Вы здесь

Письма к Мясникову

Повесть
Файл: Иконка пакета 01_kirilin_pkm.zip (40.12 КБ)

Мы познакомились в Абрашино, деревне, притулившейся на берегу Оби, где она уже не совсем река, но еще и не море, оставшееся чуть ниже по течению. Здесь она покуда не успевает вобрать в свои воды ила, мутной глиняной взвеси и течет в песчаном ложе прозрачная, чистая. Сосновый бор обнимает село, краями подходя к самому берегу. Глушь! Красота!

Владимир Берязев, новосибирский писатель, построил там дом и пригласил к себе в гости. Дорога до Сузуна отличная, а дальше — сотня с лишним километров по тряской щебеночной насыпи. Абрашино мы проскочили, отметив на ходу один из домиков с оригинально раскрашенными ставенками и наличниками.

Это, наверное, дом художника, — сказала жена, знавшая, что где-то тут живет и художник.

Остановились на дальнем конце села и увидели, что далеко позади нас кто-то вышел на дорогу и смотрит нам вслед. Скорее всего, нас и высматривают. Это был наш друг Берязев, он, оказывается, поджидал наш экипаж во дворе того самого раскрашенного домика.

Данила Меньшиков, — представился хозяин и представил свою жену.

Это имя было мне известно, как и его картины. Хороший художник, его женские портреты, где некоторые черты подчеркнуто преувеличены, но не искажены, где краски и линии, на первый взгляд, вступая в противоречие, в конце концов сходятся в безусловной гармонии и остаются перед глазами надолго.

Был во дворе еще один человек — некто в темном свитере с оттянутыми рукавами, в очках с толстыми стеклами, из-за которых на нас глядели насмешливо-недобрые глаза.

Читал ваши тексты, — бросил он вместо приветствия. — В журнале. Читал, да.

Некто оказался Николаем Мясниковым, художником и писателем в одном лице. Мы с женой переглянулись, подумав, очевидно, об одном и том же: вот вам компания — писатель, художник и писатель-художник. Впоследствии выяснилось, что Мясников по основной профессии график, в писатели попал не так давно и по чистой случайности. Ничего удивительного, на мой взгляд, большинство именно так туда и попадает.

Нас и вправду ждали, нам обрадовались, нас кормили ухой из только что пойманной рыбы, судаком и окунями горячего копчения, приготовленными прямо тут, в коптильне, разожженной во дворе художника. Мы пили вино из больших бутылей, пели песни, смешили друг друга. Нам было хорошо.

Нет, вы должны непременно сегодня посетить мое жилище! — настаивал Мясников, когда мы в очередной раз поднимались из-за стола, чтобы отправиться на ночлег.

Завтра, ладно? Никуда же оно не денется, твое жилище.

Нет, сегодня!

Вы, наверно, задумали тут творческую колонию организовать? — спросил я, выходя за ограду. — Этакое Переделкино местного значения.

Не получится, — в один голос ответили Берязев с Меньшиковым. — Вон, видишь, — они показали на распахнутые ворота, за которыми в глубине двора стоял джип. Двери открыты настежь, динамики надрываются изо всей мочи — даже на другой стороне улицы земля под ногами подрагивает. — Третью ночь не спят, жизни радуются. Племянник прокурора, за забором больше двух гектаров земли. И таких тут с каждым сезоном прибывает. Самим бы скоро не сбежать отсюда.

Это вы так считаете, — вступил в разговор Мясников, — вы, летние птахи, такие же, как и они. Зимой тут даже мысль о том, что где-то есть города Москва и Новосибирск, кажется невероятной. Все вокруг заметено снегом, дороги никуда не ведут. Собаки ходят к магазину на людей посмотреть…

Очевидно, сейчас он говорил для нас, новеньких, старожилы все это давно слышали. Посмотрел на открытые ворота напротив.

Сейчас все можно — возьми винтовку и застрели дядю Сашу. Только глушитель надень. Но зачем же его музыкой убивать?

И он пошел по улице, пошатываясь и размахивая руками.

Кто это, дядя Саша?

Да вон, сосед прокурорский…

Назавтра я проснулся раньше всех. Мясников уже поджидал на крыльце Берязевского дома.

Пошли!

И он отправился со двора, не дожидаясь согласия или отказа.

Дом его — обычная крестьянская изба, пятистенок, рубленая не менее полувека назад. Она, возможно, простоит еще столько же, а может, и завтра завалится — так непонятно с виду ее состояние. Небрежно как-то все, неопрятно: тут прореха, там дыра, крыльцо съехало набок, козырек над ним прохудился, окна посунулись к земле… Огород большой, повсюду пузатятся ярко-оранжевые тыквы, кучи несобранной ботвы, вторым забором стоит вдоль покосившейся и местами поваленной изгороди крапива в полтора человеческих роста…

Как бы там ни было, он здесь, в отличие от своих друзей, живет не дачником, это его самый настоящий дом. Внутри все завалено мешками, кулями, ведрами, связками лука, горького перца, решетами с фасолью, горохом. Все понятно, заканчивается уборка урожая, идет заготовка, засыпка, закладка…

Он подарил мне две своих книжки и сказал:

Кошмарное время — когда всех своих читателей знаешь в лицо.

Потом мы сидели на крыльце и пили самогонку, закусывая блюдом под названием «хреновина». Он долго внушал мне, что открыл новое слово, нет, не слово — целый понятийный мир — таковость.

Здесь мыши особенные, — перевел он разговор на хозяйственные темы. — Сначала они залезли в банку с олифой. Много их там было, думал, все утонули. Не-ет! Пришли новые, сожрали яду на тридцать пять рублей, пиво стоит меньше. И хоть бы что!

Может, дать им самогонки? — предложил я, чувствуя, что сам поднять следующую рюмку уже не в силах.

Ты что! Понравится — своих понаведут!

Потом мы несли всякую пьяную чушь. Мясников убеждал меня:

Самые лучшие дураки — умные. Они становятся дураками со всей силой своего ума.

А я хочу большой огород — вот как у тебя.

Большой огород это обязательно, — поддержал мою мысль Мясников, — чтобы поменьше общаться с соседями. Иногда так хочется пострелять в них! Вот тот, справа, говорит мне: купил бы корову, жил бы как человек. Во дурак, да? И работай на нее с утра до вечера! Я от молодой красивой жены избавился, уехал сюда, в деревню, — и счастлив. А тут — корова!

Потом я ушел. А потом уехал. И больше мы не виделись…

Дома я открыл его книжку. В правом верхнем углу первой страницы он нарисовал себя. Изобразил, так сказать, графически. А ниже написал:

«Надо быть достаточно наивным человеком, чтобы рисовать картинки.

И надо быть еще наивнее, чтобы придавать этому занятию сколько-нибудь серьезное значение.

Меня всегда называли художником, но лет десять или пятнадцать назад я вдруг заметил, что жизнь моя разделилась на два потока.

Один — составила графика, другой — литература.

Опыт созерцания превращался в линию, опыт социального существа — в слово.

Жить в этих двух потоках оказалось неудобно, как неудобно жить на два дома. Только и делаешь, что перебегаешь из дома в дом, чтобы слегка навести там порядок.

Пытаясь облегчить себе жизнь, я приспособил фразу к своему короткому дыханию, дыханию много курящего человека, а линию — к естественному движению руки.

И в тот момент мне даже показалось, что у меня что-то начинает получаться.

Надо отдать должное деликатности моих коллег: с этого времени писатели признали меня художником, а художники признали писателем.

Таким образом я лишился сразу двух, пусть несколько легкомысленных, но все же профессий…»

Потом я прочел несколько рассказов. Нервно, неровно, замечательно! Записки сердцем, нервами, не знаю, чем еще. Обрывочные воспоминания, странные впечатления. Новые знакомые — все разные и все никому не нужные. Заросшие огороды, скудные столы, если не считать рыбной вечеринки по приезду. Самой деревни почти не видно, какая-то обочина жизни, и тут же — дорогие джипы и прочий карнавал. Слова. Из слов — призрачная ткань бытия, эфирное состояние, сюжет. Но что такое сюжет, если не часть жизни? И все-таки нужно как можно больше новых знакомых и как можно меньше старых. Все слишком быстро покрывается плесенью, становится прахом.

