Вы здесь

Прощаль

Приключенческий роман
Файл: Иконка пакета 02_klimichev_proshal3.zip (133.09 КБ)
Борис КЛИМЫЧЕВ
Борис КЛИМЫЧЕВ


ПРОЩАЛЬ
(К истории г. Томска и его окрестностей)

Приключенческий роман


30. Духи в городе
Художник Гуркин из своих экспедиций на родной Алтай всегда привозил новые картины. Его признавал в своих статьях лучшим сибирским художником Григорий Николаевич Потанин. Полотна уроженца Горного Алтая пользовались всегда огромным успехом у знатоков, и не только у томичей. Его давно признали и Москва, и Петербург. Его любили томские литераторы, журналисты, чиновники и купцы. Инородец — да! Но Григорий Гуркин доказал, что инородцы могут быть талантливы не менее, чем русские. Ученик знаменитого академика Шишкина, он великолепно писал пейзажи. Но что это были за пейзажи! Величественные горы, пади и отроги Алтая. Таинственные озера, нехоженая тайга, дымки над крышами чумов, туманы в горных долинах, горные водопадные речки с мириадами мелких брызг, образующими радугу. Путешественник, этнограф, писатель, рыболов, охотник, он открыл россиянам окно в Алтай. Смотрите! Его пейзажи были лиричны и дышали глубинной мощью. Полотно «Хан Алтай» было грандиозным и по размерам, и по силе впечатлений от него. Были среди полотен и жанровые сцены из быта алтайцев. Можно было видеть, как алтайцы камлают, приготовляют араку, ловят маралов.
И смотрели, восторгались, покупали картины. О Гуркине писали восторженно, взахлеб. Он мог бы устраивать выставки хоть в Париже. Но для него столицей был город Томск. Город на холмах, возле полноводной реки Томи, дно которой было усыпано самоцветами, принесенными мощным течением с далекого Алтая. Все эти камушки было видно сквозь толщу воды, так как она была кристально чистой до озноба. Здесь Гуркин чувствовал себя как дома: холмистая таежная местность, много рек и озер. Похоже на алтайские предгорья.
Каждую свою выставку Гуркин устраивал с выдумкой, оригинально. На сей раз он привез разную алтайскую утварь и сорок камов с бубнами и в особенных одеяниях. Где он их набрал столько? Неизвестно. Видимо, собрал из всех алтайских отдаленных аилов. В афише так и было написано: «Только семь дней! В общественном собрании г. Томска. Выставка живописи Григория Гуркина при участии сорока алтайских шаманов, которые будут показывать свое искусство камлания».
Несмотря на смутное время, несмотря на дорогие билеты, зрительный зал общественного собрания был набит до отказа. Публика была более пестрой, чем раньше. Теперь сюда пускали и простолюдинов. Будь ты хоть трубочистом — пожалуйста, только умойся, будь чисто одет и покупай билеты. Что ж поделаешь, если в далеком Петербурге что-то такое свершилось, и говорят, скоро не будет ни богатых, ни бедных, на знатных, ни изгоев. Говорят, все будут равны. Что-то в это слабо верится, но… посмотрим, посмотрим! А пока, на всякий случай, проходи в зал любая скотина.
И вот что странно. Пришли на вечер Гуркина даже некоторые извозчики и грузчики. А что они понимают? И как это на билеты разорились?
Гуркин вышел на авансцену и коротко рассказал о своем летнем путешествии. Он сказал:
— У меня есть картина о камлании. А сейчас пред вами предстанут на этой сцене сорок алтайских камов. У нас шаманы прозываются камами. У каждого на груди вы увидите девять кукол, символизирующих девять великих и волшебных вершин Алтая. Каждый из этих прорицателей имеет собственный рисунок костюма и бубна. Я бы сказал: все они в мастерстве индивидуальны, дополняют друг друга. Для алтайцев они — врачи, советчики, защитники от всех напастей, посредники между этим миром, средним и верхним. Не беспокойтесь! Показывать свое искусство будут не все сорок шаманов, это заняло бы слишком много времени. Камлать станут трое сильнейших. Остальные, как говорят у вас в университетах, станут ассистентами. Итак!..
Гуркин быстро ушел за кулисы, а оттуда тотчас с гиканьем, подвыванием и стуком бубнов выскочили люди в расшитых бисером мехах. Они закружили по сцене, подобно снеговому вихрю, от грохота бубнов заложило уши у тех, кто сидел впереди.
Смирнов сказал Гадалову:
— Ну и черти! Я нанял бы парочку косматых, чтобы комиссаров от моего дворца отпугивали.
— Милый! Комиссаров бубнами не проймешь! Для них нужно такое колдовство, которое не только грохочет, но еще и свинцом плюет! Мы потом с тобой поговорим об этом более серьезно. Нас с тобой никто не защитит, если мы не потратим на свою защиту изрядные деньжата, золотишко, конечно… Ладно, пока молчу, все внимание — сцене!..
Коля Зимний сидел во втором ряду рядом с Потаниным. Он смотрел вокруг с восторгом. Он прежде и не мечтал попасть в зал общественного собрания. А теперь он здесь, на равных со всеми. А может, и чуть выше других. Он — служащий Сибирского областного совета, близкий к президенту Сибири человек. А потом он сдаст за гимназию, окончит университет, и перед ним откроются и не такие горизонты!
В центре зала сидел Аркашка Папафилов. С ним было еще несколько воров. Эту публику привлекало все чудесное, а некоторые по-настоящему любили искусство и живопись. Сзади в дешевых рядах поместился дед Василий, который когда-то приютил возле речки Керепети Федьку Салова. Поскольку бывший Василий каждый месяц должен был именоваться по-иному, теперь он звался Ашурбанипалом Даниловичем. Волосы его были пострижены французским парикмахером и расчесаны на пробор. Вместо прежней окладистой бороды он носил профессорскую козлиную бородку клинышком и усы пиками. Рядом с ним чинно сидела Алена. Она, по приказу Ашурбанипала, прозывалась ныне Элеонорой-девственницей. И была одета по городской моде, как одеваются девочки-подростки, гимназисточки: в темном платье с белой кружевной пелеринкой и с голубым бантом в пышной косе. Алена-Элеонора в наряде гимназистки была трогательно красива, никто и не поверил бы, что эта девочка еще недавно жила в глухой деревушке.
Дело в том, что Ашурбанипал Данилович снял комнату в доходном доме в центре Томска. И дал объявление о том, что в доме Безхадорнова на Никитинской улице под руководством мага Ашурбанипала ясновидящая девственница предсказывает будущее любому желающему. Блаженная может находить потерявшихся людей, лечить болезни. Есть рекомендации от титулованных особ и справка от профессора Курлова о том, что Элеонора является именно девственницей. А это — важно. Как только выйдет замуж, утратит девственность, она утратит и свою магическую силу. Но из сострадания к людям самоотверженная Элеонора дала обет безбрачия.
Три шамана с бубнами выскочили в центр сцены, закружились, ударяя колотушками в бубны и выкрикивая что-то на странном наречии. Остальные сели полукругом и помогали танцующим горловыми звуками, похожими на клекот орлов.
Лампы на сцене сами собой стали меркнуть, по залу пролетали невесть откуда взявшиеся блики и лучи.
— Алнгумна-тамм! — тянул басом один из шаманов.
— Нгнаглумнндмна! — отзывался другой.
— И-их-и-и! — визжал третий.
Мельтешение бликов усилилось. Танцоры закружились еще быстрее и подскакивали все выше. Наконец все трое повалились на сцену, у двоих изо рта пошла пена, третий икал.
Свет вспыхнул снова. Шаманы исчезли. На сцене стоял только Григорий Гуркин. Он объявил:
— Шаманы побывали в другом мире. Они спросили о важнейшем, что должно случиться. В другом мире сказали, что Сибирь должна быть свободной навечно!
— Протестую! — крикнули из среднего ряда. — Под видом камлания вы протаскиваете чуждые российскому рабочему классу и крестьянству националистические взгляды. Моя бы воля, я бы вас — к стенке! К чертовой матери!
В зале раздался возмущенный гул. Гадалов и Смирнов обернулись на крик.
— Криворученко кричит, — шепнул Смирнов. — С психи выпустили, и сразу стал важнейшим комиссаром. Придет вот такой губошлеп, сопляк, и отберет у нас все собственным горбом нажитое имущество.
— Это мы еще посмотрим, — отвечал Гадалов. — Если полезет, мы ему сопли-то утрем. Из молодых, да ранний, не таких видали! Комиссары, секретари, председатели. Откуда что взялось!
Гуркин пригласил всех пройти в картинную галерею. Публика застучала креслами, зашумела. В зале, где разместилась выставка, шаманы сели под картинами Гуркина прямо на пол и все разом закурили трубки. Напрасно побледневший служитель кричал, что в зале курить строго воспрещено, ниже этажом есть специальная курительная комната. Камы не обращали на него ни малейшего внимания. Они смотрели сквозь него, как сквозь стекло.
Гадалов, изобразив пальцами трубку, смотрел сквозь сей импровизированный окуляр то на одну, то на другую картину. Смирнов говорил ему на ухо:
— Талантище у этого эскимоса поразительный, черт бы его побрал! Это совсем не то, что Мишка Пепеляев пишет или Вучичевич. Это природное, искреннее. А все же мне больше по душе картина под названием «Прощаль», здоровенная такая, что в аккурат для моего дворца. Глаз на ветке висит и, понимаешь, плачет… Степка Туглаков, стервец, купил ее тут в собрании у одного футуриста. Я его просил продать, хоть за две цены, — не отдает. То ли послать людей на Войлочную, чтобы Витьку Цусиму наняли? Он-то не побоится самого черта. Только уж лют чрезмерно. Он не только картину возьмет, он всю семью вырежет, все манатки заберет, да еще и дом сожжет, чтобы следов не было. Боюсь брать грех на душу.
— Плюнь! — сказал Гадалов. — На кой ляд тебе эта «Прощаль»? Ты попроси Гуркина, пусть он тебе копию с картины «Хан Тенгри» снимет. Тоже картина внушительная.
— Нет, я ту хочу…
Гуркин отвечал на вопросы собравшихся, рассказывал смешные эпизоды из алтайской жизни. Люди подходили к толстенной книжище в бархатном переплете, оставляли отзывы.
Купцы после обозрения выставки спустились в подвал к привычному занятию — к бильярду, картам и вину. Смирнов пил в этот вечер много. Его мучили недобрые предчувствия. Что-то там, в центре страны, стряслось. Была одна революция, вроде все обошлось. И на подрядах для армии заработали, и так по мелочам торговлишка шла. Конечно, тревожно было бумажные деньги держать. Слухи шли, что появятся новые деньги. Скоро должны выпустить их, вроде, уже печатают во всю. А старые обесценились совсем. Ладно, сбыли их, золотишко спрятали. Товар, который может долго храниться, в подземельях укрыли. И вдруг — вторая какая-то революция. Новые комиссары появились, кричат в зале. Молодые, горячие. Может, обойдется? Неизвестно. Слухи ползут, что тех, кто живет в просторных квартирах, уплотнять будут. А он-то не просто в просторной квартире живет, а во дворце! Вдруг, да и его уплотнят? Подселят какую-нибудь вшивоту? Да как же он с чужими людьми жить станет? Он с ума сойдет! И ведь можно, наверное, откупиться?
Ему стало душно. Он, ни с кем не попрощавшись, ушел, как говорится, по-английски, незаметно. Вроде бы в туалет, а сам шмыгнул в черный ход и — на улицу. Подошел к мотору, сказал шоферу, чтобы ехал без него, а он пешком пойдет, прогуляться хочется.
Прошел по улице Почтамтской, никого не встретил, через мост перешел, какая-то пара шла навстречу; завидев Смирнова, эти двое, мужчина и женщина, шмыгнули в проулок. Он вспомнил, что сейчас после одиннадцати вечера ходить опасно: могут раздеть, могут и убить. Но он силу имел немалую, двухпудовой гирей по утрам крестился, а кроме того, в заднем кармане брюк у него лежал миниатюрный наган под названием «Бульдог».
Ему вдруг очень захотелось взглянуть на Белое озеро, и не только взглянуть, но попить из него, ополоснуть лицо. Смыть все тревоги, смыть нездоровый хмель. Озеро это располагалось в старинной части города на Воскресенской горе. Первые томичи из него пили воду. Было это еще при царе Борисе Годунове. И вода в озере была целебной. Умывшись ею — слепые прозревали, хромые отбрасывали костыли. Легенды легендами, но томские профессора исследовали воду в озере и нашли, что вода действительно целебная. На дне озера били минерализованные источники. Вода была близка по составу к курортным водам Карлсбада. Но какой тут, к черту, курорт, в такой дали от Европы? А томичи без всякого пиетета к целебным свойствам воды бросали в озеро всякий хлам, старые тазы, ведра, сваливали в него прошлогоднюю солому с навозом. Купали в озере лошадей, пригоняли к нему скотину на водопой. И все-таки озеро как-то находило в себе силы самоочищаться. Лежало в окружении бесчисленных ровных берез, действительно белое от отраженных в нем белых стволов.
От крутого подъема в гору уже начинающий полнеть Смирнов запаленно дышал. Вот уже дохнуло в его разгоряченное лицо озерной свежестью. «Сейчас искупаюсь! Сперва попью, потом плесну воду пригоршнями в лицо, потом…» Он вдруг замер. Похоже — влип! Его окружала целая шайка. Человек двадцать, никак не меньше. Да! Он слышал про белозерских. Отчаюги! Сорвиголовы. Впрочем, и заисточные не лучше, и бочановские, и пристанские. Но что делать? Отстреливаться? Ну, двоих-троих он угробит. А пока он это сделает, другие зайдут со спины и зарубят. У них почему-то у всех топоры в руках. Да и топоры-то странные какие-то. Ого! Факелы зажгли. Один, другой! Похоже, искали именно его. И главное — молчат гады! Понимают: так-то — еще страшнее. Неужто Витька Цусима? Будут пятки поджаривать: скажи, где золото прячешь? Нет, не Витька! Не похож. И что это за одежи на них странные? Ну, было: бегали урки возле кладбища в вывернутых наизнанку шубах с огненными головами. Тыкву выдолбят, дырки в ней прорежут, пугают до полусмерти и раздевают. Дураков раздевают, разумеется. Тех Смирнов бы не испугался, он бы им задал перцу. Завернул бы ноги к голове. Но это — другие. И много их, шельмецов. Откуда столько набралось? Целая рота.
Смирнов изловчился, подтянулся на руках, через забор перемахнул. Во дворе взлаяли собаки. Может, хозяин выйдет, все лучше, хоть свидетель будет. Но никто не вышел, темно в доме, глухо. Дрыхнут гады! Ай-ай! А эти все уже во дворе, и с топорами, и с факелами. А как прошли, как проникли? Не видно было, чтобы через забор лезли. И собаки на них не лают. Вот странность! Ощущая на спине липкий пот, Смирнов шмыгнул в старый каретник, на сеновал. Глянул, а эта компания — уже в каретнике, и по лесенке на сеновал лезут с факелами и топорами, один за другим. С факелами! К сену!
Смирнов завопил:
— Куда прете, сволочи, с факелами на сеновал! Все сгорим, выскочить не успеем!
А они шли молча прямо на него, с мрачными бородатыми лицами, с факелами, с топорами на длинных древках. И вдруг он вспомнил, как это называется. Не топоры это — алебарды! Мужики молча прошли сквозь него и сквозь сено. Когда мимо него проходили, он сунул палец в огонь факела. И ничего не почувствовал, огонь не обжег ему палец. Это был мертвенный, призрачный огонь. «Не может быть! — пронеслось в голове Ивана Васильевича. — Я сплю!» Но он не спал. Нет, не спал, и даже хмель выскочил из головы.
И тогда он вспомнил картину «Утро стрелецкой казни». Суриков Василий Иванович! Они, стрельцы! У стрельцов на кафтанах — застежки, как на той картине, и шапки такие же. Впрочем, один почему-то без шапки был. Да какая разница! Стрельцы прошли! Тени их, из Томска семнадцатого века! А расскажи кому, так ведь не поверят. Засмеют, скажут: Смирнов до белой горячки допился. А он видел, только что, видел!
Смирнов огляделся и понял: надо скорее слезать с сеновала да опять через забор прыгать, обратно теперь. Не дай бог, хозяева проснутся да его тут застанут. Оправдывайся потом. И ведь не докажешь, что от привидений спасался. Могут и ребра намять. Он вышел из каретника, собаки опять залаяли. Смирнов перемахнул через забор и начал быстро спускаться с горы. Ну его к лешему ночное омывание в озере, он расхотел. Еще какие-нибудь русалки на дно затянут, будь оно все проклято!
Через два дня он прочитал в «Сибирском обозрении» статью о выставке Гуркина. Неизвестный, скрывшийся под псевдонимом Доброжелатель, писал:
«Выставка картин именитого мастера произвела на нашу публику, как и всегда, громадное впечатление. Новые картины господина Гуркина полны первородной мощи, великой любви к родному краю. Какие бы превосходные степени не употребил я для оценки его творчества, все будет мало, ибо перед таким искусством все слова ничтожны. Мы обратили внимание и на великолепные наряды алтайских шаманов, и их иступленные пляски. Это было живое дополнение к картинам г. Гуркина, хотя они и не требуют дополнения. Печально то, что эти горные колдуны, кажется, в самом деле владеют особенной магией, и в самом центре губернской столицы выпустили на волю своих не всегда безвредных духов. У проживающих неподалеку от здания общественного собрания господ Смоленцевых попугаи в клетках вдруг все разом стали произносить самые ужасные ругательства, которых прежде не знали, и никто не мог их научить этому. Более того, в ресторане «Медведь» обслуга и посетители в день камлания шаманов увидели вдруг призраки раненных охотниками медведей. Призраки злобно сверкали глазами, замахивались лапами и разевали пасти. Как бы в дополнение к этому медвежьему концерту, в буфете сама собой полопалась вся посуда, отчего ресторану нанесен значительный ущерб. Ходят слухи, что призраки после выставки г. Гуркина появлялись в разных видах и в разных местах города. Похоже, знаменитый художник, сам того не желая, очень зло пошутил над гражданами Томска…»


