Вы здесь

Очи черные

Рассказ
Файл: Иконка пакета 02_gorepekin_o4.zip (67.89 КБ)

1.

А вообще-то, по крови я не армянин. Ну от силы армянин на полставки. Вот по национальности — да-а-а!

Как так, Жора?

А так. Мама у меня русская, сибирячка.

Ну а папа?

А папа — тут дело похитрее будет. Может, и есть у него армянские корни. Но факт не доказанный. Хотя у кого нет хоть капли благородной армянской крови в нашем-то городе?

Ну а фамилия, Жора?

Фамилия? Звучная армянская фамилия, спору нет. Только она у отца — не от рождения. Усыновленный ведь он.

Ну ладно, а нос твой? Скажешь, не армянский? А сам-то — смуглый, чернявый!

А то ты у нас дюже белявый? Цыганская твоя морда неумытая! Ты на себя в зеркало смотрел, Ромалэ-чавалэ**? С тобой же на базаре все цыганки, как со своим, по-цыгански лопотать начинают! А считаешься — казачок!..

У нас с Жорой такие беседы — регулярно. Совершенно беззлобные. В них нет ни намека на национальную неприязнь, ни желания уколоть собеседника. Мы можем смеяться друг над другом, над какими-то примечательными — и больше выдуманными, чем реальными, — национальными чертами в наших лицах и характерах. Можем называть друг друга «обидными» кличками и рассказывать едкие анекдоты с подтекстом. Это ни о чем не говорит. Мы — давние друзья.

Да и вообще, у нас на Юге многонациональный народ. Тщательно вымешенный, плотно свитый и хорошо пропеченный жгучим солнышком калач. Любим пошутить насчет соседа, но абсолютно точно знаем пределы, за которые заходить не надо. Нас не понять другим. Для этого нужно здесь родиться и вырасти или хотя бы прожить долгую жизнь, с раннего возраста.

Весна у нас — самое замечательное время года! Стремительно, как напакостившая лисица, убегает сырая ветреная зима. До изнурительно жаркого лета еще далеко. И вот в цвету всякий плодовый мусор: абрикосы, вишни, слива, алыча... А за ними уж готовы распустить благородный цвет яблони и груши. Белопенное кружево опутало город, душистая метель стелет прохладные розоватые снежинки-лепестки по улицам, крышам, машинам... Каштаны подняли свои восковые свечи — во славу весны!

Жора закуривает, жирными клубами извергает дым и бормочет, оглядывая свой виноградник:

Это совсем не то, что курила моя бабушка... Нет, не то! Моя бабушка покупала сырой лист турецкого табака, приносила целый ворох этих листьев, свежесрезанных. Сушила их дома в темной комнате. Перекладывала вишневой листвой и донником. Вынимала из каждого листа все прожилки — на выброс. А затем самое интересное: варила табак в меду и водке! О как! Ну потом, конечно, опять сушила — все с тем же донником и вишневым листом. Крутила папиросы — тоненькие и длинные-предлинные. Аромат от них был — шарман! Все индийские благовония в подметки не годятся! Когда мне исполнилось шестнадцать, бабушка дала мне мою первую в жизни папиросу и сказала: «Жора! Никогда не кури ту дрянь, которую продают в магазине. Приди и скажи: “Бабушка, дай мне папирос”. И бабушка даст тебе настоящих папирос». Вот такая была бабушка!

Все-таки твоя бабушка была армянкой?

Да, армянкой. Тут и вопросов нет. Исключительной красоты была женщина! Да я ведь показывал тебе ее фотографии — еще те, дореволюционные. Разве не прекрасна она?

Жора прерывает рассказ: он заметил что-то неладное на своих любимых лозах. Жоре теперь не до меня. На коленях, по локоть в черной донской земличке, он возится с недавно открытыми после зимовки кустами, холит их умными ладонями виноградаря.

Жора, — говорю, — ты каждый раз начинаешь про свою бабушку — и тут же прерываешься или перескакиваешь на другое!

Жора долго смотрит на меня снизу вверх, щурясь от весеннего солнышка, потом встает с земли, отряхивает комочки чернозема с обветренных рук и с пафосом отвечает:

О, моя бабушка — это целая поэма! Правда, поэма разрозненная и местами апокрифичная, но весьма занятная. Что, хочешь послушать?

Валяй!

Ну и слушай, коли уши есть, слова у меня найдутся, — балагурит Жора. — Да погоди! Вот условие. С тебя потом — ваши цыганские романсы. «Машеньку», «Две гитары» и обязательно «Очи черные». «Очи» будешь играть на бис, пока не скажу «хватит». Так идет?

Идет!

Жора радуется выгодной, на его взгляд, сделке, хохочет, подпрыгивает — этакий огромный подвижный шар с толстыми ручками и ножками и весом за полтора центнера.

2.

Моя бабушка Мариэтта — сильно дореволюционная бабушка, тысяча восемьсот девяносто шестого года рождения. Это, конечно же, неточные сведения: подозреваю, она могла и скинуть несколько годков. Либо набавить — по собственному желанию или острой необходимости. Ко времени революции бабушке исполнился двадцать один год, и она была полностью совершеннолетней, согласно всем правам состояния Российской империи и сословным традициям. А происходила она из третьего сословия — купеческого, значит. Ну кем еще могли быть армяне из Нахичевани-на-Дону? Либо ремесленниками, либо священниками, либо купцами.

Мой прадед торговал металлической посудой: железной, медной, оловянной, серебряной, — на чем сколотил весьма приличное состояние. Он держал посудные лавки во многих южных городах России, даже в Крыму. В молодости был простым чеканщиком, потом завел торговлишку, так потихоньку и вышел в купцы. Как поговаривают, ходил в «тысячниках»: значит, имел капитал не менее ста тысяч полновесных царских рублей. Однако значился всего лишь в третьей гильдии. Войди он, причем легко, в первую, его, несомненно, ожидали большие почет и уважение. Но гильдейский сбор в третьей гильдии был гораздо меньше. Прадед, как сейчас говорится, таким способом укрывался от налогов.

В конце тысяча девятьсот семнадцатого года у нас в Нахичевани, впервые в истории революции, столкнулись лбами казаки-белогвардейцы и восставшие пролетарии. Казаки, профессиональные военные, да еще только что с фронтов Первой мировой, с треском вышибли из города неумелого, на первых порах, противника. Но дальше пройти не смогли: сказалась существенная разница в силах. Оборонявшихся красных было вдесятеро больше, чем наступающих добровольцев-алексеевцев. Так их называла бабушка — алексеевцами, не белогвардейцами. Отсюда началась Гражданская, это уж всем известная история, я тебе не буду ее пересказывать.

Расскажу лучше мало кому известные мелкие, но интересные факты того времени. Например, хитрое армянское купечество основные свои денежки хранило не в банках — во всяком случае, не в российских. Не менее половины капитала у них, как и у всех торговцев, было в обороте — в товаре, векселях, закладных и прочем. Из оставшейся половины часть лежала-таки в банках, но зарубежных. Причем весьма экзотических. Прадедовы деньги хранились в Банке Шотландии, в самом Эдинбурге. Вторая же часть «нетоварной» половины почти у всех купцов-армян содержалась в виде слитков драгоценных металлов. Где у кого — это уж были личные тайны. А ведь до сих пор мои братья-армяне пытаются искать старинные клады по купеческим особнякам Ростова. И, поговаривают, небезуспешно!

А началось все еще в тысяча девятьсот третьем году, когда крупные чиновники Российской империи наложили лапу на капиталы — надо думать, весьма немалые — армянского духовенства. Де-юре это был перевод дел Армяно-григорианской церкви из одного министерства в другое. Де-факто — конечно же, кто бы сомневался! — хитрые рыбаки чиновники пытались ловить рыбку в мутной водичке.

После революции тысяча девятьсот пятого года Нахичевань и Ростов наполнились бандами преступников. В крупном промышленно-транспортном узле, который составляла эта пара городов-соседей, в те времена крутились немалые деньги. А где капиталы — там и махинации, и криминал. Банды сколачивались в основном по национальному признаку и грабили иноплеменников. Некоторые, впрочем, не стеснялись обчищать и своих. А уж воры-одиночки — те и вовсе ничем не брезговали, была бы пожива. С тех пор Ростов и стал превращаться в криминальную столицу юга России. Тогда же, полагаю, он получил и свое легендарное прозвище — Ростов-папа.

И, конечно же, армянские промышленники и торговцы, славившиеся своими состояниями, в первую очередь попадали под пристальный взор воровских сообществ.

Вот почему армянское купечество решило застраховать свое дело по максимуму, от всех причуд жизни. Кроме одной — революции они предусмотреть не могли.

Ну, кто не смог — а кто и умудрился. Прадед незадолго до событий октября семнадцатого года уехал за границу — якобы по торговым делам. Уезжая, дал краткие, но очень четкие распоряжения: такого-то числа в такое-то время всей многочисленной семье находиться в таком-то месте — причем аж в Екатеринодаре. Никаких пояснений, лишь указания. По традиции никто не осмелился спросить у главы семьи о причинах и тем паче оспорить его решение. Собрались, поехали. Революция не революция, война не война — отец приказал, все выполняют безоговорочно.

Про Ледяной поход Корнилова ты, поди, и без меня знаешь. Вот по пути белой армии, отставая от нее всего на несколько дней, двигалась и семья прадеда. Прямо посередине между белыми и красными, так уж случилось. Что они там пережили, бабушка никогда подробно не рассказывала. Итог своему личному «ледяному походу» она подводила так:
«По дороге все умерли от тифа, а я была изнасилована столько раз, что никакая зараза меня уже не брала».

Мариэтта добралась до Екатеринодара лишь спустя два месяца после назначенной отцом даты. По указанному адресу когда-то проживал крупный греческий промышленник, но теперь грека там уже и в помине не было. Связь дочери с отцом оборвалась навсегда, о его дальнейшей судьбе ничего не известно.

До конца девятнадцатого года бабушка прожила в Екатеринодаре.

3.

Мариэтта получила весьма хорошее воспитание и образование. С одной стороны — ортодоксальное, принятое в патриархальных армянских семьях. С другой стороны — светское, по тем годам самое современное.

Она прекрасно играла на фортепиано. Видел бы ты это действо, когда бабушка раскрывала свой старинный кабинетный «Беккер»! Она облачалась в черное концертное платье, зажигала свечи, ставила в вазы букеты цветов, распахивала окна — и играла вдохновенно, страстно! Ни для кого, для себя. А под окнами через какое-то время всегда собиралась хоть и немногочисленная, но всегда рукоплескавшая в конце публика. Мне казалось, бабушка молодела на десятки лет: передо мной сидела девушка с дореволюционной фотографии — черноокая красавица Мариэтта, первая невеста всего немалого купеческого города.