Большой дом — это просто загородный дом Владимира Берязева, в котором можно отдалиться от мира. Но… рыба не клюет — и все теряет смысл.

Меня с утра тянет к дзенам.

Вот с утра с этим поосторожнее.

Грузин, бывший руководитель крупного строительного управления, занял территорию в несколько гектаров. Завел десяток коров, полсотни свиней, несчетное количество кур, уток, индюков. Работягам, нанятым из местных, выставлял двадцатилитровую бутыль самогона. Любил сам делать сулугуни — заквашивал, варил, вытягивал в резину. Колдовал над сыром — и превращался в старую грузинку. Умер — скотина разбрелась, птица разбежалась, свиньи визжат от голода, коровы ревут. Батраки ушли. Потом один вернулся и поставил условие молодой вдове: порядок наведу, а жить будешь со мной. Куда тут денешься…

Мраморное озеро на подъезде к Абрашино. Скорее — бирюзовое в мраморных берегах. Окуньки, будто пером расцвеченные — черточка к черточке… Тайна леса, тайна озера, тайна слова. Нет жизни, есть сюжеты. Люди не могут не мучить друг друга…

Как уже было сказано, мы больше не виделись. И писем друг другу не писали. Друг другу. Но я ему писал. Не отправляя и, разумеется, не ожидая ответа. Писал беспорядочно и обрывочно, не отдавая себе отчет, зачем я это делаю. Просто так. Так просто.

И еще одно. Напоследок. Тогда, в Абрашино, рано поутру, будучи еще трезвым, Мясников сказал:

Когда-нибудь я умру. Но перед тем на несколько замечательных секунд я приду в сознание. И мне откроется весь этот удивительный мир. Я увижу все в мельчайших деталях и подробностях, все — что со мной было. И всех — кто был со мной.

Неужели же, Коля, чтобы поймать этот миг, обязательно надо умереть?..

Письмо первое

Осень. Обычно в наших краях скоротечная, нынче — какая-то застоявшаяся. И невероятно жестокая. Морозы по утрам добивают остатки зелени, делают землю какой-то злобно ощетинившейся. Знаю, она потом, под первым снегом, подобреет, притихнет. Но пока сердитая. И все-таки рано еще быть холодам.

Одинокий человек в одиноком доме. На столе — самогонка, почищенная рыба в тазу. Натюрморт под названием «Октябрьская муха». Философское отношение к происходящему или просто наплевательство? Берязев как-то говорил о пропорциях, о соотношении труда, безделья, поэтического творчества и простого прозябания в мире… Ну, непропорционален художник, что тут поделаешь! Выравнивающий фактор — пьянство — тоже не помощник в распределении пропорций. Много, мало, в самый раз… Ты, Мясников, конечно же, художник, правда, иногда прорывается в тебе: ну, признайте же меня художником! Иной раз так хочется распоясаться, отпустить все тормоза, но держит страх, что ничего нового не произойдет. Может, чуть откровеннее, похабнее, восторженнее, но это «чуть» — такая малость! И жуть поэзии вознесется во мне! Ибо страшно это — понять, как прекрасен был мир до тебя, и ты не успел к этой красе. Еще страшней — узнать, что останется после тебя недопонятое, недолюбленное тобой. Одно спасение — уверовать, что праздники случаются ежедневно, и жизнь это не просто чередование понедельников и суббот, это ядение даров Божьих…

Читаю Башунова. Без мороза по шкуре не читается. Или он завершил назначенное ему на земле? Иначе зачем Бог так рано призвал его? Наверно, он, Создатель, отпускает, помимо всего прочего, и меру сердца. Тональность сердца. Норму расхода на печали, восторги, любовь…

Письмо второе

Мясников, я придумал начало для статьи о тебе и, может быть, даже название: «О хреновине и построении мира». Начну так: «Художник Мясников подарил мне банку с хреновиной. В Сибири каждый знает, что это такое — жгучая закуска из помидоров и хрена. Мозги прочищает…». Ну, и так далее. Что-нибудь про то, как художник Мясников, сидя в своем Абрашино, придумывает новые сюжеты, уверенный, что правды жизни нет, есть только эти самые сюжеты. Кстати, очень просто доказать обратное. Художник Мясников попросту дурит народ. Может, это и есть искусство.

А мне любимая женщина сегодня сказала: мне с тобой плохо. Стало быть, без меня будет лучше. Что тут поделаешь? Теперь надо жить, исходя из новых реалий.

Накануне друг прислал из Питера тягостное письмо, хоть в петлю лезь. Вот и собеседник под стать, вот и поплакаться можно на пару. Не хо-чу! Не хочу! Умрите в слезах, а я, если и заплачу — от желания жить. Есть много, слишком много, вопреки чему хочется жить. Это ли не двигатель, не толкатель — вопреки? Вопреки нерадивым и не умеющим любить детям, вопреки неряшливым и неверным женам, вопреки начальникам-дуракам, всеобщей ситуации в стране и засилью китайцев в мире. Кстати, Мясников, почему бы тебе не обзавестись женой-китаянкой? И пусть бы она плохо знала русский язык. А лучше — вообще бы не знала.

А я тем временем стал бы художником Мясниковым и жил бы без жены-китаянки, зато подсчитывал бы количество тыкв на огороде, лука, картошки, какой-нибудь фасоли. Я занимался бы одушевлением леса, озера, пылящей мимо дома дороги и не одушевлением — брата-сутяги, надоедливых соседей и кур с собаками. Они ведь и вправду почти что неодушевленны, эти создания, живущие по соседству.

Письмо третье

Вижу твой пристальный взгляд из-под очков. Я тут сам приготовил хреновину, первый раз в жизни. Вот тебе! Приедешь — угощу. Не дает покоя книга отречений. Увы, временами книга или мысль о ней заменяет жизнь. Как вот у тебя.

Сидим на крылечке твоего дома в Абрашино. Ты вкусно отхлебываешь самогонку. То, что люди чаще всего делают с отвращением, ты — со смаком.

Водку закусывать? — изумляешься ты.

Ты, по-моему, ни разу не назвал это зелье, которое не выводится у тебя в доме, самогонкой. Водка, водочка…

Мы ведем беседу о жизни, ее позывах, отголосках, подобии. Конечно, подобия больше, было б удивительно, если бы настоящее преобладало. Мы б и не сидели тут, скорее всего.

Недавно присудили Нобелевскую премию физикам за открытие, сделанное сорок лет назад. Интересный ход мыслей: можно было бы дать премию за написание Библии. Вопрос: кому? Ты смотришь на меня и в то же время мимо, есть у тебя такая особенность. Я, фантазируя, придумываю за тебя, будто бы ты видишь за моей спиной, за плечами — моего горнего поручителя и ходатая. Или, может, мой край?.. Ты скажешь, что люди заселили Землю совсем не для разумной деятельности, это все сюжет в фантастическом романе. Автор неизвестен, конечный замысел выяснить не у кого. Ты — график, тебя мало занимает колористика, потому ты в мыслях точнее своих собратьев-живописцев.

У тебя свои тайны любовей и разводов, и ты разбираешься с ними, уйдя от живых участников событий. Женщины — не предмет долгого и серьезного разговора, хватает, что они отнимают массу времени в настоящей жизни. Лучше выяснить, что в моей «правильной» (твое определение) жизни самое правильное? И я отвечу, что знаю лишь самое неправильное. Это я сам. Вот из детей, наверно, можно было бы сложить что-то правильное, но, боюсь, что я сам и помешал бы этому. С другой стороны, я самое совершенное творение в мире, именно как многотомник, как полное собрание этих самых детей. Да и в любом случае, я это я, и никто другой в эту минуту на покосившемся крыльце абрашинского дома Мясникова не может оказаться. Вместо меня — меня не будет.

Я вспоминаю заросли полыни и какую-то особенно въедливую…

Письмо четвертое

Предыдущее не дописал, заснул посреди строчки. И что-то я хотел сказать? Въедливую ноту? Въедливую мысль?..