31. Смерть Леонеля
В разгар январских морозов, которые в Томске поднимались выше сорока градусов, в пору, когда воробьи замерзали на лету и со стуком падали маленькими ледяными комочками на промерзшую землю, в кабинете, сев на кожаный диван, застрелился преподаватель технологического института Леонель Леонельевич Мовий.
Его избрали депутатом сибирской областной думы. Областной совет и дума поручили ему организовать обеспечение топливом и дровами всех эвакуированных. Мовий не спал ночей. Он ездил на вокзалы, ругался с железнодорожниками, организовывал бригады на валку деревьев и раскряжевку, ходил с милицией реквизировать излишки топлива у богатых томичей. Но топлива в зиму тысяча девятьсот восемнадцатого года в Томске оказалось совсем мало. Эвакуированных было много. Были это поляки, литовцы, белорусы, украинцы, молдаване и прочие западные люди, отнюдь не привыкшие к сибирским морозам. Ютились они в развалюхах, питались плохо. И стали умирать даже не десятками, а сотнями. Случалось так, что и могилы им копать было некому. В лютые морозы земля делается стальной, поди-ка подолби ее. Могильщики требовали большие деньги. Их не было. Случалось, мертвецов прятали в кладовках, в сараях, в конюшнях, на сеновалах, это грозило при потеплении эпидемией. Дума обвинила Мовия в бездействии. Потанин укорил его.
Леонель Леонельевич Мовий по происхождению был англичанином. И, как полагается истинному англичанину, он был неимоверно горд. Он не вынес позора. Он делал все, что мог. Носитель гордого английского духа не мог знать, что будет дальше. А если бы знал, то, вполне вероятно, не стал бы стреляться. Да многие самоубийцы, всех времен и народов, если бы могли заглянуть вперед лет на десять, двадцать, тридцать и дальше, то не стали бы вешаться, топиться, резать вены на руках и всякое такое прочее совершать над собой. Потому что многое, что теперь нам кажется совершенно невыносимым, ужасным, через десять лет, или даже через пять, не будет для нас иметь никакого значения или станет просто смешным. А то, что казалось прекрасным, через какое-то время, наоборот, станет ужасным.
Бедный, бедный Леонель Леонельевич! Угораздило же вас иметь в организме такие чуждые России гены! Тысячи российских чиновников и народных избранников и в давние времена, и ныне всегда сытно и вкусно ели и пили, вовсе не думая о том, что где-то кто-то в этот момент бедствует. Им в голову не придет из-за такого пустяка покончить счеты с жизнью. Вот еще! Что за глупости! И это в такое трудное время, когда местные газеты дали тревожное сообщение: «Министр томского облсовета Геннадий Краковецкий отправил представителей на запад. Сибирские дивизии возвратятся в Томск и защитят от большевиков областное правительство!»
Коля Зимний по просьбе думцев сочинял эпитафию для газеты. Он почти не знал Леонеля Леонельевича и эпитафию сочинял впервые, потому испытывал неимоверные трудности. Его просили написать так, чтобы было понятно, что жизнь Леонеля Леонельевича оборвалась внезапно и трагически, но при этом ни в коем случае нельзя было упоминать о самоубийстве. Коля написал: «Жизнь его оборвалась, как ломается ветвь яблони под тяжестью плодов…» Коля вздохнул и зачеркнул написанное. Яблони в Сибири не растут — раз, и нельзя считать плодами замерзших беженцев — два. Хороши плоды! Не то, не то!
Коля снова взялся за перо, и тут кто-то кашлянул над его плечом. Коля обернулся и увидел незнакомого седого старца, который кланялся, плакал и сморкался в большой цветастый носовой платок.
— Кто вы такой? Что вам нужно? Я занят, приходите после!
— Не узнает, не узнает! — вскричал старик. — Ай, нехорошо! Ведь это я тебя вскормил, вспоил. Прочитал в газетах: делопроизводитель! Я так и знал, что ты далеко пойдешь! Не зря тебя принесли в кружевных пеленках!
Коля смотрел на старика недоуменно, потом вспомнил, спросил:
— Неужто это вы, Фаддей Герасимович? У вас же ноги не было? И вообще…
— Ногу мне приезжий немец протезную сделал. Понимаю, изменился, узнать трудно. Седина, лысина, сутул сверх меры. Старость — не радость, дорогой ты мой Николай Иванович! Я, значит, долго не задержу. Корову у меня на той неделе свели. А у меня внуки малые. Чем кормить-то их теперь? Я ведь не служу ныне, стар стал, сыновей на войне угрохали. Снохи с малыми ребятами. И дома — шаром покати. Прочитал в газете: делопроизводитель. Вот, нашел тебя, пришел. Взаймы деньжат попросить, чтобы купить другую корову. Время-то какое! Во всем — нехватки, чертовы мазурики меня обездолили. Теперь корову куплю, прямо в избе стойло сделаю, чтобы больше не свели уж.
Коля не мог отказать старику, но у него денег не было. Здесь ему зарплату еще не выдали. Он за делами и забыл о деньгах, которые отдал Туглакову для обмена.
— Ладно, Фаддей Герасимович, вы там же живете?
— Там, там, в той самой избе за Белым озером.
— У меня денег нет сейчас, но я достану. Через день-два буду у вас, верьте моему слову. Сколько лет прошло, а я помню. У вас и прежде коровка была, и вы мне парного молока давали. Вы добрый человек, я вам обязательно помогу.
— Жду, жду! — сказал Фаддей Герасимович, кланяясь.
Он уже хотел уйти, но в комнату стремительно вбежали люди в военной форме, без погон.
— Стоять! — вскричал один из них, размахивая револьвером. — Оружие на стол! Потом оба — лицом к стене.
— Вот я вам, варнакам, покажу оружие! — вскричал Фаддей Герасимович, занося над головой незнакомца тяжелый кулак. — Я ногу на полях сражений оставил, награды имею, а он…
Фаддей Герасимович не договорил. Его стукнули рукояткой по голове, он упал.
— Что же это вы, господа, с инвалидом войны так обращаетесь! — воскликнул Коля. — Кто вы такие?
— Руки назад, и шагай, вздумаешь бежать — пристрелим!
— Да кто вы такие? В чем дело?
— Молчи, а то тоже рукояткой по башке схлопочешь. Теперь наше время спрашивать пришло.
Прямо за бывшим губернаторским домом, ныне именовавшимся Домом Свободы, располагался Дом абсолютной Несвободы. Это был построенный во времена царизма-деспотизма тюремный замок, красивый, украшенный домовой церковью, в которой арестанты могли молиться, не выходя из замка. Окна строения были забраны толстыми и частыми решетками. Коля слышал, что в глубоких подвалах этого замка заключенных в прошлом приковывали к стенам толстенными цепями, концы которых были намертво вделаны в стену. Рядом бежала говорливая речка Еланка, словно специально для того, чтобы несвободным людям за толстенными стенами и решетками было еще горче сознавать свою несвободу. Даже сейчас, подо льдом, Еланка ласково курлыкала, а там, где были проруби, можно было видеть, что вода бурлит, как кипяток. Настолько быстрой, стремительной была эта река.
Дверь замка лязгнула запорами. Зимнего поторопили пинком в зад, а вслед за Колей в тюремный коридор втащили под руки упиравшегося Фаддея Герасимовича. Дед вздымая палец к потолку, кричал:
— Бог, он все видит! Он вас, стервецов, рано или поздно накажет!
— Бога нет, папаша, — отвечал ему один из конвоиров, — есть революционная необходимость.
Другой прокричал вглубь коридора кому-то:
— Еще двоих буржуйских сепаратистов привели, куда их помещать?
— В шестую тащи. Надо их по раздельности всех сажать, чтобы не сговорились.
Через минуту Коля и Фаддей Герасимович оказались в большой комнате, в которой было много людей разного возраста и вида.
— Ха! Еще двоих постояльцев привели! — воскликнул кто-то из них. — Тут и так дышать нечем… Ба! Да это Коля Зимний! Ну, молодец! Наш пострел везде поспел!
Коля увидел, что через толпу к нему пробирается Аркашка Папафилов.
— Ты как тут? — спросил Аркашка.
— Да уж не по собственному хотению, — хмуро отвечал Коля. — А ты давно тут? Сколько народу набили, только стоять можно, не присесть, не прилечь. А ночью как же будет?
— А так же и будет! Революция в опасности! — весело улыбаясь, отвечал Аркашка.
— Какую же опасность представляет для революции старый инвалид на одной ноге? Я его знаю, он в приюте работал, где я рос. Как же он ночь-то на протезе будет стоять?
— Да не волнуйся ты! — отвечал Аркашка. — Будут допросы, разберутся, социально близких отпустят. Если этот дед не контрреволюционер, ему ничто не грозит, как и мне. Я всей душой приветствую революцию! Я даже на демонстрации знамя нес. Я им так и скажу. Мы с подельником сгорели на ограблении одного купчишки. На гоп-стоп хотели взять, а тут, откуда ни возьмись, крючки выскочили. Вот теперь и паримся здесь. Ну, ничего, ночь настанет, поведут на допрос, я им все скажу. Классовая ненависть заставила нас напасть на купца. А как иначе? Вот… А ты беспокоишься: как ночью твой дед спать будет? Спать не дадут. Они по ночам, суки, допрашивать любят. Ты измученный, спать хочешь, так ты быстрее расколешься. Тебя за что взяли?
— Да ни за что. Я в Сибирском совете работал, речи стенографировал, бумаги переписывал.
— Ну, ты залетел! Политику шить будут. Ты покайся, заложи всех своих руководителей. Упирай на то, что ты сирота, тебя богачи эксплуатировали, тебя Второв мучил. Ты — социально близкий, маракуешь? И ничего не подписывай, никакие бумаги. Ты вот еще что им толкуй: ты же на психе лежал. С психического какой спрос? Ты глаза закати, затрясись и со стула упади. Психика, она многих спасала.
— Не буду я глаза закатывать и со стула падать! — сердито отвечал Коля.
— Ну и дурак! Вас учишь, учишь, я ведь по-дружески, так как мы вместе в эксплуатации у Второва были…
Лязгнули дверные запоры, и в комнату втолкнули еще несколько человек.
— Салфет вашей милости! — приветствовал их Аркашка.
Новые обитатели этой комнаты резко отличались от всей прочей публики. Они были одеты в дорогие костюмы, аккуратно подстрижены и побриты, пахли коньяком и парижскими духами. Это были богатейшие люди города, среди них были и Гадалов, и Смирнов, и Вытнов.
— Вот тебе и Прощаль! — сказал Гадалов Смирнову. — Что-то господа-товарищи сильно широко размахнулись, нас прежде ни одна тварь руководящая не трогала. А эти, не успели власть взять, и так круто завернули. Без нас-то они в момент до разрухи дойдут.
— А ты им пойди, объясни соплякам…
К коммерсантам подошел Цусима.
— Вот что, господа хорошие, граждане эксплуататоры. Денег при вас нет и часов тоже, это мы понимаем. Крючки шмон навели, конечно. Но костюмчики у вас хорошие. Так что начнем переодеваться.
Он повернулся к Смирнову:
— Вот ты, снимай пиджак, жилетку и брюки. Мы с тобой одного роста, одной комплекции, так что будет в самый раз.
Иван Васильевич согласно кивнул:
— Оно, конечно, почему же не снять, если одной комплекции и рост одинаковый?
Он снял пиджак и протянул Цусиме:
— Вот пиджачок, примерь, пожалуйста.
Довольный Цусима скинул свою засаленную кацавейку и продел руку в рукав смирновского пиджака. В этот момент Смирнов нанес ему в челюсть мощный удар-крюк, повернувшись всем телом. Цусима упал в толпу, упершись в чей-то живот головой. Он был без сознания. Смирнов взял свой пиджак, брезгливо отряхнул, одел на себя и спросил:
— Есть еще желающие переодеваться?
Желающих не нашлось. Аркашка на всякий случай стал проталкиваться в толпе подальше от Смирнова…
В первую же ночь Колю вызвали на допрос. И была уже третья ночь, третий допрос. В камере удавалось только подремать стоя. Здесь Коля сидел на узком стуле, который был привинчен к полу. Глаза закрывались сами собой, но следователь кричал:
— Не спать!
Вопросы были все о Потанине: что он говорил, где прятал секретные бумаги? Коля отвечал, что не знает. Следователь пугал расстрелом.
В комнате, где допрашивали, было два следователя. Перед другим следователем сидел Иннокентий Иванович Гадалов. Краем уха Зимний слышал, о чем он говорит со своим следователем.
— Шестнадцать богатейших людей города должны дать нам выкуп — двадцать миллионов рублей золотом. Тогда мы всех отпустим, если, конечно, за вами не числится каких-нибудь особенных преступлений. Мы это проверим. А сейчас, как самый богатый, посоветуйте своим арестованным друзьям постараться, чтобы нам поскорее принесли выкуп.
— Молодой человек! — отвечал следователю Гадалов. — Вы, что же, полагаете, что мы храним золото в бочке из-под селедки? Ввиду смутных времен золотые запасы многие купцы и промышленники давно отправили в надежные зарубежные банки. Чтобы получить их обратно, потребуется немало времени. У меня, например, на крупную сумму закуплены товары в Харбине и Париже. Но чтобы получить эти товары, продать какую-то их часть и выплатить вам выкуп, я должен быть освобожден из этой вашей кутузки. Я могу дать вам расписку в том, что выплачу свою долю через пару месяцев после освобождения.
— Сбежать хочешь? А твоей бумажкой тогда хоть подотрись?
— Подпись честного коммерсанта не требует печатей и адвокатов.
— У коммерсантов не бывает чести! Ты капиталистическая акула! Какая может быть у акулы честь? — стукнул кулаком по столу дознаватель. — У акулы есть только хищные острые зубы. Но акула попала в стальные сети! У нас есть распоряжение свыше. Если за вашу свору срочно не выплатят названный мною выкуп, мы вас отправим в Анжеро-Судженск на шахту, и вы там будете ломать обушком уголь до той самой поры, пока этот выкуп не ляжет на мой стол.
— Понял, — отвечал Гадалов, — но не вижу в этом здравого смысла. Мы будем работать в шахте, а вы не получите выкупа. Кстати, мне лично к работе не привыкать. Я в молодости и лес валил, и землю копал. Да и сейчас не только мозгами работаю. У меня дома столярная мастерская. Я мебель делаю не только себе, но и многим моим друзьям. Эко, работой решил напугать! Я вижу, что вы приезжий. Если бы вы были местный, вы бы знали, что сибиряков работой не испугаешь, и вообще ничем.
— Я тебя вот этим испугаю! — воскликнул следователь, достав из ящика стола револьвер. — Ты — гидра! Ты кровосос. Мы вас всех выведем под корень. Ликвидируем. Нам надо жизнь в городе и губернии наладить. Без капиталов это невозможно. Говори, где золото?
Гадалов молчал.
— Я тебя спрашиваю?
— Я вам уже пояснял, молодой человек. Ликвидируете нас, а чего этим достигнете? Сейчас, в связи с войной и с переменами властей, товарооборот из мощной реки превратился в ручеек. Без нас, без специалистов, этот ручеек совсем пересохнет, и тогда вы самоликвидируетесь в своих застеночных кабинетах.
— Молчать! — завопил военный, вышел из-за стола, приотворил дверь, крикнул: — Крестинин! Отведи этого гада в подвал, пока я его не шлепнул! Скажи там, чтобы его приковали к стене цепями, которые остались от царского режима. Там уже пятерых таких приковали. Буду прочих допрашивать, кто откажется от немедленного взноса, всех посадим на цепь! Уведи его с глаз долой!
На крик в кабинет заглянул еще один человек в военной форме без погон. Но форма у него была из хорошей английской шерсти, ремни новой офицерской портупеи скрипели и блестели, словно их маслом намазали.
— Что за шум, а драки нет? — сказал этот молодой человек, почти мальчик. И Коля вдруг узнал в нем Криворученко, того самого, который был когда-то прикован цепями к стене арестантского подвала психлечебницы.
Криворученко взглянул на Колю и тоже узнал его.
— Ага! Знакомый! Ты чего здесь?
— Сепаратист он! — отвечал следователь.
— Такой молодой? Я же его знаю, он приютский, со мной на психе был по ложному обвинению. Какой из него сепаратист? За что тебя взяли, Коля?
— Бумаги Потанину переписывал, стенографировал съезд. Григорий Николаевич обещал к экзаменам подготовить за гимназию экстерном.
— Ладно. Я все понял, — сказал Криворученко и обернулся к подчиненному: — Его дело ты закрой. Я его беру на поруки. Он социально близкий, обездоленный. Ему наша власть даст образование, я сам позабочусь об этом. Так что это дело закрыто, ясно?
— Слушаюсь, товарищ комиссар! — поспешил согласиться хмурый и серьезный следователь.
— Ну, вот! Как говорится, дело в шляпе! — улыбнулся Коле Криворученко. — Тебе повезло. Я недавно назначен комиссаром по борьбе с контрреволюцией. Так что могу освободить тебя своей властью. Идем!
Они стали спускаться по лестнице куда-то вниз. Криворученко шел легко, весело, в конце концов сел на перила и покатился вниз. Дождался Колю. Поправляя портупею, кобуру, спросил:
— А ты чего же? Не хочешь вспоминать детство? Серьезный такой?
— У нас в приюте перил не было, — хмуро отвечал Коля.
— Ладно, не хмурься. Тебе повезло, что я тут оказался. Зловредный старикан твой Потанин, за восемьдесят, а туда же — во власть полез. Ну, заслуженный, не спорю. Путешественник, писатель, то, се. Но его самого, что говорится, подвели под монастырь. Знают, что его даже посадить нельзя, еле живой. Президент, ядрена вошь! Мы его держим под домашним арестом. Пусть посидит, подумает. А буржуям вроде Гадалова и твоего Второва, конечно, выгодно Сибирь отделить. Для них тут золотое дно. Черпай успевай. А того в расчет не берут, что вся Россия эту самую Сибирь обживала. Короче, тебе с ними не по пути. Ты с нами шагай. Добьем буржуев и пойдем с тобой вместе учиться. А пока я тебя устрою, ну, хотя бы тем же писарем в одну из наших контор. И паек, и звание дадут.
Они спустились в сводчатый подвал без окошек, пошли мрачным коридором и прошли в длинную комнату, где сидели и стояли люди, прикованные к стене толстенными ржавыми цепями, оставшимися еще с царских времен. Среди закованных узников Коля узнал и Смирнова, и Голованова, и других богатейших людей Томска. Как раз в это время надевали на руки и на ноги тяжелые оковы Иннокентию Ивановичу Гадалову. При этом он обратился к Смирнову:
— Ну что? Дождались свободы?
— Бог терпел и нам велел! — отвечал Иван Васильевич.
— Ничего, потерпим! — отвечал Гадалов. — И тебе, и мне жирок сбросить не мешает. Да и подвал вполне приличный, при царе строили. Добротно. И цепи ладные, и звенят красиво.
— Ну, ты шутник! Погоди, через неделю-другую по-иному запоешь, — сказал тюремщик.
— Меня зовут Иннокентий Иванович, а твое как имечко будет? — спросил его Гадалов.
— Обойдешься без имечка.
— Обойдусь! — согласился Гадалов. — Я тебя и так запомню.
— Ладно! Идем! — сказал Коле Криворученко, и они вновь вышли в подземный коридор.
— Нехорошо как-то с ними обошлись, такие солидные люди, — сказал Коля.
— Ты что? Богатеев пожалел? А они нас жалели? Эти изверги рады задушить революцию, не дают новой власти ни товара, ни денег. Все попрятали. Но мы их… Но я их!..
У Криворученко задергалась щека. Он сунул руку в планшет, вытащил оттуда газету «Знамя революции», подал Коле:
— На! Прочитай про то, кому ты служил! Вот здесь, во втором столбце…
Коля стал читать:
«Жалкий призрак буржуазной власти. Час падения буржуазной думы есть час торжества революционных народов Сибири. Задушить революцию не удастся. Богатые должны отдать сбережения на благо народа…»
— Ну, я не знаю, — сказал Коля. — Григорий Николаевич иначе говорил. Опять же богатеи… Тот же Смирнов в думе состоял, жертвовал деньги на сирот… А Гадалов из своих служащих оркестр создал, и они играли в городском саду. Я тоже там танцевал. Выходит, Гадалов для всех постарался.
— Чудак! — усмехнулся Криворученко. — Оркестр! Он этим оркестром тебе глаза отвел. Ты Маркса не читал. Не знаешь, что такое прибавочная стоимость. Представь, что Смирнов в молодости попал на необитаемый остров. И вот стал бы он себе там строить дом. Прожил бы он при этом, ну, скажем, до ста лет. И всю жизнь бы строил. Смог бы он себе при этом возвести такой дворец, в каком нынче живет? А ведь кроме этого дворца за рекой у него еще один дворец, который он дачей именует. А еще он имеет магазины, катера, конюшни и много чего. Разве мог бы он все это заработать своими руками? Нашими руками, твоими, моими, руками прочих простых людей нажили они свои богатства и жируют. Несознательный ты еще, Коля! Я тебе потом дам Маркса почитать, а что не поймешь, спросишь, объясню…
— Вы бы старика Фаддея Герасимовича выпустили, это мой приютский воспитатель, он инвалид войны. Он ко мне в Совет за помощью пришел, корову у него свели. Ну, его вместе со мной и забрали.
— Ладно! Я пошлю нарочного с приказом. Пошли!
Криворученко отпер ключом в стене маленькую дверцу и потянул за собой Колю. За дверью обнаружился другой коридор, низкий, в рост человека, и узкий. Алексей Криворученко запер за собой дверь и сказал:
— Этим коридором я тебя выведу из дома заточения в Дом свободы, то есть в бывший губернаторский дом. Губернатор мог проникать по специальным подземным ходам и в следственный замок, и в Троицкий собор. Когда он появлялся в Троицком соборе в морозный день без пальто, прихожане удивлялись: откуда он взялся? Никто не видел, чтобы он входил в соборную дверь. Ну, мы, атеисты, в собор не ходим. А вот следственный замок навещать приходится. Когда революция победит окончательно, в этом подземном ходе надобность отпадет. Мы тогда засыплем все подземные ходы окончательно. И люди будут ходить только по земле и будут парить над ней на крыльях, как птицы. Счастливые, смелые, свободные!
Они шли по тайному ходу, пол которого был вымощен гранитом, а стены и своды выложены из кирпича. Криворученко нажимал пружину фонаря, фонарь таинственно жужжал, и пятно света мерцало, то увеличиваясь, то уменьшаясь.
Коля думал: кто же прав? Действительно, разве можно построить в одиночку такой дворец, как у Смирнова? Но зачем же его цепями к стене? Что-то тут не так. Добрее надо быть. И опять же Григорий Николаевич… Он о свободе для сибиряков радеет. Почему Криворученко этого не понимает? Он же сам сибиряк? Надо будет во всем разобраться, кого-то еще спросить такого… Но кого?..


32. Алена-Элеонора — девственница
На Никитинской в доме Безхадорнова великий ясновидящий предсказатель и знахарь Ашурбанипал Данилович вместе с девственницей Элеонорой принимал делегацию женщин. Они вошли, и в комнате пахнуло дорогими французскими духами. Женщины были в шляпах с вуальками, держались просто, с достоинством, и видно было, что знают себе цену. Они внимательно осмотрели приемную Ашурбанипала. По стенам были развешаны знаки зодиака и большие стеклянные шары неизвестного назначения. В глазницах человеческого черепа, который лежал на комоде, полыхал огонь. Окна были зашторены, и в комнате было сумрачно, несмотря на весну.
Старшая из женщин осмотрела стул, вынула из сумочки платок, отерла сиденье, присела на краешек:
— Ашурбанипал, если не ошибаюсь, был каким-то царем? Вы, вероятно, его родственник?
— Все люди на земле — родственники, — отвечал Ашурбанипал Данилович. — Если вы не верите в меня, то для чего пришли?
— Утопающий хватается за соломинку, — отвечала старшая из женщин. — Сейчас газеты пестрят объявлениями об услугах различных кудесников, мы выбрали вас за ваш удивительный псевдоним.
— Псидоном? Да, слышал я такое городское словечко, означает оно кличку, — отвечал Ашурбанипал Данилович. — Но вы это совершенно напрасно. Меня обидеть невозможно. Вы еще не успели что-то подумать, а я уже знаю, что вы подумаете. У меня это не кличка. Мое имя меняется каждый месяц. Как буду я прозываться в следующем месяце — мне внушает некто свыше. И я знаю, что вы сейчас думаете. Вы решили, что, меняя имена, я скрываюсь от полиции, ее теперь кличут милицией, хотя хрен редьки не слаще. Нет, я не скрываюсь. Я ставлю перед домом невидимую черту, и ни один человек, желающий мне зла, не переступит ее.
— Вот как? — сказала собеседница. — А это ваше украшение на комоде, в его глазницы вставлены свечки? И ваша Элеонора действительно имеет справку от Курлова?
— Справка — вон она, висит в рамочке на стенке. А в черепе горят не свечи, это холодный огонь, сторонний, не тутошний. Суньте в него палец и полюбопытствуйте.
— Стану я палец марать! — капризно сказала визитерша. — Так вы с Элеонорой можете видеть на расстоянии?
— Я знаю, зачем вы пришли. Элеонора уже получила сигнал и передала его мне.
— Вот как? Откуда же берется сигнал? И зачем же мы пришли?
— Сигнал поступил от вас к ней, а от нее — ко мне. Вы пришли узнать, где теперь находятся арестованные ваши мужья, самые богатые в Томске люди. Мы это можем узнать, но вы должны дать в аванс золотое кольцо, а после, как все проясним, еще два золотых кольца. Бумажных денег не принимаем.
— Мы согласны дать вам три золотых кольца, но не раньше того, как услышим ваши сведения.
Ашурбанипал Данилович нахмурился и сказал:
— Элеонора! Напрягись!
Элеонора встала со стула, закрыла глаза, медленно переступая, поворачивалась слева направо. Потом вдруг замерла, словно во что-то вслушивалась.
Ашурбанипал положил руку на мертвый череп, огонь в глазницах засиял сильнее.
— Все ясно! — сказал колдун. — Ваши мужья находятся в бараке, в шахтерском поселке Анжеро-Судженске, возле копей Михельсона. Их хотят спустить в бадье вниз, в глубину шахты, а они говорят, чтобы пока их оставили в покое. Они клянутся, что вы соберете двадцать миллионов, хотя и не сразу. Просят подождать. Но без дела они там не сидят, они создают чертеж подъемника для одной из шахт. И, слава богу, пока здоровы.
— Значит, их уже нет в подвале следственного замка? — воскликнула женщина, сразу забывшая свое неверие и свою иронию.
— Их увезли на копи недели две назад.
— Все правильно. Так и написал Иннокентий в переданной мне с оказией записке.
— Ты Гадалова?
— Это не важно, возьмите свои три кольца, хотя это очень дорого.
— Приходите еще, мы завсегда готовы услужить.
— Спасибо! — сказала женщина. — Мы уже начали выплачивать выкуп, но нужную сумму нам никогда не собрать.
— Старайтесь, бабоньки, старайтесь!
Женщины удалились. Ашурбанипал Данилович засунул крюк в петлю, запер дверь. Облапил венозными руками Алену.
— Ах, ты, девственница моя драгоценная! Ведь превзошла меня самого в науке. И как это у тебя получается?
— Сама не знаю, — сказала Алена, освобождаясь от гимназической пелеринки и скромного темного платья.
Ашурбанипал Данилович дважды плюнул в глазницы черепа, и огонь в них погас. Через минуту диван в комнате заскрипел всеми своими пружинами.
— Девственница ты моя! — хрипел Ашурбанипал Данилович.
— А то как же? — отвечала запыхавшаяся Алена.
В это же самое время в небольшом городе Анжеро-Судженске, в бараке с зарешеченными окнами, томские богачи сидели и лежали на деревянных нарах. Узники выглядывали иногда сквозь решетки. И что же видели они? Известные им прибыльные копи Михельсона из заточения виделись адом. Сколько мог захватить взор, всюду видны черные горы угольных отбросов, пустой породы. Скрипели лебедки и транспортеры, мальчишки, почерневшие от угля, сортировали его. Черные горы породы при каждом дуновении ветра извергали из себя тучи грязной пыли. Угольная пыль посыпала примыкавшие к терриконам убогие мазанки. Возле жилищ сидели деды на лавках и курили казачьи люльки. Деды эти вышли погреться на солнышке, подышать свежим весенним воздухом. А воздух был спертым, дымным, словно весь город поместили в гигантскую печь. Белье, вывешенное после стирки для просушки, чернело мгновенно.
Василий Вытнов обратился к товарищам по заточению:
— А шахтеришки-то живут грязно. После нашего Томска это сущий ад.
— Что ж, они сами выбрали свою судьбу, — философски заметил Смирнов. — Могли бы жить в деревне, пахать, сеять, дышать свежим воздухом, но приехали сюда за длинным рублем.
— Молчи, гидра капиталистическая! — воскликнул конвоир.
Барак охранялся снаружи, но несколько охранников находились внутри. Опасались того, что арестованные богатеи сделают подкоп или пролом в полусгнившей стене и сбегут. С тех пор, как в Анжерке появились знатные арестанты, местные большевики потеряли покой. Им хотелось поскорее поставить врагов рабочего класса к стенке или, по крайней мере, спустить на дно самых глубоких шахт и заставить рубать уголек, пока не сдохнут. Телеграф мгновенно передавал это желание в Томск, но из губернского центра отвечали о революционной необходимости. Расстрелять богачей могли и в Томске, дело нехитрое. Но надо их напугать, чтобы они отдали необходимые революционной власти деньги. Вот уж деньги дадут, тогда видно будет.
На злобную тираду конвоира Гадалов ответил примирительно. Он предложил сыграть в карты, ведь внутренним конвоирам осточертело сидеть без дела в бараке вместе с заключенными.
И вот богачи уже играли с большевистскими конвоирами в карты. Коммерсанты ставили на кон пиджаки и штиблеты, конвоиры при проигрыше должны были отнести на местную почту письма арестантов. И коммерсанты все время выигрывали, что вводило в азарт конвоиров. Богачи были более искушены в картежных играх.
В конце концов проигравшийся вдрызг старший конвоир, беря письма у богачей, сказал:
— Не радуйтесь шибко-то, я ваши письма проверю и лишь потом отправлю. Пеняйте на себя, ежели что худое написали. Морду набью.
Он распечатал конверт Гадалова и прочел: «Дорогая, немедленно собери и уплати властям требуемую сумму. Твой Кеша».
Примерно то же было написано в других письмах. Конвоир сказал:
— Это ничего, это можно отправить. Так и быть…
Он не знал, что еще во время сидения в томском следственном замке Гадалов через зарешеченное окно показал старшему приказчику секретные знаки, которые посторонний человек ни за что не разобрал бы. Этот шифр придуман был Гадаловым верному слуге — старшему приказчику. Гадалов знал: приказчик его письмо подержит над теплой плитой, и на бумаге проступят слова, написанные молоком между строк: «Дорогая, ни в коем случае не давай комиссарам ни копейки. Твой Кеша». Тайнописью были снабжены и все другие письма. Но простодушные большевистские конвоиры не могли даже предположить такое коварство.


