и по-норвежски оно пишется так: Tonya Hansen. Но только она не норвежка, а русская, урожденная Антонина Семеновна Попова, бывшая москвичка и бортпроводница Аэрофлота. Она живет в сером блочном девятиэтажном доме, очень похожем на тот дом возле метро «Измайловский парк», в котором она выросла. Но если в Москве у нее с матерью была комната в коммуналке, то здесь она живет с сыном в трехкомнатной квартире. Со своим норвежским мужем Тоня разошлась пятнадцать лет назад, но муж не только исправно платит алименты, но еще поддерживает контакт с сыном, так что в настоящее время мальчик почти все время ночует у него.
Отец Тони умер рано, и мать вложила всю нерастраченную любовь в свою единственную дочь. Тонечка была миловидная и способная. Все говорили, что она была на редкость вежливая и покладистая девочка. Училась она ничего, но книжки читать не любила, а любила пойти поиграть с подружками. Целыми днями Тонечки не бывало дома, но ничего дурного она не делала, просто играла в прятки и прыгала через скакалку. Подружек у нее было множество. Матери мечталось, что дочь поступит в университет и станет большим человеком, а Тоня выбрала путь попроще. Она решила стать бортпроводницей. Вместе с Тоней в летное училище поступила ее лучшая подруга по имени Света. Это было в восьмидесятом году, когда авиация все еще была окружена ореолом романтики, и все еще пели по радио о том, как «под крылом самолета о чем-то поет зеленое море тайги». Обещали, что всех, кто окончит училище на «отлично», направят работать на заграничные рейсы, поэтому девушки очень старались. У обеих были не только пятерки по английскому, они еще и немецкий факультативно изучали. Но хоть девушки и окончили училище с блеском, на загранку их все равно не послали, а сказали им, что сначала надо бы набраться опыта.
Я должна сказать, что мать Тони была женщиной простой, работала на заводе и была членом КПСС, и сама Тоня была убежденной комсомолкой, так что если ей и хотелось поехать за границу, то это было совсем не от недостатка идейности, а скорее по юношескому любопытству. Образование было недолгим и несложным, и уже в девятнадцать лет Тоня стала бортпроводницей. Работа ей нравилась, все время новые места и новые люди. Конечно, молодым бортпроводницам от мужиков отбоя не было. За ними ухаживали и летчики, и механики, и пассажиры. Некоторые ухаживали грубо, свистели и норовили ущипнуть, а другие присылали им цветы и приглашали в театр. Тоня сходила пару раз в театр за чужой счет, но цену она себе знала, и никаким командированным заманить себя в гостиничный номер она не позволяла. То есть, не позволяла до тех пор, пока два года спустя не познакомилась с господином Гансеном из Норвегии. Это было на якутском рейсе, где иностранцев обычно не бывает.
Гансен был один, без гида, и казался совершенно потерянным. Тоня, прекрасно говорившая по-английски, взяла его под опеку, и даже после посадки помогла ему найти багаж и доехать до гостиницы. Она даже предложила ему показать Москву, на что Гансен с радостью согласился. Ему было тогда тридцать восемь, он был седеющим полным господином в очках, и казался Тоне очень старым. Ей даже и в голову не пришло, что Гансен мог питать к ней какие-либо другие чувства, кроме отеческих. А когда Гансен уезжал, он пообещал Тоне, что непременно пригласит ее в Норвегию.
Приглашение в Норвегию действительно пришло, но все дальнейшее было глупым и печальным. Чтобы Тоне дали визу, господин Гансен назвал ее в приглашении своей невестой. Они об этом заранее договорились, это была просто формальность, необходимая для норвежских властей, не больше того. Только, когда Тоня явилась с приглашением в ОВИР, чтобы получить загранпаспорт, ее начали экзаменовать. Ее спросили, когда будет свадьба, а услышав, что дата еще не решена, в паспорте отказали. Так и сказали, что подозревали, что помолвка была липовой, и если Гансен действительно хочет на ней жениться, то пусть он сначала прилетает в Москву и с Тоней распишется, тогда и паспорт дадут. Тоне стало очень обидно. Когда Гансен позвонил и услышал, что Тоня не сможет приехать, он тоже огорчился. Сказал, что ему так хотелось увидеть Тоню.