Вчера была так называемая презентация моей книги в книжном магазине. Слово-то придумали — матерок! И действие — унизительнее ничего не встречал! Это конец. Я ловил на себе косые взгляды покупателей, для которых явление живого писателя не было даже неким дополнением к торговому сервису. Так, граммофон, говорящий сам по себе. И поделом! Это же естественно! Это правильно! Ты вообще должен один-одинешенек торчать среди всего человечества… Где-то в отдалении будет торчать таким же древком без знамени Мясников; там, дальше, еще кто-то, еще… Их не разглядеть сразу, не составить в одну картину; выделяясь из всего человечества, они не очень сильно будут отличаться от сухостоя прошлогодней полыни. И пускай.

Эй, Мясников! На часах шесть утра. Ты уже поднялся или, глядя в потолок, сооружаешь очередную фразу, с которой начнешь сегодняшнюю жизнь? Или не так. Ты сооружаешь фразу, которая и станет жизнью на сегодня. Ведь жизни нет, ты не забыл? Есть лишь сюжеты. Ты, самое проницательное творение рук Господних, все-таки повторяешь ошибку многих, рассчитывая на серьезное к тебе отношение.

Представляю, это ты устраиваешь презентацию своей книги на ступеньках магазина в Абрашино! Вполне возможно, что ты имел бы там куда больший успех, чем я в огромном книжном супермаркете в нашем сумасшедшем городе.

Неужели наши сограждане призваны так быстро кончиться?

Письмо пятое

Мир накрывается осенью. Мир покрывается осенью. Осень покрывает мир, как кабан свинью. Это напоминает акт животного соития, именно так. Все, что можно, во все, что можно, всей силой, мощью, немыслимым объемом своего семени осень оплодотворяет мир.

Привет тебе, Мясников! Ты тоже оплодотворен осенью. В твоих закромах мыши поедают картофель, а ты подсчитываешь убытки от ненаписанных полотен.

Это письмо датировано двенадцатым октября, завтра сыну моему исполняется восемнадцать. А вчера я думал, как много людей, желающих нас унизить. Наверно, потому что мы унижаем многих? Может, ты оттого и прячешься, чтобы не вводить себя в грех? Меньше народа — меньше соблазна унизить и быть униженным. Удивительно, однако, что унижение приходится испытывать, потому что ты специалист, потому что ты лучше своего хозяина знаешь, как надо делать, но хозяин-то он. Хочется чувствовать себя царственной особой, имея минимум на пропитание и жилье. И посылать, посылать, посылать подальше. С утра и до вечера. Повторять, как молитву, оборотясь на восток: а пошли вы все! Потом можно продлить удовольствие, персонифицируя этих «всех». Хотя все это глупо, все это доказывает лишь одно: тебе те посланцы (каково, а, посланный на… — посланец!) небезразличны, они задевают тебя своим присутствием.

Что-то сегодня никак не удается завести разговор с тобой, ты ускользаешь куда-то. Надеюсь, Абрашино на месте, и пустующий огород, и полные закрома? Грустный и лукавый Мясников посреди всего этого хозяйства — как пугало самому себе. Стоит и пугает себя одиночеством, бессилием, неинтересностью окружающего мира.

Мир и вправду становится все менее интересным. А что тут удивительного, если объявлен приоритет гуманистических ценностей и тут же (под знаменем гуманизма!) начато уничтожение их. Ты, Мясников, художник, ты не опустишься до жалкой газетной констатации сего факта, ты увидишь его в соседке, которая носит галоши поверх самосвязанных носков.

А я на своем огороде случайно обнаружил здоровенную оранжевую тыкву — в зарослях под забором. То-то удивился! Интересно, живи ты где-нибудь под Краснодаром — что стал бы выращивать на своем огороде? Наверно, ту же картошку, лук, помидоры, фасоль, морковку. Надо ведь чуть-чуть для житья, чтобы чуть-чуть оставаться художником. Ну, какая живопись в персиках, винограде, хурме? Замечательный Серов — и тот разложил персики перед девушкой на столе, в помещении.

И видится мне отдельно стоящее строение, где камин только сверху прикрыт от дождя и снега. Камин на открытом воздухе. Чтобы ночью можно было смотреть на огонь. Костер на земле — это какой-то туризм, обязательное желание поставить на огонь какое-нибудь варево. Интересно, пытался кто-нибудь варить еду в камине?

Свой мир я по-прежнему большей частью разглядываю из окна. Расширить пространство мог бы ты, Мясников, но ты слишком ленив.

Письмо шестое

Солнце показалось в разрезе облаков. Этот разрез продолговат и тянется во всю длину горизонта. Кажется — восток горит. Так и должен начинаться день — пламенем, тогда иллюзия смысла жизни обретает черты реальности, тогда выходит на крыльцо просветленный Мясников и думает, что вечность начинается здесь и сейчас и, как положено ей, продлится — вечность.

Ах, Мясников! Скорее всего, я тебя придумал, как и многое другое. Но какой замечательный замысел!

На улице плюс двадцать! А послезавтра грянет зима. Не хочу!..

Всегда интересно знать, насколько человек сам себя придумывает? Как бы это вывести, процентное соотношение настоящего и придуманного? У тебя, Мясников, придумана этакая независимая посадка головы. А близорукие глаза — это настоящее. Вот вам сочетание!

Я плачу по ушедшему лету. Поздно. Наверно, плачут именно о том, что поздно. Поздно любить, поздно жалеть, поздно принимать подарки и поздно их делать… Поздно. Это слово — само как плач.

Мясников! Ты меня слышишь? Ты уже наврал, что приедешь через две недели. Уже прошло Бог знает сколько недель, уже ты некий фатум, более придуманный, чем настоящий. Но, кажется, я повторяюсь…

Я лежу в палате для избранных и не могу понять, за кого они меня принимают?

Маленькие задачи, которые я ставлю перед собой, не даются. Может, потому что маленькие? Да больших я никогда и не ставил. Завоевать Итаку, погубить Карфаген…

Перед глазами ты, Мясников, вглядывающийся вдаль, туда, где за огородами тянется кромка леса, а из-за нее каждый день восходит солнце. Ты не даешь мне покоя, потому что мне кажется, будто в каждую следующую минуту ты открываешь в этом мире что-то новое. Меня раздирает от зависти, мой мир видится мне избитой тропой, где уж не разглядеть ни травинки, ни камушка…

Ха-ха! Они поняли: я — никто! Они вышибли меня из VIP-палаты, Мясников! Твоей философии недостаточно, чтобы оценить все превратности бытия…

Письмо седьмое

Темно на земле. Темно в Абрашино. Не видно ни Мраморного озера, ни залива, ни леса. Даже огорода не видно. Воля стала тюрьмой, стоило лишь поставить на ней сарай да посадить картошку. Картошка есть и в магазине, но для нее надо добывать деньги на подневольной службе. Квартира — с теми же требованиями к ее содержанию, голодные дети, выпихивающие тебя из домашнего тепла. Всё — тюрьма. Металлургические комбинаты работают на двери и решетки — по три железных двери на семью! В тюрьме все живут. Съел пайку — на работу; пришел — двери на запор и к телевизору. А там — шоу, сериалы, убийства. Два главных героя встретились: ах, сколько не виделись! Мир раздвинут рамками экрана, и все заковано в броню решеток и дверей.

Дух свободы, мысль — живы ли вы? Благословенны пьяницы, ибо они настоящие философы. Трезвый философ — это больной человек, история знает тьму подтверждений этому.

Жалко, что мир за окном такой черный. Днем я увидел бы новые краски, я сумел бы их разглядеть. Я позвонил своей любимой и сказал, что мы недостаточно любимы… Нет, суп из свеклы — это еще не борщ. Милые люди, сойдитесь! Вас так немного, и я совсем недавно отрекся от вас. Я продолжу эту книгу отречений, потому что нынче лишь потери могут вызвать что-то похожее на настоящее чувство. Я отрекаюсь от любимых и близких, чтобы сблизиться с ненавистниками и врагами. Ибо враг — это твое зеркальное отражение, это ничем более не достижимое сходство, кроме как крайней степенью отрицания. Или враждой, как вам будет угодно.