33. Скворцы летят мимо
Благодаря Природе, Господу Богу или же Мировому разуму, что, очень может быть, одно и то же, в Сибири всегда вслед за зимою является весна. И мы с детства помним эти ликующие строки: «Зима недаром злится, прошла ее пора…»
Всю зиму в домах у томичей в деревянных клетках живут жуланы, щеглы, чечетки. А весной и взрослые, и дети строят и прикрепляют к шестам, а то и прямо к домам своим, домики для скворцов. Считается: если в усадьбе живет хоть один скворец, жильцам будет счастье.
Но в весну 1918 года ни взрослые, ни дети в Томске скворечников не строили. Город смотрел хмуро. Обедневшие жители завидовали птичкам, которые могут крохой прокормиться, летящей каплей дождевой напиться. Многих умерших за зиму беженцев некому было хоронить. Война аукнулась и в глубоком тылу. Стали возвращаться с фронтов солдаты и офицеры. Впервые томичи услышали страшное слово «сыпняк». Да и немудрено было заболеть тифом, ехали тысячи верст, через разоренную войной Россию, в телячьих вагонах, без мытья в бане, почти без еды.
— Смотрите! С них вши валятся! — крикнул кто-то в толпе встречавших.
Понурившись, шли фронтовики, не строем, а странной толпой, шли в размахрившихся грязных шинелях и гимнастерках.
Еще в марте большевики заключили с немчурой мир в Брест-Литовске. Проклятый договор подтвердил захват Германией многих земель Польши, Прибалтики, Белоруссии и Закавказья. Россия обязалась выплатить противнику шесть миллионов марок. Это тоже угнетало.
Анатолий Николаевич Пепеляев поспешил в отчий дом, пригласив в гости Алексея Николаевича Гришина. В доме все было, как и прежде. Чинно и спокойно отсчитывали время громадные напольные часы. Пушистые кошечки сидели на диванах на специальных подушечках. На стенах висели пейзажи, написанные Михаилом Николаевичем, а в окнах сквозь уютный узор тюлевых штор рисовался контур университета. Приняв ванну, переодевшись во все чистое, офицеры прошли к столу, где исходило слезой желтое сливочное масло на тарелочке, и серебряные сахарные щипцы как бы приглашали откусить от сверкающего, как снежная вершина, сахарного конуса какую-то его часть. Были тут буженина, икра осетровая. Старый дом коренных томичей еще мог блеснуть перед гостями остатками прежнего благополучия. Из запотевшего графинчика мужчины налили по рюмке водки, и Анатолий Николаевич сказал:
— За что же выпьем? За возвращение? А ведь могли бы выпить за победу, если бы нас не предали.
— Пять миллионов погибших на этой войне россиян вопиют к нам: отомстите за нас, за украденную победу, за несостоявшийся парад в Берлине, накажите предателей! — воскликнул Гришин. — За отмщение!
Вешний ветер врывался в форточки и, залетая внутрь лежавшей на диване гитары, заставлял петь ее трепетные струны. И долго, долго молчали офицеры. Каждый думал о своем. Анатолий Николаевич вспоминал отца, совместную с ним отправку на фронт. Отец не смог вынести позора отступления. Это было свыше его сил. И вот отца нет — есть холмик рядом с могилкой деда. А сын бесславно возвратился в отцовский дом.
Потомственный дворянин и бывший доцент Технологического института Гришин вспоминал неудачную русско-японскую войну, в которой он принимал участие. А теперь ему пришлось пережить еще одно поражение! Что за рок? Что за насмешка судьбы? Тогда японскую кампанию провалили бездарные царские генералы, теперь не дали побить врага большевики. И вспоминались окопы, засыпанные трупами, газовые немецкие атаки. Не струсили, стояли насмерть. И все — зря. И водка не пьянила, не облегчала голову, а от выпитого становилось еще противнее и тягостнее на душе.
Гришин в тот же день уехал на свою загородную дачу в село Аникино. А через несколько дней порог дома Пепеляевых переступил еще один из братьев — Виктор. Окончив в тысяча девятьсот четвертом году юридический факультет императорского томского университета, он работал в Бийске учителем. Должность, казалось бы, невеликая, но надо знать Пепеляевых. Виктор быстро стал одним из первых граждан маленького городка. Вскоре его избрали депутатом государственной думы четвертого созыва. В семнадцатом году он стал комиссаром Временного правительства в Кронштадте. Когда восстали большевики, матросы подняли на штыки представителя Керенского — адмирала Роберта Николаевича Вирена. Виктора Николаевича, как штатского, не тронули, лишь объявили ему, что он свободен от должности, ибо она упразднена. И вот он снова видел из окон родного дома крест на церкви томского университета, с другой стороны дома вскинула свой крест Преображенская церковь.
Анатолий Николаевич пригласил Виктора Николаевича съездить на дачу Гришина в село Аникино. После всех передряг и перипетий надо было вдохнуть сибирского хвойного воздуха. На томских взгорьях солнце подсушило глину, и там пробилась первая зеленая травка. Листки тополей и берез исходили зеленым клеем.
В церквях звонили колокола. Афиши на тумбах извещали, что в театральном кафе Василия Гранина ставят пьесу «Дочь каторжника, или царь иудейский». Сообщалось также, что спектакль этот будет идти с продолжением в течение пяти месяцев, и каждый раз после спектакля танцы будут продолжаться до трех часов ночи.
— Я был там. Смотрел «Смерть Антуанетты». Это какой-то пир во время чумы, — заметил Виктор Николаевич, протирая очки. — Представь: гильотина. Главный герой — палач Самсон. Панорама Гревской площади. Настоящие факелы и барабаны. «Пусть железный меч равенства пройдет над всеми головами!» Падает нож, палач за волосы поднимает муляж окровавленной головы. Зал ревет. И после — танцы до утра… Ужасно!
А вот еще афишка. Это художник Казимир Зеленевский к революции приобщился. Недаром живет он в доме по Тверской шестьдесят шесть, построенном в тысяча восемьсот девяносто девятом году. Это же число дьявола! Не зря Казимирчик в изъятом особняке Смирнова открыл сибирскую картинную галерею. Изо всех особняков волокли картины и мраморные скульптуры.
Между тем мальчишки-газетчики вопили:
— Пасхальный номер газеты «Знамя революции»! Сегодня отмечается 100 лет со дня рождения большевистского комиссара Карла Маркса! На тему Святой пасхи и Маркса отозвался революционный поэт Петр Устюгов! Спешите купить газету! Спешите, а то будет поздно!
Анатолий Николаевич Пепеляев был в военной форме, но без погон. Виктор Николаевич был в суконной новенькой тройке, в сером плаще, на голове его была мягкая серая шляпа, пенсне поблескивали на солнышке. Перед выходом из дома он предлагал и своему брату надеть все штатское, на что Анатолий Николаевич отвечал:
— Я военный, я родину защищал, чего мне прятаться?
Теперь, купив у мальчишки газету, он прислонился к рекламной тумбе и стал вслух читать стихи Устюгова «Великому магу!»
Ты первый нас позвал к борьбе с Ваалом!
Тобой осмеян золотой телец,
Ты добрый друг, Учитель и Отец,
Судьбы слепой ты сбросил покрывало!
И солнце новое над миром встало —
Глухому рабству наступил конец!
Великий Маг, любимейший Мудрец,
Тебе плетем венки на перевале,
Твой дух встал снова над землей,
И новые пути перед зарей
Он указал измученным народам!
Волшебник, ты развеял злой туман!
И пролетариям народов, стран
Открыл могучий, яркий свет свободы.
Дочитав это стихотворение, Анатолий Николаевич сказал Виктору:
— Удивительнейший этот революционный поэт! Похвалив Маркса, он в этом же номере газеты и на этой же странице отдает должное и Иисусу Христу. Вот послушай его «Утро радости».
Заря сияет с радостных небес,
И медь поет о Светлом воскресенье:
Христос, принявший муки за ученье,
Воскрес, воистину воскрес!
Долины, горы, шелестящий лес
Сияют в ярком новом озаренье,
И больше нет в душе моей сомнений,
И жизнь прекрасна и полна чудес!
И льется звон на солнечной дороге
От города, оркестр колоколов,
Поющих с радостной тревогой,
Зовет забыть кошмары черных снов.
Победный звон у ветхого порога —
И верю снова в Братство и Любовь.
— Оригинал! Оригинал! — похвалил поэта Анатолий Николаевич, выбрасывая газету в мусорную урну. — И как это у него ловко получилось! Всем сестрам — по серьгам. Но ведь господа-товарищи-граждане большевички Бога отрицают! Куда же редактор смотрел?
— Я этого не знаю, — отвечал Виктор, — но думаю, что вон того извозчика можно подрядить отвезти нас за город. Эй, Кирюшкин! В Аникино!
Извозчик остановил свой экипаж возле тротуара.
— Грязновато еще, дороги не высохли, до Аникина повезу только за двойную плату, и желательно серебром, берем также «екатеринки», «петровки».
— Ладно! Поняй! Будем тут торговаться… — оборвал его Анатолий Нико-
лаевич.
Крылья пролетки предохраняли седоков от грязи. Виктор Николаевич бережно закурил сигару. Светловолосые, голубоглазые братья были сильны и изящны, в них чувствовалась нерастраченная энергия, сила духа.
Проехали березняки, осинники, и смешанный лес сменился хвойным бором. Холмы, увалы, обрывистый берег Томи, нередко спускавшийся к воде скальными выступами. С детства знакомая обоим братьям, торжественная картина природы вызывала особенное волнение. Извозчик сказал:
— Господи! Среди какой красоты живем. И все чего-то людям неймется, то воюют, то враждуют, опомниться бы всем да покаяться.
— Верно толкуешь, Кирюшкин! — похвалил его Виктор Николаевич.
— Святая истина! — подтвердил Анатолий Николаевич.
Ближе к селу Аникино дорога пошла под уклон, тут открылись виды совсем уж фантастические по красоте. Глубокий каньон, на дне которого текла каменистая речка Басандайка, весь порос пихтами, елями, кедрами, возле самой речки толпились черемухи, ивняки. Воздух был прозрачен до звонкости. На вершине высокой скалы росла одинокая сосна, на верхних ветвях которой свили гнездо орлы.
К даче Гришина братья прошли по петляющей лесной тропинке. Сам хозяин во дворе разделывал на поленья смолистые кедровые чурбаки.
— Добро пожаловать, дорогие гости! — воскликнул Гришин, отбрасывая топор. — У нас тут кедр старый свалился, так я его раскряжевываю гимнастики ради… Виктор Николаевич вернулся в родные пенаты? Рад! Очень рад! Я его сразу не узнал, возмужал, возмужал! Чем теперь занимаешься? Думе вашей конец в Петербурге? Удивляюсь. Ты после университета попал в заштатный городишко Бийск, учителем. Ну что за должность? Так, ерунда. И во что ты ее сумел превратить? Стал предметом восхищения всего городского общества. И — гигантский прыжок из Бийска в столицу, управлять государством! Вот она, пепеляевская закваска! А что теперь? Может, пойдешь по военной линии, как братья? Сейчас родине нужны солдаты.
— Ей нужны и политики, — отвечал Виктор Николаевич, чуть улыбаясь. — Вот пример. В семнадцатом дума послала меня комиссаром Временного правительства в Кронштадт. Когда восстали большевики, матросы при мне подняли на штыки адмирала Вирена, кстати, бывшего томича, любившего и ценившего наш город. А меня не тронули, именно как политика, и объявили мне, что могу идти на все четыре стороны. Но политика нельзя снять с работы, уволить от должности! Политик всегда при деле, даже если уволен от дела. Само это увольнение уже работает на его престиж. Ах, он там уволен? Значит, нужен тут! Так рассуждают массы.
— И что ты будешь делать?
— Посмотрю, какие политические силы в Сибири будут отвечать моим воззрениям, и примкну к ним. Я политик теперь известный и долго без дела не засижусь.
— Пойдемте в комнаты, как раз и обедать станем.
Фронтон дачи Гришина, ее наличники были щедро украшены резьбой. Искусные резчики вырезали вензеля в виде еловых ветвей и шишечек. В доме вешалкой служили ветвистые оленьи рога, по полу и диванам были расстелены медвежьи шкуры, по стенам висели ружья, манки и рожки. Все это свидетельствовало о любви Гришина к охоте.
Улыбающаяся стряпуха внесла на подносе свежие куличи, крашеные яйца, графинчик с клюквенной настойкой.
— Кушайте, дорогие гости, куличи я освятила сегодня в церкви! Кушайте, гости дорогие! Христос воскрес!
— Воистину воскрес! — отвечал Анатолий Николаевич, крепко целуя стряпуху в уста.
Стряпуха вышла, щеки ее порозовели. Гришин наполнил рюмки.
— Давайте, братья, за Сибирь!
Выпили еще за дружбу, за общее дело.
Анатолий Николаевич взял яйцо и сказал Гришину:
— А ну, бери яйцо, давай стукнем, посмотрим, чье расколется. А ты при этом желание загадай!
— Уже загадано, — сказал Гришин.
Стукнули. Раскололось яйцо в руке у Гришина.
Анатолий Николаевич улыбнулся:
— Я этим искусством еще в детстве овладел. Меня цыганята научили. Вытачивается из дерева яйцо, красится. Не отличишь от куриного, стукайся им, всегда победишь, надо только незаметно вытащить его их кармана. Теперь на каждую пасху с собой в кармане деревянное яйцо ношу, вот смотрите!
Анатолий Николаевич достал из кармана крашеное яйцо, изо всех сил стукнул им по столу.
— Вот видите?
— Ай да обманщик! — укорил его Алексей Николаевич.
— Это что! — сказал Пепеляев. — Меня цыганята еще одному делу научили. Как вы думаете, почему я всегда выигрываю в карты?
— Почему же? — воскликнули собеседники разом.
— Это большой секрет. Но вам, как хорошим людям, скажу. На пасху в ночь надо пойти в храм, имея в кармане колоду карт. Стоите и ждете. Как только священник воскликнет: «Христос воскрес!» — надо стукнуть себя по карману, в котором лежат карты, и шепотом сказать: «Карты здесь!» Сколько раз священник возгласит «Христос воскрес!» — столько раз надо хлопать себя по карману и шептать. Зато потом, пока эта колода вся не порвется, вы всегда будете ею выигрывать, поняли? А потом и с новой колодой надо все повторить в том же порядке.
— Попробуем! — озадаченно посмотрел на него Алексей Николаевич.
— Только в следующую пасху, нынче уже поздно, — пояснил Пепеляев.
— Хорошо! Теперь моя очередь удивлять, — сказал Гришин. — Идемте-ка в лес. Сперва надо переобуться в бродни.
Все дружно обулись в бродни, эти удивительные сибирские сапоги, не пропускающие влагу, с голенищами, доходящими до паха.
Они петляли по узкой еле заметной тропинке, она то исчезала совсем, то появлялась снова. По склонам оврагов еще лежали проплешины не растаявшего снега, от них веяло холодом, и по краям их росли сибирские тюльпаны, трогательно нежные и голубые. Их сибиряки именуют кандыками или же подснежниками.
По пути пришлось преодолевать последние рыхлые сугробы, лесные завалы. Путники остановились отдохнуть возле интереснейших родников, которые откладывались при выходе на поверхность известковых туфов так, что получалась чаша, ячеистая, бело-серого цвета. Одна из чаш возвышалась над землей на полтора метра и имела в длину четыре метра и в ширину до трех.
— Вот это ванночка! — сказал Гришин. — Такой не было даже у Алифера и Попова в их грандиозной гостинице «Европа». К тому же вода в чаше — целебная. Я захватил в поход с собой три полотенца, так что мы сейчас искупаемся.
Военные быстро разделись, Виктор Николаевич некоторое время в нерешительности наблюдал, как они блаженно ухают в ледяной минерализованной воде, а затем и сам стал раздеваться.
Растираясь до красна полотенцем и одеваясь, Гришин сообщил, что к этой «ванне» приходят иногда лечиться даже медведи.
— Не дай бог, какой на нас напорется! — сказал Виктор Николаевич.
— А револьверы у нас на что? — ответил ему брат вопросом.
После двух часов ходьбы они увидели в лесу еле заметную охотничью избушку. Из ее трубы тек вкусный дымок.
Не успели они подойти к этой избе, как из-за дерева вышел ловкий мужик с длинной черной бородой, в драной кацавейке, вытянулся в струнку, приложил руку к старой шапке-ушанке:
— Здравия желаю, господин полковник! За время вашего отсутствия на вверенном мне участке никаких происшествий не случилось. Докладывает прапорщик Вершинин.
— Вольно! Благодарю за службу!
— Не прикажете ли подать чего-нибудь для сугреву?
— Потом, сейчас проведите нас в парк.
Мужик, оказавшийся прапорщиком, пригласил всех в избу. Там были нары, стол у окна, на бревенчатых стенах висели капканы, силки и охотничьи ружья. Мужик-прапорщик отворил подполье, слез туда по лесенке и, светя себе шахтерской лампой, стал сдвигать в сторону бочонки с грибами и вареньями. Наконец он освободил лаз, в который и пригласил гостей. Пришедшие полезли в дыру. Они проникли в помещение, в котором прапорщик возжег несколько шахтерских ламп. Расставил их на стеллажах. Стали видны пирамиды, в которых аккуратно были расставлены винтовки. На отдельном стеллаже рядами стояли пулеметы английской, немецкой, французской систем, отечественные «Максимы» и чешские «Шоши».
— Здесь хранится отремонтированное, почищенное и смазанное оружие, — пояснил Гришин. — Патроны, снаряды и гранаты у нас в другом складе, верстах в трех отсюда. Все, кто обслуживает оружие и охраняет его, живут тут в лесу, в охотничьих избах под видом охотников. Я потом покажу вам карты наших схронов. На всякий случай. Мало ли что со мной может случиться. Вы знаете, что подпольные военные организации готовятся к восстанию в Мариинске, Тайге и других городах и поселках губернии. Восстанет Томск, поднимется и вся Сибирь. Из центра шифровкой мне предложено командовать силами местного сопротивления, вы, Анатолий Николаевич, назначены начальником штаба. Вот, теперь вы все знаете. Я передам вам зашифрованные места наших явок в Томске, псевдонимы ответственных за операцию людей. С первыми теплыми днями, Анатолий Николаевич, начинайте готовить штурмовые группы под видом томского велосипедного общества. Соответствующее удостоверение вам выправлено, у меня в Аникине хранится приготовленное для вас оборудование: велосипеды, самокаты, шлемы, краги и прочее. Местные крестьяне уже привыкли к тому, что с наступлением весны разные спортивные общества прибывают в здешние леса и состязаются тут на полянах в беге, боксе, прыжках, катании на самокатах. Правда, теперь время суровое, но все равно никто не будет удивлен, они всех городских считают чудаками, которые во все времена занимаются всякой чепухой… Ну, а теперь последуем мудрому предложению прапорщика Вершинина, вернемся в избу, примем что-нибудь для сугреву…
Вершинин приготовил жаркое из мяса молодого лося, самогон у него был настоян на калине, отчего имел особенно приятный привкус.
— Христос воскресе! За нашу победу, господа! — произнес тост Гришин.
— Воистину воскресе! За победу! — ответили дружно братья Пепеляевы…
К вечеру они вернулись в Аникино, где на даче полковника Гришина детально ознакомились с планами будущего восстания. Дата его из соображений соблюдения конспирации Алексеем Николаевичем не была оглашена.

34. «Разлука, ты разлука!..»
Алексей Криворученко, освободив Колю Зимнего из заточения, спросил его адрес. Коля объяснил, что живет в прежнем общежитии на углу Почтамтской улицы и Благовещенского переулка.
— Ладно! — сказал юный комиссар. — Сегодня состоится совет, и как раз в гостинице «Европа». После совета я потолкую с товарищами, куда бы тебя пристроить. Сделаем так, чтобы ты был полезен революции, и чтобы у тебя было время на учебу. Нам нужны кадры. Подожди день-другой. Решу вопрос и сам зайду к тебе, сообщу…
Совет собрался в той самой обширной комнате, где когда-то останавливался владелец гигантского здания Второв. И комиссары смотрели в то самое окно, в которое когда-то Второв увидел валявшегося на травяном откосе пьяного Федьку Салова и потом зло над ним пошутил.
Председатель Томского губернского совета Алексей Иванович Беленец сидел во главе стола. Далее — все члены совета. Здесь же был Вениамин Давыдович Вегман, редактор газеты «Знамя революции». Около тетрадки он поместил несколько остро заточенных карандашей. Он был готов запечатлеть волю партии. Его длинные волосы то и дело падали ему на глаза, и он встряхивал головой, откидывая их назад.
— Буржуи только и мечтают о том, чтобы задушить нашу власть. Если мы допустим разруху, мы действительно падем. А мы еще продолжаем проявлять мягкотелость! Более этого терпеть нельзя. И все товарищи должны понять важность момента. Большевиками взята власть, вот и нужно эту власть употребить в должной мере!
При этих словах Беленец посмотрел на Криворученко, тот был в новой кожаной куртке, ремни портупеи скрипели, как январский снег на тротуаре.
Лицо молодого человека исказила судорога. Он вскочил:
— Я к себе этого не отношу! — воскликнул он. — Я сделал главное: конфисковал все виды частных самолетов, моторов, самокатов, я у Макушина единственные в городе аэросани забрал. Не так-то просто было найти шикарные моторы Смирнова и Вытнова. Они их спрятали у лесников, в тайге, но я нашел. Я истребил сотни самогонных аппаратов, обыскал многие десятки подвалов. Я кручусь, как белка в колесе…
— Все мы крутимся! — отвечал Беленец. — Немало зерна и прочих съестных припасов припрятано купцами в монастырях. Там можно поискать и деньги, и оружие. Контрреволюцию надо давить повсюду, где она возникает. Вообще-то это ведь божеское дело: помогать голодным детям! — сказал Беленец, открывая блокнот. — Начните-ка с женского монастыря. На заимке у них огромные поля, дойные стада. Так что и зерно, и масло у них есть. Пусть подтянут пояса. Божьим слугам надо чаще поститься.
Криворученко покраснел, руки его сжали край стола с такой силой, что пальцы побелели. Вегман строчил в тетрадке, карандаши крошились. Большие напольные часы били тихо и задумчиво, они пережили трех царей, временное правительство, теперь им довелось отсчитывать время при Советах. Часам было все равно. Да и что такое время? Люди условились, что оно есть, а его, может, и вовсе нет? Но у людей, как и у всех животных, есть животы, и чтобы жить, надо эти животы время от времени наполнять.
Был конец мая, самое благостное время весны, когда Криворученко прибыл к женскому монастырю на моторе, в сопровождении двух красногвардейцев, и стал требовать к себе мать-игуменью.
— Хочу говорить с главной. Нет, ни в какие ваши покои и храмы не пойду. Пусть сама выйдет к должностному лицу.
Пожилая, почти восьмидесятилетняя, игуменья Анастасия Некрасова не понравилась Алексею сразу. Вышла из храма, стала на крыльце и звонко возгласила:
— Я вас слушаю, сын мой!
— Я тебе не сын! — разъяренно крикнул Криворученко. — Не нужна мне такая мать, которая жрет хлеб с маслом и пьет монастырское вино, в то время как сотни пролетарских детей пухнут от голода! Открывай подвалы и ледники, я реквизирую твои продукты!
Анастасия Некрасова отвечала достаточно сурово:
— Наш монастырь общежительный, ему никогда не было помощи государства. Продукты принадлежат не мне, а сестрам, которые их произвели, нашим прихожанам, которые помогали осваивать монастырскую заимку. Мы содержим приют для одиноких женщин. Это ли не доброе дело? На поддержку сирот и на прочие богоугодные дела давали достаточно. Но подвалы свои растворять перед тобой не стану. Чем ты лучше бандита с большой дороги, который посягает на чужое?
Криворученко вдруг вспомнил детство, убогий подвал, махры, на которых лежал он, когда у него тек гной из простуженного уха. Есть было нечего, Алексей тогда исхудал так, что остались кожа и кости. И непонятно было: гной-то откуда берется? Из чего воспроизводится, если тела уже почти нет? Он выжил тогда. И возненавидел всех сытых. Теперь он пришел заступиться за пролетарских ребят, а эта ведьма смеет с ним так разговаривать?
— Вот я тебе покажу сейчас, чем я лучше бандита с большой дороги! — воскликнул Криворученко, вытаскивая из кобуры маузер. Он готов был всадить в игуменью все пули, до последней. Убить дуру, пусть поймут, что с революцией шутки плохи.
В этот момент на паперть как бы выкатился небольшой старичок в приличной серой тройке. Из кармана жилета у старичка торчала золотая цепь от часов, в руке он держал тросточку. Старичок спустился на одну ступеньку ниже игуменьи и неприятным голосом кастрата завизжал с сильным еврейским акцентом:
— Что вы себе позволяете, молодой человек, в таком святом месте? Разве же вы не русский? Мне это позволительно спросить, ибо зовут меня Савва Игнатьевич Канцер, и я крещеный еврей! Но вы-то русский по крови, вы просто обязаны быть православным, а вы позволяете себе такое!..
Палец Алексея Криворученко сам собой нажал на спуск. Маленький старичок покатился по ступенькам в одну сторону, тросточка его покатилась в другую, причем подпрыгивала на ступеньках, как живая.
— Ой-ой-ой! Убивают, господи прости и помоги! — раздался пронзительный женский визг.
Криворученко пресек его новой пулей. Толпа зароптала. Красногвардейцы передернули затворы винтовок.
— А ну-ка, мать-звонарка, ударь-ка в набат! — попросила игуменья, отступая внутрь храма.
Криворученко поднял маузер, выцеливая звонарку. Он не успел выстрелить. Прилетевший из толпы булыжник ударил его в затылок. Алексей поднялся было, толпа наступала, тесня его к кладбищенской стене. Булыжники полетели страшным градом, превращая его голову в кровавое месиво. Он все же сумел еще пару раз выстрелить. Упал и затих.
Звонарка, несмотря на преклонный возраст, быстро поднялась на колокольню Иннокентьевской церкви, заперла за собой железные двери и произвела тревожный набатный звон, который на Руси издавна означал тревогу и зов. Набат в монастыре, сумерки.
Все в Томске в тот час сели ужинать в домах после вечери. А в монастыре служба обычно длиннее. Только томичи поднесли ложки ко ртам — ударил набат. Что такое? Пожар, что ли? Цвела черемуха. Народ зашевелился, извозчики прискакали, говорят: сестры зовут. Прихожане Златомрежева собрали крестный ход. Свечи в фонаре, крест запрестольный, хоругви на древках закачались, двинулись к стенам монастыря.
Красногвардейцы, отпугивая толпу выстрелами из винтовок, вскочили в мотор, крича механику:
— Дави пипи-грушу!
Пипи-груша завопила на весь переулок, и они умчались за подмогой. Вскоре в проулке развернулась фура с пулеметами. И застрочила, как швейная машина, свои смертельные свинцовые строчки. Толпа рассеялась: кто-то побежал на кладбище, кто-то возвратился обратно в храм.
Красногвардейцы подобрали труп Криворученко, погрузили его в мотор. Цепи вооруженных винтовками красногвардейцев окружали кладбище.
— Ни один гад не должен уйти! — кричал командир. — Всех расстреливать на месте! Без суда и следствия! Мы им покажем, как самосуд устраивать!
А в это время, заслышав набат, из района красивых полян, так называемых Потаповых лужков, помчались в город самокатчики Анатолия Николаевича Пепеляева. Выступление было назначено на более поздний срок. Но ведь — набат! Именно так должны были подать сигнал к восстанию.
В томских домах уже зажглись огни, быстро темнело. Но опытный фронтовик Пепеляев быстро разобрался в создавшейся ситуации. Пулеметы самокатчиков отсекли красногвардейские цепи и дали отступавшим прихожанам скрыться во тьме. Ввязываться в бой с красными Пепеляев не стал. Надо было поберечь людей, самокатчики растворились во тьме, словно их никогда и не было…
Криворученко через два дня был торжественно похоронен, и над его могилой трижды прогремел дружный залп. Напрасно Коля Зимний ждал Алексея в общежитии. Он слышал, что верующие забили камнями какого-то комиссара. Забили, как в библии, камнями у стены. Но он и представить себе не мог, что это случилось с Алексеем.
Тридцатого мая он хотел пойти в совет, в гостиницу «Европа», чтобы встретиться с Алексеем, но увидел большую толпу на базарном мосту. И побежал туда. Что-то интересное, видимо. Раздавались возгласы:
— Грузятся, грузятся! Ковры тащат, пианины! Хрусталь и серебро из гостиницы забрали. Из смирновского дворца и прочих особняков что подороже тащат. А вон еще арестантов ведут!
Пароходы «Коминтерн» и «Ермак» лениво дымили трубами, в их трюмы сгружали дорогую мебель из гостиницы «Европа», картины из томских музеев. Командовали пароходами бывшие пленные австрийцы, вступившие в партию большевиков. Они носили длинные кайзеровские усы.
На палубу парохода «Коминтерн» провели несколько арестованных. В одном из них Коля узнал священника Златомрежева. На нем были тяжелые царские кандалы, ряса его была порвана, лицо пестрело красными и коричневыми пятнами.
Священника подвели к борту парохода, человек в военной форме стал читать приговор, и голос его далеко летел над водой:
— Белогвардейский офицер, прикрывшись рясой, творил свои подлые дела. Пролетарских детей крестил в холодной церкви, температуру воды определял локтем, а не термометром; установлено, что один ребенок умер вскоре после крестин. Вступив в преступный сговор с религиозной фанатичкой Анастасией Некрасовой и военным бандитом, своим бывшим фронтовым командиром Анатолием Пепеляевым, пытался поднять мятеж, расстреляв при этом комиссара товарища Криворученко, убив и ранив еще несколько красных бойцов… За все в совокупности приговаривается к расстрелянию!
— Господи! Я же только пошел с крестным ходом. Пошел, потому что миряне услышали набат и призвали меня. Кресты и лики божьи не стреляют!
Красногвардейцы подняли винтовки. Похожий на кайзера австриец покрутил ручку граммофона фирмы «Пате», и тотчас над волнами полилась мелодия аргентинского танго, которую, говорят, очень любил царь Николай Второй. Музыку на момент заглушил залп, а затем она продолжалась.
Коля с моста плюнул на палубу парохода и крикнул гневно:
— Чтоб ты сдох, сволочь усатая!
Юноша в форме студента взял его за руку и тихо сказал:
— А вот демонстраций таких не надо. А то и тебя заодно шлепнут господа-товарищи. Они сейчас в расстроенных чувствах. Они ночью чуть не двести человек расстреляли. Одним больше, одним меньше — им все равно. А Златомрежеву просто не повезло, не он комиссара убил. Но где же большевикам теперь виновных искать? Чешский корпус численностью в пятьдесят тысяч человек взбунтовался и движется на Томск. Вот и бегут от нас граждане-товарищи. Почему взбунтовался? Газеты надо читать. Их хотели через Владивосток морем отправить к союзникам во Францию, чтобы продолжить войну с немчурой. Они доехали лишь до Сибири. Здесь узнали о Брестском мире, о том, что главковерх Троцкий приказал разоружить их. Вот и взбунтовались.
Коля пошел по Почтамтской. Было ему жаль и Алексея Криворученко, и Николая Златомрежева, оба были хорошие русские люди, добрые, хотели Коле помочь. И теперь их нет.
Улицы жили обычной жизнью, неподалеку от почты, общественного собрания и в других местах главного томского проспекта наигрывали шарманщики.
«Чему радуются? — думалось Коле. — Что за веселье?»
Он не знал, что некие штатские в музыкальном магазине Ольги Шмидт закупили накануне несколько новейших шарманок. Одетые в заношенные рубашки, в залатанные штаны и смазные сапоги, шарманщики все были ладными здоровяками. Горожане слушали их музыку, иногда кидали мелкие деньги в кружку или в картуз. Они не знали, что по сигналу шарманки обитатели некоторых томских квартир надевают офицерские мундиры, застегивают ремни, портупеи, заряжают револьверы.
Коля дошел до Дома Свободы. Неподалеку от него столпились солдаты с красными лентами на картузах.
— Поиграй про любовь чего-нибудь! Поверни-ка там внутри барабан, чтобы, значит, не марш, а такое что-то!..
Шарманщик поколдовал над шарманкой, и она заиграла печально и заливисто:
Разлука, ты разлука,
Чужая сторона,
Никто нас не разлучит,
Ни солнце, ни луна.
Привлеченные пронзительной мелодией песни, толпу пополняли все новые красногвардейцы. И вдруг из шарманки застрочил английский пулемет «Люис». Дробно отозвались пулеметы на Почтамтской, возле лютеранской кирхи и в городском саду. Коля Зимний отступил за деревья. Он видел из-за веток, как цепи военных в погонах окружают Дом Свободы, как взрываются гранаты и падают люди.