Бабушка великолепно готовила. Думаю, благодаря ее кулинарному искусству я и вырос таким большим и красивым — сто пятьдесят кило настоящей мужской стати! Причем готовила она и наши традиционные армянские кушанья, и блюда старинной донской кухни, и совершенно экзотичные — родом из позапрошлого века — яства. Как они назывались, запомнить я не смог, но все это было невероятно вкусным. Да еще и требовало редких ингредиентов, которые в советское время могла достать только бабушка — благодаря своему особому искусству. О нем расскажу чуть позже.

Бабушка Мариэтта научила меня танцевать вальс. Она учила и другим танцам, но их я, увы, не освоил. А вот вальс дался мне легко, несмотря на мою внушительную уже в детстве комплекцию. Танец я готовил к школьному выпускному балу. Мне жутко хотелось удивить свою тогдашнюю любовь — девочку из параллельного класса, отличницу, медалистку и первостатейную красавицу. Ох и недотрогой же она была! А занималась одновременно всеми видами танцев: бальными, спортивными и акробатическими. Бабушка сказала мне: «Всякая девушка отнесется к молодому человеку благосклонно, если он умеет хорошо танцевать. Но если он умеет хорошо танцевать вальс — она будет принадлежать ему безоговорочно!» Ты знаешь, ведь так и случилось! Но я тебе скажу одну штуку: так, как кружилась в вальсе бабушка — старуха за семьдесят лет, не могла более ни одна из женщин, с которыми я танцевал потом. Ни у кого не было той легкости, невесомости, той предельной красоты движений, той плавно меняющейся — в соответствии с музыкой — страсти...

Весьма недурно бабушка и пела. Правда, большого голоса не имела — или уже потеряла его с возрастом, — однако обладала красивым меццо-сопрано. Конечно же, как все женщины той эпохи, исполняла старинные русские и цыганские романсы. Настолько входила в образ, что могла плакать, смеяться и чуть ли не умирать в произведении. Ты же знаешь «Невечернюю», песню из старого черно-белого фильма? Ее там исполняет Соня Тимофеева — последняя настоящая таборная цыганка в русской театральной цыганской среде. Да мне ли говорить тебе о ней, Ромалэ-чавалэ? Это же у тебя я переписывал — еще с кассет — цыганку Соню, это же ты, поклонник вашего босоногого народа, где-то отрыл эти записи! А вот «Невечернюю» я услышал все же раньше — в исполнении бабушки. С Соней никто не сравнится по голосу. Но по драматизму — Мариэтта бы не уступила.

Бабушка владела несколькими иностранными языками. Английским — в совершенстве: вела при отце всю его деловую переписку с Эдинбургом, служила при нем переводчицей во время встреч с партнерами-британцами, для чего отец вывозил ее в Тифлис, Ялту и даже в Питер. Английский она изучала с раннего детства со специально выписанной преподавательницей, англичанкой родом из Мидлсекса. Французский, по ее словам, был ей известен «в достаточной мере, чтобы свободно изъясняться, читать и писать, но далеко не как парижанка». Ее владение еще парой языков — польским и греческим — меня долго удивляло, пока я не узнал истории их освоения. Ну и, конечно же, русский и армянский языки, как родные. Думаю, что, кроме билингвальности от рождения, которая позволяет таким детям легко осваивать иностранные языки, у Мариэтты были и врожденные способности.

И на всех этих языках бабушка восхитительно, неимоверно цветисто, в десять этажей, умела ругаться. Я, конечно, могу судить только по ее русским, армянским и немножко английским выражениям. Но по аналогии могу предположить, что и французские, польские и греческие идиомы были столь же живописны. Причем ругалась она, не повышая тона, строя длинные, красивые, законченные предложения. Сапожная «матушка» звучала в ее исполнении как высокий штиль.

К слову, о сапожниках. Все знают из блатной песенки о ростовских армянах-обувщиках, которые «шьют фартовые сапожки». А ведь это древнее и благородное мастерство действительно было когда-то в чести, и ростовские мастера-армяне славились своей обувью. С одним таким, тоже дореволюционным, старичком, бабушка водила дружбу. Специально для нее старик Галуст шил ботики, туфли, те же сапожки — такую обувь не увидишь нынче нигде, разве только в каком-нибудь восточном музее. У Галуста обувались лишь несколько клиентов — стариков и старушек его возраста. Он тачал обувь на дому, работал в большой, почти пустой комнате коммунальной квартиры на Портовой улице. Комната была увешана сапожными материалами и инструментом, в углу стояла тахта и скамьи для клиентов, да еще была ширма, отделявшая жилой угол от мастерской. Сколько раз я бывал у этого мастера, столько заставал там одну и ту же компанию: самого Галуста и двух еще более преклонных, ветхих, как истлевшие мумии, музыкантов. Один играл на зурне**, другой — на дхоле***. Играли они тихо-тихо. И непрерывно. Негромким ручейком журчала музыка, и так же почти бесшумно, исключительно вручную, не используя никаких машинок, работал старик Галуст.

Говорят, он и умер за своей работой. Закончил пару обуви, поставил на лавку, склонил голову и заснул навсегда. Единственный случай, когда я видел, как бабушка плакала, — после похорон сапожника Галуста.

Что же касается одежды, то бабушка сама была и швеей, и закройщицей, и кутюрье в одном флаконе. Шила все: от сорочек до пальто. Даже изготавливала шляпки — немыслимых по нынешним временам фасонов. Всю работу, от грубой до самой тончайшей, делала на швейной машинке «Зингер» тысяча девятьсот пятого года выпуска. Машинка стояла на страшно тяжелой чугунной станине с колесиками. Когда-то к ней пристроили электродвигатель, уже в послевоенные времена, кто — не знаю. Работа была сделана аккуратно и добротно. Но бабушка презирала этот чужеродный прибор, называла его «рамада сбоку». Двигатель обычно был отключен, бабушка шила, качая ногами ножной привод. Шила для себя, иногда в подарок своим старым приятельницам. Мне шила самую разнообразную одежду. В ней я походил на гимназиста царских времен, а не на советского школьника. Я неоднократно слышал просьбы к ней о пошиве на заказ. Она всегда отказывала, хотя могла бы зарабатывать этим очень неплохие, по советским меркам, деньги, потому что обращения поступали порой от жен самых высокопоставленных лиц: секретаря парткома, директора универмага, председателя профсоюза водников... Но всем и всегда давался от ворот поворот. Работать портнихой она могла, но зарабатывать этим не желала.

В некоторой мере бабушка владела и изобразительным искусством. Я никогда не видел, чтобы она рисовала какие-нибудь акварели, писала маслом, или еще чего-то в этом роде. Не интересовалась она ни пейзажами, ни натюрмортами, зато могла взять карандаш и быстро, скупо, в два-три десятка штрихов, очень точно набросать человека. Если ей хотелось, то она делала полный карандашный портрет со множеством нюансов, в замысловатой технике, и он начинал выглядеть как черно-белая фотография. Однако чаще она рисовала лишь общие контуры головы и набрасывала черты лица, но очень похоже, очень реалистично. Если это был знакомый мне человек — я узнавал его моментально. Кстати, свои рассказы она часто сопровождала рисунками, изображала лица или фигуры описываемых ею персонажей. Ты видел рисунки на стенах моего кабинета? Вот это они и есть.

4.

У бабушки хранился кольт — знаменитый пистолет модели М1911. Мистер Браунинг запатентовал его в тысяча девятьсот одиннадцатом году, а на вооружении он чуть ли не по сию пору. Но суть не в этом. И не в том, что бабушка держала у себя кольт — в глубоко советские времена! — конечно же, нелегально. И даже не то интересно, что она могла — и делала это регулярно — быстро разобрать, обслужить, собрать и зарядить оружие. Выполняла она эту работу легкими и точными движениями, ровно так же, как танцевала вальс. Видимо, опыт обращения был столь велик, что вошел в ее тело на уровне рефлексов.

А вся соль вот в чем...

Однажды ранним летним утром — бабушка всегда вставала в пять утра, а меня будила в шесть, и как же мне это не нравилось! — она объявила: «Сегодня поедем упражняться в обращении с оружием». Я сразу понял, что в дело будет пущен кольт, и, как всякий мальчишка, радовался безмерно. После завтрака бабушка появилась в костюме «амазонка»: темно-зеленый жакет в талию, длинная широкая складчатая юбка из того же материала, сапожки без каблуков, белый батистовый платок на шее и зеленая шляпка с узкими полями и вуалеткой. Все, естественно, сшито собственноручно.

Еще не было и семи утра. Бабушка вышла на улицу. Я смотрел на нее из широкого окна — мы жили на втором этаже старинного дома, — стройную, изящную, в необыкновенной одежде, и бабушка отнюдь не казалась мне старухой. А в ту пору ей было уже сильно за шестьдесят лет.

Подъехала машина — великолепная, сияющая хромом решетки и глянцем кузова бирюзовая «победа». Вылез шофер, маленький толстый человек в длинном кожаном пальто и шляпе, приблизился к бабушке. Они коротко переговорили, шофер что-то передал бабушке и удалился, заложив руки за спину. Бабушка вернулась в квартиру, взяла приготовленную корзинку, позвала меня, и мы вышли на улицу. Она открыла заднюю дверь «победы», поставила там корзину, мне указала на переднюю дверь. Я забрался в машину и погрузился в удивительный аромат автомоби-
ля — смесь запахов кожаных диванов салона, моторного масла и табака. А бабушка в который раз удивила меня: она села на водительское место, вставила ключ в замок зажигания, завела машину и уверенно, я бы даже сказал, лихо повела ее пустыми, солнечными улицами города.

По мосту мы переехали на левый берег Дона и долго катили по пыльным проселкам, между заросших камышами речных проток, меж болотистых лугов и колхозных полей. Мне нравился плавный ход машины, размеренный шум ее мотора, нравился свежий утренний ветер, врывавшийся в открытые окна. На ветру трепетала бабушкина вуалетка, бабушка улыбалась, а ее тонкие смуглые кисти легко крутили баранку.

Наконец мы остановились. Вокруг расстилалась зеленая пойма Дона в узоре из тонких серебристо-синих жилок — рукавов и каналов. Впереди был высокий глинистый косогор, закрывавший горизонт, над ним — бледное небо.

Приподнимая подол длинной юбки, бабушка пошла вверх по косогору, я — за ней. Наверху я увидел, что мы находимся у огромного карьера. Карьер был очень старый и заброшенный, выработка камня в нем давно не велась. Громадная впадина густо поросла сорняками и кустарниками. Наверху уже припекало жаркое солнце, а из карьера тянуло приятной прохладой.