И вот тогда господин Гансен опять приехал в Москву, на этот раз не по делам, а ради Тони. Он был вежливым и щедрым, он прямо завалил подарками Тоню и ее мать. К концу своего пребывания в Москве спросил Тоню, не хочет ли она с ним расписаться. Та ответила, что если расписываться, то чисто фиктивно, для получения визы. Чтобы не говорить Гансену правды о его возрасте, толщине и одышке, Тоня сказала, что к настоящему замужеству еще не готова. Гансен ответил, что он это все понимает и согласен на фиктивный брак.
Стыдно сказать, но во время своего приезда в Москву Гансен лишил Тоню ее девичьей чести. Она поднялась с ним вместе в гостиничный номер, потому что он там должен был что-то взять, и у нее ничего такого даже в мыслях не было. Только Гансен ее прижал к стене, начал целовать, а потом задрал ей юбку и стал стягивать трусики. Тоня сопротивлялась, но не сильно, потому что она была молодая и глупая, а Гансен был намного старше, и она его за это уважала. Заметив кровь, Гансен почувствовал себя очень виноватым и все остальные дни своего пребывания в Москве смотрел на нее собачьими глазами. Только лиха беда начало! Начавшись глупо, так оно глупо и продолжалось. После этого эпизода с Гансеном все мужики каким-то чутьем поняли, что Тоня изменилась. Жареным, как говорится, запахло. Уже после отъезда ее норвежского жениха летчик Миша зажал ее в багажной комнате и трахнул, несмотря на протест Тони. После этого она дала Мише еще раза два, сама не зная, почему, от природной покладистости, наверное, хотя и без удовольствия. Месяца два спустя был один командированный в Костроме, которому она не сумела отказать, а потом соседский парень по имени Игорь. С Игорем Тоня трахалась среди бела дня у себя дома, когда мама была на работе, потому что у нее тогда была по графику целая свободная неделя. И опять делала это Тоня с каким-то безразличием. Она просто позволила себя трахнуть. В глубине души она все удивлялась и никак не могла понять, почему секс считался чем-то особенным и интересным.

* * *
Что нового можно рассказать о том советском времени так называемой высокой идейности? Тоня сказала нескольким подружкам, что брак с Гансеном был только формальностью, что ей просто захотелось прокатиться и повидать мир, а эти подруги взяли да и написали в комсомольскую организацию Аэрофлота о том, что Тоня заключила фиктивный брак с иностранцем только затем, чтобы получить выездную визу. И потому состоялось срочное комсомольское собрание, на котором Тоню судили. Трое подруг-бортпроводниц, включая Свету, засвидетельствовали перед всем залом слова Тони, что брак был чистой формальностью. Кроме того, нашелся еще один свидетель, рассказавший, что Тоня трахалась с Мишей в рабочее время и на рабочем месте, то есть в багажной комнате. Тоня плакала навзрыд и все отрицала, но никто ей не верил, а все выступали один за другим с издевательскими и грубыми речами. Тоню исключили из комсомола и уволили с работы. Она была раздавлена, потрясена и обозлена. Через несколько дней ее вызвали в ОВИР и сообщили, что если она уедет в Норвегию к так называемому мужу, ее лишат советского гражданства. Тоня, за несколько дней потерявшая не только членство в комсомоле, но и веру в светлое будущее, выбрала Норвегию. Так в феврале 1984 года она вылетела в Осло, унося с собою обиду и гнев на всю великую советскую Родину. Перед отъездом Света пыталась с ней помириться, приходила к Тоне целых два раза, чтобы оправдаться и объяснить, что у нее просто выхода не было, что она сама потеряла бы работу, но Тоня ей ничего прощать не хотела. Одну маму ей было жалко покидать. Бедная мама! Все родные, услышав, что Тоню лишили гражданства, от мамы отвернулись. Даже родной ее брат, то есть дядя Коля, попросил маму никогда больше в его дом не приходить.
