Вы здесь

Подробности иного бытия

Владимир БОНДАРЕНКО
Владимир БОНДАРЕНКО


ПОДРОБНОСТИ ИНОГО БЫТИЯ
Поэзия Лидии Григорьевой — и впрямь на первый взгляд смотрится как прогулка по небесному саду. Сами названия ее книг подталкивают к такому почти молитвенному прочтению: «Сновидение в саду», «Звездный сад», «Перелетная стая садов», «Сумасшедший садовник»… Завораживает она своими радужными садами и критиков, потому названия статей о ее поэзии перекликаются друг с другом: у Владимира Яранцева «Принцип сада», у Султана Яшуркаева «Воспитание садом», у Ольги Кузьминой «Вечное цветение души»… И впрямь, кажется, что сад — ее образ жизни, сад и в реальном, земном воплощении, и в мистическом, небесном, и как философия жизни. Это и реальный уютный небольшой садик в доме под Лондоном, где мне не раз приходилось бывать, и непрерывное любование садом как прообразом Божьего мира в ее стихах, да и вся ее цветовая фотопоэзия на первый взгляд построена по принципу непрерывного цветения, отмирает один цветок, распускается другой… Но откуда же тогда берутся такие последовательные отречения от собственного сада? Есть сад, и нет сада. Что скрывается за садомаскировкой в поэзии Лидии Григорьевой?
Как знакома мне эта телесная дрожь,
Призрак страсти усталой — несносен.
Сад проходит, как ливень;
Сад проходит, как дождь —
Осень…
Что ищет поэтесса в своих садах, что хочет забыть, не одурманивает ли она сама себя запахами чудных цветов? Но дурман рано или поздно проходит, и что же она видит? Зачем бродит она вдоль лиан и бамбука, в растительной глуши, да и в небесные, звездные сады зачем прорывается, от чего хочет укрыться?
Вода колючей ряскою изрыта.
Я потому так долго здесь брожу,
Что дома ждет разбитое корыто…
Все ее сады — это ее побег из руин дома. Вот потому, мне кажется, и остается часто она незамеченной среди равных ей по таланту сверстников. Вроде бы тянутся к ней любители пейзанской поэзии, но что-то останавливает, что-то пугает, цветы, распустившиеся и чудно пахнущие, вдруг исчезают, проваливаясь прямо-таки в зловещую пустоту. Что это за клумба, которая внезапно зарастает бурьяном? Только принюхаешься к удивительному цветку, а перед тобой — руина, и ты стоишь над развалинами своего божества. Какому любителю садовой поэзии всерьез понравится такой «сумасшедший садовник»? И потому традиционно на любом поэтическом фестивале в любой стране мира поначалу Лидию Григорьеву обхаживают любители гламурной цветочной красоты, оранжерейные любители поэзии, но, уткнувшись раз-другой в руины и миражи ее садов, быстренько от нее отворачиваются. В пантеон цариц дамской утонченной поэзии Лидия Григорьева никак не входит, не допускается.
Но эти же дурманящие запахи распустившихся цветов, эти перечисления садов цветущих, лепестков роз, русских гербариев, грецких орехов и даже плачущих, тоскующих садов и садовых сновидений приостанавливают интерес к ее поэзии у копателей поэтических глубин и критических открывателей метафизических истин, отталкивают приверженцев поэтической социальности и психологизма. Они часто притормаживают, боясь приблизиться к садовым решеткам ее поэзии. Останавливаются за сто метров, часто размениваясь на куда более мелкие поэтические явления.
Критик должен быть терпелив и настойчив, читатель должен чувствовать и слово, и смысл, дабы осознать глубоко трагическое и драматическое явление Лидии Григорьевой. Иногда и в самых причесанных ее садах творятся самые загадочные и мистические события, открывается такая правда человеческого характера и самого человеческого существования, какая не найдется и в таежной глуши, и в самом запущенном человеческом муравейнике, и в самых апокалиптических видениях наших поэтических космистов.
О, мистики, садовники и маги!
О, сад теней! И наводящий страх
Миндальный привкус сатанинской влаги
На жаждущих, искусанных губах!..