Мы долго спускались, петляя между желтыми каменными глыбами, зарослями и кучами щебня, пока не добрались до плоского луга на дне. По всему лугу редко стояли старые ивы.

Под одним из полумертвых деревьев мы остановились. В нижней части ива зеленела молодыми ветвями, а вверху торчали сухие, лишенные коры, выбеленные дождями и ветром острые обломки. Тут была тишина, лишь негромко распевали какие-то птицы. Бабушка открыла корзину, сбросив с нее платок. Поверх свертков с припасами для пикника, меж бутылок с напитками, прямо посредине лежал кольт и пачка патронов к нему. Вот так вот просто — лежал пистолет. Причем, как оказалось, уже заряженный. Так безбоязненно бабушка возила опасное во всех смыслах оружие.

Она взяла кольт, быстро передернула затвор, подала пистолет мне и сказала: «Стреляй, голубчик». Рукой показала куда: в дерево, отстоявшее от нас шагов на десять-пятнадцать.

Я взял оружие. Его внушительный вес и холод металла были для меня не новы, я неоднократно играл с ним дома, воображая себя то ковбоем, то партизаном, то милиционером. Двумя руками я поднял пистолет, вытянул руки, начал целиться, жмуря один глаз. В общем, все ровно так же, как делал в своих играх. И, будто в воображаемом сражении, я быстро нажал на спусковой крючок — это я тоже проделывал миллион раз с незаряженным кольтом... А вот дальше все пошло совсем не так, как в игре.

Гром оглушил меня. Отдача дернула руки вверх и больно прошла по детским костям. В нос ударил едкий запах пороха. От испуга я уронил пистолет и тут же разревелся.

Бабушка присела, одной рукой подобрала кольт, а другой прижала меня к себе. Она что-то говорила мне, но я почти ничего не слышал. Я обнимал ее, плакал ей в плечо и ощущал, как ее теплая маленькая рука гладит меня то по спине, то по голове.

Потом я, конечно, успокоился. Наверное, прошло совсем немного времени, потому что в мертвом воздухе карьера еще стояла пороховая гарь. Вскоре немножко разложило уши и перестали болеть руки. Бабушка так и сидела на коленках передо мной, улыбалась и уже ничего не говорила. В складках широкой бархатной юбки мирно лежал страшный кольт.

Бабушка придвинула к себе корзину, расстелила платок, разложила на нем всякие угощения, и я принялся уплетать все подряд. Заедать испуг, как говорится. А она лишь отщипывала маленькие кусочки от сдобной домашней пышки. Спустя какое-то время ко мне полностью вернулся слух. Я забыл о своем позорном реве. После этого мы долго бродили по карьеру. Воображали, будто это таинственный остров. Обследовали его укромные уголки, заросли и рощицы, взбирались на крутые каменные склоны и представляли, что степь вокруг — это бескрайний океан, в котором затерялся наш маленький зеленый клочок суши.

Наконец мы вернулись к корзинке под ивой. Солнце стояло высоко-высоко, тени почти исчезли. Бабушка выкурила длинную тонкую папироску, а потом сказала: «Будем считать, что ты прошел минимальный курс владения оружием. Для твоего возраста этого достаточно». Она ни словом, ни интонацией, ни своим видом не напомнила мне о том, как я расплакался. И добавила: «Теперь я постреляю, голубчик».

Она взяла кольт со дна опустевшей корзинки, оглянулась, ища цель, выбрала дерево на приличном расстоянии. Сказала мне: «Открой-ка рот, голубчик», — и начала стрелять. Шесть выстрелов — пистолет был семизарядный, один патрон использовал я — прозвучали без остановки. Стреляла она от пояса, держа пистолет одной рукой, чуть наклонившись и слегка прижав ее к бедру. Руку подбрасывало, но она моментально возвращала ее в исходное положение. Я, конечно, опять оглох, но уже не устроил истерики. Белый дымок быстро рассеялся. Бабушка притянула меня к себе и, все так же улыбаясь, сказала прямо в ухо: «Иди-ка, голубчик, посчитай, сколько раз я попала».

Я побежал к дереву-мишени.

Чуть выше моей головы в сухой расщепленной древесине были отверстия. В некоторых виднелись искореженные пули. Шесть отверстий лежали кучно, образуя маленькое облачко. Я, конечно же, восхитился бабушкиной меткостью и сноровкой. Но тогда, в том возрасте, я еще не понимал, какое это было мастерство и какой тренировкой оно могло быть достигнуто.

Потом мы вернулись домой. Пистолет, как и утром, ехал в корзине на заднем сиденье рядом с ненужными обертками и пустыми бутылями из-под узвара, чуть прикрытый бабушкиным платком. Дома бабушка положила оружие и патроны на обычное место — в верхний ящик резного комода. За бирюзовой «победой» пришел толстый человек в кожаном пальто.

Мне страшно хотелось рассказать обо всем мальчишкам-приятелям. Но я сдержался. Меня никто не заставлял молчать, я сам понимал, что о таком не болтают.

Много раз, когда я уже подрос, мы ездили с бабушкой в наш «тир», все время на разных машинах, появлявшихся из ниоткуда. И я уже стрелял по-настоящему, много и с удовольствием.

5.

Однажды мы побывали на регате. В то время Гребной канал еще не построили и спортсмены соревновались в Стародонье — отгороженном дамбами старом русле Дона. Мне понравилось состязание гребцов: динамичное красивое действо на воде и свежем воздухе. Тогда бабушка высказалась в том духе, что парусный спорт — еще более захватывающее дело, особенно когда сам участвуешь в этом. Сам, на парусной яхте, в волнах и соленых брызгах, под порывами ветра и раздутыми парусами. Я начал было расспросы, но беседа на эту тему у нас не сложилась.

А в августе того же года меня неожиданно отправили в Ялту. Вдвоем с бабушкой.

Выяснилось, что бабушка прекрасно помнила этот город, в котором не бывала, по ее словам, лет сорок с лишним. Но только помнила она его таким, каким он был до революции и сразу после нее: со старыми названиями улиц, с именами давно исчезнувших владельцев дач, домов и дворцов, с совершенно иными вывесками магазинов.

Мне это было неинтересно, я хотел одного: купаться и загорать на мелкой белой крымской гальке. А еще я страстно мечтал поплавать на парусной лодке. Днем и ночью по синим водам залива стайками бабочек порхали лодки. Ах, как хотел я оказаться на одной из них! Я постоянно клянчил это у бабушки, и наконец она пообещала: «Мы выйдем в море под парусами!»

 

Мы долго шли по берегу. На склонах гор лепились домики, а у воды лежали лодки и сушились сети — это начался рыбацкий поселок. У одной из лодок — черной, длинной, хищной, как какая-нибудь злобная рыбина, — сидел босой человек с голым торсом густо-фиолетового цвета. Это был старый грек, носатый, седоусый, с большими, сильно выпуклыми черными глазами. Сначала он глядел на нас исподлобья, на русскую речь бабушки отвечал коротко и тихо, хотя и не грубо. Потом она заговорила с ним по-гречески — и грек заулыбался, вскочил, начал тараторить громко и много, жестикулируя и непрестанно обнажая в улыбке редкие, белые, как у юноши, зубы. В конце концов он слегка поклонился бабушке, быстро вынул из лодки свои многочисленные снасти и побросал их на гальку, а в лодку уложил связку длинных шестов, обмотанных тканью, какие-то веревки, две пары весел, еще что-то... Потом потянул лодку в воду, разрезая море ее острым носом, и лодка ожила на волне, лишь корма еще цеплялась за белую галечную отмель.

Сначала бабушка, а потом я — мы перелезли через борта и сели на длинные скамьи вдоль лодки — банки. Грек еще потянул лодку, и она целиком легла на воду. Он зашел по колено в море и хотел было забраться к нам, но бабушка запротестовала, снова что-то сказала по-гречески, смеясь и качая головой. Носатый старик тоже отвечал со смехом, потом сильно толкнул лодку к морю, махнул нам рукой и вышел из воды.

Тут мне, честно говоря, стало страшновато.

Ярко-синее море лишь чуть волновалось под слабыми порывами ветра. Берег был совсем рядом, и фиолетовый грек почти не уменьшился в размерах. Невдалеке играли дети — они забавлялись с большой рыжей собакой. Но мне стало жутко одиноко. Бабушка заметила, что я скис. «А ну-ка, голубчик, помогай своей старенькой бабушке! Разматывай парус!» — сказала она мне и указала на шесты с рулоном ткани, грубой, непонятного цвета. Пока я тянул полотнище, постепенно раскладывая его в лодке, бабушка сбросила с себя лишнюю одежду — пиджак, длинную юбку, шарф — и оказалась в просторных белых штанах и свободной белой блузе навыпуск. Затем она скинула туфли, сняла непременную шляпку — и ветер рванул ее смоляные, без единой седой пряди волосы. Она закатала широкие рукава и стала вместе со мной разматывать парусину.

Когда шесты освободились, бабушка соединила их вместе и закрепила мачту — а это была складная мачта — в специальном устройстве на дне лодки и у бортов. Затем она растянула несколько канатов, прикрепленных к шестам, притянула короткими отрезками веревок полотнище — и через несколько минут над нами взвился огромный треугольный парус. В парусе захлопал ветер, туго натянутые канаты завибрировали, за кормой неожиданно вспенилась вода, и лодка пошла, чуть кренясь и лавируя, вдоль берега. Это было чудо!

На корме лодки оказался руль, бабушка немного повозилась с механизмом управления, и тут же лодка перестала менять курс, как ей нравится. Легко ступая босыми ногами, бабушка перебежала сначала на нос, что-то сделала там со снастями, потом вернулась на корму, немного высвободила конец какой-то веревки и уселась на кормовой банке. Держа одной рукой руль, а другой — веревку, прикрепленную к углу паруса, она стала управлять лодкой, и та начала послушно менять курс, следуя движениям бабушкиных рук.

Я был на корабле, под парусами, в море, и этим кораблем управляла моя бабушка. Это было невероятно, но именно так и было!

Потом мы долго ходили галсами вдоль побережья Ялтинского залива, от мыса к мысу, немного заплывали за них и возвращались назад, а потом снова шли к рыбацкому поселку, еще несколько раз удалялись в открытое море и опять возвращались...

На самом деле все наше плавание проходило совсем недалеко от берега, метрах в пятистах максимум. Но что это было за плавание! Этого не передать словами! Под руководством и с помощью бабушки я как-то освоил управление парусом и рулем. И хотя моих детских силенок явно не хватало для этой работы, я уже казался себе по меньшей мере Джимом Хокинсом, героем моего любимого «Острова сокровищ». Только став намного старше, я осознал — как и в случае со стрельбой из пистолета, — сколько же сил и сноровки было в небольших руках моей уже очень немолодой бабушки!