35. Рази и побеждай!
Мальчишки-газетчики, звонкоголосые копеечные глашатаи быстротекущей истории, опять вопили изо всех сил:
— Красные ушли на пароходах в Нарым и далее — в Тюмень! Читайте правдивую газету «Сибирская жизнь»! Чешские военные победоносно движутся по Сибири, освобождая ее от красной заразы. Большевики в панике. Города падают один за другим. Чехи скоро будут в Томске…
Первого июня тысяча девятьсот восемнадцатого года в Томск вошел показательный сводный полк чешского корпуса. Командир корпуса Рудольф Гайда не мог, конечно, ввести в город всю свою армию. Поэтому он решил показать губернскому центру лучшее, что у него было. Впереди на белом коне скакал сам Гайда. За ним в нескольких моторах ехали со знаменами корпуса старшие офицеры. Затем катили самокатчики со знаменами полков и батальонов. На рысях, на великолепных буланых лошадках скакала кавалерия, за ней специальные артиллерийские кони-битюги, приученные не бояться пушечных залпов, тянули за собой тяжелые мортиры и гаубицы.
Сияло солнце. На колокольне собора звонили во все колокола. Священники вышли в праздничных ризах, высоко вздымая хоругви. На площади у Троицкого собора на фоне деревьев городского сада стояла трибуна, украшенная еловыми и кедровыми ветвями. На ней разместились лучшие люди Томска. Внизу выстроились роты сибирских стрелков. Когда чешские ряды вышли к площади, стоявшие на трибуне стали просить Потанина сказать слово. Он отказывался. Колебался. Освобождение? Да! Но было что-то неестественное в форме чешских легионеров, чуждой русскому глазу. Какие странные времена! Какие катаклизмы!
— Просим! Просим! — раздалось из толпы.
Потанин медлил, смущенно протирая очечки все же решился, поднял руку и обратился к собравшимся:
— Мы в Сибири сегодня закладываем основу основ. Никаких более диктатур! Мы желаем, чтобы законы творил сам народ. Пусть общество будет превыше всего! И кто нам искренне станет помогать в этом, тех я приветствую!
Обратился он к своим, но вроде бы и к чехам. Тем-то до Сибири какое дело?
К Гайде подъехал в изящном фаэтоне полковник Гришин. Он был в гусарском ментике, в расшитых гусарских штанах, встав на подножку фаэтона, вскинув руку к козырьку, Гришин прокричал:
— Господин начальник чешского корпуса! Позвольте поприветствовать вас от имени созданной мною сибирской освободительной армии! Мы соединим наши усилия в создании подлинно свободной Сибири. В этом я, полковник Гришин-Аламазов, клянусь перед святым собором, перед всеми томичами и перед нашими замечательными союзниками. Мы победим, ура!
По площади прокатилось «ура». Чехи его кричали с сильнейшим акцентом. Братья Пепеляевы, стоявшие неподалеку, переглянулись. Анатолий Николаевич тихо сказал Виктору:
— То, что он добавил к своей простой фамилии и другую, более красивую, это его дело. Но для чего рядиться гусаром? Не пойму. Гусары — это все же вчерашний день. Да и вообще, по военному образованию он — артиллерист… А в этого сибирского Наполеона Гайду я не верю. Он не сибиряк и не русак.
Одетый во фрак Василий Петрович Вытнов, член академии Христофора Колумба в Марселе, знаменитый винодел, в этот момент преподнес Рудольфу Гайде палаш дамасской стали с золотым эфесом, серебряной цепью и гербом Томска. На лезвии была выгравирована надпись «Рази и побеждай!» Томский винный король, разумеется, хотел, чтобы сей великолепный чех разил и побеждал тех самых комиссаров, которые чуть не заставили Василия Петровича добывать уголь в шахте. А это не такая уж завидная доля для человека, который завоевывал золотые медали на парижских выставках.
По-разному на Гайду смотрели томичи. Студенты и профессора в бело-зеленых кепи были сторонниками автономии Сибири. Как славно бы стать Томску столицей под бело-зеленым стягом! Но этот чех все же не Чехов. И даже не Гришин-Аламазов и не Пепеляев. Что он потребует за свои услуги, когда большевики будут окончательно побеждены? Подумать только! Он уже именует себя генералом, хотя совсем недавно был просто подпоручиком! Вошел в какой-то совет военнопленных, поднял их на бунт — вот и пожалуйста! Сибирский Наполеон!
На вид он не был великаном, хотя и не был карликом. Он не был красавцем, хотя и не был уродом. И все чехи выглядели как-то усредненно. Среди русских много белокурых выходцев из северных областей, немало и южан-брюнетов, были и с монголинкой в глазах, с раскосинкой. Татаро-монгольское иго сказалось. Да и вообще, люди, заселившие гигантскую территорию, не могут выглядеть одинаково. А чехи — могут. Все больше серые какие-то, шатены с бесцветными глазами, с округлыми лицами, на вид добродушные, но, как оказалось, и суровости в них достаточно.
Через день томские газеты сообщили, что Анатолий Пепеляев с Рудольфом Гайдой формируют в Томске сибирскую армию, в которую вошла подготовленная Анатолием Николаевичем первая штурмовая бригада. Утверждено знамя армии. Бело-зеленое, с золотой каймой и с золотым крестом в центре.


36. Двадцать люлек на веревках
Город убирал с улиц трупы. А ниже по течению Томи, у загородной пристани под названием Черемошники, вылавливали трупы расстрелянных большевиками людей. Выловили и Златомрежева. Начальник следственной команды изумился:
— Смотрите, священник, в рясе, с крестом!..
После опрошены были свидетели казни, составлены протоколы. Убитого священника погребли в ограде Богородицко-Алексеевского монастыря, и через неделю на том месте стоял уже массивный крест, и плита лежала, гранитная, с выбитой церковно-славянской вязью на ней.
Здесь привычно сгрудилась нищая братия, старицы и старики, и всякого рода оборванцы, встречая каждого входящего разнообразными жестами и возгласами, смысл которых был один.
Коля Зимний стоял возле надгробия, у подножия которого разместился Федька Салов со своими костылями и георгиевскими крестами. Федька раскачивался от скуки, повторяя нараспев занудливо и равнодушно:
— Он меня благословил! Век буду за него Бога молить. Да сгинут аспиды в геенне огненной…
Салов оброс бородой сверх меры, и глаза запали от тоски подневольности и постоянных попыток успокоения мятежной души низкопробной табачной брагой.
Коля почувствовал чью-то руку на плече. Обернулся. Увидел Фаддея Герасимовича.
— Праведники да утешатся на небеси, а нам грешным надо за них молиться. Я так и думал, что возле этой церкви тебя встречу.
— Здравствуйте, Фаддей Герасимович, я рад! Значит, не солгал Криворученко, действительно освободил вас. Обещал я помочь купить вам корову, помню, только к купцу за деньгами не сходил. Такая нынче круговерть…
Хромой старик взял его под руку, отвел от церкви в сторонку, сказал вполголоса:
— Мамка твоя на мой двор объявилась. Плакала и умоляла сказать ей, что с подкинутым младенчиком стало.
— Где она? — бледнея, воскликнул Коля.
— Не волнуйся ты так. Живет она на Войлочной заимке, у Бабинцева. Не отпускают ее. Вроде отступного просят, много потратились на нее…
Коля потупился.
— Непонятно все это. Я думал, что я сын офицера, даже, может, дворянина… Вы говорили, как нашли меня: пеленки на мне были дорогие, кружевные, да кольцо золотое к пальцу ниточкой привязано…
— Истинно так! Мамка твоя и вправду с офицером тебя нажила. Да только уехал он. Свой животик растущий она как-то утаила от всех на заимке, где вроде бы сердце тайгой лечила. Там тебя и родила, да к нам и подбросила. Потом выдали ее замуж. А родичи жениха — люди старого закона. После брачной ночи положено женскую рубаху на крыльцо вывешивать. Вывесили — ни одного красного пятнышка. Тут твою мамку и выгнали с позором. Пошла она топиться. А один жульман нырнул да и вытащил Анну Петровну, бедняжечку. Теперь у Бабинцева в услужении. И выпивать велят, и волю их исполнять. Где, говорит, мой сыночек, пусть придет, пусть спасет…
Лишь к началу осени Коле удалось изъять деньги у купца Туглакова. Тот, наконец, сказал, что обменял его царские деньги на «керенские» по курсу. И вручил Зимнему два тяжелых рулона.
— Во! — сказал Туглаков. — Новые! Чуешь, как краской пахнут? Еще даже не разрезанные. Сам будешь отрезать по надобности твоей.
— Да ходят ли эти деньги? — засомневался Коля. — Почему сменяли не на золото, как говорили?
— Золото народ спрятал. А деньги… Не сомневайся, «керенки» самые последние деньги, которые властями выпущены, стало быть, ходят. Иди, трать поскорей. Время дикое.
Коля тут же отнес один рулон «керенок» Фаддею Герасимовичу, чтобы старик купил себе корову. И попросил старика, чтобы тот отвел его на Войлочную заимку к матери Анне Петровне.
На заимке их встретили лаем огромные лохматые собаки. Некоторые лаяли из подворотен, а иные — с крыш небольших избушек. Немало собак бегало и по улице. Фаддей Герасимович хотел было подобрать палку побольше размером, но Коля воспротивился:
— Что вы! Это еще хуже! Сожрут вместе с палкой.
— Где здесь дом Бабинцева? — спросил Фаддей Герасимович старушку, сидевшую на лавочке.
— Бабинцева? — переспросила старушка, сунула в рот два пальца и оглушительно свистнула.
Тотчас появились два паренька в кепках набекрень, так, что один глаз был закрыт кепкой, а второй едва выглядывал из челки. Оба они сплюнули сквозь щели зубные, так что слюна длинной струйкой почти долетела до пришлых.
— Вам чего тут надо, фраера задрипанные? — спросил один паренек.
Второй достал из кармана финский ножик и стал пробовать острие на ногте.
— Я маму, Анну Петровну, видеть хочу. А она, как мне сказали, в доме Бабинцева живет, — вежливо сказал Коля.
— Мама твоя — бикса, в карты заиграна, а Бабинцев с тебя лапши настрогает!
— Зря вы так. Я маме деньги принес! — сказал Коля. — Вот, полный чемодан.
— Деньги? — оживился паренек и вынул из кармана финку. — Полный чемодан? Ну, это нам подфартило…
Оба паренька зашли так, чтобы отрезать пути отхода Коле и Фаддею Герасимовичу.
В этот момент вышел из-за ограды никто иной, как Аркашка Папафилов.
— Здравствуй, Аркадий! — поспешил поздороваться Коля. — Помоги мне с мамкой повидаться. А то тут парнишки какие-то с ножами…
Аркашка сказал парнишкам, чтобы сгинули. Они послушно ушли. Он подошел ближе и сказал:
— Чудак ты, Коля, разве можно лезть в пасть прямо к удаву?
— Мама меня искала, к моему приютскому дядьке приходила. Хочет, чтобы я ее забрал, вдвоем бы зажили. У меня теперь деньги есть.
— Деньги? — встрепенулся Аркашка. — Откуда? И ты сказал этим паренькам про это? Сколько у тебя?
Коля рассказал про Туглакова и «керенки».
— Уф-ф! — надул щеки Аркадий. — Отлегло! Айда в мою хазу.
Он зашагал к калитке, жестом пригашая следовать за ним. Коля последовал не без робости, но не верилось, что Аркашка, знакомый ему с детства, способен на что-то страшное, ну, шкодник он был, верно, но не более того. И мать видеть очень хотелось.
Они вошли в усадьбу, густо заросшую тополями, ветлой, боярышником, калиной, даже домов за ветвями было не видать. В глубине усадьбы виднелся рубленный из огромных бревен обширный дом. По обеим сторонам крыльца были устроены собачьи будки, такие, что могли бы служить жильем и человеку. Из будок выглядывали громадные цыганские волкодавы.
Аркашка шепнул:
— Не дай бог кому бы то ни было подойти близко к такой собачке. Их Бабинцев с щенячьего возраста обучает носы людям откусывать. Как? Просто. Помощник играет роль чужого. Надевает маску, входит в ворота, металлическая маска покрашена под цвет человечьей кожи, а спереди — вместо носа — гусиная лытка. После такой выучки они любому незнакомцу нос откусят в момент. Ясно? Но мы в дом Бабинцева не пойдем. Сначала в мою хавиру заглянем, я тебе кое-что покажу, а уж потом пойдем и к мамке твой, Анне Петровне.
Подошли к малой избушке. Аркашка сунул руку под крыльцо, что-то там дернул, и дверь сама собой отворилась.
— Секрет! — подмигнул Аркашка. — Вообще замков не держим, вор у вора не крадет, а чужие люди здесь не ходят.
В Аркашкиной избе, кроме топчана и пары табуреток, ничего не было — ни стола, ни шкафа, ни комода. Коля взглянул на стены и потолок и вздрогнул: все вокруг было обклеено рулонами «керенок».
— Усек? — повернулся к нему Аркашка. — Обои получаются хорошие. Ни на что иное эти деньги теперь не годны.
— Но почему? — упавшим голосом спросил Коля.
— Не принимают. И деньги директории не принимают. Только золото берут да еще царские. Сейчас в Омске правитель объявился, Колчак, он тоже деньги стал печатать, но их в Томске пока мало. Их брать народ тоже не рискует. Так что не на что тебе мамку выкупать из плена.
— Так она вправду заиграна? Неужто в карты играет?
— Еще как, здесь и научилась. Ну, айда!
Аркашка захлопнул дверь. И сказал Коле, оглядевшись по сторонам:
— Ты, видно, удивлен, что у меня на хазе ничего нет? Тут у нас дела пошли хилые. Раньше ворами дядя Вася правил, и все законы соблюдали. Но дядю Васю нашли в Ушайке с пером в боку. И как-то так вышло, что всем стал править Цусима. Жизни не стало. Я на бану дежурю, жизнью рискую, а Цусима у меня тут же добычу отбирает. Цусима, на что глаз положит, то и отдай ему: хоть картину, хоть икону, хоть ложки серебряные. Если добуду слам — все себе забирает! Вот и трудись тут зря. Я, конечно, тырю по разным углам в Томске, что только могу. Да разве это жизнь? Ходи да оглядывайся. Надоело! Надо самому деньгу заиметь и свою банду создать…
Они продирались через непроходимые заросли. Под ногами чавкали болотные кочки. И гнилью, и свежестью одновременно пахли здешние огромные лопухи. Растения-зонтики. Высоченная крапива. Заросли конопли. Хвощи, которые казались лапами спрутов, скользкие, усаженные жгутиками, присосками, обвивали лодыжки, не пускали… Неожиданно взору открылось продолговатое приземистое строение.
— Вальня, — сказал Аркашка. — Для отмазки в сенях войлок лежит, и бутыли с кислотой стоят. А дальше в хороминах — приют детский, и твоя мамка к малышне приставлена. Растит… Кого? Да воров будущих, карманников записных, кого же еще?
— Нет, — сказал Коля. — Не может быть!
— Может! — отвечал Аркадий, отворяя пинком дверь. — Еще как может! — повторил он, и тотчас раздался громкий детский плач.
— Тише, охламоны, дитят мне перебудили! — со скамьи навстречу пришельцам поднялась женщина. Дорогое шелковое платье на ней висело, как на вешалке, оно было явно размера на два больше, чем нужно. Пальцы женщины были унизаны серебряными и золотыми перстнями, лицо было бы красивым, если бы не запавшие глаза и не преждевременные морщины на лбу. С барским шелковым платьем никак не гармонировали стоптанные старые пимы, заправленные в калоши.
— Ну вот, это Анна Петровна, мамочка ваша ненаглядная, — изобразил Аркашка мушкетерский поклон.
Николай стоял, не зная, что сказать. Женщина вглядывалась в него минуту, другую, потом кинулась к нему, прижала к груди, слезы ее обожгли ему руки.
— Мама! Что же это? — только и сказал он, глядя на убогую обстановку длинного помещения. Десятка два корзин-люлек были закреплены на веревках, свисавших с потолка. В люльках лежали младенцы, у каждого была забинтована левая ручка.
— Пальцы на левой руке у каждого вырастут такими длинными, что в любой карман можно будет залезть без труда! — пояснил Аркашка.
— Но чьи это дети? — спросил Фаддей Герасимович.
— Дети всего человечества! — гордо ответил Аркашка. — Так учил нас отвечать покойный дядя Вася, царствие ему вечное в небесном шалмане. Цусима сказал, что построит на могиле дяди Васи крест, высотой до самого неба. Уже привезли штук пять длиннейших кедров, сучки обрубили, ошкуривают да сушат. Тут такие дела, а ты заладил: чьи дети, чьи дети!
— Но у них должны быть родители! — не унимался Фаддей Герасимович.
— Брось, камрад! — отвечал Аркашка. — Чем меньше знаешь, тем дольше живешь. Младенчиков у нас воруют специальные люди. Среди них и твоя матушка.
— Мама! — сказал Коля. — С деньгами меня купец обманул. Но я буду работать, я достану денег, я выкуплю тебя у Бабинцева, или у кого там еще? У Цусимы? Мы будем жить вместе, ты станешь иной.
Анна Петровна упала на колени.
— Прости, сынок! Я надеялась, я хотела хоть одним глазком на тебя посмотреть… А выкупать меня? Поздно. Я без кокаина жить не мыслю. Лучше уйди, не рви мне душу. Обещай потом ко мне на могилку приходить. Нет, не часто, только в родительский день… Да не говори ты мне про долгую жизнь, просто обещай, и все. Прости… Я не знаю, где теперь твой отец, жив ли… Ты прости да иди! Голову ломит…
Они вышли на воздух. Аркадий тихо сказал:
— Ее это болото так засосало — не вытянешь. И к младенцам, которых вырастила, привязалась она. Какого пола? Есть мальчишки, есть и девчонки, хотя их меньше. Но если девчонка — карманница — это первый класс. А нам надо смыться отсюда поскорее, пока на Цусиму не напоролись. Айда, айда! Вон Федька с работы шкандыляет, захватим и его с собой. И пойдем к ироду Туглакову, затолкаем ему «керенки» в жирный зад! Небось раскошелится!


37. Прощай, «Прощаль»!
Жена Степана Туглакова, Евдокия Федоровна, рвала волосы и выла, когда в их доме появились люди с улицы Миллионной, из штаба Союза русского народа, чей лозунг — «За веру, царя и отечество». Царя-то, говорят, уже нет, а общество осталось. И вот, солдат не солдат, но человек с ружьем, в богатой бобровой шапке, в новых сапогах, предъявил Степану мандат, в котором было сказано:
«Срочно! Совершенно секретно! Во имя спасения России и русского народа нужно срочно сплотиться и собрать средства для борьбы. Как нам известно, в доме у Степана Туглакова находится картина знаменитого ныне на Западе художника-футуриста Кармина. В интересах борьбы за дело русского народа предлагаю упомянутую картину у Туглакова изъять и тайно переправить со специальными экспедиторами в Петроград, по отдельно указанному мной адресу. Манасевич-Мануйлов».
Туглаков прочитал мандат. И строго сказал:
— Я большие деньги отдал за картину «Прощаль», и ваш Манасевич-Мануйлов мне не указ. У меня сын Савелий в битвах за русский народ погиб, слышите, баба моя ревмя ревет. Из Омска написали, что сейчас все похоронные команды на оборону города кинуты. Некому Савелия родителям доставить. По нынешним временам это непросто. Вот вы и помогли бы мне в этом, я ведь тоже русский человек.
Человек в полувоенной форме и собольей шапке скомандовал своим бородачам:
— Обыскать все, найти картину!
— Стрелять буду! — взъярился Туглаков, раскрывая шкатулку, в которой у него хранился револьвер.
Но бородачи тотчас наставили на него свои револьверы. Евдокия Федоровна от обиды взвыла еще громче. Союзнародцы картину увидели сразу же, в новом просторном зале, который Туглаков построил специально для обзора этого громадного полотна. От красных картину в сарае уберег, а от этих не спасся, выставил на показ. Вот тебе, бабушка, и юрьев день! Ай-ай-ай!..
Ярость в его душе еще кипела, когда в дом вошли новые посетители: Федька Салов на костылях, Аркашка в форме мотоциклиста, Фаддей Герасимович в старом солдатском мундире и Коля Зимний в хорошем костюме.
Аркашка принялся кричать:
— Как смели вы обмануть юношу, сироту, всучив ему никуда не годные «керенки», дав труху вместо денег! Давайте другие деньги, иначе мы вызовем полицию! — при этих словах Аркашка картинно принял позу сеятеля и начал посыпать полы «керенками».
Оглушенный несчастьями, валившимися на него одно за другим, Туглаков не гневался, сил не хватило. Он только сказал:
— Парень! Не вопи ты так. У нас сына Савелия убило. Лежит в Омске, а вывезти тело некому. Я дела бросить в такое время никак не могу, а баба разве это сумеет? Вы бы подрядились, съездили бы. Я тебя, Папафилов, знаю, ты шустрый.
— А сколько дашь? И опять же «керенками» платить будешь?
После этих слов Евдокия Федоровна вскочила с залитого ее слезами кресла:
— Какими «керенками»? Вот, возьмите! И это, и это! — она срывала с себя золотые серьги и кольца. — Продадите по дороге. Вернетесь, привезете сынка — еще дам столько же. Степушка! Дай царских тысяч двадцать, чтобы в вагоне-холодильнике место было для Савелюшки. Дай им и на проезд туда и обратно. Только не обманите мать! Вот этого юношу я знаю, сколько раз во Второвском пассаже у него туфли примеряла, скромный такой.
— Вот по знакомству-то вы его и обманули? — не удержался от упрека
Аркадий.
— Да не обманули. Кто ж знал, что «керенки» ходить перестанут? Вы мне Савелия привезите, я Коле все возмещу теми деньгами, которые будут в ходу. Клянусь! — воскликнул Туглаков.
На улице Аркадий сказал:
— Отлично все устроилось. И мне, да и Федьке надоело на Цусиму горб гнуть. Прокатимся. И Коля с нами. А Фаддей Герасимович пусть ждет, когда мы Савелия доставим. Туглаков рассчитается, тут и будет Фаддею Герасимовичу корова.
Кривыми улочками они вышли к Обрубу, перешли Каменный мост. Около моста стоял дом Банникова, глядящий окнами и на мост, и на Ушайку. В доме размещался трактир «Эрмитаж». Вдруг раздался треск, звон, в одно из трактирных окон выскочил рыжий еврей в черном лапсердаке, в сапогах с высокими голенищами, в лакированном картузе. Выскочил и завопил:
— Караул! Грабят!
Аркашка оживился:
— Айда! Поможем!
— Зачем связываться? — сказал Коля. — Нас не касается.
— Не скажи, в таком деле всегда поживиться можно! — крикнул Аркашка и побежал за рыжим. Из трактира выскочил плотный господин в котелке, вытянул вперед руку с револьвером и выстрелил пять раз подряд.
— Ложись! Ложись, мать вашу, дырок наделаю!
Аркашка остановился, рыжий присел.
— Ой, я ранетый!
Рыжий потрогал свой зад, поднял руку, растопырил пальцы, дрожащими губами залепетал:
— Ой, мокро, ой, я ранетый.
— Ты не ранетый, ты сранетый, — сказал Аркашка, ухватив рыжего за плечо. — Ты понюхай ладошку, воняет!..
Тут подбежал к ним плотный господин и крикнул:
— Все, которые прохожие, ко мне! Вяжите этого типа, и в свидетели пойдете! Я следователь по особо важным делам, фамилия моя Соколов. Беру Юровского Якова, цареубийцу…
— Ну, влипли! — сказал Аркашка и поспешил успокоить следователя: — Это не Яков Юровский, это Элия.
— Как Элия? — воскликнул Соколов. — Вот у меня его фотопортрет. Это есть государственный преступник, цареубийца, Яков Юровский.
— Нет, я есть Элия! — ныл обвонявшийся ювелир. — Янкель — да, я похож на Янкеля, ведь мы родные братья, но почему я должен отвечать за него, если я его уже столько лет не видел?
— В участок, в участок! — шумела толпа. — Там разберут…
Волей-неволей пришлось Коле, Аркашке, Федору и Фаддею Герасимовичу идти в участок свидетелями. Туда же по требованию Соколова был доставлен раввин хоральной синагоги Моисей Певзнер. Соколов ему сказал строго:
— Ну, говори, как перед своим еврейским богом, это сидит на лавке — кто?
— Говорю, как перед богом, совершенно ответственно заявляю, что это есть ювелир Элия Юровский… А что до Якова, то если он и бывал в синагоге, то не при мне, а при прежнем раввине Бер-Левине. Я вам скажу, из этого Бер-Левина такой же раввин, как из моей мамы — папа римский! Так вот, Яков потом ездил в Германию и там принял лютеранство. А это такая гадость, что сто раз тьфу! А сейчас Яшка в Екатеринбурге стал атеистом. А это уже такая гадость, что сотни тысяч раз тьфу-тьфу!
— Ты много болтаешь. Ты мне поклянись, что это на лавке сидит не Яков, вот же портрет, как две капли воды…
— Да они братья, потому и похожи. Но здесь на лавке сидит — Элия. Он мой прихожанин, мне ли не знать. Но вы же всегда имеете прекрасную возможность вызвать сюда маму Юровских, она их рожала, она и может вам ответственно заявить, что здесь находится ее Элия и никто другой.
— Всех свидетелей задержать до конца расследования! — приказал Соколов. Он уже давно разыскивал в Томске следы цареубийцы, и теперь ему показалось, что дело сдвинулось с мертвой точки. Вот именно — с мертвой. Смертельное дело-то.
Аркашка заблажил, взмолился:
— Ваше благородие! Мы должны ехать в Омск, там лежит в леднике труп погибшего геройского юнкера. Барыня-купчиха нас туда отправляет. Нам никак нельзя сегодня здесь задерживаться. Вы хоть барыню спросите…
— Ладно! — сказал Соколов. — Пусть старик сходит за этой барыней. А пока остальных приказываю запереть вместе с Элией.
— Фаддей Герасимович! — крикнул Аркашка. — Пусть барыня бежит сюда быстрее ветра, если хочет, чтобы мы сегодня же отправились за ее покойничком Савелием!
И получаса не прошло, а возле участка остановилась сверкающая лаком коляска, запряженная двумя орловскими рысаками. Евдокия Федоровна тотчас направилась к следователю. Потихоньку подталкивая к следовательской папке пятисотрублевую купюру, с изображенным на ней императором Петром Первым, она плачущим голосом вещала:
— Мой Савелий, мой мальчик погиб, его убили красные изверги. А ему всего восемнадцать лет было. Он хоть купецкого рода, но решил стать офицером, чтобы отдать жизнь борьбе с красными бандитами, вы понимаете… А этот молодой человек, Аркаша Папафилов, не имеет никакого отношения к Юровским. Он православный, русский. Он взялся с другом, ветераном русско-германской войны, доставить мне тело покойного сына. Поймите материнское сердце…
Пока она все это говорила, пятисотрублевый Петр Первый тихонько полз к следовательской папке, одним краем углубился в нее. Следователь подтолкнул его холеным пальцем, и Петр Первый исчез в папке, успев укоризненно глянуть одним глазом на оскоромившегося чиновника.
— Барыня! — сказал Аркашка. — Вот еще Коля Зимний, сын офицера, он хочет в юнкерское училище поступать, он освоит военную науку и отомстит краснопузым за бедного Савелия…
Соколов проверил документы у Коли, Аркадия, Федьки Салова и отпустил их с барыней.
Через полчаса они ехали в туглаковском ландо в сторону вокзала. В предвкушении приключений приятной жизни смеялся Аркашка, с улыбкой ехал и герой войны Федька Салов, его кресты и медали звенели на широкой груди. Рядом, пригорюнившись, сидел Коля Зимний. Не такой ему рисовалась встреча с родной матушкой. Он долгие годы мечтал об этой встрече. И что же? Ему было жаль мать, себя и всех на свете людей. Ну почему, почему большинство людей несчастливы? Кто это так устраивает? Или оно само так устраивается?
Они поспели как раз к отправлению поезда. Разместились в господском вагоне. И когда поезд тронулся, Туглачиха помахала им своим надушенным платочком. И перрон вместе с ней побежал в противоположную сторону и скрылся. Поезд мгновенно окунулся в теплую ночь, и в свете луны было не понять, то ли в ложбинах стелется дым паровоза, то ли туман.
А в ночном Томске, в здании охранки, светилось окно на втором этаже. В маленькой комнате сидел за письменным столом следователь Соколов, расстегнув сюртук и закурив сигару, писал донесение. Теперь он имел уже результаты, позволявшие писать донесение. В его душе воцарился покой и порядок. Расследование идет своим чередом, документы копятся. Он не зря ест хлеб. Он разоблачит цареубийц, и его имя навсегда будет вписано золотыми буквами в историю России.
Перо бежало по бумаге и выводило аккуратные строки:
«За две недели мной выслежено и арестовано 80 дезертиров. Проведены важнейшие акции:
а) открыт, выслежен и арестован по требованию контрразведки при ставке Верховного правителя брат непосредственного физического убийцы государя императора и его семьи Якова Юровского Илья Юровский;
б) ликвидированы эсеровские организации в г. Томске. Арестованы Пятницкий, Петрова, Аржанников и др. Дознание и дальнейшие аресты производятся;
в) по городу Томску арестовано 180 человек по подозрению в подготовке большевистского мятежа. После более обстоятельных допросов арестованные будут этапированы в Омск для дальнейшего расследования…»