Вчера пошел к соседям по дачному участку, нужны какие-то подписи. Открыли, не спрашивая, а в глазах — да что у нас брать-то? Как-то уж очень убого и уныло живут мать и ее взрослая дочь. Картошка на плите, соленья с огорода на столе… Что же вместо радости? На ночь — долгое глядение в темноту комнаты и полумечты-полупланы. Нет, не так. Планы — завтрашняя картошка; мечты — о том, что уже никогда не случится. Это бандитизм — отнимать у человека надежду.

Надо смертельно уставать, чтобы засыпать побыстрее.

Письмо восьмое

Мясников! Я хочу, чтобы ты надел фрак. Или, на худой конец, сюртук. И обязательно — белоснежную бабочку и лаковые штиблеты. Тебе бы вручали какую-нибудь премию за художества в области графики либо литературного письма, а ты бы стоял дурак дураком и думал об одном: как это неприятно и неудобно, что на ногах противные лаковые опорки, а не любимы огородные галоши.

Наверно, еще можно поймать в сети судака, крупную сорогу, подлещика. Но руки коченеют, когда выбираешь рыбу из ячеек, когда снимаешь снасти… Скоро тебя занесет снегом, и ты по-прежнему будешь делать вид, что удачно вписан в эту стихию, называемую деревенской жизнью. Будешь откапывать калитку и дорожку к туалету, будешь скупать местный самогон на деньги, доставленные из города с оказией. А то обнаружишь их в старой забытой куртке, сколько уж раз так бывало! Потом, очевидно, будешь пить самогон с теми, у кого покупал его.

На самом деле тебе обрыдло твое Абрашино, ты окончательно возненавидел своих соседей, а собаки, эти жуткие твари, хватают тебя за штаны даже на твоем собственном подворье. Мучительные потуги что-то из себя представлять не оставляют времени просто жить… А сегодня опять солнце, день будет чудесный. Какая гипертония, о чем вы, господа?

А ты, Мясников, представляешься мне князем Меньшиковым в Березове. Замерзающий, закутанный в шаль. Но знающий: есть замечательный сюжет за тридевятым морем… Настоящий мир не имеет ни цены, ни ценности, всем этим наделяют его существа разумные, им даже кажется, что они могут улучшить его или, наоборот, сделать хуже. Творить можно — лишь издеваясь над собой; больше мастерства — больше зверства. А как любить? А что любить? А чем любить? Обманывать — вот это имеет самое прямое отношение к искусству. А письмо… Портновское занятие, где на все надо натянуть тесноватый сюртук сюжета. Да как же вы примеряли, господа? Где и чему вы учились?..

Письмо девятое

Оп-па, Мясников! Снег пошел! А я пометил в начале: двадцать восьмое сентября. Ты тоже не обратил внимания, да? Подумаешь, ошибся на месяц! Объединять лечение от гипертонии с красным шмурдяком — наверно, неправильно. Вчера были в деревне, жарили шашлыки и пили вино. Говорили об эгоизме, неуступчивости, то есть о совместном житье-бытье. При том на лицах у всех печать одиночества — прошлого, сегодняшнего, будущего… А потом — замечательное посещение дома, где печка и камин удивительно хорошо сложены хозяином, а хозяйка, разбитная курильщица, весело говорила про мужа-пьяницу, что талант не пропьешь. Фотографировались с огромными тыквами, причем ощущение, что это они фотографируются с нами, до того важен и велик овощ!

Ходили, смотрели дома, наша подруга Ирка делала вид, что выбирает себе место жительства. Этот дом, по ее мнению, теплый, а вот тот совсем холодный. Были даже глупые дома… Деревня потихоньку уходит в зиму, это уже совсем другое существо — деревня зимой.

Милая щебетунья Ирка — этакий порочный самоцвет, в ком сочетается наивность, детская непримиримость, жизненный опыт и все тот же эгоизм. Вообще-то мне давно неинтересно наблюдать за людьми, все они составлены по схемам, коих наберется от силы десятка полтора. Мясниковы — штучный товар, редкость. Причем, я думаю, ты уверен, что в Новосибирске нет ни настоящих художников, ни творческой атмосферы. Я то же самое говорю про Барнаул. Он ошибается, стало быть, я — тоже.

Один мой знакомый улетает в Германию. У него двойное гражданство. Даже представить себе не могу ощущения человека с двумя гражданствами. Наверно, обращаться к нему «гражданин» — неправильно. А как? Граждане? Мне что-то одной родины многовато, а тут целых две. Интересно.

Но что я делаю? Что делаю! На какую такую нужду извожу бумагу? Назови это словом, Мясников, прошу тебя, ты умный!

Уже час как я на ногах, а будильник показывает половину шестого. Старческие ранние подъемы. А ты, Мясников, уже вылез из своей конуры? Помочился на стылую землю? Ты уже успел подумать, что сегодня будет для тебя новым? Что обратится миражом из только что бывшего сущим? Ты уже решил, у кого из соседей пойдешь покупать самогонку? У тебя сегодня день встречи с одноклассниками. Приедут, не приедут — это не важно, призраки бывают плотнее настоящих. Если допустить, что «плотность» происходит от слова «плоть». Надо будет напиться, чтобы не ломать голову, как могла столь короткая жизнь так изуродовать всех твоих сверстников. Наверно, лучше придумать другой праздник. К примеру — из Барнаула приезжает твой друг-художник. Это большое событие, и без самогонки тут никак не обойтись. Можно и день рождения комсомола отметить. Кстати! Можно сразу же справить поминки по нему.

Жизнь ничто без прививки безумия. Очередная угроза остаться без работы? Поборемся! По данным ВЦИОМа, недоверие к правительству высказали девяносто семь процентов опрошенных, к прокуратуре — девяносто шесть, к президенту — семьдесят. Никто не чувствует себя обесчещенным, никто не идет стреляться.

А за окном — снег, ветер и слякоть — замечательный ноябрьский коктейль. Ты сидишь насупленный и бессонный, у тебя нет керосина, закончились сигареты и свечи. От трезвой злости ты бы немедленно взялся за перо, написал бы, как в очередной раз тебе открылись самые потаенные уголки мира, осветились тайны, которые люди прячут даже от самих себя. И ты увидел бы среди величия и хаоса своего друга, занимающегося онанизмом, тогда как в соседней комнате его жена изнывает от желания и любви к мужу.

Самое трудное — пережить это затянувшееся утро. Лучше бы дали свет, чтобы у тебя появилось занятие, не то увидишь нечто страшное про себя. Ты, очевидно, думал, что уж про себя-то все давным-давно знаешь. Какое заблуждение!

Письмо десятое

Я отрекаюсь от всего того, что было лучшим в моей жизни. Или предполагалось, что будет лучшим, но было испорчено, благодаря моим стараниям. Отречься от дорогого, от значительного — вот бунт, доказывающий понимание бессмысленности всего происходящего. Какая глупость — жить и доказывать бессмысленность жизни! Но доказывать смысл жизни — не лучше того.

Великолепные сюжеты, великолепные слова… Вдруг за всей гениальностью и прозорливостью поэта я вижу испуг. Никогда и никто не обнаруживал этого в Башунове. Испуг, да. Однако на то и поэт, чтобы его чувства приобрели космические масштабы и… и не миновали тебя. «Но не поддамся испугу», — восклицает он, напуганный. Это ведь ни хорошо, ни плохо, это есть, как родимое пятно, как вековечная отметина.

Мясников! Твой голос все тише… Вчера по ошибке заехали в какой-то незнакомый лес. Едва выбрались. После долгих пасмурных дней солнце вышло посмотреть на нас, идиотов. А о тебе я даже не вспомнил. Далекие голоса все менее различимы…

Жуткие морозы. Очередные похороны. Встретил богатого художника. Ты вот талантлив, а богат не будешь. Впрочем, тебя это и не занимает. Душа замкнулась, поговорить ей не с кем. Такое ощущение, что ей противен и сам носитель ее. А душу нельзя скоро и по заказу переподчинить. Она не может стать ни лучше, ни хуже, она — данность. Но ведь говорят же: душа испакостилась — значит, бывает, меняется? Зимой ее совершенно нечем лечить — ни леса, ни речки… Кто-то зовет и зовет: приди!.. Только не говори, что это чья-то душа общения просит. Никто не узнает, соглашается она или нет с тем, что выбирает для себя ее хозяин — она вторична, она спутник. И потому она подвержена насилию. Душа ранима…

Зимние могилы печальны вдвойне. Упокоившимся в земле не нужны прощения. И похвалы, и поздние признания…

Писательская братия все так же скучна и нелепа — от барственных москвичей до угрюмых провинциалов.