6.

В бурных двадцатых годах прошлого века Мариэтта была контрабандистом и пиратом на Черном море. Вот так вот, ни больше и ни меньше. Не знаю, считаются ли грамотными, литературными терминами слова «контрабандистка» и «пиратка». Бабушка называла себя только в мужском роде: контрабандист, пират. Я узнал об этой части ее долгой жизни уже тогда, когда бабушка не могла вставать с постели. Ей было больше девяноста лет, а она все еще сохраняла ясность памяти, остроту ума и твердость характера. Только физические силы были уже на исходе.

...К лету тысяча девятьсот двадцатого года Мариэтта оказалась в Крыму. Там доживала свои последние месяцы армия Врангеля. Еще в Екатеринодаре Мариэтта сошлась с офицером-алексеевцем, поляком по имени Вацлав. За время их связи она выучила польский язык вместе со всеми красочными польскими ругательствами, сфотографировалась с Вацлавом, одетым в форму казака-терца, — эту фотографию она хранила всю жизнь, — перебралась в Ялту и забеременела.

Я не думаю, что отношения Вацлава и Мариэтты были юридически оформлены. Она упоминала, что никогда не была венчана, ни в какой конфессии. Иных же брачных обрядов она и вовсе не признавала, хотя религиозной не была, скорее наоборот, исповедовала некую форму насмешливого атеизма. В рассказах никогда не называла Вацлава мужем, только «мой Вацлав» или «мой любимый».

Почему они расстались, мне неизвестно. На прощание Вацлав обнял ее, поцеловал и, не выпуская из объятий, два раза ударил в живот большим кавказским кинжалом. Беременную, на шестом месяце. Положил, онемевшую, с широко распахнутыми глазами, на низенькую кушетку и вышел за дверь квартиры, которую они снимали вдали от моря и опасной портовой жизни.

Начинался теплый крымский ноябрь. Через неделю армия Врангеля навсегда ушла из России на русских кораблях под французскими флагами.

Убивал ли Вацлав свою женщину в предвидении той катастрофы, что ожидалась для них с уходом белой армии из Крыма, и тем самым, по своему разумению, совершал благо для любимой? Обезумел ли, как многие достойные до той поры люди, от жестокости войн, участником которых он оказался? Или просто не захотел взваливать на себя обузу в виде жены и ребенка в лихие времена? Мариэтта этого так никогда и не узнала. Велики и чудны Твои дела, Господь Бог Вседержитель! Он зарезал ее, носившую его ребенка, вероломно и хладнокровно, — а она продолжила его любить всю оставшуюся жизнь.

Мариэтту, с выкидышем, почти при смерти, но в сознании, обнаружила хозяйка квартиры, пожилая еврейка. Она поднялась со своего цокольного этажа к квартирантам, потому что с потолка сквозь широкие щели ветхого дощатого перекрытия к ней начала капать кровь. Выхаживала раненую, кормила, делясь своим скудным хлебом, весь страшный, полуголодный двадцать первый год. Приходили чужие люди — называла своей племянницей, которую ранили отступающие белогвардейцы, благо восточная внешность Мариэтты делала эту ложь похожей на правду. Еврейка была сестрой милосердия в ялтинском госпитале и при старом режиме, и при Врангеле, и при новых властях. Там она смогла добыть ткань для перевязок и кое-какие лекарства. Но что это были за лекарства! Как Мариэтта смогла выжить с такими ранами без антибиотиков и помощи современной хирургии, уму непостижимо.

А еврейку в конце концов расстреляли вместе с другими сотрудниками госпиталя, вместе с ранеными солдатами и офицерами. Многие пациенты были, конечно, белогвардейцами. Но некоторые военные были ранены еще в Первую мировую и уже давно не держали в руках оружия. Какой-то древний генерал, помнивший еще русско-турецкие войны, уже и так был на краю могилы по естественным причинам, и его все равно убили. Казнили даже сторожей и писаря госпиталя. Но расстрелы эти устроили вовсе не красноармейцы, как принято считать, а повстанцы-партизаны — бандиты, попросту говоря. Они вошли в города Крыма сразу после ухода Врангеля. Красная армия добралась до Ялты лишь несколько дней спустя. К этому времени банды самого разного национального состава и убеждений, а чаще вовсе без них, уже разграбили город и залили его кровью.

Из госпитальных уцелел лишь мальчик-ногаец. Он выполнял при госпитале специфическую работу: хоронил ампутированные конечности и внутренности. Таскал на пустырь окровавленные отходы хирургических операций и прикапывал их в жестком каменистом грунте, пересыпая щелоком. При разрушенной медслужбе иного способа утилизации не было, а этих отходов — хоть отбавляй. Жил мальчишка все у той же старой еврейки. Она давала ему кров и пищу, а он собирал для нее в окрестных горных рощах дрова — черные корни и белые сучья.

Тихим утром ногаец приполз в дом, забился в низенькое подполье и в ответ на все расспросы только быстро-быстро шептал: «Всэх убыл! Всэх убыл!»

После гибели хозяйки Мариэтта собрала свой нищенский узелок и бежала из Ялты. Берегом моря в ненастную безлунную ночь прошла пятнадцать километров в сторону Гурзуфа, под утро спряталась в каком-то гроте и там передневала. А ночью снова зашагала вдоль линии прибоя... Цели у нее не было, просто шла и шла бесконечными ночами. Пряталась днем, пряталась и по ночам, если видела вблизи людей, слышала выстрелы, крики или просто разговоры. Питалась чем придется, пила откуда попало.

В какую-то из ночей у нее снова открылись раны, началось кровотечение, силы и сознание ее покинули.

7.

Очнулась Мариэтта в маленьком потаенном поселке. В узком ущелье пряталось несколько сарайчиков. По дну ущелья протекал мелкий ручей, поэтому оно густо заросло кустарником и деревьями. Два высоких скалистых мыса закрывали все подходы с берега. Со стороны прибрежных гор место и вовсе было недоступно и почти невидимо. Извилистая и мелкая бухта не позволяла зайти в нее сколько-нибудь крупным судам.

Здесь жили греки, всего три семьи. Ни в одной семье не осталось взрослых мужчин. Как позднее выяснилось, греки под прикрытием рыбацкого промысла занимались контрабандой. Однажды мужчины ушли в море за товаром и не вернулись. Случилось это уже более года назад. В поселке остались пять женщин — две старухи, три помоложе — да пятеро детей разного возраста, не старше восьми лет.

Незнакомку без признаков жизни нашли за мысом дети, приплывшие туда в поисках добычи, приносимой прибоем. Они вынули из холодных рук женщины узелок с вещами, сняли с нее все, что им понравилось, и вернулись домой, где рассказали о находке одной из старух. Та села в лодчонку, приказала старшему внуку сопровождать ее, сама взялась за весла — и через несколько минут уже осматривала тело.

Целью старухи-гречанки было либо убедиться, что дети обнаружили труп, либо добить найденную, а затем поскорее избавиться от этой находки, дабы не привлекать ненужного внимания. Молодая женщина была жива. Значит, придется убить ее. Тяжелым голышом по черепу — и делу конец!.. Однако, увидев место и характер кровотечений — из половых органов и в ужасающем количестве, — старуха пожалела несчастную чисто по-женски. И, вместо того чтобы опустить на ее голову камень, погрузила вдвоем с внуком исхудалое, невесомое тело в свою лодку.

Мариэтта снова выжила. Мало-помалу пришла в себя, потом окрепла и осталась в этом тайном поселении — без надежд на возможное возвращение к иному обществу и вообще без мыслей о будущем.

Здешние обитатели жили только морем: рыбачили и собирали то, что выбросят волны. У них в распоряжении было несколько совсем мелких весельных лодочек, небольшая, изрядно побитая парусная шлюпка и старый парусно-моторный баркас. Этот баркас применялся мужьями-контрабандистами как запасной, если их основное «промысловое» судно требовало ремонта. Женщины баркасом не пользовались, в открытое море не ходили.

Питались они в основном соленой и вяленой рыбой, моллюсками, иногда мясом дельфина и даже чайками. Кое-что перепадало от растущих по крутым склонам ущелья груш, мелкой айвы-дичка и шиповника. Огонь разводили только в глубокой, хорошо защищенной пещере, и то редко, лишь когда совсем замерзали. В этой пещере и жили все вместе в холодное время года. А на весну, лето и раннюю осень перебирались в сарайчики, слепленные из чего попало, практически под открытое небо.

До того как погибли мужчины, эта каменная щель была временной базой-укрытием контрабандистов и эдакой летней «дачей» для их семей. Осенью они переселялись в горную местность в нескольких километрах от моря. Но после смерти кормильцев и защитников, после нескольких смен власти в революционном Крыму, после нападений бандитов на горный поселок, разграблений и убийств его жителей женщины больше туда не вернулись. Боялись новых хозяев жизни, боялись старых соседей, которые могли припомнить им ремесло погибших мужей, боялись тех, с кем знакомы не были, но кто уже вольготно расселился в их поселковых домах.

В укромном месте хранились всяческие запасы: топливо и масло для лодочных моторов, кое-какие запчасти, всякая морская снасть, немного оружия и патронов к нему и даже небольшая сумма денег. Когда-то были и мука, и крупы, и консервы — все, что требуется, чтобы спокойно прожить месяц-другой. Однако эта «цивилизованная» пища давно уже кончилась.

Вот здесь-то Мариэтта и выучила греческий. С ее лингвистическими способностями ей не составило труда овладеть еще одним языком. К осени двадцать второго года она уже считалась своей в этой странной полудикой, полуголодной, полностью оторванной от внешнего мира стае.

Всем здесь заправляла старуха Агата, та самая, что из внезапной жалости оставила в живых найденную незнакомку. Агата была толстой, почти беззубой, практически лысой. Остатки седых волос собирала в узел на макушке и голову ничем не покрывала. Она вообще и в стужу, и в зной ходила босиком, в шерстяной юбке и овчинной безрукавке на голое тело, мехом внутрь. Кроме того, была она краснолицая, безбровая, изрядно усатая и почти непрерывно курила короткую трубку. Видимо, у нее имелся отдельный схрон табака.

Муж Агаты при жизни был главой шайки, поэтому и ей досталась главенствующая роль среди женщин.

Также здесь была невестка старухи Мика, красивая гречанка лет тридцати с пышной копной черных волос и крупным сильным телом. Двое сыновей Мики, что приходились Агате внуками, были старшими детьми в стае. Еще жены двоих других погибших контрабандистов — полные, достаточно молодые, но апатичные женщины, их дочери — девочки от трех до пяти лет да старая нянька, служившая в одной из этих семей, — вот и все подчиненные старухи Агаты.