38. Король поэтов и другие
Пока следователь писал, пока чернила высыхали на бумаге, во всей огромной России происходили самые различные, порой значительные, а порой пустяковые события. Впрочем, что такое пустяк? Кто-то просто в вагонное окно смотрит. Вот один поручик округу разглядывает в трофейный немецкий бинокль. Но и в такой бинокль не разглядишь никаких подробностей странной российской жизни, ее и вблизи-то не поймешь, а издалека — тем более.
Тем временем поезд, пробирающийся через бескрайние Барабинские степи, несет Колю Зимнего и его спутников в неведомые дали, сквозь неведомый простор. Пожухлая трава усыпана уже снежной крупой, березки потеряли листву, словно застыдились чего-то. Живыми стрелками, указывающими своими остриями на юг, пролетели над степью журавли.
Всякий, кто имеет крылья, улетает от зимы и бескормицы. У-у! Как воет ледяной ветер в поблекших, безжизненных просторах. Именно в этих краях родилась надрывающая душу песня про замерзающего в глухой степи ямщика. Нынче в поезде не замерзнешь. Слава Богу, проводники натопили. Уголь по дороге из вагонов-углярок воруют. Россия не обеднеет. Шалишь! И грабили ее не раз, и убивали, а она, как ванька-встанька, вновь всякий раз поднималась. Что ей ведро угля!
Коля Зимний читает газету, а одним глазом с ужасом смотрит, как его товарищи Аркашка да Федька пьют водку. Четверть распочали. Можно, конечно, пить по-разному. Купить махонький такой пузырек. В народе мерзавчиком зовется. А почему? Ты им не напьешься, только языком по нёбу водку размажешь. И передернет тебя от сивушного запаха. Ну как не мерзавчик? Он и есть. Другое дело — чекушка. Это уже стакан водки. Но даже если пить одному, одной и не хватит. Пол-литра — более серьезная вещь. Но — не очень надежно. Только в охотку войдешь, буфет закроют, и тогда — хоть матушку-репку пой. А вот четверть — это солидно. Стоит она на вагонном столике — душа радуется. Нацедили по полстакашка, выпили, а вроде бы в бутыли и не убыло. Спокойно можно пить. Без оглядки. Четверть — серьезный сосуд. Правда, и цена ей по нынешним временам серьезная.
На закусь мужики в буфете шоколаду купили, на какой-то остановке у бабок ведро соленых огурцов оторвали, три горбушки ржаного хлеба, несколько пластов розового сала. На большее у них фантазии не хватило. Но все равно много денег уже истратили, из тех, что купчиха на проезд дала. Этак дело пойдет, за какие шиши обратно поедут? Да ведь надо еще и покойника в специальный вагон определять, а за это особая плата полагается. Немалая плата, видимо. Но они наслаждаются свободой, покоем, вагонной качкой. Словно мама их в люльке качает. Да и то сказать: не старые еще. Многое впереди. В таком возрасте и беда не беда, и семь бед — один ответ. А на всякий непредвиденный случай Аркашка захватил с собой в дорогу алый чемоданный футляр. На обратном пути можно будет немножко и подработать своим законным чемоданным ремеслом, если денег не хватит.
Табачный дым, запах сивухи, бряцанье баклажки, смех. Аркашка Папафилов вместе с Федькой закусывали водку огромными ломтями сала.
— Лопай, Салов, сало! — балагурил Аркашка.
— Николай Иванович, откушайте сальца! — пригласил Федька Колю. — Не погребуйте, ведь вместе в психичке страдали.
Коля сделал вид, что спит. Переживания последних дней совершенно измучили его. Он думал, мысленно оглядывался назад, пытался заглядывать в будущее, но оно было таким неясным. Хотелось верить.
Странности прошедшего лета и осени клубились снеговыми тучами за окном. Впервые Николай уехал из родного города. До Новониколаевска за окошком мелькала тайга, похожая на томскую, а после начались бесконечные степные просторы в снежных вихрях, унылый, однообразный пейзаж. Только ветер свистел по степи, да паровоз покрикивал дурным голосом и на поворотах рассыпал по округе горячие искры. Иногда на откосах можно было видеть надпись: «Закрой поддувало!»
— Закрой поддувало! — закричал Аркашка на Федьку Салова. — Эдак ты один все сало сожрешь. Знай, молотит…
В это время в Омске, в хорошем большом доме, Александр Васильевич Колчак думу думает. Вокруг него — нерусские генералы, тоже думают. Заботятся. Хотя, по правде говоря, на кой хрен вся их забота? Ну да им большевики не нравятся, как и адмиралу. Помогать приехали. Но генералы-то здесь, а войск-то не видно.
Далеко-далеко возле Перми с красными бандами бьется бравый генерал Анатолий Пепеляев. Новое звание получил только что. Зовут его солдаты: брат-генерал! Доступный, простой, под честное слово красноармейцев отпускает. Скажет ему пленный, что он крестьянин простой, мобилизовали, отпусти, сроду больше винтовку в руки не возьму… И отпускал! Но зато в бою врага не щадил.
А со своими солдатами ночевал у костра, пел на привале песни, подражал Суворову. Не зря его еще за войну с германцем царь Николай отметил личным георгиевским оружием. Убили подлые людишки царя-батюшку, а брату-генералу приходится со своими же русскими людьми воевать.
Хорошо все продумал генерал под Пермью. По первому снегу сибирские лыжники-пепеляевцы обошли в пурге грозный кронштадтский полк и ударили в тыл и сбоку. Погнали в полынью. Захватили мост, а затем и город. Трофеи: множество пушек, сто новеньких сияющих в машинном масле паровозов, несколько бронепоездов…
А нашим путешественникам в вагоне влажно и жарко, водка делает их веселыми, вальяжными. Все трын-трава, и море по колено. Мелькнули ели, пихты, сосны, кедры. Ушла с неба луна. И все на многие версты вперед укрыла своим странным темным и непрозрачным покрывалом ночь. Подождем рассвета…
В Омске поезд почему-то остановился на товарной станции. Кондукторы на недоуменные вопросы пассажиров отвечали коротко:
— Таков приказ. Быстро освобождайте вагоны!
Аркашка Папафилов и Федька Салов вышли из вагона, неся с собой остатки огурцов и опустевшую до дна четверть.
Оглядывались по сторонам, ища глазами магазин или трактир. Но ничего подобного поблизости не было. На странную станцию их привезли. Высоко на черной горе пыхтел паровоз, и казалось, сейчас свалится прямо на голову приезжим. Здесь, внизу, возле поезда, сновали мужики с масленками и разными инструментами, один шел вдоль состава, постукивая по колесам молотком с длинной рукояткой.
— Это что? — спросил его Аркашка.
— Где что?
— Ну, вокруг вообще.
— Это Карлушка, — отвечал чумазый работник железной дороги.
— А Колчак где?
— Ко-олчак? — иронично спросил рабочий. — Вон в ту дыру лезь, будет тебе Колчак.
Пошли через маленький темный тоннель. Угольная пыль скрипела на зубах. Им сказали, что единственный путь с товарной станции в город — через этот тоннель.
— Дыра! Преисподняя! — ругнулся Аркашка.
— А вот и черти! — отозвался кто-то басом из темноты.
Что-то замелькало во тьме. Коля взмахнул руками, почувствовав страшный удар в подбородок.
— Инвалида бьют, сволочи! — послышался голос Федьки Салова. — А вот я вас четвертью по окаянной башке!
— Это не чемодан! Это не чемодан, говорю тебе, падла! Ну что рвешь? Там пусто! — визжал Аркашка. — Я сам вор, пойми, к кому лезешь!
Хрип. Хрюк. Хряск. Лязг. Топот…
— Кастеты у них, — сказал Аркашка. — Оглушили сволочи, а то бы я ни в жисть не дался. И что теперь? И документы, и деньги — все забрали бандюги хреновы. И пальто сняли. И как же без обманного чемодана теперь жить стану?
— Ой-ой-ой! — ныл Салов. — Четверть об них разбил, шинель сняли, все мои кресты с гимнастерки сорвали, даже костыль унесли, теперь мне как милостыньку просить, если меня всех георгиевских крестов махом лишили? Да и вообще, без шинели холодно, простыть можно.
Салов выломал подходящую палку из старого тына и захромал, опираясь на нее.
— Как же Савелия теперь к матушке отвезти? Без денег, без всего? — спросил Коля.
— Как, как? — отозвался Аркашка. — Сам думаю.
Они вышли на свет божий из подземелья. Редкие снежинки падали с белесых небес, и леденящий ветер завывал в проулках. Возле сквера они увидели огромную толпу, с забора взывали плакаты: «Сегодня в 11 утра Председатель Земного Шара, известный поэт всего мира и города Омска Антон Сорокин будет раздавать на этом месте подарки всем желающим!!!»
— Сколько сейчас времени? — спросил Коля Аркадия.
— Об этом надо спрашивать тех неизвестных, которые сняли с меня часы! — сердито ответил Аркашка и крикнул в толпу: — Граждане! Сколько теперь времени?
— Без двух минут одиннадцать! Сейчас, наверное, начнется.
Толпа зашевелилась, сгрудилась. Появился сутулый человек в очках и шляпе, окруженный расхристанными молодыми людьми. Один молодой человек был завернут в скатерть с кисточками, а на голове имел ночной горшок, повернутый ручкой вперед. Увенчанный горшком воздел руки вверх и завопил:
— Сейчас осчастливит вас Сорокин Антон Семенович. Всемирно известный ясновидец, вещун, автор книг «Настоящее», «Смертельно раненые», «Золото», «Жертвам войны». Кто не мечтает иметь книгу Антона Сорокина, друга сиамского короля, короля поэтов и верховного махараджи прозаиков? Подарки, подарки, подарки! Антон Сорокин! Антон Сорокин!..
Десятки рук потянулись за подарками. Ими оказались старые журналы с рассказом писателя и его огромные фотопортреты.
— Я думал, он колбасу раздавать будет, — разочарованно сказал Федька Салов.
— Он, видно, колбасы и сам сто лет уже не пробовал, — отвечал Аркашка. — Ты посмотри на него: кожа и кости. Но один его портрет я возьму на всякий случай…
Они пошли, хлопая себя по груди и по ногам, стараясь таким образом согреться. Долго блуждали по городу, пока нашли воинский морг. Медицинский начальник при морге был пьян, дремал, слушая сбивчивые объяснения Аркашки, который нес всякую чушь о том, что для купеческого сына откуплен целый холодильный вагон, им бы только довезти покойного до станции.
— Повозок нет! — сказал, как отрезал, начальник, икнул и крикнул санитару: — Нефедыч, выдай им тело, ну, который молодой юнкер, Савелий, что ли? Телеграммы все, телеграммы от матери из Томска. Дай мужикам старую клеенку, до вокзала донесут… Н-ну, чтоб не видно, рогожкой оберни. Скоро тут уже во дворе штабелями будем складывать, не до церемоний. Пусть волокут. Место освободится.
Санитар был тоже нетрезв, жестом пригласил за собой. Спускались по крутой лестнице вниз, в стужу, которая была посильнее уличной, вошли в таинственный полумрак, в запахи формалина, карболки и спирта. Санитар шел вдоль стеллажа, светя себе карбидной лампой. Откинул клеенку, заробевшие Федька, Николай и Аркашка увидели молодого паренька в солдатских погонах, чуть заметное пятнышко было на виске, и все. А так, словно бы просто заснул юноша. Но все же, казалось, что-то нездешнее уже исходило от тела. Друзья задрожали уже не только от холода. Первым опомнился Аркашка.
— Вы что нам выдаете? — закричал он сердито. — Какие клеенки, рогожки? Юнкер к вам обмундированный попал, где теплое обмундирование? Шинель где?
— Так ведь, когда попал, никакой шинели на нем не было, может, в бою разжарило его, он шинель где-то и скинул, — оправдывался санитар.
— Как бы не так! — завопил Аркашка. — Шинель военные не бросают, когда тепло, они скатку через плечо носят. Служили, знаем! Обмана не допустим, до Колчака дойдем!
Коле было жаль Савелия, жаль и мать-барыню. И он не представлял, как теперь смогут эти двое его друзей доставить Савелия в Томск, ведь не ближний свет, и нет денег, чтобы гроб заказать, и нет денег за вагон-холодильник заплатить.
Похмельный начальник морга, устав от Аркашкиного крика, приказал санитару выдать в придачу к трупу еще и шинель. С великим трудом надели на мертвого Савелия шинель, перепоясали его ремнем. Взяли под руки, потащили, как пьяного.
Они шли незнакомой красивой улицей, когда их остановил полковник.
— Ни с места! — гаркнул он. — Стоять, не двигаться! Куда это вы упившегося тянете? Его надо к коменданту, чтобы посадил в холодную.
Аркашке стало смешно: ведь они только что вытащили Савелия из такого холода, что лучше не бывает.
— Веселишься? — возмутился полковник. — А что это у тебя из-за пазухи выглядывает? — выдернул он из разреза пиджака Аркадия недавно полученный в подарок портрет. — Так-с! Друзья государственного преступника, который печатает в газетах подлые пасквили под названием «Скандалы Колчаку»? Члены шайки Антона Сорокина! Надо немедля вас отвести в контрразведку. Сейчас сдам первому же патрулю.
Новая папаха офицера сияла, усы топорщились, сапоги скрипели.
В голове Николая Зимнего вертелись странные мысли: почему папаха, а не мамаха? Папаха — от слова папаша, наверное, в смысле — командир, отец.
— Нас не надо сдавать патрулю! — воскликнул Коля. — Мы приехали из Томска по просьбе несчастной матери убитого в бою юнкера. Мы должны доставить ей тело павшего в бою сына. Нас обокрали.
Коля вкратце обрисовал офицеру положение, в которое попала троица. И пояснил наличие у них портрета друга сиамского короля:
— Портреты Сорокин сегодня раздавал возле сквера всем желающим. Мы не знали, что этот человек вне закона. Там была афиша, что он король поэтов. А мы ведь не здешние.
Полковник внимательно осмотрел всех троих. Потом отрывисто и решительно скомандовал:
— Эти двое доставят тело убиенного матери. А ты должен мстить за безвременно ушедшего юного товарища. На лыжах ходишь? Грамотен? Включаю тебя в создаваемую мною летучую разведгруппу. Твой отец кто?
— Был офицером, — смущенно сказал Коля и подумал: вот, теперь полковник начнет допытываться про звание отца, и куда он делся. А сказать-то Коле нечего.
Но тот сказал, как отрубил:
— Значит, погиб? Тебе продолжать его дело! Россия в опасности! После первого же боя, если ты не трус, представлю в подпоручики. Продолжишь дело отца.
Глаза полковника сияли от бессонницы и выпитого в большом количестве коньяка.
— Как же мы-то вдвоем останемся? — затянул Федька Салов. — Тяжело ведь таскать тело будет!
— На поезд бего-ом марш! — скомандовал полковник, расстегивая кобуру. — За невыполнение приказа расстрел на месте!
«Папаха-мамаха!» — крутилось у Коли в голове.
— Господин полковник, — сказал Коля, — я-то хотел ехать в Екатеринбург, поступать в юнкерское училище.
— Училище, училище! — раздраженно воскликнул офицер. — Его эвакуировали оттуда к чертовой матери! Ты нужен мне! В бою быстрее научишься. Без всяких телячьих нежностей. И быстрее в чины пойдешь…
Аркашка и Федька удалялись со страшной ношей к вокзалу мелкой рысью.
— Пропали, пропали! — хрипел на ходу хромоногий Федька. — Сгинем в чужом краю, либо в армию к Колчаку загребут, как Колю. Я хоть без ноги, все равно забрить могут, ездовым при лошади. И в Томск показываться нельзя. Ведь эта барыня непростая. Приедем без ее сына, сгноит в тюрьме.
— Не ной, — сказал Аркашка. — Довезем за милую душу, айда в вокзал!
Увидев свободное место на лавке, Салов сказал:
— Присядем тута?
— Молчи! — оборвал его Аркашка.
Он оглядывал залу очень пристально, как художник выбирает деревцо или кустик, который хочет перенести на свой холст.
— Есть! — сказал он вполголоса. И показал глазами на приличного господина с небольшим баулом, сидевшего возле двери, которая вела на перрон. — Разрешите присоседиться? — сказал он господину с радушной улыбкой. — Вы, наверное, на юг едете?
— Вовсе нет. Я еду на север, мне в Тюмень надо, — ответствовал господин, освобождая место на лавке.
Федька и Аркашка поспешили перетащить Савелия, подняв воротник шинели так, что он скрывал лицо, а шапку надвинули на нос.
— Очень интересно, но ведь и мы едем в Тюмень! — обрадовался Аркашка. — Я — Аркадий Петрович, а это — Федор Иванович, пьяного зовут Савелием, человеком станет, когда в поезде отоспится. А вас как звать-величать?
— Я — Николай Васильевич. Что, товарищ подгулял?
— Да, отпуск ему дали, вот на радостях и нахлебался. Тут еще какое дело, Николай Васильевич: мы так спешили на поезд, что даже верхнюю одежду в гостинице забыли, успели только позавтракать, но не посетили, прошу прощения, клозет. Вы не присмотрите за нашим спящим другом? Тут ведь спящего в момент обокрасть могут. Мы мигом обернемся, мы бегом…
— Что ж, пожалуйста, можете на меня совершенно положиться. Впрочем, вы могли бы сходить по очереди…
— Какое там! — вскричал Аркашка, поднимая Федьку с лавки за ворот. — Мы оба уже в такой стадии, что ждать больше нельзя.
И потащил за собой ничего не соображавшего Салова. Зашли в клозетную, и Салов укорил Аркашку:
— Меня-то зачем было тянуть? Я ведь и не хочу вовсе.
— Думаешь, я хочу? — Аркашка рассмеялся. — Ты, главное, молчи. Смолчал, и — молодец.
Постояли немного в отхожем и вернулись туда, где сидел Николай Васильевич.
— Уф! Словно гора с плеч свалилась! — сказал Аркашка.
Николай Васильевич взглянул на часы и сказал:
— Время до поезда еще есть, да и опаздывают нынче все поезда. Отлучусь и я на минутку в те же палестины, а вы, сделайте одолжение, поберегите мой баул.
— Ну, о чем речь! — сказал Аркашка, поудобнее устраиваясь на лавке. — Вы все же долго там не задерживайтесь, чтобы на поезд не опоздать.
Только беспечный господин скрылся за дверью вокзального клозета, Аркашка схватил баул и страшным шепотом приказал Федьке:
— Поворачивайся, скотина, хватай Савелия. Поволокли, раз!
Они выскочили на перрон. Аркашка побежал, покрикивая на ходу на Федьку:
— Вперед! Вон третий вагон, офицерский, туда….
— А пустят?
— Чай, не с пустыми руками.
— Это уж точно, точненько, полные руки всего. Врагу такого не пожелаю, — заныл Федька.
— Молчи, гад! — урезонил его Аркашка. — Ну-ка, пролазим на следующий путь под этим товарняком! Быстро! Чего смотришь? Хватай Савелия под руки, и пошли, поволокли. Эк, напился, так напился. Маленький, а тяжелый какой.
Федька взял тело Савелия под руку, почувствовал его одеревенелость, потусторонность. То ли рука, то ли полено. И холод от нее. Заныло под ложечкой… Господи! Да лучше всю жизнь на психе сидеть, чем такие неудобства переживать. На психе кормили, поили, курева можно было достать, даже выпить иногда. И черт его заставил с той психи сбежать, а потом еще и милостыню просить. Думал: легкий заработок — а попал к ворам в лапы.
— Ты тащи давай, что, сил совсем лишился? — окликнул его Аркашка.
Через десяток минут они уже подняли тело на площадку воинского вагона. Проводник спросил билеты.
— Мил-человек, — сказал Аркашка, — какие билеты? Нам парня в отпуск проводить надо. Запил голубчик, сам домой на побывку к маме не доедет без нас…
Аркашка расстегнул баул, пошарил в нем и сунул в руки проводнику шелковое мужское белье.
— Только до станции Тайга. Сам понимаешь, воина сопровождаем на побывку.
— Что-то мало, — хмуро сказал кондуктор. — Опять же пьяного в вагон… Бузу поднимет, отвечай потом за него.
— Так ведь шелк даем. Сам понимаешь, нынче вши кругом, а на шелк они не садятся. Французский шик! Да мы потом добавим… А насчет пьяного — не волнуйся. Он вообще смирный, ну, глотнул лишку, с кем не бывает?
— Ладно. Займите места в конце вагона, возле туалета, там офицеры ездить брезгуют. И чтобы никакой пьянки и громкого разговора. Господ возим!
— Понимаем! — успокоил его Аркашка. — Сами военные. Только отвоевали уже, по ранению списаны.
Прошли в дальний конец вагона. Савелия усадили, прислонив к стенке и положив голову на столик. Уснул, дескать, парень, и все тут. Аркашке не терпелось проверить содержимое баула. Он шепнул:
— Савелий все равно спит. Не заскучает. Давай-ка выйдем в тамбур, добычу раздербаним, да заодно и покурим…
Вышли в тамбур, закурили. Аркашка нашел в бауле еще две пары шелкового белья, яблочный пирог в белой тряпице, отварную курицу в промасленной бумаге, серебряный портсигар, в котором были папиросы «Дюбек». Было там и две бутылки первосортного коньяка знаменитого винного завода Шустова. Протянул бутылку Федьке, обозначив на ней метку пальцем:
— Тяни досюда.
Федька запрокинул голову и забулькал коньяком. Тем временем паровоз прокричал отходную, и застучали колеса — все быстрее, быстрее…
— Ну, прощай Омск! Век бы тебя не видать! — сказал Аркашка и вдруг воскликнул: — Эй! Ты уже метку перешел! — и выдернул у Федьки бутылку, как соску у младенца.
Выпив свою долю, Аркашка размечтался. Довезти бы этого Савелия в Томск. Получить с барыньки обещанное. И можно будет погулять по кабакам, девок хороших поиметь, да подобрать себе подельщиков сильных, молодых, свою отдельную шайку организовать. Тогда и Цусима не сунется. А как с Федькой быть? Да очень просто! Ему дать на водку да на новые костыли. Да выпилить несколько георгиевских крестов, надфилечками, повозиться с оловом, с пайкой. Кресты самодельные на грудь Федьке навесить, пусть доходами делится…
Аркашка и Федька вернулись в вагон и… не нашли на своем месте Савелия! Там сидели два солдата, пили водку и закусывали хлебом с тюлькой.
— А где же Савелий, который тут был? — воскликнул ошеломленный Федька. — Вы куда его дели?
— Никуда мы его не дели! — сказал рыжий, веснушчатый. — Ваш друг сказал, что покурить пошел, да что-то не возвращается.
— Он ска-азал? — протянул Аркашка. — Он ска-азал?.. Да как же он мог сказать, если он покойник? Покойники вообще не курят. Им сам адмирал Колчак курить запретил!
Видя, как изменились лица солдат, Аркашка добавил уже вполголоса:
— Вот что, мужики! Этого Савелия нам заказала томская барынька из омского морга к ней доставить. И золотом обещала заплатить. Это ее сынок. В Омске нас обобрали. Гроб не на что купить. Решили Савелия просто в вагоне везти. Говорите правду: куда он делся?
Конапатый сообщил свистящим шепотом:
— Нас полковник послал отвезти коллекцию самоцветов в Каинск, где его жена находится. В Омске-то нынче неспокойно. Да. Чемодан с камнями тяжеленный, стал я на верхнюю полку поднимать, не удержал, он трахнул вашего Савелия по темечку. Видим: умер! Ну, мы схватили его под руки, поволокли в тамбур под видом пьяного, мол, пусть проветрится, а там и спихнули с поезда.
— Твою мать! — сказал Аркадий. — Минут двадцать прошло? Так? Берите чемодан с камнями, и айда все вместе Савелия выручать, друг у меня хромой, один я не справлюсь.
Рыжий-конопатый почесал затылок, сказал:
— В этом чемодане пуда три или боле. С ним бегать-прыгать не приходится. Пусть Васька везет чемодан в Каинск. А я, так и быть, с вами пойду: моя вина, мне и пропадать. Между прочим, меня Степкой кличут.
Рыжий пожал руку Ваське, допил водку, лихо нахлобучил косматую шапку и, впереди всех, помчал в тамбур. Там он достал из кармана целую связку ключей. Отпер поездную дверь. Стоял, вглядывался в метель, потом сказал:
— Как поворот будет, так и прыгаем. На повороте он ход сбавляет.
— Смотрю, ты похож на меня, — сказал Аркашка, — недаром мы оба
рыжие.
— Там разберемся! — отвечал Степка. — Ну, господи благослови!..