А Гансен, точно не поняв, что брак у него с Тоней был чисто фиктивным, уже купил дом и обзаводился хозяйством для будущей семьи. Он работал в торговом доме заместителем директора и, если уж на то пошло, был человеком не бедным. Гансен встретил Тоню в аэропорту. Он казался еще толще и еще старше, чем при последней встрече, он улыбался всем своим бледным и плоским лицом, размахивая огромным букетом цветов. Вот так Тоня и оказалась в Гроруде, в аккуратном, но пустоватом домике красного цвета, стоявшем в ряду таких же точно домов десятым по счету. Справа были видны блочные дома (туда Тоня переехала после развода), а слева — дорога и замусоренный лесок через дорогу. Будущее открывалось перед Тоней пустое и бессмысленное, как небо над Грорудом, как желтенькие обои на стенах красного домика. Ей бы заплакать, а она молчала. У Гансена, несмотря на возраст, оказался солидный сексуальный аппетит. Он трахал Тоню долго и сосредоточенно, утром и вечером, и Тоня ему это равнодушно позволяла. Идти ей было все равно некуда, а о разводе думать она даже не смела. Фиктивный брак — дело подсудное даже в Норвегии, и попасть в тюрьму ей не хотелось. Она механически ходила на курсы норвежского языка, на которые Гансен ее записал, смотрела телевизор и готовила еду для мужа. Иногда приходили родственники Гансена, то есть его сестра с мужем или старушка-мать. Друзей у мужа было мало, за целый год замужества Тоня была в гостях у чужих людей всего лишь два раза, и один раз они принимали его друзей у себя. Очень скоро, уже в апреле, Тоня забеременела, и за эти девять месяцев она поправилась на целых двадцать пять килограммов, превратившись в молодую толстушку. Гансен ее беременности радовался и суетливо обставлял детскую игрушками и новой мебелью, а Тоне точно и беременность была безразлична. Не успел родиться сын, которого назвали Мартин в честь дяди Гансена, как пришло страшное известие из Москвы. У матери Тони обнаружили рак кишечника.
Маму прооперировали, но неудачно. Она лежала одна на седьмом этаже многоэтажного дома, в котором не работал лифт. У нее постоянно болел живот, и она почти ничего не ела. Забрать мать из Москвы было невозможно, ведь Тоня лишена гражданства. Сначала она звонила матери каждый день, но скоро и телефон оказался отключенным. Тоня была убеждена, что телефон отключили нарочно, чтобы она, изменница Родины, не звонила. Сердобольная соседка-старушка разрешила было Тониной матери пользоваться своим телефоном, но в это дело вмешался старушкин сын и настрого запретил принимать звонки из-за границы. Тоня пыталась тогда позвонить своему дяде, но тот ответил сухим, неприятным голосом, что не хочет с ней иметь никаких дел. В июне 1985 года Тоня получила телеграмму о смерти матери, но и на похороны ей, лишенной гражданства, тоже поехать было невозможно.
Осенью 1985 года между супругами состоялся разговор, который был началом конца. Гансен спросил Тоню, трахалась ли она с кем-нибудь, кроме него. Со злорадством, неожиданным при Тониной природной покладистости, она ответила мужу, что да, трахалась с тремя мужиками. То есть как это, с тремя, как же это, когда же это, растерялся Гансен. Тоня объяснила, что трахалась в те семь месяцев между последним приездом Гансена в Москву и своим отъездом в Норвегию. «Да не смотри ты на меня так, я же совсем немного, — сказала она Гансену, — с одним мужиком я только один раз, с другим три и с третьим три. Семь раз всего лишь. Я же не спрашиваю тебя, с кем ты и когда ты, потому что знаю, что ты это много раз делал... с шестнадцати лет, правильно?» Но Гансен был с ее доводами не согласен. Как же она, Тоня, могла трахаться с другими после того, как они сходили в норвежское посольство и там расписались? «Но ведь брак-то у нас должен был быть фиктивным», — возразила на это Тоня. «Фиктивным! — взорвался Гансен. — Может он для тебя все еще фиктивный и ребенок у тебя фиктивный?». И как Тоня не пыталась успокоить мужа, ей это не удавалось. Гансен сказал, что он давно подозревал, что она равнодушна к его ласкам потому, что когда он уходил на работу, она спала с другими. Кроме того, он считал, что глаза у сына были слишком карими, и вообще сын был на него не похож. Разъяренный, он вышел из дома, хлопнув дверью. Тоня слышала, как зарычал в гараже мотор машины, и как зашуршали потом по асфальту шины.