Пиратство не было основным занятием контрабандистов. Однако они не брезговали при случае грабить таких же, как и они сами, мастеров темных дел, а также мелких торговцев и даже простых рыбаков. Бывало, нападали на прогулочные яхты, если заранее знали, что не встретят вооруженного отпора. В жестокие революционные годы, при возросшем спросе на нелегальные товары контрабандный промысел расцвел пышным цветом. Заодно, как это всегда бывает во времена, когда насилие остается безнаказанным, увеличилось и число прямых морских разбоев, доходы от которых значительно перекрывали риски.

Но мужчин этого клана навсегда забрало Черное море, и их жены и дети остались на берегу сиротами, не имеющими куска хлеба и теплого угла.

8.

Зябким октябрьским утром старая Агата сидела на чурбаке у входа в пещеру, щурила глаз от дымка своей вонючей трубки и внимательно наблюдала, как молодые гречанки, а с ними и Мариэтта, шли от моря вверх, неся в корзинах утренний улов. Мариэтта уже вполне овладела азами морских ремесел: управлением весельной и парусной лодками, рыбалкой с помощью сети, разделкой и примитивным приготовлением рыбы. Руки ее стали такими же, как и у рыбачек-гречанок: грубыми, красными, разъеденными морской солью. Тело от черноморского загара приобрело фиолетовый оттенок, а одежда износилась и изорвалась, как у всех.

Женщины по традиции поставили корзины перед Агатой. Та заглянула в них: каждая была полна. Но старуха нахмурилась и недовольно засопела, а потом и вовсе стала браниться и пинать корзины толстыми, как у бегемотихи, ногами, расшвыривая еще живую рыбу. Она яростно топтала ее, расставив в стороны огромные голые руки, на которых тряслись комья жирной плоти.

Закончив этот безумный танец, Агата снова уселась на свой чурбак и как ни в чем не бывало ухмыльнулась беззубым ртом. Младшие рыбачки только недоуменно переглянулись.

Вот что я вам скажу, вонючие вы медузы, — начала вещать сиплым голосом Агата, перекидывая трубку из угла в угол рта. — Если кому еще нравится жрать эту дохлятину, — она взглядом указала на разбросанную рыбу, — оставайтесь тут навсегда и подыхайте, мне-то что с того? А у меня рыбьи кости стоят уже не то что поперек горла, а поперек зада! Вместо белого хлеба — гнилые груши! Вместо розовой бараньей печенки — протухший еще при жизни баклан! Мне это вот как надоело!

Чего ты хочешь? — осторожно перебила ее невестка Мика.

Хочу заняться делом. Делом! А не ковырянием в рыбьих кишках!

Каким делом?

Сегодня была ясная ночь. И этой ночью я стояла на «башне», — старуха Агата трубкой указала вверх: «башней» называли высшую точку на мысу, закрывающем щель с запада, — и видела в море корабль. На этом корабле выставили два огня по борту, а потом убрали.

Агата помусолила толстыми губами трубку, выпустила дым и продолжила:

Я также видела, как к кораблю подошла лодка. Потом отвалила. Потом приходила еще одна лодка. И еще одна. Все ушли в разные стороны. Ни одна лодка не запускала мотор. Ни одна не подняла парус. Лодки шли так, что мне стало ясно: на них было не более двух гребцов. Уж в этом я уверена!

Агата опять умолкла, потом многозначительно выкатила глаза:

Это означает, что дело опять пошло! Сюда снова прибыли большие купцы, и к ним приходили купцы поменьше — разбирать товар. Они повезли товар каждый в свою нору. А оттуда потащат сбывать его перекупщикам. И снова в море — к большому купцу под любыми флагами... Вот что происходит! А мы сидим тут, приросли к камням, как ракушки!

Агата снова пососала трубку, огляделась по сторонам, потом ударила себя ладонями по громадным бедрам и выкрикнула:

Время заняться делом! Я уже все продумала, даже кое-что подготовила за вас, бестолковых неумех! А теперь и вам пора взяться за работу. Давайте-ка, подбирайте скорей и готовьте эту поганую рыбу, глаза б мои ее не видели! Да потом все собирайтесь и слушайте бабку Агату!

Старуха потянулась к ветви сумаха, сорвала несколько коричневых ягод, с размаху бросила их в рот и долго жевала, морщась то ли от удовольствия, то ли от резкой кислоты плодов. Солнце припекало, пот крупными каплями выступал на багровом лице Агаты. Она расстегнула овчинную безрукавку, распахнула ее полы и выставила под солнце огромные, темные, будто кожаные бурдюки, груди.

Молодые женщины между тем собрали рыбу и принялись ее потрошить прямо на камнях. Старая нянька с закутанным по самые глаза лицом возилась с младшими девочками. Мальчики, внуки Агаты, убежали к морю и купались в молочно-зеленой, матовой пенной воде, невзирая на октябрьскую прохладу.

Агата скрылась в пещере. На ходу она сильно раскачивалась и размахивала руками. Спустя какое-то время вылезла наружу с тяжелым мешком, раскрыла его и, придерживая одной рукой, другой начала извлекать и раскладывать на камнях грязные тряпичные свертки. Сильно запахло машинным маслом.

Мариэтта надрезала потрошеные тушки рыбы, натирала их крупной морской солью и продевала сквозь рыбьи головы веревку — готовила улов к копчению в дыму костра, который горел в пещере с начала холодов. Она стояла ближе всех к старой Агате и видела, чем та занималась. По виду свертков, их тяжести и запаху она поняла: Агата вынесла из тайника оружие и готовит его к «делу», о котором только что так страстно говорила.

В мешке оказалось четыре винтовки, несколько пистолетов разных марок и калибров и даже пара гранат. Там же нашлось и кое-какое холодное оружие. Развернув арсенал, Агата уперла в бока толстые, словно раздутые воздухом, кулаки. Потом покосилась на сидящую рядом Мариэтту и, добродушно улыбаясь одним углом рта, спросила:

Я слыхала, ты умеешь обращаться с такими игрушками?

Приходилось, — просто ответила Мариэтта.

Да-а-а... — задумчиво протянула старая Агата. — Сейчас такие времена... Даже тощие городские селедки и хилые армяночки-купчихи — и те научились владеть винтовкой. А я ведь, моя ты милая, с пятнадцати лет в море с моим покойным мужем! Как украл он меня у отца-матери, так и вышли мы с ним на дело в ту же ночь. Не на супружеское ложе возлегли, а пошли на морской простор в шторм. Да в такой шторм, я тебе скажу! Да на такое дело! И этими вот руками в мою брачную ночь я сжимала ружье вместо тела любимого... Я ведь только годика три как не стала с мужем ходить за товаром. Старость подступила, шея больше не ворочается. А до той поры — о! Я могла работать веслами от заката до рассвета, не разгибаясь! Не всякий мужчина-моряк мог со мной состязаться!

Агата действительно страдала какой-то болезнью позвоночника, из-за чего почти не двигала головой. Ей приходилось либо косить глазами, либо разворачиваться всем своим жирным телом. Вот и сейчас, пустившись в воспоминания, она разговаривала с собеседницей, бросая на нее короткие косые взгляды.

С тех пор мы так и жили с ним, с мужем моим, упокой, Господи, его душу и прости ему все прегрешения. В море дольше, чем на берегу. Бывало, я месяцами жила как нищенка и питалась хуже бездомной собаки. Зато потом надевала княжеские наряды, золота носила на себе больше, чем египтянка, и пробовала пищу, какой не едали султаны! В молодости мы побывали в турецком Константинополе, в болгарском Бургасе, в итальянских портах и на берегах родины моего народа — Греции. И даже в Париже были. Вот как я жила, простая морячка! Мы ночевали в лучших гостиницах, и муж мой водил меня во французские ресторации четыре раза в день. И что за яства мы там вкушали!.. А теперь самое большое мое желание — хлебная лепешка. Сдобная пшеничная лепешка, божественно ароматная! И кусок жареной баранины, и чтобы мясо срезали с молодого барашка, пока он еще бьется и трепещет. Вот чего я хочу больше всего на свете!

9.

После завтрака Агата куда-то увела Мику. Остальные занялись своими обычными делами.

В течение дня ветер постепенно крепчал. Море дыбилось и злобно кусало берег белопенным оскалом прибоя. А к вечеру начался настоящий шторм, первый сильный осенний шторм в этом году.

В пещере — извилистой, в несколько колен, с низким, но широким залом в тупике — было тепло и даже уютно. Лишь дым от костра донимал собравшихся обитателей. Костер горел в широком грубом камине, камин имел узенькую трубу, выведенную в щель в толще скал. Все было так хитроумно устроено, что даже в самую ясную погоду дым снаружи не поднимался вверх, а растекался по ущелью и уносился, уже почти неощутимый и невидимый, в море. Но по этой же причине в ветреную погоду камин в пещере нещадно чадил, чад выедал глаза и вызывал кашель. Поэтому женщины и дети располагались полулежа на тюфяках, набитых сухой травой и заваленных всяким тряпьем.

Агата и Мика присоединились к остальным, когда уже окончательно стемнело. Они вымокли. Мика переоделась в сухую одежду, а старуха уселась спиной к камину, растянула на коленях грязную юбку и так и сушилась. От мокрой, воняющей бараном и человеческим потом овчины поднимался пар.

Агата начала «собрание»:

Завтра, милые мои морские курочки, непогода пройдет, и вы возьметесь за шлюпку. Я хочу, чтобы к вечеру завтрашнего дня она была такой, будто только-только с верфи. Все, что требуется, я уже припасла: смолу, краску, дерево, веревки, инструменты... Одним словом, все найдете у «башни». Смолу будете топить здесь. Работать — на берегу. Что делать, вам объяснять не нужно, — чай, рыбачки, сами поймете. Этим займутся толстухи: ты и ты, — она указала на двух вечно сонных молодых гречанок.

Затем, почмокав трубкой, продолжила:

Ты, Мика, берись за паруса. Если старые еще годятся в дело — вот они, в узлах, — подлатай, поднови. Если найдешь в них сильный изъян — придется шить новые, парусина есть. Мне нужно иметь отличный грот и хотя бы сносный стаксель! Оно, конечно, лучше бы нам паруса не пригодились, обойтись бы веслами... Да только ведь не угадаешь, что и когда понадобится, поэтому завтра паруса должны быть в надлежащем виде!