39. Друг сиамского короля
Выручальщики покойника спрыгнули с поезда вполне благополучно. Машинист на крутом повороте так замедлил ход, что поезд можно было догнать простым скорым шагом.
— Слава тебе господи! — перекрестился Федька после удачного прыжка с поезда. — Мог бы вторую ногу повредить, тогда бы — хана.
— Это сколько же верст успел поезд отмахать после того, как вы нашего Савелия скинули? — сказал Аркашка, озирая засыпанную снегом безжизненную равнину. Кочки, присыпанные снегом, — до самого горизонта. Все безжизненно, только возле железнодорожной колеи снег почернел от угольной пыли.
— Верст десять, пожалуй, — задумчиво сказал Степан.
— Хорошо, если десять. Ты хоть в шинельке, а мы с Федькой раздеты, да еще он хромой. Ну, брат, я тебя загрызу, ежели пока мы шкандыбаем, нашего Логу волки слопают. Что тогда я скажу его несчастной матери, генеральше?
Степан испуганно моргал:
— Мы же не нарочно…
Они пошли в неизвестность. Шпалы имели ту особенность, что располагались то шире, то уже. Шагать по ним неудобно, и ступать мимо тоже нехорошо: того гляди, запнешься. Особенно был удручен охромевший Федька. Аркашка на ходу матерился, причем ругательства не повторялись ни разу, он имел такой запас, что хватило бы материться до самого Омска.
И полчаса не прошло, а они уже выбились из сил. Аркашка схватил за ворот Степана:
— Вытряхайся из шинельки! По очереди будем в ней щеголять! Сейчас моя очередь, потом Федьке поносить дам, а ты пока померзни.
А через минуту за поворотам они увидели несколько длинных глинобитных мазанок, каменную железнодорожную будку и один деревянный дом. От этого поселения к нашим путникам с громким лаем мчались огромные лохматые псы.
На крыльцо дома выбежал человек в форме железнодорожника, свистнул собак, они немедленно побежали обратно. Черно-шинельный человек вглядывался в путников. А когда они приблизились, строго спросил:
— Кто такие? Документы есть?
Аркашка торопливо пояснил, что они ездили в Омск за трупом убиенного томского юнкера Савелия. Но в тоннеле под названием Карлушка их раздели и деньги и документы забрали. Повезли покойника прямо в купе поезда, и вышло, что на мертвого Савелия солдаты уронили чемодан, испугались, что зашибли его, да и скинули на ходу. Теперь вот они сами слезли с поезда, ищут Савелия.
— Так ты из Томска? — сказал железнодорожник. — Опиши-ка мне, братец, Второвский пассаж.
— Как не знать мне пассаж? — обрадовался Аркадий. — Как не знать, я там дамочкам туфельки примерял, когда на приказчика учился. Второв Николай Александрович лично экзаменовал меня в младшие приказчики. Строгий человек, но справедливый.
Аркашка описал общежитие учеников приказчиков, рассказал о том, как парнишки смотрели в окна напротив, потому что там иногда появлялись полуголые артистки женского румынского оркестра. Рассказал и о графе Загорском, погубителе прекрасных жительниц Томска. И про огромный градусник Реомюра, и про музыкальный магазин.
— Достаточно! Я вижу, что вы именно те, за кого себя выдаете. Идемте в дом, — сказал железнодорожник, — а то вы, видать, озябли.
Железнодорожника звали Петром Константиновичем, он был начальником полустанка. И выслушав грустную историю путешественников, заявил, что обязательно им поможет. Еще бы! Он был одним из главных помощников Второва! Живал в Томске, а потом вместе с хозяином отбыл в Москву. Знал он и купчиху Туглакову, мать Савелия.
— Гора с горой не сходится, гора с горой! — радовался Аркашка.
— Ну, быстренько хлопните по полстаканчика самогону, возьмите по шмату сала. Я дам вам свои старые шубейки, и поедем на дрезине искать бедного Савелия, а то как бы его действительно волки не слопали.
Через несколько минут дрезина уже мчала навстречу леденящему ветру. Петр Константинович покрикивал:
— Ровнее, ребята! Нажимайте на рычаг сильно, но равномерно. Это английская дрезина, такая далеко не у каждого начальника полустанка имеется. Легкая на ходу, быстрая. Стоп-стоп! Не ваш ли это подопечный?
Дрезина затормозила. Возле насыпи лежал на боку Савелий. Одна рука подвернулась под голову, а край задравшейся шинели накрыл лицо. Казалось, и впрямь спит солдат.
Савелия осторожно водрузили на дрезину. Заглядывая ему в лицо, Салов сказал:
— Смотри-ка, он даже не ушибся!
— Да уж теперь-то ему не больно, — подтвердил Аркашка, — не то что нам, и тащить его до Томска — не ближний свет.
— Не волнуйтесь, — сказал Петр Константинович, — я вам помогу.
Возвратились на полустанок. Начальник приказал рабочим положить тело Савелия в холодную каморку. Потом пошел в служебную будку, где стрекотал служебной телеграфный аппарат. Выяснилось, что поезд с вагоном-холодильником будет только вечером, через шесть часов.
— Идемте в дом! — пригласил путешественников Петр Константинович. — Теперь уже и пообедать не грех.
Дом железнодорожного начальника был украшен дорогими картинами и статуэтками.
— Остатки прежней роскоши! — сказал он, заметив удивленные взгляды гостей. — Вот вы, Аркадий, вспоминали добрым словом вашего учителя Николая Александровича Второва. Он ведь не только магазины да гостиницы строил. Он до самого большевистского переворота расширял свое дело. В Подмосковье открыл первый сталелитейный завод. Затем открыл и крупные заводы химических веществ, боеприпасов. И что же?.. Москва. Бомбардировка Кремля. Национализация. Граждане большевики не хотели видеть Второва во главе дела. Он сопротивлялся. Увеличил число акционеров. Часть денег поспешил разместить в зарубежных банках… Однажды утром я прибыл в контору. И обнаружил его в кабинете, с огнестрельной раной на виске. Неподалеку от Николая Александровича валялся на ковре с револьвером молодой человек. У него была рана на груди. Следователи объявили: покушавшийся застрелился! Я понял, что кто-то вошел, застрелил Второва и незнакомого мне юношу. Создали видимость покушения. Вернулся домой, а прислуга сообщает: люди в штатском весь день наблюдают за нашим домом. Я все понял. Следующая очередь — моя. Я взял нож и вырезал из рам полотна самых дорогих картин. Взял несколько статуэток, ценности. Короче, собрал небольшой чемоданчик. А потом вышел через черный ход и отправился к знакомому железнодорожному чину домой. Объяснил ему ситуацию. Он помог мне выправить новый паспорт и оформил начальником этого полустанка. Новая моя фамилия — Злобин, а прежнюю — вам и знать не надобно. Скажу лишь, что из окна дома, где меня приютил мой железнодорожный начальник, я видел похороны Николая Александровича. Это была тысячная демонстрация. Были там люди и в кепках, и в шляпах. Все социальные слои. Надпись на огромном венке была такая: «Великому организатору производства Николаю Второву». Чекисты думали повернуть процессию на окраинные улицы. Не вышло. Мимо древнего Кремля центром Москвы двигалась процессия. Я поклонился ей вслед. А с вечерним поездом отправился к месту моей новой службы. И вот теперь имею возможность принимать вас здесь и помогать в вашем благородном деле. И я верю, что здравый смысл нашего народа победит. Зачем же ломать построенное? Лучше строить новое.
— Вот и я то же говорю! — вступил в застольную беседу солдат Степан. — До Омска я у Каппеля служил. Генерал — что надо. Владимир Оскарович Каппель, командующий третьей сибирской армией. Он сделал десант из Саратова, высадившись в Казани. Штука в том, что главный красный вождь Ленин после Брестского замиренья должен был выплатить Германии, эту, как ее, контрибацию, что ли?
— Контрибуцию, — поправил Петр Константинович.
— Вот, ее самую. И часть денег хранили в Нижнем Новгороде, часть — в Казани. Неожиданным ударом — трам-там-даром-даром-даром — взяли мы эту самую Казань и свезенные большевиками деньги с драгоценностями. Трам-драм! Я сам в том банке был! Но однако остался, как говорится, при своих интересах. Упаси бог сунуть что-нибудь в карман, тут же расстреляли бы за мародерство. Так вот. Была в том банке в мешках мелкая монета. И командующий приказал распороть мешки и рассыпать всю эту мелочь по комнатам и по крыльцу банка. Озорство такое! Поди, пособирай-ка!..
Хорошо отдохнули в доме Петра Константиновича томичи. Вечером радушный хозяин сказал, что дарит им теплую одежду, и велел пойти с носилками за телом бедного Савелия. Их проводил туда дежурный по полустанку еврей Моня Зильберман. В старой избушке они достали тело Савелия из подполья, возложили на носилки. На перроне стали ждать своего поезда.
Но сначала на полустанок прибыл поезд с восточной стороны. Стоял он тут всего десять минут. Из вагона вышел кряжистый мужик с пронзительными голубыми глазами. На нем была черная поддевка, из-под которой выглядывал массивный золотой крест, волосы были зачесаны на прямой пробор. Рядом с мужиком стояла красивая белокурая девица в черном платье и черной меховой душегрее.
Мужик впился в Федьку взглядом, так что Федька вздрогнул.
— Вон ты где, голубь! Не ждал! Не ждал! — воскликнул мужик. — Вон они, томичи, что делают! Куда ни кинь, все выйдет клин! Ну что, Салов, поедешь со мной в Петроград?
Федька мужика не узнавал, зато девицу признал, хотя и не сразу. То была красавица Алена, жившая когда-то возле реки Керепети. Мужик сказал:
— Вижу, Федька, не признал ты меня. А ведь это я тебя спас, когда ты с психи сбежал. Так едешь со мной?
— Никак не могу, дядя Василий, я тут важное задание выполняю, покойного воина к матушке в Томск доставляю! — отвечал Федька, догадавшись, что видит перед собой колдуна Василия. — Вы облик сменили, стали белокурым и курносым, так я вас сразу не признал.
Мужик сказал сурово:
— Перво-наперво, на теперешний день я не Василий, а Варсонофий. И мое задание важнее твоего: я в Петроград «Прощаль» везу, которая всю нашу матушку Россию от супостатов спасет.
— Что за прощалия такая?
— Секрет! И тебе, сивому, все равно не понять. Так вот. Я не случайно стал бляндином, каким должен быть всякий порядочный россиянин. Нынче я агент Союза русского народа. Я ехал поездом, смотрел из окна и всех встречных делал бляндинами. Нам на Руси не надо брунетов! Зараз я вас всех, сволочей, сделаю курносенькими!
— Ой, не надо! — испугался Салов. — А то нас в Томске не узнают!
Аркашка сказал:
— Чего блажишь? Пусть не узнают. Зато Цусима больше не тронет. Пусть господин перекрасит нас, жалко, что ли?
Василий-Варсонофий принялся смотреть на них, не моргая, поднял руку, помотал кистью, что-то нашептывая при этом. Но тут пришло время отправляться поезду. Колокол прозвенел, свисток просвистел, гудок паровоза проревел, колеса лязгнули.
— Салов! Приедешь в Томск, иди в Союз русского народа и служи там верно, скажи, что я велел. Понял? Ну, все! Поезд отправляется, заболтались.
Колдун подхватил свою юную даму под руку, помог взобраться на подножку, прыгнул сам. Поезд дернулся и пошел, быстрее, быстрее…
Не успели друзья обсудить случившееся, как на перроне появилось страшное существо, еще более страшное, чем зловредный старец: с рогами и копытами, с ядовито-желтыми глазами, в которых светилось дьявольское ехидство. Это был огромный старый козел, и он… курил сигару! Курил взатяжку, криво улыбаясь большим ртом.
— Что это? — изумился Федька.
Случившийся рядом путевой обходчик пояснил:
— Это наш станционный козел Васька. После каждого пассажирского поезда на перроне множество окурков остается. Он раз попробовал, понравилось, стал приходить к поездам и окурки жевать, особенно, сволочь, любит дорогие сигары. Ну, мы взяли да и научили его курить. Теперь он окурок подберет, и если он не горит, бежит за кем-нибудь, дескать, дайте прикурить! И даем! И курит. Не козел, а барин, прямо граф какой-нибудь или барон.
Васька докурил сигару почти до кончика и выплюнул в траву. Слегка боднул в зад Аркашку, побрел за станционное здание.
— Вот гад! — удивился Аркадий.
А через полчаса прибыл поезд, которого ждали томичи. Тело Савелия поместили в вагоне-холодильнике. Федька, Степан и Аркадий устроились в общем вагоне. Там пахло махоркой, потом, чем-то утробным и смрадным. Люди сидели на полках и между ними, на узлах и чемоданах. Плакали младенцы, кашляли и вздыхали старики. Аркашка зырил глазом, где что плохо лежит…
Ночью он разбудил Степку и Федьку, зашептал:
— В вагоне вшивота одна, красть нечего. Айда в холодильник, к мертвякам!
— Ты что? С ума съехал? — возмутился Федька. — На что нам мертвяки? Да и замок там.
— Молчи, деревня! Такие замки простым шилом открываются. А среди мертвяков офицеров полно. Шинели наилучшего сукна, сапоги новейшие, мундиры. Переоденемся в новое все, а на следующей остановке в свой вагон вернемся.
Быстро пробежали во тьме к холодильнику, Аркашка вскрыл и откатил дверь:
— Лезьте!
— Ты первый! — заныл Федька.
Аркашка уже был в вагоне, светил карманным фонариком и говорил вполголоса:
— Я первый! Шинель с полковника сам носить буду, а вот с этого майора шинельку продам али на что сменяю.
Федьку ревность взяла: ишь ты, ему лучшее, а им ремки? Вскочили в холодильник, начали мертвых раздевать, у кого одежка получше. Примеряли, одевались. Увлеклись, обо всем забыли. Между тем поезд тронулся, набрал скорость. И вдруг что-то грохнуло, вагон качнуло, паровоз взревел. Переодетые офицерами вандалы свалились на мертвецов.
Рядом грохали выстрелы, кто-то кричал.
— А здесь что? — послышался чей-то властный голос. Сноп света ударил вглубь холодильника. — Ага! Здесь запрятались офицеры, заклятые враги народа! А ну, выпрыгивай по одному!
Аркашка в шинели полковника, увидев перед собой богатыря в папахе, украшенной алой лентой, заныл:
— Не офицеры мы, вышли мы все из народа братской семьи трудовой, то есть братья по классу, как говорится…
— Дай руку, гнида! — гневно приказал богатырь. — Где же твои трудовые мозоли? Холеная барская рука. Тяжелее собственного хрена твоя рука никогда ничего не поднимала… Расстрелять! Всех! Без разговора!
Пулемет ударил по Аркашке, потом прошелся очередью по нутру вагона, скосив Федьку со Степаном и вонзив несколько пуль в покойников, в том числе и в бедного Савелия, которому, впрочем, от этого было ни холодно, ни жарко.


40. Скульпторы революции
Ноябрьский день был таким морозным, что плевок на лету превращался в ледышку. Оборонявшие Омск колчаковцы были выбиты из траншей и окопов, отстреливались на бегу, но никак не могли оторваться от наступавших бойцов, которых полковник Сенчура называл краснопузыми чертями.
Среди бегущей оравы то и дело взметывались фонтаны взрывов, разбрасывая осколки и мерзлую землю. Падали рядовые, падали офицеры. Через какое-то время отступающим удалось закрепиться в небольшом лесу, где было много естественных укрытий в виде увалов и ям.
Колчаковская разведывательно-истребительная бригада, которой командовал Сенчура, была сформирована из людей, обстрелянных еще на войне с германцами, из опытных и отважных воинов. Только Коля Зимний раньше никогда не воевал. Полковник каждую свободную минуту учил его многим солдатским премудростям, учил стрелять изо всех видов оружия, учил ползать по-пластунски, не поднимая головы и используя каждую впадину и ложбину.
— Ни хрена! Лишь бы ползать умел, а маршировать после научишься! — говаривал он.
У Сенчуры не было ни жены, ни детей, к Коле он относился как к родному сыну. Вот и теперь, страшно матерясь, он толкнул Колю в шею:
— Катись в овраг! Встань за ствол дерева!
По лесу густо сыпали шрапнелью. Где-то на взгорке зачастили пулеметы. Коля давно потерял перчатки, но, странное дело, пальцы не мерзли, лицо не мерзло. Очевидно, в минуту опасности включаются какие-то особенные способности организма.
Подпоручик, только что бежавший рядом с Сенчурой, молча свалился в снег, и тотчас на снегу стало расплываться яркое красное пятно. Изо рта подпоручика выползали розовые пузыри, он хрипел.
— Испекся! — сказал Сенчура, склонился над офицером, снимая с него погоны. Затем быстро сбежал в овраг, запаленно дыша сказал Коле: — Поздравляю с производством в подпоручики. Вот ты и стал офицером, как отец.
Сенчура торопливо сорвал с Коли солдатские погоны и надел офицерские.
— Теперь слушай: приказываю тебе вместе с санитарами доставить в тыл раненых. Вон за той рощицей уже первые домишки Омска. Твоя задача отогреть раненых в теплых избах, вызвать к ним врача… Как это ты не будешь отступать? Приказы не обсуждаются, а выполняются. Наша борьба только начинается. Верховный главнокомандующий Колчак предпринял наступление на Москву. Ты еще пройдешь парадом по первопрестольной. Ты нужен родине. Подготовь носилки. Как только мы пойдем в контратаку, вырывайтесь из леса, бегите до рощицы, затем в слободку. Постарайся сохранить людей, передать раненых в надежные руки. Все! Иди!
Сенчура вынул из кармана гранату, метнул ее в сторону наступавших.
— За мной, чудо богатыри! Бей красную сволоту! Ура!
Бежавший впереди полковника пулеметчик вдруг упал, словно обо что-то споткнулся. Сенчура схватил пулемет, упер его в мертвого пулеметчика и принялся строчить. Он уже заметил, что его группа взята в кольцо. Там и сям между деревьями перебегали люди в суконных шлемах с высокими шишаками. Шлемы эти были пошиты еще при царе по эскизам художника Васнецова. По его же наметкам были пошиты шинели с кожаными застежками поперек груди, как у древнерусских ратников. Обмундирование это было подготовлено для парада русской армии в Берлине, который должен был состояться после падения немецкой столицы. Но с Берлином получился конфуз. Не взяли. А потом грянула революция. Праздничное обмундирование осталось на складах. Теперь большевистская власть одела в него красноармейцев и красных командиров. На шлемы спереди пришили большие красные звезды. «Это чтобы лучше целить вам прямо в лоб!» — мысленно иронизировал Сенчура, и заматерился, так как в пулемете кончились патроны.
— Делать из трупов брустверы! Все в круг! — скомандовал полковник.
Теперь оставшиеся в живых колчаковцы лежали за брустверами из мертвецов и палили во все стороны. Но их выстрелы звучали все реже. Краснозвездные шлемы приблизились почти вплотную.
Сенчура встал среди мертвых товарищей, высоко подняв вверх руки, давая понять, что сдается. И благодаря этому ему удалось подойти к красным вплотную.
— У, волчара! — крикнул один из красноармейцев и выстрелил в полковника почти в упор.
Сенчура резко опустил руки, и в ладони ему скользнули револьверы, привязанные внутри рукавов шинели резинками.
— Стрелять надо так! — крикнул Сенчура, сражая из двух револьверов врагов, одного за другим.
Но и сам он получил сразу несколько пуль в грудь, в живот, в плечи. Он пошатывался, но не падал.
— И еще стрелять надо так! — выкрикнул он, пуская себе последнюю пулю в рот.
Один красноармеец хотел проколоть тело Сенчуры штыком. Другой удержал его:
— Не надо! Мертвяка ковырять — честь небольшая.
В это время Коля Зимний со своим отрядом достиг окраины Омска. Трое раненых умерли по дороге, и Коля приказал копать могилу. Солдаты зароптали:
— Господин подпоручик, али им мертвым не все равно? Живых поморозим.
Зимний понял, что они правы. Велел закопать трупы пока в сугробе и поставить мету.
— Раненых пристроим, вернемся к этим и похороним, как подобает.
На окраине Омска большинство домов было заперто ставнями, и никто на стук не отзывался, только собаки рвались со своих цепей.
Коля с тех пор, как его взял в свою бригаду Сенчура, все время находился вне Омска. Бригада держала оборону на дальних хуторах, совершала дерзкие рейды в тыл к противнику, взрывала мосты, подрывала железные и прочие дороги, которые вели к Омску с запада. Он совершенно не знал Омска. Куда идти? Нигде не было видно ни одного прохожего. Вот в морозном тумане возник согбенный бородач, тащивший за собой сани. Поклажа в них была укрыта огромным дорогим малиновым ковром.
— Что тут у тебя? — вскричал унтер Велисов, поддевая ковер штыком. Ковер соскользнул на снег и обнажил мраморную статую. — Сволочь! — вскричал Велисов. — Люди воюют, а он голых каменных баб ворует! Где взял, говори! — он крепко ударил прикладом винтовки корявого бородача по спине.
— Отставить! — скомандовал Зимний.
— Ваше благородие! — сказал унтер. — Нас учили мародеров убивать на месте.
— Отставить! — повторил Коля Зимний.
Ему понравилось, что унтер величает его благородием. Он сын офицера, дворянина. Он решает судьбы.
— Скажи-ка, братец, — обратился Коля к мужику, — где взял ты Венеру и зачем?
— Да где же? Во дворце, где Волчак сидел. А на что? Красиво. Безрукую, можно при случае продать. Времена трудные. Власти нет.
— Власти, говоришь, нет? А войска какие в Омске нынче есть?
— Кроме вашей милости, никого не видел. Смылись все куда-то. Хотя стрельба в городе все время слышна, то стихнет, то опять. А кто в кого стреляет — неизвестно. Да ведь и спрашивать не пойдешь.
— Так, а как нам до ближайшего лазарета либо больницы дойти?
— Больница будет на углу, возле тех вон берез. А есть там кто живой — не ведаю. Идти-то мне можно?
— Можно! Только без саней. Ребята! Берите у него сани, укладывайте на них раненых. Вперед! — скомандовал Зимний.
Небольшой отряд Зимнего двинулся по направлению к роще. Бородач остался стоять на ковре около мраморной бабы, которую солдаты воткнули в сугроб.
Здание больницы в березовой роще было пусто. Стекла в окнах выбиты, а оконные и дверные проемы крест-накрест забиты досками. На снегу не было следов. Только валялись сломанные стулья, торчали останки железных кроватей. Куда идти?
Прошли еще немного и увидели белую полосу замерзшего Иртыша. На белом вдруг возникли черные точки, они приближались, росли, и уже можно было разобрать, что это бегут люди, вот они уже на бугре, вот уже видны сухощавые усатые лица под косматыми черными папахами, украшенными алыми лентами — полоска наискосок. Винтовки с примкнутыми штыками, нерусская команда на странном языке, треск выстрелов.
Зимнего словно молотком по ногам стукнуло, он упал. Рядом валились люди его отряда, роняя носилки с мертвыми. Никто не успел сделать ни одного ответного выстрела.
Коля попытался извлечь из кобуры наган, руки не слушались.
С криками «официр, официр!» на него навалились усачи, быстро связали ремнями. Поволокли по снегу под откос, на лед Иртыша. Он терял сознание от боли, не мог понять, что это за люди, куда и зачем волокут его, связанного?
Нерусские солдаты подтащили его к проруби, обвязали веревкой, приподняли, окунули в прорубь с головой несколько раз, подняли и опустили ногами в ближайший сугроб. Трое уперлись в него штыками, поддерживая, чтобы не упал, остальные выстроились цепочкой от него до проруби. Усачи быстро и деловито передавали по цепочке ведра с зачерпнутой из проруби ледяной водой. Ведра опоражнивали на Колю, и он постепенно покрывался прозрачной, сияющей, ледяной коркой. Теперь его уже не надо было поддерживать штыками, держался сам. Один усач деловито поправил ему голову, чтобы смотрела прямо, и отер мокрые варежки о свои отороченные мехом сапоги. Самозваные скульпторы вылили на Зимнего еще несколько ведер воды, отошли в сторону, любуясь своей работой и повторяя:
— Монумент! Монумент!
Из береговых изб, протаяв в стеклах глазки, на Иртыш смотрели прибрежные жители и опасливо шептались:
— Колчак хотел Москву брать, да сам куда-то делся. И Омск сдал. К добру ли это, к худу? Вроде бы рабочая власть будет. Наша... Одначе, тошно смотреть, как красные мадьяры развлекаются. Из белогвардейских офицеров статуев создают, лютуют. Солдат просто убивают, а этих, болезных, прямо живьем замораживают. Ну и звери. Нынче по воду днем уже не пойдешь, возле каждой проруби несколько статуев стоит. Да и ночью по воду идти страшно. А что делать? Пить-то хочется…


