Вы здесь

Рыбий клей

Рассказ
Файл: Иконка пакета 03_arjanikova_rk.zip (31.41 КБ)

* * *

Вадим Михайлович лежал грустный. Грусть была странной, как будто навалилась незнакомая грузная тетка, давит и дышит в шею чем-то горячим и сладким.

Вадим Михайлович хотел в детство, чтобы одеяло подоткнули, подушку поправили...

Но тетка была точно не из детства, она и вставать не собиралась, лежала себе, давила.

 

Вот беда-то! — вскидывала бабушка руки, и они, взметнувшись, оседали на талии. Руки в боки. Бабушка широкая, и ладони у нее шершавые, большие.

«Вот беда-то...» — думал Вадик.

 

А вот беда, да. Случилась. Вадим Михайлович — разлюбил.

Разлюбил жену свою Ольгу Викторовну, потому что она растолстела, разлилась и уже не та, которая была раньше. А главное, ушло вот это место-местечко волшебное, когда вполоборота, и шейка, и часть подбородка...

«А-а-а...» — заныло у Вадима Михайловича где-то в горле, застучало, как пульс.

Он вдруг вспомнил запах марли. Горячей марли. Это отпаривались деду брюки, пиджак, пахнущий полынью, и доставались медали — осторожно, в тишине.

Что-то неуловимое, мягкое, как заячья лапка, которую таскали пацаны, чтобы пугать девчонок, дотронулось, погладило по руке, царапнуло на мгновение.

* * *

О, та дверь ему снилась. Обтянутая дерматином, но уже покромсанная ножичком (соседские мальчишки), отчего висели клочья. Вадик отдирал их, если оказывался по ту сторону. Дверь скрипела, хрипела и даже мяукала, потом резко рявкала, впуская своих, чужих, незнакомых, и детвора, крутившаяся рядом, бежала первой сообщить о пришедших.

Бабушка открывала дверь ключом, поворачивая его «на три с половиной оборота», и Вадик успевал отодрать еще кусок, и дерматиновый треск приятно щекотал слух.

Не рви! — ругалась бабушка. — Что за руки! Дед вылитый...

Она шевелила крутыми боками. Под платьем они ходили ходуном.

«Дед вылитый» — это она говорила по любому поводу, даже без причины.

Вадик привык.

Ноги у бабушки были в синих венах, большие и надутые, выглядывали тяжело из-под платья, а черные туфли — огромные, пыльные, с царапинами на каблуках.

«Три с половиной оборота», — запомнил Вадик. Звук поворота ключа в скважине тоже ему нравился; мама делала это виртуозно, быстро, а бабушка — с толком, медленно, как будто отсчитывала.

Когда деда выносили, дверь подперли табуреткой, и люди ходили туда-сюда, примерялись, давали советы, как удобней. Про Вадика забыли, и он тогда оторвал от двери самый большой клок дерматина. Долго рвал, слушал звук, пока мама не завела к соседской бабке на время. Этот клок он запрятал надежно в свой мальчишеский тайник, но впоследствии забыл о нем.

 

Ленку любили. Ленку мыли в тазу, намыливали пахучим мылом, а бабушка трогала и щекотала жесткими пальцами Ленкины бочка. Ленка противно хихикала, когда брали на руки, обмакивали полотенцем, и поглядывала на Вадика мокрыми глазенками как победительница. Ее и укладывали дольше, сидели с ней, расправляя складочки, а днем постоянно одергивали платье, отряхивали, как будто оно всегда было в крошках, и совали конфету.

А Вадика бабушка чмокала в макушку и конфету, или даже половину, совала реже.

Вадик вырывался, чесал голову.

 

«Да, разлюбил, — думал Вадим Михайлович, обмякший, слабый, — разлюбил, разлюбил...» И вспоминал почему-то эти полконфеты, и повторял, повторял это «разлюбил», пока слово не утрачивало смысл и не улетало.