Агата голой рукой взяла из костра уголек — раскурить гаснущую трубку. Потом уперла взгляд исподлобья в Мариэтту и, громко причмокивая толстыми губами, проговорила:

А для тебя, найденыш, — она нередко так называла спасенную женщину, — у меня есть особое дело. Которым мы займемся с тобой прямо сейчас. Да-да, прямо сейчас! Дождь и ветер нам только в помощь. Так что, ежели ты боишься простудиться, надевай свои лохмотья, да поскорее. А бабка Агата и так готова!

Они вышли в штормовую, черную, как восточные глаза, ночь. У порога Агата указала на два кожаных мешка, один из них взяла сама. Женщины спустились по скользкой от дождя дорожке на дно ущелья, к ручью. Дальше Агата повела Мариэтту в какие-то дебри. Та шла за ней, почти ничего не видя, спотыкаясь о камни и растения. Наконец они добрались до цели: это была просторная, но неглубокая пещера, практически грот. Ветер гудел в камнях, будто дул в гигантские трубы, но дождь не захлестывал внутрь, здесь было сухо.

Агата повозилась в темноте, зажгла маленький масляный фонарь и быстро прикрыла его стеклянную створку. Затрепетал узкий язычок пламени, по каменным сводам шарахнулись черные тени, обозначилась угловатая пасть входа в пещеру, открытая к невидимому отсюда, но густо ощущаемому морю.

Агата прокричала сквозь рев непогоды:

Я буду давать тебе оружие, а ты стреляй!

Куда стрелять? — едва перекрикивая шум ветра, спросила Мариэтта.

Глупая! Наружу стреляй!

Темно же!

Мозги рыбьи! Да, темно! Ежели бы надо было при свете — я бы привела тебя сюда днем! Но мне не надо днем! Мне надо, чтобы ты стреляла ночью, в темноте!

И Агата сунула Мариэтте винтовку, больно ударив девушку стволом в кость грудины.

Мариэтту охватила злость. Опыт позволил ей почти на ощупь опознать русскую трехлинейку. Она повернула рычаг затвора влево, яростно дернула его к себе, потом дослала вперед, повернула вправо, вскинула винтовку и нажала на спусковой крючок. В реве бури выстрел прозвучал сухо. Огненный шар выхватил из густой тьмы широкую, приземистую тушу Агаты. Будто артиллерийский офицер, та махнула рукой — мол, огонь! И Мариэтта без перерыва отстреляла все патроны магазина.

Агата выхватила винтовку из рук Мариэтты, сунула ей другую. Это тоже была трехлинейка. Снова гром выстрелов во тьму, до опустошения магазина. Третья «мосинка»**, опять — огонь. Четвертым и последним стволом оказалась французская «лебель», длинная и незнакомая. Повертев в руках, Мариэтта молча вернула оружие Агате. Та, не вскидывая винтовку к плечу, с одной руки выстрелила в черноту. Перезаряжать не стала — отложила в сторону.

Так же были отстреляны все пистолеты. Кислый дым, смешавшись с влажным холодным воздухом, повис в гроте туманом. Дождь прекратился, стало немного тише. Агата раскурила трубку от пламени фонаря и уселась на камни. Жестом показала Мариэтте, мол, садись рядом. Та присела. От тела старухи-гречанки шло хорошо ощутимое тепло, и Мариэтта невольно прислонилась к ее могучей спине.

Агата по привычке скосила глаза. И, улыбаясь, громко просипела:

Что, деваха, замерзла? Ну грейся, грейся, найденыш! Бабка Агата теплая! И добрая! А стреляешь ты ничего... Годно стреляешь! Ты в людей стреляла?

Да.

Страшно было?

Да.

Убивала?

Да.

Своих — которых ты убила — видела?

Да.

Вблизи видела?

Нет.

А тошно тебе было?

Да.

Всегда тошно было?

Нет.

Привыкла потом?

Нет.

Понимаю, найденыш, понимаю...

Они отдохнули немного, потом, бережно упаковав оружие в ветошь и мешки, вернулись в жилую пещеру. Там все уже спали. Одна лишь древняя нянька сидела у гаснущего камина, старчески трясла головой и что-то бормотала.

Шторм ревел всю ночь, а потом внезапно стих — и настало утро. Море, в резко вычерченных полосах — изумрудных, синих, бирюзовых и желто-розовых, — отдыхало.

10.

Весь следующий день велась тщательная подготовка к «делу». Мариэтта уже давно поняла, что это за дело. Агата собиралась выйти в открытое море, встретить в известном ей месте корабль, перевозящий контрабанду, взять за имеющуюся у нее наличность какую-то порцию нелегального товара, свезти в ущелье, а оттуда доставить знакомым ей одной перекупщикам. На часть вырученных денег добыть съестных припасов, на остальные — снова завести бесконечную шарманку контрабандистского промысла.

Опасностей в этом предприятии было великое множество. Контрабандистов могли схватить пограничники или таможенные инспекторы, причем не только русские. Могли напасть другие такие же морские лиходеи. Все это грозило погоней, перестрелкой и гибелью. Не говоря уже о коварстве погоды вкупе с утлостью суденышка, на котором придется ходить. А еще был возможен обман со стороны поставщика, с которого взыскать что-то совершенно нереально. И это только половина дела. Далее предстояло сбыть товар. Какие трудности ожидались там, знала лишь одна Агата.

В первую ночь, пасмурную, безлунную и изрядно ветреную, в море вышли Агата и Мика. Хорошо отремонтированная шлюпка, вся черная вплоть до уключин и последней веревки, быстро скрылась во тьме. По приказу Агаты Мариэтта осталась на берегу с оружием дожидаться их возвращения.

Прошло много часов, пока в покрытых белой пеной водах снова не возник темный силуэт шлюпки. Втроем втащили посудину на берег и уволокли в укрытие. Выгрузили из нее снасти. Вначале Мариэтте показалось, что никакой добычи в этом походе Агате не досталось. Но старуха не выглядела недовольной, наоборот — очевидно была в настроении. Она отправила молодых женщин с поклажей в жилую пещеру, а сама осталась на берегу. Сказала, что некоторое время будет наблюдать за морем.

За год, проведенный в убежище контрабандистов, Мариэтта ближе всего сошлась с Микой, поэтому дорогой она без обиняков спросила у гречанки о результатах. Та рассказала, что приходил корабль под французским флагом, на нем оказались турки-контрабандисты, старые знакомые Агаты. На имевшиеся деньги отгрузили товар. Страшно удивились деньгам: Агата расплатилась золотыми николаевскими червонцами. А товаром оказался кокаин. Предлагали еще пшеничную муку, да Агата отказалась: зачем, мол, брать дорогую турецкую муку, когда на деньги, вырученные от наркотика, в сытом хлебном Крыму можно будет купить любые продукты.

Эх, не знала, не ведала Агата, что по тучной, плодородной крымской земле давно разъезжал третий всадник Апокалипсиса. Что мука стала стоить дороже золота. Что за горсть ее убивали без пощады стариков и детей, бывших господ и самых убогих крестьян. Что в прекрасных крымских городах и поселках валялись раздутые трупы умерших голодной смертью. Что в кипарисовых и персиковых рощах на смрадных кострах в сатанинские ночи варили человечину людоеды.

Мариэтта, будучи еще в Ялте, захватила начало голода двадцать первого года. Но на тот момент сумасшедший взлет лишь начался. Цена хлебу считалась на тысячи рублей за фунт, но хлеб еще был. А когда разразился настоящий голодный мор, маленькая стая в укромном ущелье и не ощутила этих перемен: их спасало доброе Черное море да отрыв от большого мира. Жили не сыто, не в тепле, не в удобствах, но и не на грани смерти.

Вечером старая Агата, невзирая на бессонную ночь, вырядилась цыганкой: обвешалась дешевыми украшениями, повязалась цветастыми шалями, напялила несколько юбок — и отплыла на самой маленькой лодочке. Вернулась затемно мрачнее тучи и, не проронив ни слова, завалилась спать у костра.

Утром до рассвета Агата подняла Мариэтту, увела на берег моря и там рассказала все, что увидела и узнала в горном поселке. Больше всего она досадовала, что добыть продуктов не удалось: в маленьком селении с пищей было совсем плохо. Ни купить съестного за деньги, ни выменять на наркотики не получилось.

Да, конечно, кокаин и в это время нашел покупателей. Среди них были кокаинисты «старой формации», кто не покинул Россию с Врангелем: одни скрывались, другие перешли на сторону советской власти, — и наркоманы из числа вершителей новой истории. Страшный белый яд был востребован, перекупщики охотно брали такой товар.

При продаже кокаина Агате пришлось довериться подельникам и взять столько и таких денег, какие они дали. Но этим новым деньгам Агата не доверяла. Для дальнейших дел она хотела пообщаться с тем, кому верила больше. Именно поэтому она обратилась к Мариэтте, у которой имелись более свежие, чем у нее, представления о ценах и деньгах. Но та, прожив здесь около года, тоже помочь не могла.

В итоге Агата решилась на новую вылазку, теперь уже в прибрежный поселок, бывший курорт. Снова в одиночку уплыла на лодочке и вернулась так же к ночи. Снова была недовольна, но хотя бы возвратилась не с пустыми руками. В полночь в пещере напекли лепешек и изжарили мясо. Лепешки вышли серыми и плохо пропеклись: мука была грязной, смешанной с отрубями и половой**. Старая баранина тоже готовилась плохо и еще хуже жевалась. Но какой же стоял аромат от этих блюд! Как радовались дети забытой, такой желанной пище!

Далее Агата порешила в первую очередь брать у «больших купцов» муку и крупу.

Эти пресловутые «большие купцы», к слову, только так назывались. И их суда именовались «кораблями» скорее условно. На деле это были убогие истрепанные посудины, в основном старые парусники, иногда дооборудованные маломощными двигателями и нередко — огромными галерными веслами. Их команды состояли из отребья всех черноморских народов. Ходили они под любыми флагами. И как вообще ходили в открытом море — непонятно, так как были столь изношены, что, казалось, могли затонуть даже при самом небольшом шторме. Однако же курсировали — и в те годы даже в изобилии — от турецкого берега к русскому и обратно.

Купить контрабандную муку в море — значит перегрузить ее с борта корабля, каким бы последний ни был небольшим, в мелкое суденышко. А это весьма непростая задача! Многопудовые мешки, волнение моря, ночная тьма, спешка... Вся работа вручную, никаких тебе талей или даже веревок: с борта бросают груз — в лодке его ловят. Даже крепкие мужчины — и те не все способны на такую работу. И сколько можно взять этого громоздкого товара в хрупкую шлюпку? И ведь дальше его еще надо выгрузить и где-то спрятать... А как потом доставить скупщику?..