Я понимаю ее страх поэтического одиночества и отторжения от близкого тебе литературного мира, но с другой стороны, это поэтическое одиночество помогало до конца познать саму себя, и сформировать свои мечты и чаяния, способствовало свершению и исполненности своего поэтического замысла в целом. Мне кажется, что изначально тяга к выстраиванию своих земных и небесных садов, того, чего не было, чего была сама лишена, возникла со времен полярного детства. Это как детская мечта о несбыточном, о несуществующем. Какие уж сады на берегу Северного Ледовитого океана, какие цветущие розы и лианы среди полярных льдов, какие цветастые наряды среди стужи и вьюги? Скорее, это мечта затянувшегося детства о несбываемом, и вот эти воображаемые сады становятся как бы заменой не просто холодов и ледяной пустыни, но и всей упорядоченной семейной жизни, всего земного уюта, не свершившегося в трагической жизни поэтессы. Да и позже работа на Чукотке тоже не очень подходит для любителей садовых гербариев.
Но для начала — о ледяной пустыне, которая под пером поэтессы тоже превращается в сад. «Лишь снежный сад, что путь собой венчает, / Не поглощает свет, а излучает!» Но сад этот холодный и ледяной, и свет тоже полон мерзлотной чистоты, и никак не может согреть душу. Ее верный спутник, свидетель всей ее судьбы, поэт Равиль Бухараев сам стремился познать родную для себя душу, и тоже вел ее начало с арктической поры детства: «…и я, всего лишь на шаг отойдя от себя и обесплотев, вдруг услышал душою, как неистово воет в долговременной тьме бесконечная вьюга, как скребет жестким снегом по засыпанным стенам одинокого приполярного дома… Этот твой детский и тоже лишь временный кров, с белой медвежьей шкурой и тканым ковром над железной кроватью настигает меня своей тишиной…»
Мне, выросшему на русском севере, тоже знакомы эти белые медвежьи шкуры рядом с кипятильником на цепи и самодельной мебелью. Может быть, сегодня какому-нибудь юному москвичу легче мечтать о полярной ночи, о валенках и унтах, и уж как о несбыточном — о медвежьей шкуре на полу или над кроватью. Но тогда нам несбыточными казались пальмы и бедуины, лианы и бамбуки, и смелые охотники на львов. Думаю, эта детская мечта о садах достаточно быстро, после переезда в центральную Россию, осуществилась и осталась бы лишь одной из тем ранней поэзии Лидии Григорьевой. Этакая ориенталистика юности. Должно было случиться нечто более серьезное, более трагическое, чтобы и позже, до конца дней своих искать в садах спасение от смерти, от удушья, от бессмысленности жизни.
Я помногу видела все во сне,
Самолет летит, а крыло в огне…
Полетим, душа моя, там простор.
Мы с тобой и летаем-то с этих пор.
Мне кажется, все ее разнообразные сады похожи на романтические миры Александра Грина или на тоску по невиданному, неслучившемуся Николая Гумилева. Я вдруг вижу в соратниках Лидии Григорьевой трагического метафизического поэта Юрия Кузнецова. Его странные миры — такая же броня, такая же защита от житейского зла.
Глубь занебесная нам не видна.
Бедная Бездна! Зачем ты без дна?..
Хотя ни о каком ученичестве или влиянии друг на друга и речи быть не может. Они и по возрасту достаточно близки, а по жизни, наоборот, чудовищно далеки, и, может быть, не видели друг друга ни разу, да и читали друг друга мало. Это близость трагического мироощущения, а не школа стихотворных стилей. Но откуда же у мечтательной юной девочки с заполярного севера такая трагичность души, которая и выстраивает для успокоения свою садовую ограду? Об этом опять очень верно сказал все тот же Равиль Бухараев: «нетерпение встречи с отцом (известным полярным летчиком. — В. Б.) в арктической тьме дочерних твоих ожиданий… Вот он вернется с небес сквозь пургу, отобьет и отгонит все детские страхи, но проходят минуты, часы, дни… месяцы, годы, а отец все никак не вернется с небес, а его самолетик над белой полярной пустыней… все горит и горит, все пылает, освещая и оживляя ту звездную бездну…»
Полярный круг замкнулся наконец!
Внутри него я, тихая, уснула.
Так вот где душу застудила я, отец.