Хочу в Сан-Франциско, хочу посмотреть на Елену, поговорить с ней. Мир стал доступнее, только отчего-то не для меня. И опять что-то кому-то надо, а я устал и не хочу. Госпожа лень раскрывает свои объятья, но тщетно. Лениться — занятие избранных.

Мясников! Ты меня слышишь? В твоем Абрашино замело пути-дороги, хотя, думаю, дорогие джипы, сновавшие летом туда-сюда, пробьют себе дорогу. Им, тупым, отупевшим от денег, тоже хочется романтики. Допускаю даже, что им как раз хочется ее куда больше, чем остальным, у кого вся жизнь — сплошная романтика. Изощренные способы выжить, заработать, пробиться, пропихнуться вопреки задаче правителей извести этот постылый народ. Очень романтично, не правда ли? Тебе, Мясников, не надо зарабатывать для кого-то великое счастье.

Надо работать, надо кого-то поселить в домик, который я сам не построил. Вот такая фата-моргана — не построенный дом. Бывает.

Белое одичание. Абрашино. Дом, занесенный под крышу. Поутру открывается дверь, и в проеме…

Письмо одиннадцатое

По-моему, я опять уснул, не дописав предложение. Портвейн был бодяжный.

Господин-товарищ Мясников! Я выношу вам самый суровый приговор: признать Н. Мясникова безнадежно далеким от мира городских пьяниц-художников. Заклеймить позором за то, что он столь же далек от прочих пьяниц, поскольку в Абрашино давно выпита вся самогонка, а дороги не прочищены, и государевы напитки не на чем подвезти.

Да жив ли твой единственный сосед и постоялец — кот? Его сородича я только что видел в мастерской художника Скурихина, с которым ты меня заочно познакомил. В мастерской всего четыре градуса, и кот, очевидно, давно ошалел от холода. Нигде не испытываешь столь сильного чувства сиротства, как в мастерских художников. Все они разведены, потеряли жилье и проживают тут же, где творят. Пестрые интерьеры должны бы радовать своеобразием, выдумкой — как бы не так! Заросшие пылью замечательные вещи кричат со всех сторон: что бы сюда ни попало — все тут же обрастет сиротством. Пыль вековая день ото дня уплотняется, она смеется над хозяином помещения, над его работами, над самим искусством. Ибо она переживет все, а первым среди прочего в прах превратится сам художник, который все здесь придумал и завел эту самую пыль.

Старый растрескавшийся контрабас, скрипка, помещенная в корпус от старинных настенных часов, мандолина, строй которой неизвестен художнику. «А то бы сыграл», — нахально заявляет он.

Увы, я уже замечен. Это знание не дает мне покоя: как бесенята распорядятся мной? И почему им дано право мной распоряжаться?

Минус сорок! Матисс изрек: у художника один серьезный враг — его собственные картины. Все так. А у человека вообще — он сам. Мои деревья, наверно, замерзли, такого мороза им не выдержать. Мои птицы умирают на лету. А под окном мужики копают траншею. Им деваться некуда, лом, лопата — и вперед. Полет мысли давно уже остановлен, тоже замерз. Современные ведуны утверждают, что мы живем в «центре мироздания», и потому нас минуют природные катаклизмы. Величественные непогоды никак не могут научить человека, сбить с него гордыню.

Дорогой друг Мясников! Ты, наверно, уже извел все дрова, чтобы не замерзнуть в эту лютую зиму. А вот не спросил же я тебя: рыбачишь ли ты зимой? Летом у тебя это получалось очень даже неплохо. Интересно, почему ты не заведешь собаку? Я думаю, ты в какой-то степени все-таки считаешь себя дачником, а дачнику собаку заводить хлопотно. Уезжая в город, ее необходимо забирать с собой. Собак ведь не бросают, не так ли?

Что-то маловато оснований для оптимизма, их надо отыскивать, как золотые песчинки в тоннах отвала. Или придумывать, сочинять оптимизм без оснований. Но это уже формула идиотизма.

По мне тоскует моя мечта, брошенная, оставленная без присмотра. Она взывает к памяти, ибо к сердцу взывать бесполезно. По мне тоскует не построенный домик у озера. Вот уже сорок лет по мне тоскует Наташа из Хабаровска. По мне тоскуют острова Кука, Новая Зеландия и маленький кусочек Адриатики, где ступала нога моей далекой возлюбленной.

Остаток зимы провожу в больнице, где мне усиленно пытаются внушить: чтобы быть здоровым, надо перестать жить.

Письмо двенадцатое

Некоторые древние философы из свойств души выделяли память, разум и волю. А понтийский царь Митридат дал имя краснодарскому вину. Ничего так винцо, считается почему-то розовым, хотя на вид абсолютно красное.

Эпоха Возрождения довольно скоро сменилась эпохой Вырождения, и если главное мерило одной — красота, искусство, то другая похваляется железом и прочими металлами, изъятыми у Земли. Для величия достаточно глины и камня, для низости мало всех ископаемых и механизированных премудростей новых веков.

Кстати, зима-то уже и кончилась. Ты, Мясников, герой, ты пережил ее. Имей в виду, весны нынче снова не будет, помаются в холодах апрель с маем — и сразу грянет лето. Я решил нынче не сажать картошку. Впервые за тридцать с лишним лет. Похоже, что-то разладилось в правильном обращении времени, где от картошки до картошки — год. Это свой счет, как в древнерусском календаре, который начинался с двадцать первого сентября. Аккурат уборка картофеля… Интересно находить совпадения в исторических датах. Не могли же те давние русичи знать христианского календаря, по которому двадцать первое сентября — день рождения Матери Господней! Да и картошки наши дальние предки не знали, сей продукт завезен из Америки много позднее…

Дорогой Н. Мясников, он же — Николай М.! Не виделись мы уже много времени, и каждый из прошедших в разлуке дней я посчитал бы за три. Ты ведь так и не завел собаку? Правильно. Ведь ты не хочешь ни о ком заботиться. Сидишь себе на крылечке, нагретом солнцем, и пьешь самогонку. Пьешь, не отпирайся, я точно знаю! Пьешь и жмуришься, как кот. Так пить ее, родимую, может только истинный знаток.

Честно сказать, Коля, писать особенно не о чем, нет подпитки нашим с тобой отношениям. Да и нет их, отношений, как не было никогда. Я так вижу тебя этаким котом, не как бы — а настоящим, замечательного трехмастного окраса. Огородный охотник за воробьями и мышами. Прячешься в грядках, увлеченный собой, своей охотой, своей жизнью и талантом. Но… Ловкость уходит, птички и мышки разбегаются. Кошачий век тоже не вечен. И талант может умереть раньше своего обладателя, его бренной оболочки. Он, талант, тоже смертен.

Да, Коля, высокое искусство писать письма осталось в прошлом вместе с уроками риторики и хиромантии. Надо же, учились этому — красиво говорить и читать по линиям руки!..

Сегодня ты — точно тот герой из Бабеля. Так и вижу тебя вышедшим на ваш деревенский большак, по которому пылят редкие телеги и частые «круизеры». Стоишь ты, растерянный, среди зноя и едва улегшейся пыли, очками поблескиваешь. И будто бы не знаешь, куда идти. И я, Коля, не знаю. Хотя каждый день выхожу из дому и отправляюсь на работу, чего страстно не хочу делать. Платили бы деньги, чтобы не путался в ногах у человечества. У него, человечества, свои задачи, неизвестные мне. Но я его ценю и уважаю, может, как раз за это самое.

Письмо тринадцатое

Дорогой Мясников! Все никак не доеду до тебя. Сижу и представляю, какую точку принесет тебе совсем уже скорое время. Ничего, Коля, переживем! Сладкие дожди поливают землю, что-то томительное рвется изнутри, как в молодости. Молод ли ты еще, Коля? Наверно, ты опять обманул кого-нибудь, и как ты не устаешь обманывать?