Эти вопросы мучили Агату несколько дней. Ответ на них нашелся единственный: выходить за добычей нужно на баркасе, большой командой.

Состояние баркаса — судна длиной метров десять и шириной не более трех — было неизвестно. Вот уже больше двух лет он стоял в узкой протоке, зажатый скалами, в которые буквально врос бортами. Над корпусом свесились кусты и деревца, и казалось, что они растут уже в самом баркасе. Все это время двигатель никто не запускал и тем более не обслуживал. Винт, рулевая машина, гребной вал, прочая механика и даже якоря — что с ними сталось, годны ли они еще? Никто из женщин, конечно, не мог знать этого.

Агата кое-что смыслила в управлении баркасом, не более. Однако под ее руководством началась новая работа. Откачали воду, натекшую в корпус. Заделали течи и вообще отремонтировали все, что смогли. Подновили рубку, натянули новые снасти, паруса подлатали, что-то сшили заново. В итоге баркас стал вполне пригоден как парусное судно. Но этого было недостаточно, а двигатель не запускался, как Агата ни старалась.

Дело шло к ноябрю, холодало, ветры становились злее. Ласковое Черное море остывало.

Агата велела Мике и Мариэтте готовиться к отплытию на баркасе под парусами: собрать провизии на четыре-пять дней, взять теплые вещи, кое-что из оружия, рыболовные снасти, погрузить на борт маленькую лодку, а главное — топливо для двигателя. Тяжелые жестяные баки с облезлой маркировкой заводов Нобеля женщины перенесли в рубку баркаса. Вечером вручную, на канатах, идя по берегу, вывели баркас из протоки. Агата проверила управление — судно слушалось руля, штурвал работал исправно. Подняли косые паруса и шли под ними всю ночь. А к утру встали в виду чужого берега в большой бухте, по которой были разбросаны мелкие рыбачьи суда — их насчитали около десятка.

Агата распорядилась заняться ловлей рыбы сетями, а для нее спустить лодку — и ушла на веслах к берегу. Лишь к вечеру вернулась, и не одна. С лодки на баркас с трудом поднялся, хватаясь за снасти и протянутые руки, маленький старичок, тощий, с большой лысой головой. Он оказался мотористом. Вдвоем с Агатой они долго разбирались с машиной. Дважды ходили на лодке к берегу за какими-то запчастями. К утру мотор баркаса ожил. Весь следующий день продолжился ремонт механизмов под прикрытием «ловли рыбы».

Большеголового старичка Агата свезла на берег. Следующей ночью вывела баркас из бухты на машинном ходу. Далеко в море заглушила мотор, велела ставить паруса и так привела баркас в родное укрытие. Спустя несколько дней большая женская команда — все, кроме древней няньки и детей, — вышла в первый рейс.

Вот так Мариэтта стала контрабандистом. В команде она исполняла роль стрелка, наблюдающего и прикрывающего работы. Также ей был поручен весь арсенал: хранение оружия, уход, снаряжение и учет боеприпасов.

Быстро выяснилось, что одна из молодых гречанок, самая тучная, одышливая и неповоротливая, для морских дел негодна. Ее списали на береговые работы. В команде остались четверо. Молодые гречанки занимались погрузкой товаров. Брали чаще всего муку, крупы и все тот же кокаин. Позже добавились табак, алкоголь, оружие и взрывчатка. Мотор старались не использовать, дабы не производить лишнего шума. Он запускался лишь тогда, когда Агата считала это совершенно необходимым или абсолютно безопасным. Сама Агата руководила организацией, переговорами, оплатой и управляла баркасом.

В следующем же рейде произошла первая вооруженная стычка, и потом они случались регулярно. Приходилось уходить под огнем. Бывало, что сами нападали, по сути — пиратствовали. Про убийства и погибших Мариэтта ничего не говорила, а я не спрашивал. Но думаю, что все это было. Несколько раз Мариэтта сама оказалась ранена. Пару раз баркас терпел крушение, правда, у берега, и его удавалось спасти.

Рассказывала Мариэтта и о том, как они вывозили нелегальных эмигрантов и, наоборот, доставляли в Россию иностранцев или незаконно вернувшихся русских. И те и другие платили щедро, и Агата с большим удовольствием перевозила «живой товар». Эмигрантов переправляли на иностранные корабли, ожидавшие в нейтральных водах. Тех, кто пробирался в Крым, перебрасывали с этих же кораблей на безлюдный берег.

Так продолжалось около года. Контрабандисты зажили сытно, оделись-обулись, создали, казалось, неистощимые запасы продовольствия, пополнили арсенал и топливный склад, обустроили свое жилье — завезли даже кое-какую мебель. Но тайное убежище в прибрежном ущелье так и не покинули. Агата знала, что их деятельность, хоть и под видом рыболовства, неизбежно привлечет внимание. И что заигрывать с новой властью — дохлый номер, поняла давно. Несколько раз старуха пробовала при помощи подкупа или как-то иначе войти в сговор с советскими чиновниками и военными из наркоманов-кокаинистов. Да ничего не вышло. Хорошо хоть, что хуже не стало, заключила она.

А погубил их тот самый «живой товар».

Мариэтта отлеживалась с очередным ранением: ей прострелили обе руки навылет. Ранение было легкое, но болезненное и требовало покоя. Агата готовилась к новому рейду и все сожалела о том, что «сегодня везти живой товар, а мой стрелок негож». Но отменить дело не пожелала: деньги сулили немалые.

Агата договорилась с заказчиком так: баркас выйдет в море, с берега на весельной лодке ей привезут клиента, которого она доставит на ожидающий корабль. Всего-то.

Вместо лодчонки с эмигрантом пришел советский военный катер, расстрелял всю команду из пулеметов и затопил баркас. Случилось это прямо напротив контрабандистского ущелья тихой белолунной ночью.

Убежище контрабандистов не раскрыли. Спустя месяц Мариэтта покинула его навсегда. Уплыла на лодке, взяв лишь немного пищи, пистолет и патроны к нему.

В тысяча девятьсот двадцать четвертом году она вернулась в Ростов.

11.

В начале тридцатых Мариэтта усыновила мальчишку-беспризорника, моего будущего отца. Нашла его случайно, голодного и замерзающего, в камышовом шалаше на берегу Дона. К этому месту подступал пустырь, простиравшийся позади дома, где проживала Мариэтта.

Мальчишка сбежал из сиротского приюта и жил у речки, подворовывая овощи по огородам да кошельки по вокзалам. Лет ему было около семи, а какого он роду-племени — ни сам он, ни Мариэтта не знали. Пожалела немолодая женщина черноглазого смуглого мальчика, отдаленно похожего на армянина. Знала, что своих детей родить никогда уже не сможет: виной тому и возраст, и рубцы, оставшиеся на память от любимого Вацлава. И взяла в свой теплый неголодный дом воришку и хулигана без всяких опасений.

Спустя какое-то время мальчик стал называть ее мамой.

В сорок первом году, сказавшись восемнадцатилетним, мой отец ушел на фронт добровольцем. Повезло — вернулся с войны живым и здоровым, в медалях и орденах. Поступил в университет на геофак, окончил его, женился — тоже на выпускнице-геологе. И стали они с мамой разъезжать по всей стране в геологических партиях.

Потом родился я. Из-за кочевой жизни родителей чуть ли не большую часть детства и юности я прожил с бабушкой. Моя мама считала, что бабушка оказывает на меня дурное влияние. И было из-за чего! Ну например, то же табакокурение, оружие в доме, которое никуда не пряталось, всякие буржуазные привычки и пережитки старого режима: вещички, традиции, церковные праздники...

А еще — карты.

Собственно, игрой в карты бабушка и жила. Почти всю ту часть ее жизни, которую я помню, она была профессиональным игроком. Играла в преферанс, а еще — в легендарный винт, который так чудесно описан у Чехова и Куприна и в который, говорят, игрывал — и проигрывал — сам замшелый граф Толстой. Судя по свидетельствам наших классиков, до революции при игре в винт на кон ставились целые состояния. А я своими глазами видел такие же случаи в советское время. За один вечер могли быть спущены и отыграны колоссальные деньги: десятки и сотни тысяч советских рублей, а также ювелирные украшения, облигации, меха, недвижимость, старинные книги, ценные картины и другие произведения искусства.

Все это происходило в доме бабушки, точнее — в принадлежавшем ей флигеле. Флигель располагался далеко на задворках, в глубине запущенного фруктового сада. Там два раза в месяц по пятницам собиралось общество картежников. И что за типажи туда съезжались! Незабвенный «Союз меча и орала» просто отдыхает!

Существовало две компании игроков, собиравшиеся поочередно. Они никогда не пересекались, по крайней мере — в игровом зале у бабушки.

Первую компанию составляли «недобитые буржуи», они играли в тот самый древний винт.

Неизменно приезжал старик в желтой седине и настоящем пенсне. Он всегда являлся одетым в длинное, до пола, пальто и закутанным в шарф, даже летом. Под этой безобидной и даже забавной оболочкой скрывался парадный мундир казачьего полковника с царскими орденами, с серебряными погонами. И как он не боялся случайного раскрытия своей персоны?! Идет такой вот «товарищ» по огромному советскому городу мимо советских граждан, а также мимо стражей советской законности. С виду просто чудаковатый пожилой человек, тепло одетый, как одеваются многие старики. А на деле — белый офицер, который почти в открытую носит царскую форму!

Старик всегда целовал бабушке руку, часто говорил по-английски и играл на относительно мелкие суммы — на какие-то сотни советских рублей, которые проигрывал всегда и совершенно бесстрастно.

Также постоянным игроком был еще более старый человек — толстый, с багровыми раздутыми щеками, совершенно лысый. Он одевался в просторные, как балахоны, костюмы светлых тонов, говорил высоким женским голосом и часто повторял: «Да-с, да-с!» Ходил он, тяжело опираясь на толстенную палку. После каждого десятка шагов отдыхал, неестественно вывернув ноги — тонкие, дрожащие, с трудом поддерживающие огромное брюхо. Брюхо выпирало из-под жилетки и цеплялось за окружающие предметы. В двери — весьма просторные двери старинного флигеля — этот человек с трудом просовывался боком. Мысленно я его называл Дас. А бабушка звала советником. Советник Дас играл на золото. Золото было в виде золотого песка, Дас приносил его в старинной, золотой же табакерке разложенным по маленьким сверткам.

Нерегулярно появлялась Старая Дама — старуха высокого роста в огромном парике, бледная, густо напудренная и чудовищно накрашенная. На меня она смотрела строго и, как мне казалось, злобно. Говорила отрывисто и мало, зато выигрывала много. Ставила советские деньги новенькими банковскими пачками — тугие брикеты в полосатых бумажных лентах. Еще Старая Дама примечательно пила водку. Нет, она ее не пила — она ее вкушала! Принимала рюмку, сильно отставив мизинчик, и ничем не закусывала. Сколько было этих рюмок за вечер — невозможно сосчитать. Старая Дама не пьянела.