Муж уехал в поздний час, да еще и неизвестно куда, а Тоня испытывала одно только облегчение. Она легла спать и блаженно потянулась одна в большой постели, ощущая свободу. Хорошо ей было одной, без чужого храпа и без острого запаха мужского пота, хорошо было никого не ублажать, ни к кому не подлаживаться... Но только в три часа ночи Гансен ее разбудил. Она не услышала, как он открыл дверь, и проснулась, когда он уже стоял в спальне. Он был пьян, взъерошен и зол. «Убирайся из дому, б...ь, — рычал муж пьяным голосом, — катись, откуда пришла!» И рванув на себя одеяло, Гансен вытряхнул Тоню, еще полусонную, из постели. Она ударилась о пол плечом и пронзительно закричала, а муж пнул ее изо всей силы в бок так, что у нее что-то хрустнуло внутри. Повинуясь какому-то инстинкту, она рванулась в детскую, где спал маленький Мартин, но Гансен толкнул ее назад: «Не дам тебе сына, б...ь». Упав на пол, Тоня разрыдалась, а муж ухватил ее ночную рубашку и начал рвать прямо на теле жены, приговаривая: «И денег не дам! Голая в Россию покатишься, б...ь!» Но тут в Тоне что-то проснулось. Ловко, как зверь, она вскочила на ноги, рванула на себя стул и хрястнула стулом мужу в ребра так, что тот заорал диким голосом. Сама же она в мгновение ока была уже у сына в детской и заперла за собой дверь. Гансен рванулся было за ней, но тут к ним в дом постучалась полиция, которую, наверное, вызвали разбуженные соседи, и ему пришлось открывать дверь и уверять полицейских, что дома все в порядке. Тоня походила взад и вперед по детской, успокаивая разревевшегося сынишку, а когда малыш опять заснул, в доме уже не было ни звука. Тоня тихонечко выскользнула из детской и увидела в предрассветной полумгле, что муж спал пьяным сном на диване в гостиной. Тогда она быстро оделась, взяла паспорт и немного денег, положила сынишку в коляску и ушла из дома.
Еще на курсах норвежского языка Тоня узнала о существовании кризисного центра для женщин. Уже тогда она начала задумывалась о том, что с нею будет, если муж ее выгонит. Она даже адрес кризисного центра знала наизусть. Поплутав по полупустым улицам и изрядно замерзнув, Тоня наконец добралась до двухэтажного унылого дома на другом конце города. То есть, дом был как дом, не новый и не старый, без украшений, с бело-серым фасадом, но все равно было в нем что-то казенное и стерильное. Тоня нажала кнопку звонка и объяснила в домофон, как ее зовут и по какому она делу. Ее впустила внутрь норвежка средних лет с щеками, прорезанными глубокими вертикальными морщинами, придававшими ей сходство с бульдогом. Норвежка улыбалась Тоне, пока глаза ее с профессиональным вниманием изучали вошедшую. Под ее взглядом Тоне стало нехорошо, как под ножом хирурга. Эта женщина была дежурной по центру. Она записала Тонин рассказ, сводившийся к тому, что Гансен был патологически ревнив, обвинял ее постоянно в том, что она спала с другими, когда он был на работе, и за это ее избивал. Дежурная спросила, как часто он ее бил, и Тоня соврала, что каждый день. Не буду защищать Тонину ложь, но знает ли читатель такую женщину, которая на ее месте не солгала бы? Дежурная спросила, есть ли у Тони какие-либо синяки или переломы? Тоня замотала головой, но дежурная была женщиной опытной и велела Тоне раздеться догола. Осмотрев профессиональным взглядом Тонино тело, она обнаружила синяк на правом плече (это когда Гансен вышвырнул ее из постели) и отпечаток пальцев на левом предплечье. Эти пятна и синяки дежурная сфотографировала поляроидной камерой и вложила снимки в папку с Тониным делом. Потом Тоне с маленьким Мартином отвели комнату на втором этаже кризисного центра. Этот дом был вроде пансионата, где проживали около пятнадцати женщин с детьми.
Легко осуждать Тоню за ложные показания, но оклеветать мужа было ее единственным шансом не только сохранить родительские права на сына, но и вообще выжить. По норвежскому закону, если муж и жена разводятся, не прожив вместе трех лет, жену лишают вида на жительство и высылают обратно, откуда приехала. Вообще же Тоне удалось избежать депортации до суда, только потому, что ее лишили советского гражданства. Благодаря этому факту адвокат из кризисного центра сумел добиться для нее статуса политического беженца. И тот же адвокат защищал Тонины интересы в суде.
В суде Гансен плакал и заверял, что жену он, кроме одного-единственного раза, пальцем не тронул, но ему никто не верил. Кто поверит, когда у адвоката в руках были поляроидные снимки синяков на Тонином предплечье! Кроме того, даже в Норвегии бывают подлые люди. Седая и чистенькая соседка Гансена (таких в России называют старушка — «божий одуванчик») засвидетельствовала, что она каждый день слышала крики и женский плач, доносившиеся из их дома. Адвокат Гансена пытался спросить старушку, хорошо ли она слышит, а та вопроса, наверное, не расслышала и потому не ответила. Тоне присудили родительские права, а Гансен теперь должен был выплатить ей значительную сумму денег по разделу имущества. Гансен умолял Тоню, что если она от него все равно уходит, то пусть хоть поселится недалеко, чтобы он мог видеть сына. И Тоня, которой Гансена было все-таки жалко, купила на полученные от него же деньги квартиру в Гроруде, совсем недалеко от красненького домика.