Зашел в книжный магазин, там меж стеллажей бродят три городских полуидиота. Вот он, читатель нового времени! Уже год как нет Шипилова, дыра во Вселенной. Мои возлюбленные соседи по этой жизни наделали этих дыр великое множество.

Дети мои не самостоятельны, и потому надо искать работу. А что я умею? Уже не пойдешь махать ломом и лопатой, годы не те, силы не те.

В голове удивительная пустота и маленькие человечки вокруг. И великие амбиции… Длиннополое пальто, берет, кашне в два оборота вокруг шеи… Да-да, берет и кашне, внешние приметы любимой богемы. Нет больше этого слова, нет этого понятия. Пусть теперь китайцы создают русскую литературу, они все могут. Наверно, надо лишить человека всего, чтобы наделить бешеным трудолюбием. Китайцы и музыку нашу перепишут, загонят Чайковского, Бородина, Свиридова в свою пентатонику — запросто.

А то освоят наши семь нот, будут сочинять в нашем строе.

Я вижу потомков твоих, Мясников, с желтой кожей и узким разрезом глаз. Они, правда, не получат генного заряда трудолюбия. Однако китайцами будут все — и творцы, и купчата, и даже бомжи.

Сегодня двадцать первый день я без работы, то есть по закону непрерывность моего трудового стажа нарушена. Трудовой стаж! Тьфу! К человеку столько приставок придумали. Еще — пенсионный возраст, к примеру. Одна анкета чего стоит!

А я вот думаю: приехал я вдруг к тебе, говорю на пороге — ну, здравствуй, Мясников! И угадываю по выражению твоего лица поиск чего-нибудь этакого. Скорее всего, ты остановишься на фразе, никакого отношения ко мне не имеющей. Будто мы и не расставались на год с лишним, будто накануне ввечеру прикончили литр самогонки. Кстати, почему вы ее не очищаете, не улучшаете, так сказать, вкусовые и ароматические качества? Зело вонюче зелье! Предвижу ответ: а зачем?.. И вправду, зачем, если и так все будет выпито?

Итак, мы остановились на фразе, которую ты подготовил к нашей встрече. Не, это будет не фраза, а некий трактат из жизни животных. Будто бы, вопреки всем утверждениям, что мыши и крысы не выносят соседства друг с другом, в твоем доме они прекрасно уживаются и даже не ссорятся. Бывает, на прогулку выходят из подполья бок о бок. Сам наблюдал. Особенность — мыши жрут картошку поглубже в зиму, а крысы начинают с осени. Кота они общими усилиями изгнали из дому. Думаю, надо начинать опыт по отбору крысобоя, чтобы заменил мне кота. Я ему уже костюмчик придумал. Пожалуй, прямо завтра и приступлю, не то они так сдружатся, что устроят симбиоз на генном уровне и выведут крысомыша…

Потом мы пойдем пить вонючую самогонку, и ты, как всегда, будешь отодвигать еду, настаивая на том, что в горючей жидкости питательных веществ достаточно…

Не поеду я нынче к тебе, извини. Прособирался, а теперь вот и деньги кончились. Выпей за меня, а я за тебя — здесь. Скурихину не звоню, что-то мы друг другу не показались. И портрет он плохой нарисовал.

Сегодня купил костей аж пять килограммов. Супы можно варить месяца полтора, а то и больше. Я играю в бедного и в ум не беру, что беден на самом деле. Мне нечего продать, моя мышечная сила ничего не стоит, износилась, мои мозги никому не нужны. Это вообще сегодня самая ненужная вещь на свете.

Но томительно сладкие дожди тоже могут служить призывом к жизни. Два года назад какие-то прожорливые гусеницы извели большой карагач у моего подъезда. Год он простоял мертвым, потом его спилили почти вровень с землей. А нынче на том месте пошли новые побеги.

Письмо четырнадцатое

Вот ночная странность. Открываю книгу Башунова: «Нехоть напала, куда бы уехать…»

Еще немного — и отправимся в Советское, хоронить Прутковского. Сколько уже их, не дошедших до шестидесяти! Милые мои ИНО-странцы. Эх, Эдуард Эдуардович! Так и не поговорили. Всё собирались. Где-то далеко в себе он был спрятан, обычно такое происходит с людьми нежными, ранимыми. Я знаю, он такой и был. Горы остались, озера, все, что связывало его с жизнью. Вот интересно, а ТАМ горы есть?

Вокзал. Ожидание. Следующей станции не будет…

Здравствуй, Мясников! Вот, поел лапши на мясном бульоне — хорошо. Есть ли в твоем супе мясо? И вообще, как ты там? Кстати, где ты? Может, вовсе и не в Абрашино? Сидишь в уютной городской квартире в вашем сером и промозглом Новосибирске? Сунул ноги в старые обрезанные валенки и посмеиваешься над всеми? Завидуйте, мол, дураки, бездомности моей, бесприютности, одиночеству и напяливайте на все это романтические одежды. На здоровье… Почему тебе, Мясников, обязательно надо кого-нибудь надуть? Наверно, оттого что ты сам больше всего боишься быть обманутым.

Я вижу, как замыкаются твои круги. Сначала — прогулки вокруг Абрашино, за дальними границами села. Затем — вдоль поскотины, ближе к околице, потом улицами, потом вокруг своего огорода, дома, долгие посиделки на крыльце… И, наконец, юрк в глубину своего заточения — и все, двигаться больше некуда. И сказать нечего. И написать. Ты пришел в себя, как в конечный пункт путешествия. Пришел туда, откуда вышел. Тебе ничего не остается, кроме как еще сильнее возненавидеть своих соседей. И ты получишь заслуженный ответ. Нечто подобное описал Камю: «…и пусть меня встретят криками ненависти…»

Мясников! Ты меня слышишь? Думаю, все-таки ты еще не доел себя окончательно и продолжаешь надкусывать свою бессмертную душу, выделяя в качестве освобожденной энергии какие-то строчки. Это еще не совсем повторы, но уже перепевы. А впрочем, прими мои домыслы за попытки обнести тебя границами. На самом деле, я ведь знаю, ты безграничен. Но все равно скажу тебе: виден, виден предел за толстым стеклами твоих очков. Я смотрю в твои линзы с обратной стороны…

Мысли мои все время возвращаются к тебе, однако тут же ускользают, отвлекаются. Вижу твой огород, твою избушку — и все, будто в каком-то старом заезженном кино. Оно не блещет достоинствами, но из-за распутицы новый фильм не завезли, крутят и крутят этот. Огород, избушка, одинокий человек, прячущий глаза за толстыми линзами. Что-то у него в голове? Что в голове у тебя, Мясников? Или ты приблизился к миру настолько, что выправил забор, завез назем на свои грядки, отремонтировал крыльцо? Или отдалился так, что не замечаешь не только порухи в собственном хозяйстве, но и течения времени? Оно остановилось, оно — некто сидящий за столом перед зашторенным окном и перелистывающий календарь: зима, весна, лето… Времена года — лишь набор иллюстраций, памятные фотографии о бывшем когда-то.

Автовокзал. Жду автобуса, чтобы уехать в Бийск. Интересно, есть автобус, которым можно доехать до Абрашино? Твой дом находится на северо-западе от моего. Направление это ничем не хуже и не лучше любого другого, хотя, если б ты жил, скажем, в южном направлении, я видел бы тебя чаще, потому что в той стороне мой любимый Горный Алтай. И ты был бы другим, природа дорисовывает лицо человека, местность наносит свои черты…

Мне сообщить тебе нечего, ибо в жизни моей ничего не происходит… Времени до автобуса еще много, сейчас буду звонить Скурихину, узнавать про тебя.

Письмо пятнадцатое

Облака барашками переплывают от крыши к крыше. На оконный слив хозяйка из дома напротив насыпала крошек. Голуби — символ любви и мира — дерутся, сталкивая друг друга вниз, а крошки ссыпаются на тротуар, так никому и не доставшись. Глупые птицы — прямо как люди.