Изредка приходил старичок-армянин, с ног до головы в черном, — узенькая фигурка с покатыми плечами. У него были отвисшие синие губы и огромный, изъеденный какой-то болячкой нос. А еще он носил диковинную по тем временам шляпу — круглый котелок. Этот самый старичок играл на всякий антиквариат. Появлялся только тогда, когда кто-то делал ставкой интересные ему древности. Играл со страстью, с криками, брызгал слюной и страшно пучил из красных круглых век черные глаза.

Совсем изредка появлялись еще двое-трое подобных господ, их я помню плохо.

Была и вторая компания — «советская номенклатура», те играли уже в современный преферанс. Это были люди помоложе, совершенно обычные внешне, почти рядовые советские граждане, однако на деле — достаточно крупные руководящие работники.

Секретарь парткома огромного завода — видный мужчина с манерами аристократа и руками молотобойца — всегда приезжал на машине. Точнее, его привозили. При этом водитель и некий сопровождающий человек оставались в автомобиле. До утра, до следующего вечера — неважно. Автомобиль, припаркованный в соседнем переулке, караулил «хозяина», который мог внезапно уехать, но обязательно возвращался к прерванной партии. Денег в руках секретаря я никогда не видел; что он с собой приносил для ставки, не знаю, а уносил всегда нечто прямоугольное, завернутое в газеты или ткань. Полагаю, это были картины или книги.

Постоянно в компании «номенклатуры» присутствовал директор универмага — нашего единственного универмага в городе, — моложавый синеглазый человек с седым курчавым казачьим чубом. Фронтовик: на его пиджаке был закреплен большой прямоугольник наградных планок. Однажды на Девятое мая он прибыл играть в мундире майора артиллерии. На мундире красовались настоящие ордена и медали. Директор-майор смеялся громко, матерился забористо, в словах рычал буквой «р», всех называл на «ты» и проигрывал десятки тысяч рублей.

Приезжал один совсем молодой человек, его звали Павел. Павел был высок и вальяжен, ходил руки в брюки, непрерывно курил, зажав папиросу в углу рта и сверкая золотыми зубами. Он очень нервничал, когда проигрывал, но еще больше нервничал, когда выигрывал. Все валилось у него из рук: карты, деньги, напитки, одежда. Мариэтта звала его «сыном капитана».

Остальные игроки из «номенклатуры» часто менялись. Они были разных лет, но почти одинаковой наружности: типичные советские функционеры — плотные люди в серой одежде, неярких галстуках, больших очках и шляпах. Таких мы видели на трибунах приветствующими нас в праздничные дни медленными взмахами рук. Бывали модно одетые женщины — в заграничных платьях, надушенные популярным парфюмом. Эти не играли в карты, они лишь сопровождали своих мужчин. А мужчины спокойно доставали из кожаных портфелей пачки советских сторублевок — красивых, новеньких, с большим портретом Ленина — и так же спокойно сгребали выигрыш в эти глянцевые портфели.

Ты, наверное, задашь вопрос, почему меня, сопливого мальчишку, вообще допускали в эти «общества», в игровой зал? Почему бабушка не прогоняла, не ограждала — ни меня от картежников, ни их от меня, а совершенно спокойно относилась к тому, что я в любое время мог, например, появиться и выйти из флигеля или просидеть в нем долгое время? Почему игроки также ни разу не высказались против моей персоны? Это и для меня самого загадка.

Но очевидно, что ни партия «недобитых буржуев», ни партия «советской номенклатуры» не боялись разоблачения, не боялись милиции, КГБ, ОБХСС или иных «органов». Полагаю также, что эти партии знали о существовании друг друга. Например, случалось, что секретарь парткома в качестве выигрыша уносил оставленную в предыдущий игровой день картину и Мариэтта говорила ему, что эта картина — от старичка в черном.

Вообще, поскольку я почти с рождения находился в этом окружении, оно не казалось мне чуждым, криминальным или даже просто неестественным для того времени. Такова особенность детского сознания.

Бабушка играла с обеими компаниями и в преферанс, и в винт. И выигрывала достаточно много, чтобы обеспечить себе хорошую жизнь. На выигранные деньги она приобретала экзотические вещи, например, тот же «Беккер», старинную мебель, множество всяких дорогих безделушек: часы, украшения, драгоценные камни. Бабушка «доставала» путевки на курорты, экскурсионные поездки в столичные города, билеты в театры. Или, например, в цирк — для меня.

А еще она добывала невероятные, по советским временам, продукты. Например, белужину, черную и красную икру, трюфели, натуральные восточные пряности, тунца и чавычу. Я уже молчу про обычную говядину лучшего качества, чай самых разных сортов, кофе в зернах, импортные сыры и совершенно доступные сейчас, но чрезвычайно редкие тогда фрукты вроде ананасов, манго и папайи.

Не сказать, чтобы от этого изобилия у нас вечно ломились столы. Но у бабушки почти всегда был запас. А иногда она задумывала некое блюдо, для которого требовались совершенно особые ингредиенты. Каперсы, например. Или оленина. И это появлялось через некоторое время.

Такой буржуазный и практически нелегальный образ жизни бабушки Мариэтты являлся причиной ее трений с моей мамой. Мама, настоящий советский человек, не могла спокойно смотреть на все эти пережитки прошлого и криминальную среду, окружавшую меня. Она напрочь отказывалась идти на компромиссы и запрещала моему отцу принимать от бабушки хоть что-то, хоть малую помощь или даже подарки. Бабушкины деньги, как заработанные нечестным способом, она презирала. Лишь по причине своей разъездной работы месяцами и годами по дальним окраинам огромной страны, в тайге, в горах и пустынях, она вынужденно мирилась с моим пребыванием у бабушки.

Но и проигрывала бабушка немало. Тогда ее шкатулки с украшениями пустели до самого дна. Иногда мне случалось видеть, что пропадали предметы интерьера, и довольно крупные. Время от времени и продукты становились самыми обычными, из соседнего магазина: макароны, дешевая колбаса, консервы...

Однажды бабушка проиграла свою роскошную огромную квартиру.

Родители мои были в экспедиции, а я жил, как водится, у бабушки. Мы съехали в игровой флигель. Вдвоем ютились в маленькой дальней комнатке с единственным окошком, выходившим в дебри заброшенного сада. Мне здесь нравилось даже больше: можно было выпрыгнуть в сад прямо в это низенькое окно, а из сада спуститься к Дону. Соседние комнатенки до потолка были завалены остатками бабушкиной обстановки. Игровой зал остался в прежнем виде, туда добавился лишь «Беккер». Вернуть квартиру бабушка не смогла, крупных выигрышей более у нее не случилось.

Гораздо позже я пришел к выводу, что основной доход бабушка получала от игры с «номенклатурой». Потому что «буржуи» постепенно проигрывали и проедали остатки своего былого великолепия, их ставки стремительно уменьшались, а сами они умирали один за другим. Этот карточный клуб завершал свое существование. Новые люди в нем не появлялись, шулера-каталы из воровской среды никогда там и не водились.

Но первыми, как ни странно, пропали игроки из «номенклатуры». Они попросту перестали собираться. Было это где-то в конце шестидесятых годов. Просто исчезли. Первая пятница месяца, а вместе с ней и выходные стали свободными, игровой зал пустовал.

До середины семидесятых годов играла только компания «буржуев», и то всего трое: казачий полковник, армянин в черном и моя бабушка. Потом исчезли и последние два винтера. Игра прервалась.

12.

Бабушка умерла, когда я был в командировке в Югославии. Наша автоколонна поехала в страны СЭВ за сербской обувью и итальянскими джинсами. Я узнал о смерти бабушки только спустя две недели, по возвращении в СССР. Это ведь было задолго до появления интернета и мобильников.

Мне рассказали очевидцы: когда гроб внесли на старинное армянское кладбище, похоронную процессию у самых ворот встретил оркестр. Симфонический оркестр в полном составе: музыканты в черных фраках, белых жилетках, белых же сорочках и с «бабочками». Маленький дирижер подбежал к родственникам, уточнил кое-что, встал перед оркестром, вскинул руки, затянутые в перчатки, — и оркестр грянул «Очи черные».

Кто-то попытался было протестовать: мол, с чего бы оркестр, никто не заказывал, никто не оплачивал... И вообще, что за дичь — играть на похоронах драматичный, но залихватский романс?! Ну ладно бы траурный марш. Но «Очи черные»?!

На что дирижер ответил: «Оркестр заказала сама покойница три дня назад. Задала репертуар, уточнила, где и сколько играть. Гонорар полностью уплачен, мы обязаны его отработать». И показал расписку с красивой, затейливой бабушкиной подписью.

Оркестр играл «Очи черные» все время, пока гроб несли по извилистым тропинкам кладбища. Потом дирижер построил музыкантов у свежевырытой могилы, меж старых акаций и кустов сирени. И все время, пока прощались с усопшей, опускали гроб, пока закапывали могилу, пока не ушел последний провожающий, — симфонический оркестр играл «Очи черные».

13.

Моему отцу бабушка завещала небольшое состояньице, что осталось у нее от карточной игры. Заметь, в золотых украшениях, по той еще традиции. В пересчете на советские блага оно составило «жигуль»-трешку, вот эту дачу и несколько поездок всей семьей в Ялту. Бабушкин флигель оказался не оформленным по закону — или оформленным, но неверно — и отошел государству. Персонально мне бабушка выделила в завещании тысячу рублей на сберкнижке и золотой брегет. Помнишь, у Пушкина: «Пока недремлющий брегет не прозвонит ему обед»? Брегет ты у меня видел. А тысяча советских рублей превратилась в пыль в начале девяностых.

14.

Что-то похолодало, Ромалэ-чавалэ, ты не замечаешь? А не пора ли нам посетить мой винный погреб? Ах, каким сотерном моего собственного производства я тебя сейчас угощу! Родина революций позавидует!

 

 

*Ромалэ-чавалэ — шутливое прозвище из искаженных цыганских слов.

 

*Зурна — древний язычковый духовой инструмент, деревянная трубка с несколькими отверстиями и двойной тростью. Распространен на Востоке, Балканах, в Малой и Средней Азии и на Кавказе.

 

*** Дхол — восточный двусторонний барабан.

 

*«Мосинка» — русская трехлинейная винтовка Мосина образца 1891 года.

*Полова — мякина, отходы при обмолоте злаковых и бобовых культур.

100-летие «Сибирских огней»