И вот когда я в бездну заглянула…
И эта смерть отца случилась, можно сказать, на глазах у девочки, это был ужас, засевший в душе на всю жизнь. Тот же истинный ужас и в стихах Юрия Кузнецова об отце. Одиночество от прикоснувшейся смерти уже сопровождало ее всю дальнейшую жизнь, везде, куда бы ее ни заносила судьба: Луганск, Краснодон, Казань, Карпаты, Москва, Лондон, Венеция…
Пока отец летел над океаном
В нетающих небесно-синих льдах,
Созвездия лазурных незабудок
В полярный день
На небосвод всходили,
Чтоб в пустоте зияющей — сиять…
Так что все ее незабудки, розы и сады — зияют в пустоте бездны. И как бы плотно ни высаживала Лидия ряды своих цветов, как бы ни заслонялась от смерти и болезней дурманом их аромата, трагичность налетала на нее внезапно, как ураган, сумеречная тьма, и уже в юности появляются такие знаменательные строчки: «Шестнадцать лет, шестнадцать лет. А смерти нет, а смерти нет». И это не поэтический абсурд нынешних постмодернистов, а ее поэтическое прозрение и предвидение. Она бежит по жизни в поисках своего дома по всей стране: Заполярье, Казань, Поволжье, Москва, по всему миру — Венеция, Иерусалим, Лондон, она собирает для подтверждения своей реальной и поэтической жизни подробности бытия, своего, народного, всечеловеческого, а за ней по пятам бежит «быстрая собака скорой смерти». Так уж получилось, что Лидия Григорьева изначально оказалась словно бы лишена своего дома, своего убежища, из Заполярья уехали с мамой после гибели отца, затем временные убежища по разным городам, работа на Чукотке, учеба в Казани.
Казалось бы, дом обретен, есть любящий талантливый муж, что само по себе редкость. Все мы помним скоропалительные браки Гумилева с Ахматовой, Евтушенко с Ахмадулиной, и как некое исключение — брак Лидии с Равилем Бухараевым, одним из лучших поэтов второй половины ХХ века. Вот он — и покой, и дом, и любимый сын. Стихи обретают свою спокойную зрелость, гармоничность, как-то отходит в сторону и тема садов. Лидия смело выходит за ограду своего сада, и небесного, и земного. Беспокойное кочевание притормаживается, приходит тоска по дому, приходит на смену увлечениям и страстям пора большой любви.
Со стороны виднее, скажет сторонний круче,
Он не занизит градус, ежели не соврет:
Был молодой любовник, яростный и могучий,
Родственник стал и кровник, и долгой любви оплот…
Вместо блуждания в Бездне — ощущение в себе покоя и единства, глоток свежего воздуха. Стихи как бы остепенились, изредка выстраивая себе праздники любви, праздники скитаний, праздники осознанного Бытия. Вот тогда-то и приходит погружение в подробности этого Бытия. Лишенные, может быть, эффектного блеска, карнавальности и безумия. Тут уже слышно, как дождь стучит по крыше, видно, как ветер гонит сырую листву не где-нибудь, а по Тверскому бульвару, видны и мокрые скамейки, как в замедленной съемке видим полет бабочки и цветение папоротника. Блаженство духа и плоти продолжается и в Венгрии, и в Лондоне. И над ними пела живая скрипка, а следом цыганский хор. Летние гульбища юных славян уже только в видениях поэтессы. А безумие садов осталось как бы уже на холстах таможенника Анри Руссо среди помпезных вычурных бутонов. Почему бы и не понаслаждаться дворцом творений поэтов и художников, когда «от пряных испарений и от любви кружится голова»…
Даже в пригороде Лондона, где одновременно появилась и оседлость, и неизбывная тоска по родине: «Увы, нам, милый! Как ни ерепенься — ни англичане мы, ни европейцы…», в стихах чередуются земли богатое убранство и «в чужом пиру похмелье». Летают сиятельные птицы, вокруг изобилие сластей житейских, а сердце плачет («только ежик свернулся и спит, только сердце проснулось и плачет...»), но жизнь идет, и избранник спит, как великан, разметавшись от горизонта до горизонта. Но уже порядком надоели бесконечные пространственные и духовные скитания.
Жить, хоть в хоромах,
Хоть в лебеде,
Только бы дома,
А не везде…
И вдруг новая черная Бездна накрыла их двоих. И первая мысль: выжил бы ее земной и родной печальник:
В душе свинец расплавленный застыл,
В саду моем разор и окаянство.
А для того, кто так меня любил,
Я вымолю и время, и пространство.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мы вместе одолели путь земной,
Который стал и чужд, и непосилен…
Детство и юность, первые прозрения в поэзии под знаком смерти отца, зрелость совпала с трагической гибелью сына. Это тоже страшнейшие подробности житейского Бытия поэтессы Лидии Григорьевой. И прямой вопрос с неба: «Мама, зачем ты живешь, если меня уже нет?» Отвечать нечем. Только стихами, только небесными садами.
Я вошла, а ты не дышишь.