Недоверие к окружающему миру таково, что хочется повернуться к нему спиной, посмотреть на него шиворот-навыворот. Вот — сойти с ума и не попасть в сумасшедший дом! Но тут опасность: побьют камнями, как инородца, иноверца, инобыльца… У нас в городе много сумасшедших, и нет среди них одного, кто бы не был побит, изуродован возлюбленными согражданами. Раньше говорили: юродивый, божий человек, блаженный. Понимали, он по-своему общается с миром, иначе — и всего-то. Сейчас «по-своему» разрешено только для того, кто может купить себе место на острове Инобыль. (Придумка Коли Шипилова).

Мясников! Ты самый умный, потому что сам по себе. Понимаю, как тягостно это временами, но ты ведь знаешь, что не менее тягостно соседство с людьми. Ты только героя из себя не строй! Когда тоска изъест твое сердце, страшно предположить, куда ты помчишься и как скоро. Все это ерунда — будто работа избавляет от тоски. Бетон месить — да, на время. Почему жить так трудно, Мясников? Ведь все в нас, и добавить снаружи куда труднее, чем вытащить изнутри. Один мой знакомый с преувеличенной бодростью в голосе сообщил, что его жена почти ослепла, безнадежно больна еще чем-то. Подумать — молодец, держится!.. Ан нет, идиот! Держаться — это держать при себе.

Я знаю, ты ведь сбежал от женщины, которую очень любил. Но вот беда, она не могла быть твоей, она по призванию, предназначению своему не могла быть чьей-то. А твоя пылкая душа ждала ответа…

Но вот ты доходишь до некоего предела и берешь в свой абрашинский дом хозяйку из местных. Деревенские женщины в наших с тобой годах — старухи. А молодых в ваших краях давно уже нет, и ты вынужден довольствоваться тем, что наличествует… Придет же в голову! Или такой сюжет. Ты распродал кое-что из оставшегося в городе имущества, реализовал часть своего несметного урожая и купил маленькую ленточную лесопилку. И трудишься, распуская бревна на доски для местных дачников-буржуев, которые ведут себя как захватчики. Тебе кажется, что ты дерешь с них три шкуры, а им все нипочем.

Нет, это совсем уж фантастическая история. Ты по-прежнему лениво будешь отправлять своих соседей в Париж, всех знакомых разгонишь по белу свету и пальцем не пошевелишь, чтобы заделать дырку в заборе. Работать на лесопилке? Нет, я так далеко зашел в своих фантазиях, что это действительно близко к безумию. Только лень и безделье — настоящие родственники философии. А ты — философ от Бога; это как сумасшедший с рождения — избранник.

Письмо шестнадцатое

Ты живешь далеко от живых, но так же далеко от мертвых. Впрочем, мои могилы под боком, но в последнее время я все реже их навещаю. И все думаю, удалось убежать тебе от обмана или, наоборот, ты погрузился в него безвозвратно? Лес не врет, река не врет, Мраморное озеро — тоже… Тебе бы женщину, которая умела бы изредка тосковать по тебе. Неожиданно срывалась в твое непутевое Абрашино и приносила бы иллюзию греха и любви. Она была бы уже тем хороша, что появлялась бы ненадолго. И ты ведь когда-то знал таких. Что же нынче? Мир перестал быть романтичным и шалым и заказал чадам своим слетать с катушек.

Дошло до меня: приезжал к тебе старинный друг с семьей, и ты переспал с его дочерью. И возомнил сей случай великой любовной историей. На самом деле все не так. Ты отомстил другу за его городскую жизнь, отобранную у тебя тобой самим, за семью, за красивую дочь, за возможность заниматься любовью с вольными женщинами. Ты не учел, что «девочке» уже тридцать, и она повидала в жизни немногим меньше твоего. Зато ты отважился сесть за роман. И героиня уже найдена. Что ж, удачи!

А не такой уж никчемной была мысль завести тебе корову. Еще к тому — козу, овцу и женщину. Тебе нужны новые ощущения, испытания, усилия, наконец. Про местных мы уже говорили, может, попробовать из соседней деревни? Может, там еще остались молодые? Там пьют так же, как у вас в Абрашино, но хоть не у тебя перед глазами. Она, наследница пьяных иноземных кровей, смешает свою с твоей. Так начнется омолаживание нации при твоем участии…

Я — на берегу Катуни, невдалеке — рыбак. Загадываю: поймает рыбку или нет? Накануне моему другу детства исполнилось шестьдесят. Не стал его поздравлять, потому что вдруг ощутил ненужность всего этого — детская дружба, годы, через которые мы пронесли… Что пронесли?

Забыл, как ты выглядишь. Помню очки, вялый подбородок, седоватые волосы… Иногда думаю, что мне нет никакого дела до тебя. Место нравится, место, в котором ты поселился, а не я. В этом смысле ты занял мое место. И таких много. В районе Чемала вместо меня живет бывший заводской инженер, в Семеновке — Слободчиков, во Всеволожске под Питером — Алексеев…

У тебя уже начались первые осенние непогоды? Ведь мы совсем недалеко друг от друга, каких-нибудь триста километров. А не дойти, не доехать… Огород нынче не радует, но картошка будет, это я тебе, как опытный огородник, обещаю. Ты, наверно, что-то пишешь, что-то еще исторгает из себя душа, израненная одиночеством и самогоном. Что нового скажешь ты людям, свирепая крыса, загнанная в угол с названием Абрашино? Сейчас уже утро, ты уже выходил из дому, уже проверил наличие неба и повалившегося забора. И вновь завалился на топчан. Мир на месте, можно не торопиться спасать его или переустраивать.

А я сижу на скале, подо мной шумит Катунь, и нет никаких слов, чтобы описать этот шум, эти горы в пихтовом оперенье, эти сосны, этот кедр, выросший из скалы, этот цветущий маральник. Вот захотелось ему зацвести под осень — он и зацвел. Для познания собственной сути необходимо опереться о величие. И слава Творцу, что нет ничего величественнее природы.

Наверно, ты ходишь смотреть на обскую воду, в тамошних местах она совсем другая, нежели под Барнаулом. Там чище, шире, величавее. Впрочем, ты ведь больше любишь бывать в лесу, в сыром бору, и вглядываться в таинственный мрак, поселившийся в старых соснах. Вижу, как ты пошел со двора. Не знаю — куда, но ведь ты и сам не знаешь. Надо идти, иначе можно насмерть прирасти к этому огороду, к этому топчану…

Надо идти.

Письмо семнадцатое

Временами я ненавижу тебя, Мясников, потому что все-таки завидую. Ты вчерашний суп будешь доедать? Или, как всегда, напился накануне, забыл убрать в холодильник, и он, суп то есть, прокис? Так, что ли?

Нынче вижу тебя окрепшим, восставшим от ипохондрии и глубокого чувства неполноценности. Неужели она, та самая дочь твоих друзей? Неплохо, если учесть, что влюбиться ты уже не можешь, да и она — прагматичная, расчетливая, циничная особа, уже изведавшая той любви, которая то и дело надкусывает настоящую. Раз, другой, третий — и уже от той, настоящей, остается жалкий огрызок. Кому-то он достанется! Не тебе, не огорчайся до срока, тебе от нее не будет даже этого. Она пошалила назло маме, папе, которые тоже шалят. Но не отчаивайся, ты получил любовное похмелье в виде вдохновенья — счастливчик! Роман без ответственности с продолжением в яркой строке — что еще нужно писателю? Ты ведь еще писатель, а? Отзовись!

Вторые сутки дождь без перерыва. А у тебя, Мясников, хорошая погода. И тебе, очевидно, сладко оттого, что я опять тебе завидую. Да и ладно, мелкий паразит, питающийся отбросами настоящих чувств! Но бойся! Завтра и к тебе придет дождь, мелкий, заунывный, затяжной. И твоя шизофрения родит твою очередную ипостась. И кто же будет на этот раз? Говорят, на первых стадиях (а у тебя, надеюсь, еще не очень далеко зашло) сознание, раздваиваясь, рождает нечто, близкое к первородной сути, то есть Мясников-II не будет сильно отличаться от Мясникова-I. Это потом уже ты станешь выбиваться в наполеоны и хрущевы…

Ты собрал свой урожай, подготовил листочки с новыми рассказами для журнала. Лениво поглядываешь на шкаф, где висит городской костюм. И так же лениво думаешь: а неплохо было бы заявиться в редакцию в ватнике. Потом вспомнишь, что женщин там совсем не осталось, и производить впечатление не на кого. Ты еще достаточно молод, чтобы думать, как произвести впечатление, но уже порядочно стар, чтобы прикладывать усилия, создавая его. Впрочем, я посоветовал бы тебе заглянуть в шкафчик, костюм-то моль почикала! Ты, конечно, был уверен, что в деревенских домах эта тварь не заводится — как бы не так!