Опустив дальнейшие подробности, мы встречаем Тоню уже в 2002 году. Теперь она стала довольно полной и отцветшей женщиной с нездоровым цветом лица, с мешками под глазами. Тоня работает ответственной за кухню в детском отделении больницы, где ее ценят за покладистость, чистоту и порядок. Некогда общительная, Тоня стала человеком замкнутым и немногословным. В общем, она стала очень походить на своего бывшего мужа. Подруг у нее сейчас немного, все они норвежки и такие же матери-одиночки, как сама Тоня. Иногда женщины ходят в город поболтать и выпить пивка, но с мужиками Тоня знакомиться и не пытается, они ее точно больше не интересуют. Тоня так и говорит, что ей совсем не хочется проснуться в одной постели с мужчиной, которому нужен завтрак. Она, мол, ценит свой покой. Гансену уже под шестьдесят, и Тоня с ним давно уже примирилась и помирилась, она заходит к нему раз или два в неделю, стряпает и убирает. Ей не хочется, чтобы Гансен остался на старости лет один и умер нехорошей одинокой смертью, как умерла ее мама.
Уже после перестройки, в девяносто первом году, дядя Коля прислал ей длинное примирительное письмо, но Тоня ему ответила, что не собирается ему прощать того, как он вел себя по отношению к маме. Она вообще ни с кем из русских, проживающих в Осло, связи не поддерживает, и в России так и не была с самого восемьдесят четвертого года.. И все равно каждую ночь ей снятся сны, в которых она все еще в Москве, она все еще молодая и красивая бортпроводница, и мама еще жива. То приснится ей, что она стоит в подъезде московского дома и ждет Светку, то приснится, что она опаздывает к обеду, и мама сердится. Ей и самой кажется странным, что в мире ее сновидений Норвегии не существует.

* * *
Весной 2002 года постучалась вдруг к ней в дверь хорошо одетая, подтянутая блондинка неопределенных лет. «Ты что, не узнаешь?» — сказала блондинка. Тоня посмотрела внимательней... «Светка! Да ты что, в самом деле! Откуда?» Оказалось, что Света ездила по делам в Германию, потому что они с мужем были совладельцами небольшой авиационной компании, а к Тоне она заехала как бы по пути. Нет, конечно, это было не совсем по пути, но ей так давно хотелось с Тоней повидаться. И Тоня, забыв все обиды, засуетилась, стеля для Светы постель, собирая покушать. Оказалось, Света приехала на три дня. Подруги сидели и говорили допоздна. Света рассказывала о своей жизни. Она привезла с собой уйму фотографий. Тоня смотрела, узнавала и не узнавала родную Москву. Все так изменилось! Памятник Петру, которого тогда еще не было, торговый центр на Манежной площади, какие-то новые церкви... Даже имена улиц были не те. Света показывала фотографии своего дома, где были хрустальные люстры и персидские ковры. В советское время так только академики жили! «Мы с мужем новые русские», — с гордостью говорила Света. Тоню немного удивило, что на фотографиях возле ее дома стоял вооруженный охранник. «Времена у нас такие, — ответила Света, — без охраны нельзя». Вообще Света была такая самоуверенная, такая моложавая и красивая! Рядом с нею Тоня невольно чувствовала себя неудачницей и провинциалкой, чуть ли не деревенской дурочкой.