Я молюсь, а Ты не слышишь…
Я стою, не упадаю,
Жизнь погибшую листаю
До последнего листочка…
Ты куда забрал сыночка?
Укажи мне этот путь,
Дай понять, обнять, взглянуть…
Встреча их уже впереди, в вечности золотой. А здесь, уже как кладбищенские узоры, как цветник на могилах близких — расцветшие сады. И сколько бы их ни было, этих дурманящих цветов и садов, это все сновидение в кладбищенском саду о вечной жизни возродившихся своих близких — отца, сына, родины.
Я отмеряю жизнь по странной мерке:
Как чертик из старинной табакерки,
Вдруг выпрыгнет наружу слово «смерть».
«Не сметь, — я говорю ему. — Не сметь!»
И все сады становятся памятью о смерти, становятся подробностями иного Бытия. Вот тогда и открывается путь в поэзии Лидии Григорьевой от пейзанского сада — к саду печали и смирения. Сад становится как бы монастырским обетом Лидии Григорьевой, поручением, данным ей сверху, от Бога. Тогда сливаются в одно пространство и все колотые раны ее временных обиталищ, раскинутых по всей земле. Ее фотопоэзия объединяет венецианские карнавалы, восточные базары, иерусалимские пещеры — это всего лишь «заснеженный вид красивый», которым она окружает память о близких: «Приеду побыть с тобой, сын мой неугасимый». Это уже ее поэзия позднего созревания. И как признает сама Лидия Григорьева: «Зимнее яблоко — не бывает сладким». Любителям сладкоречивых стихов в ее поэзии нечего делать. Самый яркий и красочный ее «цветовой поток сияет изнутри / И освещает темень». И убиваться нельзя, большой грех. Вот и остается быть сумасшедшим садовником на могилах дорогих ей людей.
Изопью водицы.
Заблужусь в лесах.
Помяните, птицы,
Сына в небесах…
Наивная правда ее с виду кружевных стихов граничит с прямой речью пророков. Она всю свою жизнь творила сама, и возносилась вместе с нею, и падала в Бездну. Кто хочет и сегодня прочитать книгу откровений и сокровений, не бойтесь чарующей красоты ее стихов, за ними боль жизни, за ними маска смерти. Как родилась на хуторе Лысом, в гоголевских местах, под звездным шатром, так и тянет ее всю жизнь к этому звездному саду.
Когда я стану беднее бедного,
Когда я стану бледнее бледного,
Не хлопочите, не причитайте,
Но перечтите, но — прочитайте!
Это было написано ею в двадцать лет, с полным осознанием возможной непрочитанности. Опасное предсказание, к счастью, не сбылось.

P.S.
И вот трагический круг поэзии Лидии Григорьевой замкнулся. В начале 2012 года, раньше времени, на пике своего творчества, скоропостижно скончался ее любимый муж, яркий русский поэт, прозаик, драматург, историк Равиль Бухараев. Отец, сын, муж — три богатыря, три ярких личности, три крепких мужчины один за другим на глазах у поэтессы уходили в мир иной. Какая-то предопределенность трагической судьбы. А ведь написал задолго до ухода Равиль строчки, ставшие пророческими: «Когда уйду в казанские снега, мы разглядим друг друга в свете Бога…» И еще:
Да разве не жаль, что я раньше умру,
Едва разглядев Бога ради,
Как сердце щемят на английском ветру
Твои золотистые пряди...
В 1977 году у него вышла первая книжка стихов в Казани «Яблоко, привязанное к ветке», и я в «Литературной России» написал первые заметки о нем. С тех пор и дружим. Он переехал сначала в Москву, потом в Лондон, где я у него частенько бывал. Но всегда оставался ярким и сильным русским поэтом. Он любил свой Татарстан, но перейти в поэзии на татарский язык так и не смог. Так же как Бродский не смог перейти на английский. Он завещал похоронить себя на родине в Казани. Лидия выполнила его завещание. Из Лондона тело поэта самолетом доставили в Москву. А потом спецрейсом повезли в Казань на машине через всю морозную Россию. Такую биографию выдумать нельзя, ее пишет сама судьба. В последний путь Равиля провожала вся казанская элита. Очень теплое слово сказал Минтимер Шаймиев. Поэта достойно проводили… Но что делать теперь вдове и подруге поэта? Еще глубже удалиться в свои фотопоэтические сады? Книжные сады, природные сады, космические сады. В мироздание сада, где светит солнце живых, а не мертвых.

100-летие «Сибирских огней»