Мясников! А ведь именно таким образом мир рушится — начиная с прогнившей доски на крыльце, с дырки на штанах… Развод, потеря жилья, места на службе — это уже потом, это наполеоны в ряду потерь, сначала идут утраты помельче.

Осень. Божьи коровки расплодились в великом множестве и стали кусаться, открещиваясь от своего нежного названия. Теперь уже наверняка неубранный хлеб погибнет. Кто же мог предположить, что к октябрю зерно не успеет созреть? Тоскливо мокнущие нивы — жуткое зрелище.

А почему бы тебе, Мясников, не отпустить бороду? Она скрыла бы твой безвольный подбородок. Ах, извини, ты ведь считаешь, что он у тебя как раз волевой. Что? И многие так считают? Может быть, может быть… Нет, с бородой тебе нельзя, ибо бритье — один из немногих ежедневных ритуалов, которые оборачивают человека к жизни. Или направляют к ней — как тебе больше понравится.

Мясников! Я нынче в разъездах, вот так-то! Ты находишь успокоение в своем медвежьем углу, я — в беготне, в гонке за лидером, где предполагаемый лидер я сам. Только тут все наоборот. Я и все множество моих «Я» без конца убегают от меня. Такая вот нескончаемая игра. Впрочем, в нее играют все.

Да, еще о твоей внешности. Вам, скитальцам, очевидно, выдают специальную краску для волос. Другие — седые, сивые, белые; а у вас волосы какие-то серо-стальные. Вообще-то ты все больше и больше походишь на брошенного всеми деда. Тебе не нашлось места в доме престарелых, в богадельне, и тебя отправили сюда. Твои очки, придававшие до времени лицу некий смысл, даже замысел, теперь добавляют к портрету обычную старческую слабость зрения.

Уголь тебе завезли? Дровами много не натопишься… У тебя опять новые соседи. Да, ребята с деньгами давно уже разрушили твою идею творческого скита, превратив тихое уединенное место в дачный поселок. Опять у тебя что-то отбирают. И так будет всегда?

Письмо восемнадцатое

Мне скучно, Мясников! Скучно даже то, что я сейчас делаю, пишу тебе. Я ведь специально сделал из тебя значительную фигуру, как-то не пристало писать Бог весть кому… Вот беда, скучно даже говорить тебе гадости!

Опять листал книжки некоего писателя Николая Мясникова. Боюсь, Коля, твои виртуозные рассказы впредь никто не оценит, потому что информативно они чрезвычайно бедны. Увы, информация для духовного обогащения не считается уже предметом познания. Я, конечно же, стар, никто не возражает против этого, но я еще не слеп, не слабоумен, чтобы не видеть: человечество впадает в детство, когда яркие краски выходят на первое место, когда ассоциативные ряды истончаются и теряют свое назначение. Когда развитие ума и психики идет в обратном направлении — от третьей сигнальной системы — ко второй, а затем — к первой. Новое детство нового человечества — вот что грядет. И надо бы помнить, что дети, помимо изначально радостного восприятия мира, обладают жестокостью, они тираничны и эгоистичны. Они разрушители. Оставь их без взрослого пригляда или воспитания — и ты увидишь в них зверя пуще всякого зверя. Похоже, человеку начинает надоедать ломать в себе эту самую зверскую природу.

Я выпиваю рюмку, Мясников, и сразу обращаюсь к тебе. Ты выходишь на крыльцо, со страхом и надеждой вглядываешься в черту поднебесного пространства. Сегодня, завтра или послезавтра выпадет снег. Не будет этой черноты перед глазами, но безнадежная белая пустыня похоронит последние ожидания. Почему-то зимой заканчивается все. И какой идиот придумал Новый год зимой? Какие такие «новости» в этом ледяном безмолвии? А может, наоборот, он слишком умен, этот хитрец-придумщик? Когда истекает срок последним свершениям и надеждам, он взывает к уставшему, изнуренному человечеству: посмотрите на календарь, все только начинается!.. Мы черпаем оптимизм из обмана.

Ты, верно, сидишь над романом о любви? Сколько ж можно почерпнуть из одной мимолетной встречи! Да сколько угодно! А можно пойти путем твоего земляка поэта Ивана Овчинникова, написавшего самую короткую из известных миру поэм: «Светает. Люська, уходи!»

Интересно все-таки, насколько ты вжился во все, что окружает тебя нынче в Абрашино? А то ведь останешься навсегда орхидеей, воткнутой посреди грядки с огурцами. Полусон-полуявь. Будто бы я смотрю на тебя сквозь банку с мутным рассолом из-под тех самых огурчиков. Твои огромные очки расплываются, обтекая лицо, и ты становишься похожим на инопланетянина из киношки про неземные чудеса.

Все мы держимся тем, что придумываем сюжеты. Только свой собственный, по которому могла бы последовать жизнь, мы придумать не в силах. Что за умысел такой? Я догадываюсь, в чем дело, только пока еще не обрел окончательной уверенности. А догадка такова. В наши сюжеты всегда встроена женщина, и ее поступки, движения легко направлять только в том случае, когда ты сам придумал ее, нашел ей спутника или нескольких… Женщина из твоей реальной жизни обязательно ускользнет из-под твоей власти, она будет пытаться управлять тобой, и ты уже никогда не сможешь развернуть ситуацию. В лучшем случае — сможешь только сломать.

Я могу подарить тебе сюжет, хоть несколько, не жалко. Только женщин в них ты встраивай сам.

Письмо девятнадцатое

Сорока на хвосте принесла, мол, ты, Мясников, сходишь с ума. Я этого ожидал и боялся. Высидеть в твоем заточении, в твоем диком углу, при твоем ужасе в восприятии жизни можно только с одним — с безумием. Расскажи, что видишь ты в минуты помрачения рассудка, интересно?

А я расскажу о своем. От нормальных тошнит, и вот, слава Создателю, я в тебе не ошибся! Но ты слишком резко не уходи в свой новый мир, мне надо будет привыкнуть к тому, что писать тебе уже больше не смогу. Или найду другого адресата, или сам доберусь до твоего мира. Не надо строить межпланетных кораблей, никуда не надо улетать, иной мир можно творить в привычном обжитом месте.

Я пропустил момент, когда солнце выползает из-за крыши дома напротив. Момент — и не вернуть светило назад. Краткий миг, называемый жизнью, состоит из нескольких обязательных, в строгой последовательности чередуемых событий. Вот — солнце взошло.

Прощай, Мясников! До встречи в лучшем из миров — парке безумия!

Post scriptum

Как-то незаметно умерли все. Может, когда-нибудь из рожденных вновь что-то получится. Но пока что живые в большинстве своем не представляют для меня интереса.

Часто снятся алые тюльпаны на городской площади, целое море тюльпанов.

Вероятно, есть какая-то необходимость в том, чтобы поместить художника в этакое безжизненное пространство, чтобы он, не отвлекаемый миром, максимально раскрылся, чтобы выдавил из себя не только раба, но и вольную суть, если таковая имелась… Нет жизни — придумай, нет движения — сотвори.

Живем в неведении, стяжание Духа Святого — задача трудновыполнимая и — опять же — редко кому понятная.

Иные рвутся, может, сами того не ведая, в Адамы — постигнуть мир, начиная с греховного соблазна. Быть изгнанным за это из Рая и родить своего Каина. Бедные преадамиты (люди до Адама) ведать не ведали, что из них выйдет такой прародитель сегодняшнего человечества…

Поле и погост, лес, река, пожарище… А пожарище-то почему? Место, с которого изгнан человек, где умерло все живое… Все надо начинать заново.

100-летие «Сибирских огней»