Ради Светы Тоня в первый раз за десять лет отпросилась с работы, и на следующий день они с утра поехали смотреть Осло. И опять Света говорила безостановочно. На этот раз рассказывала о всяких безобразиях. «Знаешь, как ограбить банк и остаться безнаказанным? Нет? Вот открываешь ты сам банк, чтобы был свой собственный, и уговариваешь людей туда деньги класть. Обещаешь им, конечно, золотые горы. Ждешь год-другой, чтобы денег побольше поднакопилось, а потом переводишь все подчистую на свой счет в Швейцарии, банк таким образом банкротится, и ты его закрываешь. Ну и все вклады у людей, конечно, безвозвратно потеряны. Мы с мужем на этом два раза погорели, и больше русским банкам не доверяем. Да не мы одни! Твой дядя Коля тоже погорел... Мы храним теперь деньги, в основном, за границей. Неудобно, но что делать...» А вечером Света вызвалась постричь Тоню, сделать ей модную прическу и домашний перманент. У нее в чемодане были подходящие химикалии и краска для волос. Света как бы заполнила собою весь дом. Даже ужин приготовила не Тоня, а она сама, причем сварила не русское, а какое-то затейливое французское блюдо. Поздно вечером у Тони вдруг зазвонил телефон, но звонили не Тоне, а Свете. Тоня вышла на кухню, чтобы не мешать разговору, но и оттуда слышала, как Света то умоляла некоего Дмитрия Семеновича мягким голосом что-то уладить, то сама таким же мягким голосом обещала, что все уладит. Потом Света объяснила Тоне, что Дмитрий Семенович получил номер Тониного телефона только потому, что это было совершенно необходимо, поскольку у нее в авиакомпании были некоторые проблемы, и надо было срочно перевести небольшую сумму денег в Германию. Она еще и начала просить у Тони прощение за то, что последние полдня перед отъездом ей придется провести в заботах о делах вместо того, чтобы уделить это время Тоне, которую она столько лет не видела. Но только это дело с переводом денег было чрезвычайно важным и неотложным. Тоня ей ответила, что прощения просить не за что, и что она хочет пойти в банк вместе со Светой, и готова помочь, чем может.
На следующий день, после того, как они позавтракали, Света попросила разрешения перевести деньги в Германию через Тонин банковский счет. Без счета в норвежском банке переводить деньги из Норвегии было делом очень непростым, объяснила она. «Ну, пожалуйста, Тонечка, ты только бы знала, как это важно и как я тебе буду обязана! И денег немного, тысяча долларов всего лишь». Тоня, конечно, согласилась. Когда они выходили из дома, Света взяла с собой очень большую сумку. Тоню это несколько удивило, но спросить, зачем подруге нужна была сумка, ей было как-то неловко. А когда они подошли к банку, Света попросила Тоню дать ей свою банковскую карточку. Света была убеждена, что это будет куда скорее и проще, если она возьмет Тонину карточку и сделает все сама, потому что Тоня все равно не знала, как и что там надо было платить. Честно говоря, одалживать карточку Тоне не очень хотелось. «На карточке же моя фотография, — возразила она, — и мы совсем не похожи. У меня волосы темно-русые и подстриженные, а у тебя длинные и светлые». «Я об этом уже подумала, — ответила Света, — у меня есть с собой парик». И показала пальцем на свою большую сумку.
Нет, Света точно все на свете и знала, и умела. Уверенной походкой она повела подругу к гостинице «Гранд», где были хорошие туалеты с зеркалами. Она протолкнула Тоню мимо лакеев в гостиничной ливрее, и через три минуты, когда подруги вышли из туалета, у Светы была короткая, неопределенного цвета прическа. Пальто, одетое поверх ее собственной куртки делало ее полной. Возле входа в банк Тоне пришлось не только отдать подруге кредитную карточку, но еще написать на бумажке свой код. Отказать Свете Тоня не могла. И те полчаса, которые ей пришлось ждать Свету на улице возле банка, были нехорошими. Ей вдруг представилось, что Света возьмет все ее деньги, какие там были на счету, и так с кредитной карточкой и сбежит, но она сама на себя за такие мысли рассердилась. Наконец, Света вышла, улыбаясь, и подала Тоне бумажку: «Смотри, я распечатку взяла. Не молодец ли я? Я все операции таким образом провела, что проследить их невозможно. Смотри, на распечатке совсем ничего не видно!» Тоня кивнула. Ей ужасно хотелось проверить свой счет самой, но в присутствии подруги было как-то неудобно. После того, как они вышли из банка, Света начала казаться ей какой-то чужой, и Тоня испытала некоторое облегчение, когда подруга отправилась в аэропорт.
Света улетела в шесть вечера, и сразу после ее отлета Тоня взяла новую распечатку. Да, в самом деле, все деньги на счету были нетронутыми, и никаких операций с банком не было зарегистрировано. Тоне было все равно нехорошо. Встреча с подругой оставила на дне ее души осадок зависти, смешанной с обидой. А на следующий день ей стало вдруг обидно за свою жизнь. И то ли вспомнились, то ли сочинились в голове у Тони такие строки:
…так случайны мои решенья,
а исход у них роковой.
Потерпела я пораженье
в поединке с моей судьбой.
Какая она была все-таки глупая, как глупо распорядилась она своей жизнью!
100-летие «Сибирских огней»