41. «Всюду деньги, деньги, деньги!..»
После отъезда Аркашки, Федьки и Коли в Омск в Томске происходило немало всякого. Город был похож на кипящий котел, когда кипяток переплескивает через край. Теперь в самых убогих каморках беженцы спали вповалку на полу. Отрывали плахи от заборов и наличники, дабы истопить печь. Выменивали на базарах одежку на кулечек муки, стакан сахара, оставаясь полуголыми среди сибирской зимы.
По городу разгуливало огромное количество военных. Эти были одеты неплохо, выглядели сыто. Генералы, полковники, майоры — и наши, и иностранные. Форма была всех цветов и оттенков. Профессора и торговцы воодушевлялись, видя бодрых людей в форме. У томских модниц необычайным спросом стали пользоваться белые чулки. Надевая их, как бы подчеркивали успех белой армии. Девиц и дам привлекали, конечно, все эти погоны, шевроны, бантики, крестики, аксельбанты, блестящие пуговицы, и все такое. Оперение петуха тоже служит для привлечения особ иного пола. Можно даже сказать, что петухи — те же военные. У них и шпоры есть, и они порой дерутся. Правда, петушиные ристалища не приводят забияк к гибели.
Грозное слово «эпидемия» тогда впервые замелькало в газетах, листовках и плакатах. Специальные бригады университетских врачей и студентов свозили трупы на высокий берег Ушайки, это место томичи именовали «Красным Крестом». Добровольцы были обуты в резиновые калоши, на лицах были толстые марлевые повязки, пропитанные медицинским спиртом. Даже ударившие морозы не смогли прекратить великий мор.
В «Красном Кресте» мертвяков сперва складывали в бараках, потом принялись укладывать штабелями, как дрова, прямо под открытым небом. Эти страшные поленницы поливали креозотом.
Женщины с Войлочной заимки глухой ночью перебирались на противоположный берег и подкрадывались к штабелям мертвецов. Что им тут было надо? Мама Коли Зимнего большим острым ножом рассекала боковину скользкого покойника. Добывала печень.
— С осени сколько ничьих лошадей по Томску бегало. Вояки бросили их. Теперь, говорят, те лошади пали. Так зачем же мертвяков резать?
— Спрашивает, суконка! — взвизгнула голосом ржавой пилы работавшая рядом тетка. — Где теперь мерзлых лошадей искать? А здесь — рядом. Бога устыдилась? А осень, когда Цусима девочку привел семилетнюю, спортил, а потом горло ей перерезал и нам в разделку на пирожки отдал, помнишь?.. Как это ты не знала, чье мясо через мясорубку перекручивала? Все знала! Я тебе сказала: поперчи фарш, посоли да попробуй — ты пробовать не стала! Все знала, стерва! Вот и заткнись. Работай! Этим бедолагам теперь печенки ни к чему…
На заимке, обкуренные гашишем, опившиеся свекольной бурдомагой женщины ночами полоскали куски мерзлой печени в прорубях, прокручивали в мясорубках и наутро пекли пирожки, замешивая тесто с отрубями, черной мукой.
Анна Петровна одевала теплую дошку и перекидывала через плечо ремень, прикрепленный к корзине с пирожками. Корзина была обшита войлоком и имела двойную войлочную крышку. Добежав до центрального рынка, Анна Петровна заливисто кричала:
— Пирожки-и! Горя-ячие! С печенью!
Дрожавшие от холода бедолаги, колотившие нога о ногу, утирали слюни:
— Гор-рячие! Хватануть бы! Запах! Эх!
Но в центре базара стоял и зорко вглядывался по сторонам Цусима. И было ясно: зарежет, ежели что.
Около пирожницы дрожала и сглатывала слюни бывшая музыкантша румынского оркестра. Остальные давно уехали, а ее черт пихнул остаться в Томске. Болезная, глядит с надеждой, румянец болезненный костерком малым на щеках телепается:
— Сколько стоят пирожки?
— На золото, барышня, на золото меняем! А пахнет-то как! — приоткрыла полог корзины Анна Петровна. У румынки от горячего пряного духа закружилась голова, горло само собой стало делать глотательные движения. Чувствовала, что слюной исходит, давится. Аж сказать ничего не может.
Сняла золотое колечко, Анне Петровне передала, а та ей — три пирожка. Румынка не заметила, как их проглотила, заплакала:
— Как, всего три? Золотое колечко? У меня чахотка! Ради Бога!
— Пирожки ныне — тоже золото! — черство отвечала Анна Петровна, сама не понимая, почему застыло ее сердце. — Хочешь еще три, сережки сымай!
— Всего три, всего три! — судорожно взглатывая, выдергивала сережки из ушей больная скрипачка. Никто не обращал внимания на ее стенания…
Двое мужиков в крестьянских шубейках, и третий, похожий на мастерового, в черном пальто с облезлым лисьим воротником, толковали вполголоса. Двое говорили с нерусским акцентом:
— Зачем, товарищ Соколов, вы назначать рандеву на базар?
— Тут, в толпе, лучше разговаривать. За всеми явками следят. Вы подумайте, товарищи Ян и Карл, сколько крючков: губернская охранка, контрразведка, сыскное при милиции, чешская контрразведка, каратели Сурова, Сосульникова, Лазова, Орлова. Сплошные уши и глаза. Мы в нашей пятерке посовещались и решили, что в прошлом году восстание провалилось из-за неготовности. Нынче надо объединить и большевиков, и меньшевиков, и эсеров, и анархистов-синдикалистов, и всех сочувствующих. И денег надо добыть. В наше время это немаловажно. Передайте вашей пятерке и дальше по цепи: выделить самых умелых и отчаянных людей для участия в эксах. Деньги — на дело революции. Эх, как пирожками вкусно пахнет! Аж слюной давишься. Ладно, я все сказал. Следующая встреча здесь же, через две недели…
Вскоре Томск облетела весть о налете на особняк золотопромышленника Исаака Минского. Дом казался неприступным. Каждая плаха высоченного забора была увенчана кованой пикой. Во дворе бегали огромные лохматые псы. Двери особняка были массивными и на ночь запирались изнутри мощными железными задвижками.
Заговорщики узнали, что Минский заказал в мастерских завода «Вулкан» огромный бронированный сейф. И вскоре возле ворот усадьбы золотопромышленника остановились сани, запряженные двумя битюгами. Грузчики постучали в ворота.
— Заказ господина Минского готов! Отворяйте ворота, сейф весит десять пудов, надобно подвезти его к крыльцу.
Минский вышел, с прислугой, на всякий случай спрятав в карман револьвер. Дворник придерживал псов, готовый в любую минуту спустить их с цепи. Минский прочел документы, на них была печать завода и роспись управляющего. Тогда прибывшим было дозволено въехать в усадьбу.
Грузчики с трудом подняли сейф, положили на плахи, потащили волоком. Им помогала прислуга. Затащили сейф в прихожую, поставили там. Старший рабочий подал Минскому ключи и сказал:
— Механизм сейфа очень сложный и требует особенного обращения. Не трогайте сейф до утра, пусть все пружины после мороза хорошенько прогреются. Иначе сейф можно испортить…
Исаак расписался в бумагах, и заводчане удалились. Ночью, когда семья Минского и его прислуга мирно спали, сидевший внутри сейфа известный всему городу лилипут Леня Крымов вылез из бронированного убежища.
Леня не был большевиком, он был шутником. Иногда он бродил зимними вечерами по главному проспекту, обращаясь ко всем встречным молодым барынькам:
— Тетенька! Я хочу сделать пи-пи, ручки замерзли, пипиську достать не могу.
Иная сердобольная барынька расстегивала ему ширинку и, увидев огромную пипиську, ошеломленно вопрошала:
— Мальчик, сколько тебе лет?
— Тлидцать тли годика! — отвечал ошарашенной барыньке шутник Леня.
Теперь Ленина шутка была не слишком безобидная. Он прислушался, определил, что все спят, вылез из сейфа, стал тихо отпирать тяжелые засовы. Было ровно три часа ночи, самый крепкий сон. Именно это время и было Лене назначено. Собак во дворе должен был ликвидировать лучник, взобравшийся на забор при помощи веревочной лестницы. Одну из собак он только ранил, и она принялась выть. Экспроприаторы все же успели преодолеть забор и войти, прежде чем домочадцы Минского окончательно проснулись.
Первой вскочила с постели жена, завопила:
— Караул, грабят!
Но тут же получила молотком по темечку и свалилась замертво. Минский дрожащими руками стал шарить под подушкой револьвер, но увидел наведенные на него стволы и троих молодцов в карнавальных масках. Один имел личину льва, другой имел морду медведя, третий выступал в роли зайца. Вот этот самый «заяц» и сказал отвратительным басом:
— Говори, подлец, где у тебя лежат ценности, под которые ты приготовил сейф. Иначе сами все найдем, а из тебя кишки выпустим.
И «заяц» для убедительности кольнул Минского кинжалом в самый пупок, не очень глубоко, но весьма ощутимо.
— Господа, господа! — лепетал Минский. — Не надо! Я все скажу.
Этот ночной маскарад кончился тем, что погибла жена Минского, а из его дома увезли ценностей на пятьдесят тысяч рублей. Взяли золото, серебро, дамские украшения, бриллианты. Прихватили еще две банки черной икры и пару бутылок коньяка. Все свои следы экспроприаторы залили едкой кислотой и засыпали табаком.
Город скрипел промерзшими тротуарами. Город хрипел и кашлял по за-
коулкам:
— Слыхали? Минского ограбили, Анцелевича.
— Так им и надо! Все их добро — ворованное!
— Слыхали? Суров по деревням крестьян порет и расстреливает.
— Так им и надо, бунтовать не будут. На то и Суров, чтобы быть суровым.
— А говорят, что большевики нарочно Ленина в запломбированном вагоне привезли. Всех нас в плен немцу хотят сдать.
— Все может быть. Обидно. А всего обиднее, что дров нет и жрать хочется…
Большой переполох был в сыскном отделении, в охранке и контрразведке. Шпики, переодетые нищими, бродили по всем базарам и прочим людным местам. Уже и весной запахло.
Боевые отряды красных готовы были захватить военную комендатуру, казарму, почту, телеграф, тюрьму. Ждали, когда раздастся взрыв фугаса в артиллерийской казарме около Лагерного сада. Не рассчитали, думали, услышат взрыв все подпольщики города. Но взрыв был слабым, хотя и погибло от него трое, да несколько человек было ранено.
Не услышавшие взрыва бойцы не пришли в условленное место. А солдаты югославянского полка отказались от ранее обещанной помощи повстанцам.
В доме Иосифа Якимовича по Ново-Кузнечному ряду огорченные вожди вполголоса обсуждали новые варианты томской революции. И после нескольких рюмок вина запели негромко:
Смело мы в бой пойдем за власть Советов
И как один умрем в борьбе за это…
В это время зазвенели стекла окон, в которые просунулись рыла пулеметов, как бы сама собой слетела с петель дверь и, кем-то закинутая под обеденный стол, с грохотом взорвалась граната.
— Умрете все, как один, мать вашу! — гаркнул золотопогонник.
Раненные взрывом в ноги, под прицелом многих стволов, некоторые вожди все же попытались отстреливаться. Но их смяли, сбили на пол, связали.
Вождей пытали в контрразведке. Федору Соколову срезали часть кожи со спины и сломали лопатку. Михаилу Солдатову отрубили полступни. Иннокентию Григорьеву сломали позвоночник, прокололи шомполом уши. Шутили: на том свете будешь серьги носить, морда твоя цыганская!
Вождям было больно, но они не хотели радовать врагов. Они теряли сознание, но не просили пардону, лишь изредка глухо рычали, что вряд ли можно было принять за слабость. Иногда с их губ слетал мат. Ругались матерно и их истязатели. И те, и другие были русскими людьми. А вот нерусских Яна Бредиса и Карла Ильмера пытали так, что те не дожили даже до суда. Да и то сказать, разве есть на свете более терпеливые люди, чем русские? Скажем по секрету, что таких людей на свете нет.


42. Морозы, метели…
Сильные морозы сменились оттепелью. В пасмурном небе над Томском из облаков вынырнул аэроплан с кругами на крыльях. Он появился, как привидение, и тут же исчез за стеной бора. Те, кто видел его, могли думать все что угодно.
А в это время Верховный правитель Александр Васильевич Колчак сошел с аэроплана, приземлившегося на расчищенной от снега поляне, и принял в свои руки красивую спутницу, Анну Темиреву, дочь ректора московской консерватории. На лесной дороге их уже ждал черный закрытый автомобиль. Гости покатили в сторону Томска.
В этот день в зашторенном здании макушинского просветительского дома, занятого Николаевской военной академией генштаба России, состоялось секретное совещание правителя с представителями интернациональных и сибирских военных группировок. Вырабатывались планы обороны. Рубеж по Иртышу проигран, противник рвется к Оби. Александр Васильевич выслушал все мнения. И требовал держать рубеж по Оби.
На дворе было уже темно, когда правитель поместился в тот же черный автомобиль и отправился с подругой в старинное трактовое село Спасское. Небольшое, в две улицы, село протянулось вдоль реки Томи. В этом месте река делала резкий поворот, и как раз в излучине была поставлена небольшая, изумительной красоты церковка. За нею — заснеженная река с черневшими двумя островками у противоположного берега. Пахло хвоей, снежной свежестью. Лишь два-три огонька светилось во всей деревне. В церковном окне вздрагивал язычок слабой свечи. В свете месяца искрился лед на реке. Большие белые хлопья медленно падали и бесшумно ложились на леса и поля.
Правитель обнял Темиреву, прижал ее к себе:
— Давай откроем те два необитаемых островка, один назовем островом Анны, другой островом Александра, и будем там жить…
Ему и в самом деле захотелось забыть все дела, заботы, хотя бы на месяц, на день, на час… Уединиться с любимым существом на необитаемом острове. Но он смог вырвать у судьбы лишь эти несколько минут для венчания в этой церквушке. Вот уже и батюшка зовет, к венчанию все готово.
Жених с невестой прошли в церковь, и сразу было вожжено несколько толстых свечей. Священник начал свое действо и, как нарочно, за окном завыл, закружил ветер.
— Всё как в повести Пушкина, — шепнул Александр Васильевич невесте. — Метель! Только у нас все будет всерьез.
— Да, да! Метель! В сердце моем сладостная метель! — согласилась она. Воспитанная на музыке и жизнь воспринимает в звуках. Жених рослый и стройный, с чертами лица мужественными, глава всей России, почти царь. В глазах — восточная мелодика. Стоит произнести фамилию Колчак, тотчас вспоминается оперный хан Кончак. «У меня есть красавицы чудные…» Вот и она — его красавица… Ах, при чем тут оперный хан! Морской офицер, открыватель земель. Человек чести. Управляет чуть не всей страной, а у самого нет ничего, кроме ордена, кортика и чемодана с бельем. Придет время, и о нем напишут книги. Обязательно!..
Обряд венчания совершился еще быстрее, чем в повести Пушкина. И вскоре автомобиль уже мчал возлюбленных в сторону станции, куда должен был прибыть поезд Колчака. Анна задремала. Александр Васильевич задумался. Глубокая складка залегла меж бровей.
Главнокомандующий всех сибирских войск Александр Николаевич Гришин-Аламазов был у него в службе недолго. Повздорил с иностранными военными специалистами Ноксом и Жаненном. Поехал к Деникину. Решили: объединить фронты по югу России и двинуться на Москву. Антон Иванович тоже не прочь стать главным хозяином России… Многие мечтают, да руки коротки. Теперь Колчак назначил командующим генерала Сахарова. У опытного этого воина что-то не заладилось в последнее время.
Виктор Пепеляев, которого Колчак недавно назначил премьер-министром в надежде спасти положение, поклялся быть верным до конца. Но не лукавит ли? На сегодняшнем совещании его брат Анатолий Пепеляев всячески изругал генерала Сахарова, назвал его бездарностью, даже предателем, и требовал его смещения. Этот генерал, командующий сибирской армией, конечно, метит в военные министры. Но уж больно ярый! Возгордился. Покойный Николай II вручил ему личное георгиевское оружие — саблю с золотым эфесом. А томичи подарили красавца коня, с серебряными подковами и уздечкой. Ишь! Ганнибал. А может, каннибал? Он вместе с Потаниным давно проталкивает идею сибирской республики. Но Александр Васильевич сурово указал место и Потанину, и всем его последователям. Запретил все эти бело-зеленые флаги, особую форму сибирских стрелков, всю их дурацкую атрибутику. Россия единая и неделимая! Пришлось для острастки упрятать в кутузку нескольких сепаратистов, кое-кого там и замучили. Потанин был посажен под домашний арест. А его и красные сажали, и белые. Да старику вообще лучше сидеть дома на печке.
Генерала не посадишь. Особенно теперь. Виктор на пару дней остался в Томске. Обещал вскоре вернуться в поезд Колчака и вместе с правителем продолжать политику и дальнейший путь на восток. А вдруг да останется под крылышком у брата-генерала? Да нет, вернется. Пока у Колчака в поезде лежит золотой запас России, мало кто отшатнется от него. Золото — магнит. И возможно, удастся остановить наступление красных на рубеже Новониколаевска, Тайги, Томска. Пока же предстоят тревожные ночи и дни…
В канцелярии генерала Пепеляева со скрипом и стрекотом на ручных американских машинах возникали воззвания и призывы к гражданам. За сибирскую родину! Бело-зеленые знамена. Бело-зеленые шевроны. Бело-зеленые ленты на папахах. Таежный запах. Лыжня. Нодья: костер, из двух лесин, разожженный одной спичкой. Сон у нодьи под морозным звездным небом. Белку бьем в глаз, кипятим снежную воду в казане. На лыжах обежим весь бело-зеленый мир! Хвойный воздух в легких и в сердце. Хвойная неувядаемость. Наше особенное царство!
Запрещен выезд из города мужчин, способных носить оружие. Начальствовать должны уроженцы Сибири. Все силы — в один кулак! Даешь новую Америку со столицей в Томске! Перекрашивайтесь в бело-зеленое розоватые, пунцовые, голубоватые и желтоватые, а красных лишь могила исправит!
Томск был заворожен странной картиной. На станции Томск II на разных путях стояли бронепоезд генерала Пепеляева «За свободную Сибирь» и польский бронепоезд, на броне которого был нарисован белый орел. На всех семи холмах Томска стояли мощные артиллерийские орудия и хищно смотрели в разные стороны. По улицам катились броневики, вращая башнями и заглядывая стволами пулеметов в окна особняков и лачуг. Кто и с кем сражаться собирается? На всякий случай томичи запирали ставни и двери на все засовы.
У Гадалова в это время были гости. Он провел гостей в свой зимний сад, где росли пальмы и кипарисы, показал упакованные в тюки товары. Анатолий Николаевич Пепеляев сказал ему и другим томским богачам:
— Уважаемые! Не надо никуда увозить товары из Томска. В случае чего, закопайте и уезжайте легкими санками. Вся наша земля — клад. Никому не отдадим! Подниму в Красноярском крае сорок тысяч бойцов и верну город, верну достояние…
Поднялись в столовую, где было людно и были накрыты столы. Первый тост произнес генерал-лейтенант, он сказал русским и нерусским:
— Выпьем за сибиряков. На них надеюсь. Поднимем знамя отделения от России. Юзек Пилсудский в томском тюремном замке и в ссылке измыслил путь к свободе. И генерал Маннергейм тоже отделил свои леса и болота. Мы, сибиряки, такая же колония России, что и Польша, и Финляндия. Сибиряки меня поймут и пополнят мою армию!
Поляки — полковник, начальник штаба Валерьян Чума и полковник Константин Рымша — отставив опустошенные бокалы, подкручивали усы. Корпус польских легионеров в пятнадцать тысяч штыков их ждет на станции Кольчугино. Покажем красным пся крев!
Иннокентий Иванович посмотрел на картину Васнецова «Три богатыря», и ему теперь показалось, что главный богатырь Добрыня Никитич — это он сам, Гадалов, Илья Муромец, конечно — Анатолий Николаевич Пепеляев, Алеша Попович — штабс-капитан Суслов, который держит бокал черными отмороженными пальцами. Суслов в дни, когда Блюхер подошел к Тобольску, получил приказ Колчака эвакуировать ценности из Тобольского банка в Томск. Пароход «Пермяк» отправился из Тобольска в октябре. Ударили морозы, в районе Сургута судно вмерзло в лед. Штабс-капитан с двумя солдатами часть ценного груза отвез на санях в тайгу, закопал в курганах. Солдаты потом были награждены двумя бутылками денатурата, от которого и померли. Более легкая часть ценного груза только что доставлена в Томск и сдана Пепеляеву, спрятана в подвале собора. Там — никому пока не врученные серебряные и золотые ордена «За освобождение России», с изображенной на них птицей Феникс, за «Освобождение Сибири», с крупной стилизованной снежинкой, кедровыми шишками, соболями, луками, головами мамонтов.
— Где же твой защитничек Гайда, а, Василий Петрович? — обратился Гадалов к Вытнову. — Ты же ему палаш с серебряной цепью и гербом Томска подарил!
Вытнов промолчал, а Пепеляев сказал:
— Мне этот выскочка с первого взгляда не понравился. Верховного он своими выходками и гордыней так допек, что тот снял его с должности командира корпуса. Чешский проходимец не растерялся, погрузил своих людей в эшелон и двинулся на восток. Слыхать: некоторые реквизиции устраивает на станциях. На чужой земле чего стесняться? Надеяться мы можем только на свои таежные, глубинные силы.
Поздней ночью поляки и прочие приглашенные ушли. Остались Пепеляев, Суслов и Гадалов. Последний сказал старшему приказчику:
— Фартуки, кирпичи, раствор — все готово?
Все спустились в подвальное помещение. Гадалов отпер железную дверь и пошел впереди с карбидной лампой. За ним шли штабс-капитан Суслов, генерал Пепеляев. Он знал, что подземный ход приведет их в подвалы Троицкого собора, подвалы эти устроены с боковыми ответвлениями, с лабиринтами, с железными дверьми.
Вскоре оказались в помещении, где были сложены привезенные Сусловым ценности. Все было упаковано в ящики, в которых обычно лежали брикеты особого анжерского угля. Он хранился в подвалах собора, и когда было нужно, к каждой соборной печке приносили по ящику. Аккуратно упакованные брикеты позволяли обойтись без мусора и пыли.
— Ну, братцы, надеваем фартуки, берем мастерки, выкладываем стенку, пока раствор не застыл, — сказал спутникам Гадалов. — Кирпича не жалейте, стенка должна быть в четыре кирпича толщиной. Поторопимся!
Стенка выросла в считанные минуты.
Наутро бронепоезд «За свободную Сибирь» унес генерала из Томска. Маршрута не знал никто, кроме самого генерала. Колчак со своим поездом сдвинулся дальше на восток и, значит, утратил еще часть власти. Теперь был смысл вступить с ним в новые переговоры. Но сначала…
На станции Тайга в ресторане вокзала состоялась встреча братьев Пепеляевых с генерал-лейтенантом Сахаровым. Пушки бронепоезда «За свободную Сибирь» повернулись в сторону ресторанных окон. Двадцативосьмилетний энергичный генерал-лейтенант Анатолий Пепеляев вынул наган из кармана, положил на стол перед собой, сказал Сахарову:
— Константин Васильевич, вы обвиняетесь в преступной сдаче красным Омска, в неумении управлять войсками. Вы арестованы и отстранены от должности. Сдайте личное оружие.
— Вы с ума сошли! Я охрану вызову! — воскликнул Сахаров.
— Вызывайте! Пушки моего бронепоезда и пулеметы направлены на ресторан. Я прикажу стрелять и погибну вместе с вами! — выкрикнул Анатолий, и было в этом столько ярости, что Сахаров смирился и сдал оружие.
Через несколько часов в поезде Колчака братья Пепеляевы предложили свой план спасения России.
— Александр Васильевич! Отдавайте власть Семенову либо Деникину, а мы поднимем бело-зеленое знамя независимой Сибири, с этим и победим. Без этого сибирского мужика не поднимешь сейчас, а только он и может спасти родину! Ведь сибирской мужик за свою тайгу, за свои родные заимки, наделы и пасеки, всю кровь по капле отдаст! А бывали времена, он и Наполеона бил! — убеждал Верховного Анатолий Пепеляев. Брат Виктор ему поддакивал. В ушах Верховного, как раскаленные угольки, вспыхивали слова, фразы: «отречение, сибирский земский собор, парламент, главнокомандующий Пепеляев, президент Потанин…»
Колчак провел ладонью по лицу. Как бы в тумане всплывает нелепый давешний сон. Звон колоколов, и кто-то говорит ему: «Ваше величество, прибыла государыня императрица!» И в алмазном венце, с распростертыми руками навстречу ему летит Темирева. Именно летит, не касаясь подошвами пола. И он принимает ее в объятия.
Странный сон, проклятый сон. Не к добру это. Он стряхнул ладонью с лица это видение и негромко сказал:
— Единую и неделимую не предам…
Анатолий Николаевич вернулся в Томск ни с чем. Теперь пришла пора совершить подвиг. Была дана шифрованная телеграмма Константину Рымше. Пусть, как договорились, поляки ударят по Новониколаевску с юга, Пепеляев со своим войском нажмет с севера. Падет Новониколаевск, и число сибирских войск начнет расти как на дрожжах.
Но вскоре донесли: разведка противника едет к Томску на сытых конях, растопырив ноги в красных наградных шароварах и длинных чалдонских валенках, вдетых в особливые широкие стремена. Катится к Томску и остальное войско, и великое множество пушек на конной тяге. И этому войску конца-края не видно.
На рассвете отстучал телеграф. Анатолий Николаевич Пепеляев ходил по кабинету Гадалова, прикуривая одну папиросу от другой. Поляки, как и обещали, ударили с юга. Восемь часов поляки сдерживали наступление красных на станции Тайга. Надежда поляков была на то, что генерал-лейтенант поддержит их. Но он не смог им помочь. В Томске взбунтовался венгерский полк. Не сдержали слово эсеры. Измена была и внутри штаба Пепеляева.
Поляки погибли, но не отступили. Гордость не велела.
— Ну, прости, Иннокентий Иванович, ежели что не так. На войне не всегда все идет по плану. Бери лучших лошадей, уезжай с семьей побыстрей. Двигайся на Красноярск. Я с верными людьми, с малым отрядом пойду напрямик через тайгу. Мне надо избежать окружения. Но мы вернемся и все вернем! Будь здоров!
Анатолий Николаевич надел поданную ему денщиком собачью доху, надел и косматую собачью шапку. Вышел во двор с небольшим саквояжем. У внутреннего подъезда стояло несколько простых крестьянских саней, в них полулежали люди в крестьянских пимах и тулупах, и большинство было, как и Пепеляев, в собачьих шапках. По виду этих людей можно было принять за крестьян, но их стать и осанка внимательному глазу могли бы сказать, что люди эти вовсе не крестьяне. Поклажа в санях тоже была укрыта собачьими дохами. Сани со свистом помчались по окраинным улицам за город, в неизвестность. Но на одной из улиц генерала и его спутников все же узнали, завопили:
— Стой, сволочь, не сбежишь!
Пули засвистели над головами отъезжавших. Но и с саней тотчас застрочили пулеметы. Офицеры дело знали: плотным огнем очистили себе дорогу. Пепеляев снял собачью шапку и показал пару следов от пуль.
— Повезло! Шапку попортили, а голова цела. Отбились. Обидно, что по своим же стрелять пришлось…
А вскоре в Томск вошли покрытые инеем красноармейцы тридцатой дивизии пятой армии. Кто научил красных командиров побеждать адмиралов и генерал-лейтенантов? Бог, классовая ненависть? Простым везением их успех не объяснишь. И, как всегда, при перемене власти вчерашние хозяева жизни превратились в тварей дрожащих, а вчерашние дрожащие твари стали хозяевами всего. Томские тюрьмы, исторгнув из своих недр сторонников советской власти, тотчас же приняли в свое нутро ее противников.
Были странные дни и ночи. Дрожание в запертых домах. Шепот:
— Ей-богу, сам видел! Да-да! Красные со всего города собрали офицеров, ремни с них поснимали, велели им казненных рабочих из разных захоронений выкапывать, а затем снова хоронить, но уже возле собора, на площади, которую нынче нарекли площадью Революции. Белогвардейцам предложенная им работа не понравилась, побросали лопаты, мол, сами своих мертвецов закапывайте! Комиссары говорят: «Ах, так!» И погнали сердешных по булыжному проспекту мимо университета, где многие из них когда-то учились, да прямо на мыс Боец. Поставили у обрыва: «Вот вы у нас сейчас, как ангелы, полетите, да только не вверх, а вниз» Ну, понятно, всех постреляли…
В другом доме другой рассказ:
— В деревню за молоком ходил. Смотрю: юнкерское училище из города в полном составе уходит. Красные колонну остановили, офицеров отделили, тут же и расстреляли. А юнкеров загнали в кирпичный завод Рубинштейна. Дескать, баня тут будет, снимайте все! Через какое-то время пулеметы заговорили. Затем выехала с завода интендантская фура, груженная шинелями, гимнастерками, сапогами. Красноармейцы смеются: «Сукно доброе, сапоги новые!»
При выселении непролетарских семейств из хороших домов некоторые главы семейств сопротивлялись, отстреливались из ружей, рубили комиссаров топорами и шашками. То на одном, то на другом занятом пролетариями доме ночами появлялись плакаты: «Отомстим!» По городу бродили тощие оборванцы, замерзали и падали в сугробы. В морозные ночи прояснивало, и печальная луна смотрела на деяния людей. Руки застывших в сугробах трупов с мольбой простираются к небу. А вот в огромной заснеженной роще возле университета, по соседству с вывезенными из хакасских степей древними каменными истуканами, торчат ноги в белых чулках. Кто там погиб — гимназистка, курсистка? Кто станет разбираться, трупы — на каждой улице.
Магдалина Брониславовна Вериго-Чудновская, поэтесса, с ужасом и восторгом смотрела в заледеневшее оконце на морозный Томск, называя его в стихах столицей снега, воронкой Мальстрема. Но этому суровому времени нужны были не поэты. В городе появились таблички двух ранее неведомых учреждений «ЧЕКАТИФ» и «ЧЕКАТРУП». И пришли под эти вывески томские профессора, и заявили, что нужно немедленно запускать печи Михайловских кирпичных заводов и сжигать трупы, пока не наступила весна. Иначе разразится такая эпидемия, которая не отличает белых от красных, и весь город вымрет за несколько месяцев.
По городу в черных балахонах и черных масках шагали специалисты по уборке и сжиганию трупов. Страшны единичные смерти. Смерть в огромных количествах — притупляет обоняние, зрение и нервы. Членам уборочных бригад полагался усиленный паек: полкило хлеба в день и пять картошек каждому работнику. Страшный урожай они собирали уже совершенно спокойно, совсем ничего не страшась, жалея только, что мало дают хлеба.
Возле здания бывшего губернского суда стоял молоденький часовой, придерживая замерзшей рукой винтовку со штыком. Он внимательно смотрел на статую, размещенную на фронтоне здания. Это была женщина с завязанными глазами, в одной руке у нее были весы, а в другой — меч.
Мимо проходил неведомый оборванец, заметил интерес часового и сказал:
— Глупости!
— Это почему? — спросил часовой.
— А потому! Фемида — это богиня правосудия, которая сидит с завязанными глазами и с весами. Немезида же — крылатая, и с открытыми глазами, и с мечом в руке, потому что она — богиня возмездия. Это же — непонятная мадам. Весы ей дали сломанные, глаза завязали, меч всучили здоровенный, она и рубит своим мечом, не глядя, кого ни попадя!
— Иди-ка, ты, остсюдова, пока тебя штыком не пощекотал! — сказал часовой. — ходишь, врешь чо попало!..
Часовой был не местный и не знал, что в Томске и оборванцы бывают шибко умные.


43. Травяной чай
В Петрограде, в доме с наружными железными лестницами, на третьем этаже, в 1919 году снял комнату гражданин по фамилии Манин. Ходил он в скромном сером костюме и черном пальто, по виду его можно было принять за отставного преподавателя. Ежедневно его навещал глазастый брюнет, одетый в кожаную куртку, поношенные галифе и сапоги. Так тогда одевались многие люди. И агенты ЧК, и бандиты, и интеллигенты. Война с Германией, а затем и гражданская война привели к тому, что штатского платья в стране стало мало, а военного — наоборот. Галифе, френчи, гимнастерки, бушлаты заполонили Невский проспект.
Брюнет, прежде чем пойти к Манину, каждый раз долго стоял напротив его дома, высматривал что-то, как говорится, вынюхивал. Потом с оглядкой поднимался по железной лестнице.
Обстановка в комнате Манина состояла из стола, трех стульев и старой деревянной кровати. Была еще окрашенная половой краской книжная полка, на которой стояли книги по физике. И каждый, кто входил в комнату, мог понять, что Манин имеет к физике какое-то отношение.
Брюнет постучал особенным стуком: три удара, пауза, один удар, пауза и опять три удара.
Манин произнес за дверью традиционное:
— Кто там?
Пришелец весело ответил:
— Свои, Загоренко!
— А-а! Украинец! Заходите! — Манин отодвинул щеколду и снял цепочку. — Чаю хотите?
— Чай-то у вас наверняка травяной? Ну, ладно, наливайте! — согласился брюнет.
— Нынче и травяной чай можно за благо почесть, — сказал Манин, — разорили Россию дочиста. Верите, нет, как вор ночью отдирал плаху от забора в каком-то переулке, чтобы принести ее сюда, расщепить и варить на «буржуйке» чай. Ну и названьице печке дали! Буржуи разве такими печами пользовались?
— Я не понимаю вас, господин Манин. Чего вы тянете время при таком-то раскладе? Зря вы не хотите открыть мне ваши петербургские тайники. Сегодня я смогу вас спокойно перевести через границу, потому что я граф Загорский, парапсихолог, знаток черной и белой магии, и могу отводить глаза. Я вас переведу за очень скромную плату. Матильда Ивановна, госпожа Хотимская-Витте, как бывшая начальница всей пограничной охраны России, знакомая пограничникам, давно уже слиняла через контрольную полосу и где-то там лопает шампанское, в Стокгольме, в Копенгагене, а может, и в Париже. Объясните, чего вы ждете? Расстрела? Ведь мышеловка скоро захлопнется! Большевики окрепнут, и первое, что они сделают, закроют границу огромным висячим замком. А ключ при каждом обороте будет петь Интернационал. Опомнитесь, Иван Федорович! Нет более царя-батюшки, нет вашего друга и заступника Гриши Распутина. Чекисты не сегодня-завтра скажут: «Никакой вы не Манин, а самый настоящий Манасевич-Мануйлов!» И ваши заначки в Питере или где-то еще — пропадут. Давайте-ка перейдем границу. На той стороне вы дадите мне адреса ваших заначек, я их заучу, как таблицу умножения, и потом в несколько приемов перетащу ваши богатства через запретную черту. Вам это почти ничего не будет стоить, просто возьмете мне билет на пароход до Америки. Вот и все.
— Нет! — проскрипел Иван Федорович. — Я не могу сейчас уйти. Мне из Сибири должны привезти ценную картину. Я должен отдать ее до поры в верные руки.
— Фи, какой несговорчивый! Поверьте, без меня вы погибнете от пограничной пули. А я вас мигом переведу, сниму вам дачку у знакомого чухонца. И вскоре все ценности будут у вас.
— Картину жду, редкостная очень… — повторил Манасевич.
— Картину? — переспросил Загоренко-Загорский. — А что за картина такая?
Они пили чай, беседовали, как вдруг в дверь постучали.
— Кто там? тревожно вопросил Манасевич-Манин.
— Из томскова города, «Прощаль» доставил! — сказал голос за дверью.
Манасевич, ощупывая револьвер в заднем кармане, отпер дверь, не снимая цепочки, выглянул в щелку.
Перед дверью стояли мужик и девушка, держа огромный рулон.
— Союз русского народа! — вполголоса сообщил старик. — Россия для россиян, и Бог с нами!
— Проходите.
Старик был одет в сермягу и лапти, девушка была в драной душегрее, в платьице из грубой серой материи, в стоптанных башмаках. Ее хорошенькая головка была повязана красной косынкой и старой шалью.
Дед Варсонофий пояснил:
— Сначала были одеты прилично. Три раза нас с поезда снимали как чуждый элемент. «Прощалию» пытались отнять. Потом я сменил одежу. Станут лезть: «куда едешь, что везешь» — отвечаю, мол, бабушке в деревню холсты везем, выменяли на картошку. Смычка города с деревней. Ну, оно и ничего. Доехали. А тут я ни в какие трамваи, омнибусы садиться не стал. Да в них с «Прощалью» и не влезешь. У вас в вокзале карта Петрограда висит. Ну, я взглядом ее на квадраты разбил. Сначала в одном квадрате ищу: где господин Манасевич? Так, в этом квадрате нет, перехожу к следующему. Нашел. Чувствую: тут где-то. И пошли с Аленой, рулон этот тяжеленный тянем. И вот дошли по Невскому до сего дома. С адресом в бумажке сверился — точно! Может еще старик Варсонофий, умеет!
Иван Федорович Манасевич приказал развернуть картину. И зрители увидели залитую лунным светом рощу, огромный глаз, висевший на зелененькой ветке березы, из глаза капали крупные хрустальные слезы. Внизу картины была птичка, привязанная за ножку к фонарному столбу, она рвалась к глазу, норовя клюнуть его…
— Да, — сказал граф Загорский, — впечатляет!
А сам при этом смотрел не столько на картину, сколько на Алену.
— Кучерявый! — вскричал Варсонофий, причем лицо его в момент покрылось красными волдырями. — Ты на Алену шибко-то не пялься, не то я у тя глаз выну и на ту же ветку подвешу!.. И ты, Алена, чего на него воззрилась? Ты не знаешь, а я помню в томских газетах его смазливое личико. Он с молодых, красивых и глупых, как ты, бабенок всю кровь дотла высасывал, поняла? Потом сбежал. Его полиция искала, а он вон где!
Загорский сделал вид, что не слышит старика, и обратился к Манасевичу:
— До свидания, Иван Федорович! Как только вы пристроите картину у своих людей, и как только ваши гости отбудут обратно в Сибирь, я снова буду у вас. Тогда мы без проволочек устроим переход. Помните: затягивать с этим делом опасно…
Загорский ушел, а Варсонофий осенил дверь крестным знамением:
— Чует кошка, чье мясо съела. Небось сразу слинял отсюда. Иудей, его же сразу видно. Ваше превосходительство, не доверяйте поганцу! Я истинно русский человек, и мне богом тоже особливая сила дана. Но я с девок кровь не сосу, я их по божьему предназначению использую. А вот глаза отвести не хуже этого пархатого умею.
— Он не еврей, он хорват, — заступился за графа Манасевич. — А ты даже не знаешь, где эта граница находится и с чем ее едят.
— Знаю, ваше превосходительство! Я скрозь стены все вижу на десять верст вперед, я всех брунетов бляндинами делаю.
— Это в Питере многие парикмахеры могут — волосы перекрашивать.
— Так они краской, а я взглядом и с божьей помощью.
— Ну, а насчет перехода через границу — ручаешься?
— Чтоб мне мужской силы лишиться, ежели вру!
— Ну и клятва! Ты ведь пожилой уже.
— Мало ли что. Ну, Богом клянусь, отцом нашим!
— Хорошо, дня два-три поживете у меня. Я тут побываю в некоторых домах, кое-что заберу, чтобы идти с саквояжиком. Россия не погибнет! Пока за границей будем силы собирать, чтобы спасти ее от красной заразы!
— Точно! — подтвердил Варсонофий. — Спасти матушку Рассею от жидов и масонов, все комиссары — пархатые, чесноком воняют…
Через три дня около финской границы шагали они с мешками на спинах, поверх одежды надеты были специально изготовленные колдуном балахоны, связанные из хвойных ветвей.
— Помалу, помалу, — повторял Варсонофий, — ступайте, чтоб ни одна ветка не хрустнула.
— Стой! Кто идет? — внезапно раздался окрик.
— Это они заметили вспугнутых нами птичек. Замрите, как снопы, они сейчас сюды смотрят через бинокуляр.
Вдруг вспыхнувший луч прожектора ударил Манасевичу прямо в очки. Иван Федорович света не вытерпел и заскакал по кочкам, как козел, иногда он поскальзывался, разбивал болотный лед, с трудом распрямляя вновь длинные ноги.
— Стой, стрелять буду! — прозвучало еще раз.
Грохнул выстрел, и Манасевич упал. Прожектор переместился в место его падения.
— Алена! Пора когти рвать, ползком, ползком… — хрипел Варсонофий.
На финской стороне они вышли на луг со стожком. Потом увидели крытый черепицей дом и примкнувшие к нему аккуратные сараи. В конюшне лошади мирно хрупали овес.
— Обойдем сторонкой, надо подальше от границы отойти, чтоб никто не сумлевался.
— Чо же теперь делать будем в чужедальней сторонушке? — запричитала Алена.
— Чо делать, чо делать! — передразнил ее Варсонофий. — Ты благодари Господа Бога, что жива осталась. А Финляндия — какая чужедальняя сторона? Еще недавно она была нашей, рассейской, тут почти весь народ балакает по-русски.
— Ивана Федоровича жалко!
— Жалко брильянтов, которые у него в мешке были, теперь это добро комиссарам досталось. Но какой-то ломоть серебряных и золотых фитюлек он и в мой мешок положил. Поживем! Из лаптей в лаковую обувь переобуемся. Шампань жрать будем, коньяки, жить во дворцах будем! А ты: Иван Федорович! Хрен с ним, с Иваном Федоровичем! Было ихнее время, теперь стало наше!
Так два бывших томича стали жить в Финляндии.
Граф Загорский, видимо, тоже перешел границу. Следователь Кузичкин давно вернулся в Москву, но о сбежавшем кровососе не забыл. Он перечитывал всю российскую и всю доступную ему зарубежную прессу. И, конечно, он обратил внимание на заметку, в которой говорилось, что в Австрии полиция безуспешно ищет маньяка-вампира, убившего десятка два юных женщин. «Эге, вот ты где, голубчик!» — подумал Кузичкин. А через какое-то время прочел, что эпидемия подобных убийств в Австрии стихла, зато забушевала в Аргентине. «Ну и прыть!» — сказал Кузичкин. Но больше заметок о подобных событиях он уже не находил. «То ли его укокошили, то ли посадили!» — решил Кузичкин.


44. Всякому — свое
Пришла в Томск очередная весна. Штабеля трупов на крутом берегу речки Ушайки теперь горели денно и нощно, насыщая округу смрадом и заглушая запахи клейких тополиных и березовых почек, которые сияли над водой как малые свечи. И была надежда, что вскоре все мертвое сгорит дотла и все живое восторжествует.
В доме напротив университета в эти дни поселилась скорбь. Уже стало известно, что был расстрелян выросший в этом доме Виктор Николаевич Пепеляев.
Поезд Верховного правителя Александра Васильевича Колчака, адмирала, бывшего полярного исследователя, гидролога, бывшего командующего Черноморским военным флотом и т. д. и т.п., после разгрома белогвардейских войск был взят под охрану чехословацким корпусом в Нижнеудинске. Коварные чехи выдали адмирала большевикам в обмен на право проехать поездом во Владивосток, чтобы затем вернуться на пароходе к себе на родину.
Большевики перевезли адмирала в Иркутск. На основании постановления Иркутского ревкома Колчака и Пепеляева вывели на лед таежной реки и поставили у проруби. Виктору Пепеляеву тогда только что исполнилось тридцать четыре. Всего полтора месяца он выполнял обязанности премьера в колчаковском правительстве, но при прочтении приговора перед ним прокрутилась вся его жизнь: и это все?
Он упал на колени, закричал:
— Граждане! Поймите! Мы с братом были против жестокостей, мы адмиралу предлагали отречься! Он подтвердит! Разберитесь! Мне только тридцать четыре года. Нельзя же так!
— Бросьте! Сатурн пожирает своих детей! Встаньте! — сказал Колчак, докуривая папиросу, воткнутую в красивый наборный мундштук. — Вам — тридцать четыре, мне — сорок шесть; в сравнении с вечностью и то, и другое — пустяк…
Грянул залп. Виктора Николаевича не стало, а дом, где он родился в Томске, остался. Дома переживают людей, дома почти никогда не делают никому зла. А люди — делают. Иногда они бывают уверены, что творят свое зло во имя высших благ и высших целей. И только где-нибудь у обрыва или проруби перед лицом неминуемой смерти начинают стенать и каяться.
Летом 1920 года на восемьдесят пятом году жизни в университетской клинике скончался Григорий Николаевич Потанин — первый почетный гражданин Сибири, совесть и гордость «Сибирских Афин». В такие годы мужская сила превращается в свою противоположность, воспаляется все, что может, и все, что не может воспалиться.
Но мысли, выработанные могучим мозгом, не могут воспалиться и умереть. Метрополия забирает из сибирских недр золото и алмазы, чтобы затем чеканить ордена и деньги для жителей своих столиц. Сибирские рабочие, ученые, поэты и художники ничуть не хуже, почему же они должны так жить? Длинная зима, короткое лето, до сих пор ссылаемые в Сибирь преступники — это, что ли, награда за адские труды? Впрочем, не услышали раньше, не слышат и теперь. Остается надеяться на будущее.
Многие бывшие богатеи удрали из Томска, в Монголию уехали, в Китай. Дорога туда торговым людям и прежде была знакома. Ушли и военные. В том числе и генерал-лейтенант Анатолий Николаевич Пепеляев.
И где-нибудь в Харбине какой-нибудь официант в синем халате спрашивает его:
— Тебя чего хотиза есть?
А чего хочется русскому человеку на чужбине? Ему «хотиза есть» видеть родной дом, родные лица, справлять масленицу и пасху. Дышать воздухом хвои, мчаться на лыжах в метель и пургу. Родина есть родина. Потому-то некоторые бывшие богатеи остались в Томске, несмотря на то, что их могли и в тюрьму упрятать, и расстрелять.
Иван Васильевич Смирнов получил комнатку в одном из бывших своих доходных домов и устроился извозчиком в горжилкомхоз. За исполнительность, опрятность, большую физическую силу, которая извозчику весьма нужна, чтобы вытаскивать застрявший экипаж из грязи, Ивана Васильевича назначили возить самого начальника жилкомхоза.
Суровый и важный начальник в полувоенном шерстяном костюме появлялся на крыльце, и Иван Васильевич специальной щеточкой чистил и без того чистое сиденье. Затем он услужливо подсаживал начальника и быстро вспрыгивал на свое место:
— Н-но, залетные!
Одного не любил Иван Васильевич: расспросов про его прошлую жизнь. Он стремился поскорее стать настоящим пролетарием, тружеником-передовиком, может, даже ударником.
И все же прошлое иногда из него выплескивалось. Был во дворе усадьбы восьмиочковый сортир, который жильцы должны были чистить по очереди. Иван Васильевич исправно отбывал свою очередь, но на другой день сортир оказывался загаженным до того, что до очка нужно было добираться через горы дерьма. В усадьбе было много людей. Вновь чистить сортир очередь Ивана Васильевича подходила лишь через полтора месяца. Не мог же он все это время пользоваться загаженным сортиром? Но и очищать эти Авгиевы конюшни ежедневно не имел ни сил, ни времени, ни желания. И тогда он построил себе маленький сортирчик, в одно очко, в глухом углу усадьбы среди зарослей лопухов, калины и шиповника. Навесил на дверцу небольшой замок. Уже через день этот замок сбили и персональный сортирчик весь загадили. Упрямый старик принес большой амбарный замок. И этот сбили. Тогда Смирнов привел от знакомых большую лохматую овчарку и посадил на цепи возле сортира.
Он не понимал, что сделал большую ошибку. Тотчас же собрание гневно заклеймило его как гнусного частного собственника, который травит общество собакой. Газета «Знамя революции» поместила фельетон: «Собственник разбушевался». Его поведение разбирали на собрании горжилкомхоза, причем кто-то из служащих сказал:
— Чего от него ждать, от снохача! Собственного сына до самоубийства довел. Говорят, тень Вани до сих пор бродит по его бывшему дворцу и в двенадцать ночи заходит в его бывшую спальню, вздыхает, плачет, кричит. Даже сторожа на улице пугаются.
Иван Васильевич все стерпел. Покаялся. Сломал персональный сортир. И стал ходить для облегчения организма летом на близкие к его дому пустыри. Зимой он облегчался в своей комнатушке в поганое ведро, содержимое которого выносил на те же пустыри.
Впрочем, вскоре большевистский вождь объявил новую экономическую политику. И базары ожили. Летом на центральном рынке прямо на земле стояла чугунная печка, на ней какой-то шустряк неизвестно из чего варил конфеты и тут же продавал прямо горячими. Здесь же крутили в бочке мороженое и сразу продавали его. Оно было чуть сладким и пахло рыбьим клеем. По дворам ходили точильщики со своими деревянными переносными станками: «Ножи, ножницы точить!..» «Шурум-бурум берем!..» — орали старьевщики-татары.
Мастеровые делали кадки, разные лоханки — тоже с утра начинали стучать. Гармонные мастера наяривали на гармошках забористые мелодии.
Иван Васильевич глядел на эту суету без зависти. Перегорело. Не хотелось снова начинать с пустого места. Ведь опять отберут! Лучше уж возить начальника. Смирнова покритиковали, он исправился. Очень такой общественный человек. Даже газету «Знамя революции» выписал, и на Красную армию, и на комсомол, и на спортивные общества деньги отчислять стал.
Ну, не миллионер он, не хозяин, зато как тополями и хвоей пахнет по весне! И бураны зимой какие приятные! В Громовскую баню не в номера ходит, а в общее отделение.
Если его спрашивают:
— Иван Васильевич! Почему же не в номера?
Отвечает:
— Зачем? Туда пускай идут те, у кого язвы или другой изъян на теле, а у меня тело здоровое, чистое.
— Да уж, вы прямо богатырь, Иван Васильевич, годы вас не берут, красавец.
— Какой уж есть.
Жить на родине ему радостно, только вот мимо своего бывшего дворца никогда не ходит и не ездит. Славно ему жить: не убили, не расстреляли. Поругали, так это — как с гуся вода. Кто он? Просто извозчик. Возит начальника. Хорошо возит. Не было никаких кутежей в благородном собрании, не было дворцов, дач, автомобиля роскошного не было, он даже не знает, как им управлять. Кнут и вожжи — все его дело. Не было золота, взяток чиновникам, подарков губернатору, взносов на богадельни, дальних коммерческих поездок в Монголию и Китай. Теперь у него китайский язык пропадает зря. Не с кем на нем поговорить, как, бывало, говорили с Гадаловым. Недавно встретил Ли Ханя, заговорил с ним по-китайски, а тот на чистом русском языке отвечает:
— Зачем по-китайски? Мы теперь председатель артели «Вперед», наш коллектив вступил в соревнованию за перевыполнения плана изготовить стулья, зонтики и собрать много утильсырье. И женка у меня русская — Танюша, и сын у меня русский — Ванюша. Зачем по-китайски?
Да, а Гадалов-то, Пепеляев и многие другие на чужбине, поди, сильно скучают по своей малой родине и по большой? Ивану Васильевичу стало их жалко. Как же им без наших кедров и елей? Как им без быстрой глубоководной реки Томи? Без ночной ухи на берегу из только что пойманных окуней и ершей? Без нашей буйной черемухи по весне? И неизвестно, где и кто теперь пристроился. Уехали на восток, и — все.
Стал для души Смирнов птичками заниматься. Острагивал тоненько деревянные спицы и перекладинки. И из них сооружал без клея и гвоздей ловушки для птиц и садки. В комнате у него в прекрасных садках прыгали по жердочкам чечетки, щеглы, свистели, щебетали. В каждом садке были солонки с водой и коноплей. Кушайте, птички, это скрасит неволю! А в большой клетке, конструкцией напоминавшей княжеский терем, жил ученый скворец, который очень хорошо и на все лады произносил слово «курва». И так грассировал, так перекатывал букву «р», что иной аристократ позавидовал бы. Да где они теперь эти аристократы? И кого ругал скворец — неизвестно. Впрочем, может, скворец был вещим и предвидел 1937 год?
В том году всем жильцам города Томска было объявлено: жильцы должны обновить таблички с названиями улиц и номерами домов и обязательно вечерами включать лампочки для хорошего освещения номеров. Это улучшит доставку почты, облегчит работу пожарников и прочих служб. Все для блага человека! Все во имя человека! Это было написано в газетах. На самом деле начальник городского отдела НКВД Овчинников получил директиву арестовывать врагов народа максимально быстро и так, чтобы это не портило настроения широких трудящихся масс.
По ночам энкеведисты шли, заглядывая в списки, быстро находили нужные дома, стучали, дескать, проверка документов. И ночные аресты и обыски чаще всего проходили без шума и крика. Во тьме, в тишине вели арестованных до ближайшего домзака, конвоиры говорили шепотом, чтобы настроить и арестованных на мирную тишину. Тени мелькнут, тихо закроется дверь. В каждом районе были свои места заключения. Иван Васильевич жил в центре, он и попал в центральный подвал, неподалеку от бывшего благородного собрания, в коем когда-то немало испил коньяков и шампанского.
На полу в тесно набитой камере Иван Васильевич увидел вождя местной комсомолии Спрингиса. Нос у него был разорван до глаза и сильно кровоточил. Активист Иван Торгашев написал про него в газете, будто он является тайным троцкистом.
— Признаете? — спросил Спрингиса следователь.
— Чушь! — ответил тот. — Объявляю голодовку!
И его стали кормить питательным раствором через нос с помощью трубки. Через две недели он попросился к следователю:
— Хочу признаться!
И заявил:
— Меня вовлек в троцкистскую банду вражий агент Иван Торгашев.
Любитель писать в газеты немедленно оказался в том же подвале.
Смирнов на допросе сказал:
— Признаюсь!
— В чем?
— В чем скажешь, все подпишу…
Иван Васильевич прекрасно понял, что время теперь другое, этой власти никто перечить не может. Если она говорит: «Умри!» — надо умирать. Сопротивляться? Испытаешь понапрасну адские муки, и все равно убьют, так лучше уж умереть сразу. Вешать ведь не будут? А расстрел — что? Секунда! И все, потеряешь сознание, словно уснешь. Здешние ребята — специалисты, видно по всему, не промахнутся.
Начальник Овчинников был в те дни озабочен. Арестовали кучу народу, рассмотрели кучу дел, и почти все дела расстрельные. Ликвидировали на Каштачной горе партию из двадцати приговоренных. А шуму наделали! Оказалось, что выстрелы и крики уничтожаемых слышит весь город. У рожениц молоко пропало! И молва еще прибавляет ужасов. Провели срочное совещание с ликвидаторами. Из тюрьмы, что стоит на Каштаке, ночью вывозили связанных врагов народа, а во рту у каждого врага был мяч. Чтобы, значит, не блажили. Расстреливали их прямо на телегах из револьверов в затылок. И один ухитрился вытолкнуть мяч изо рта и заблажил. Да и выстрелы все равно слышно. Тогда кто-то внес предложение не стрелять, а бить по затылку ломом. И этот метод испробовали: тоже тяжело, не всегда одним ударом убьешь, опять криков не избежать. Овчинников приказал сидевших в подвалах в центре города на Каштачную гору не тащить. Пусть ликвидаторы придумают, как их прямо в подвалах ликвидировать, а уже потом тихо по ночам вывозить во рвы.
И придумали. В одной комнате стоял стол, а возле него — привинченный табурет. Усаживали врага на табурет, читай, мол, протокол. Заходили сзади и стреляли из револьвера в затылок. И тут же хватали из стакана на столе пробку и затыкали дыру в голове, чтобы кровь не фонтанировала. Но все равно после каждого выстрела приходилось вытирать кровь и на полу, и на столе, а то и на стенах. Затем труп уволакивали в складское помещение и приглашали, как в парикмахерской:
— Следующий!
Дошла очередь «подстригаться» Смирнову. Почувствовал он: убивать будут! Вспомнил тех, что уехали за границу. Вот Анатолий Николаевич Пепеляев уехал… Молодец! И самому надо было. На что надеялся? Эх!..
Не знал он, что и генерала ждала такая же судьба. Сразу после бегства из России, в чужой стране, Анатолий Николаевич Пепеляев затосковал. Объезжал китайские города, где жили русские эмигранты, встречался с офицерами, унтерами и солдатами, с подросшим молодняком: «На родину хотите?» Формировалась штурмовая бригада. Обучение шло в специальных воинских городках по полной программе.
Шло время, и разведка доносила, что после продразверстки двадцатых годов российские крестьяне возненавидели Советы. Им только нужно помочь.
Перед ледоставом, когда уже больше не могло быть пароходов, отряды генерал-лейтенанта приплыли из Китая в порт Аян, тихое селение под городом Охотском. Отсюда, с восточного берега Охотского моря, освободители России должны были великим сибирским трактом двигаться на Якутск, обрастая добровольцами. И пойти на Красноярск. И, может, дальше — в родной Томск.
Аян. Тундра кругом, а сзади — лед, шторма. После трудного морского похода уснули солдаты и офицеры, только двое часовых стояли возле изб во тьме. Сон. И вдруг стук в дверь, и голос, как гром среди ясного неба:
— Анатолий Николаевич Пепеляев здесь живет? Сопротивляться бесполезно. Окружены! Кругом пулеметы! Именем советской власти. Арестованы!
Чтобы зря не проливать кровь, сдался. Хорошо сработала у красных разведка. Вслед за пепеляевцами ночью тайно шел пароход из Владивостока. Нет, не отомстил генерал за брата, за других родных и близких, не вернул себе ту Россию, которая была. Да и нельзя дважды вступить в одну и ту же воду. У всех у нас есть родные города, близкие люди. Мы тянемся к ним, не всегда дотягиваемся.
Анатолий Николаевич больше не увидел Томска, но увидел многие российские тюрьмы. Его почему-то не расстреляли сразу. Перевозили из одной тюрьму в другую. Чего хотели от генерала? Его расстреляли чуть позже, чем Смирнова, в январе 1938 года во внутреннем дворе Ярославской тюрьмы…
Каждый год в Томске вновь зацветает черемуха, и в укромных уголках целуются влюбленные пары, совсем не думая о тех, кто жил здесь до них когда-то. Они не знают о прежних насельниках Томска ничего, да и не хотят знать. Что им Смирнов, Гадалов, Пепеляев или кто другой? Все забывается. Время — великий жулик.
Диковинные заграничные машины мчат по улицам Томска. Светящаяся, переливающаяся всеми красками, волшебная, ликующая реклама. Магазины — как гигантские пещеры, где Али-Баба и сорок разбойников прячут изумительные сокровища. Войди внутрь и будешь поражен золотым и серебряным блеском. Чего там только нет! Вазы в рост человека с восточной росписью, часы напольные, настольные, настенные всех форм и размеров. Кольца, перстни, колье, украшения и одежда, какие только изобрела за века человеческая мысль. Но цены! В книжном отделе иной фолиант стоит почти как автомобиль! Малюсенький флакончик духов — многомесячная зарплата учителя. И ходить тут страшно. На каждом повороте, у каждого прилавка тебя сопровождают мрачноватые глаза сумрачных охранников. Уверенно здесь чувствуют себя только новые русские. Да какие же они новые? Только вчера были секретарями райкомов, председателями райисполкомов, комсомольскими вожаками, директорами шахт и заводов. Теперь это новые богатеи.
Поскорее выбираешься из такого магазина на проспект и видишь: вон из подвала тащат за ноги умершего бомжа, а вон девчушка лет двенадцати пытается продать свое хилое грязное тельце… Новые богатые и новые бедные. Но нынешние богачи более образованы и потому более циничны и жестоки. Вчерашние партийцы, атеисты, в библейского бога не верят, их бог доллар, но они строят церкви. И сами иногда заходят в храмы. Зажгут свечу и держат в правой руке, наверное, креститься думают левой… Наполеон, когда еще не был императором, а был юным сепаратистом-диссидентом, в своем «Диалоге о Любви» писал: «Как только кого-нибудь где-нибудь ограбят, тотчас является религия, чтобы утешить несчастных и навеки сковать их кандалами…» Скуют. Уже сковали.
Что же будет на Руси дальше? Речистые депутаты, важные чиновники. Но есть ведь и новые Криворученки, не желающие мириться с бедностью и унижением. Есть новые искатели правды, новые призывы к борьбе. Что же? Все пойдет по кругу, к новым пробкам для черепов?
Кто хоть раз взлетал душой под хороший русский хор, знает: таких мелодий, таких одухотворенных красивых лиц, такой страсти не услышишь, не увидишь ни на Востоке, ни на Западе. И природа, как ее ни губят, прекрасна в Сибири и во многих других краях Руси. А о чем поют хвойные боры в междуречье Томи и Оби? Плюньте на рекламу, упадите в серебристые и изумрудные мхи и кайтесь!..
Говорят, не так давно приезжала в Томск из Америки дочь Ивана Васильевича Смирнова, сестра трагически погибшего Вани. Старушка тихо постояла возле дворца своего покойного отца. Почитала вывеску на стене. Там разместилась какая-то научно-нефтяная контора. Дочь Смирнова тихо прошла по окрестным переулкам, а потом так же тихо уехала из Томска. Теперь уже навсегда.

100-летие «Сибирских огней»