Тогда он смотрел на провода в окошке, на небо, птиц, как будто искал улетевшее слово, и опять думал.

 

Руки в боки, боки в руки! — дурачился Вадик.

Спи! — Бабушка закрывала дверь, исчезала в проеме, крупная, с большими руками.

Вадик засыпал.

* * *

Незаметно небо затянулось, стало похоже на старую застиранную простыню, какие дают в пионерлагере, и казалось, поднимись ветер, с треском раскроются прорехи и хлынет вода.

Дом встретил неприветливо, обиженно. Неприятная грузная тетка не спеша прошла мимо. У Вадика в руках был ключ, большой и длинный, как от амбара. Ключ касался груди, холодил под рубашкой, отчего было щекотно и приятно, и, когда Вадик воткнул его, нащупав сердцевину, и прокрутил хорошенько так, с нажимом, словно давая понять: это я, Вадик, пришел, — стало хорошо на душе и даже весело.

Раз... Два... Три!

 

Лара совсем не изменилась. Худая, с круглыми впалыми глазами. «Оборванка», — говорила бабушка.

Кто это? — спросил он про тетку.

Соседка, — ответила Лара, прячась в старомодный платок.

Тетка еще пару раз прошла мимо и, Вадику показалась, даже посмеивалась и одним глазом косила на него. Платье ее необъятных размеров, натянуто, как на футбольный мяч, и коротко, выше колен, а ноги похожи на окорока. Он почувствовал ее дыхание. Сладкое и горячее, как будто она съела сто шоколадных конфет. Сто шуршащих фантиков, вот бы Ленка обрадовалась!

 

Ларка, это я.

Ты откуда к нам?

Оттуда... — сказал Вадим и посмотрел куда-то в потолок, растрескавшийся, похожий на карту и в паутине.

 

Дом в самом деле просто врос в землю, окна стали совсем маленькие, выглядывали снизу, комнатки как будто сжались и стеснялись своего неприглядного вида, и Вадик сразу прошел в свою, где окно у батареи и табуретка всегда на одном месте, словно прикованная.

Это вид из окна на тупик. Да, дальше ничего не было — тупик, закуток, куда приходили целоваться и курить, а бабушка гоняла пожаловавших старым можжевеловым веником и им же, ругаясь, выметала окурки.

Он вспомнил ноги. Много ног. Они останавливались, вставали на цыпочки, пританцовывали. Тушили окурок, подпинывали его ближе к окну или вбок, к стене, растирали в пыль, до мокрого пятна, а карий мальчишечий глаз рассматривал туфлю, вялый носок, щиколотку, косточку на ней, чулок, спустившуюся петлю, даже пытался выше, но стекло мешало, нос расплющивался, и не было видно. Только один раз он видел женские ноги в красивых, бордово-розовой кожи туфлях, в аккуратных блескучих чулках и начало юбки. Тогда Вадик замер от такой красоты. Женщина бросила недокуренную сигарету с золотым ободком, с фиолетовой помадой на конце, и тогда Вадик обежал дом и, сидя на корточках, смотрел, как голубоватый дымок изящной виньеткой поднимался вверх и исчезал, как и красивая незнакомка.

 

Лара, ты не изменилась!

Ну, ты...

Не, я серьезно.

Х-х-х... — какие-то странные звуки.

Замужем?

Нет ефе... — прошамкала Лара. Зубов у нее явно не хватало.

Они помолчали, рассматривая друг друга.

Кажется, дождь?

Дофть, — согласилась Лара.

 

Лара, с жидкими крысиными косичками, кривозубая, в старомодном выцветшем платке, смешно ставя ноги, удалялась в зеленоватый, пахнущий сыростью проем — туда, куда, кажется, не возвращаются: поперек времени, против часовой стрелки, которая на часах, висевших у бабушки, была отломана. И настроение у Вадика пропало, стало кисло-пусто, как будто в невесомости и некуда прислониться.

Но тут же все изменилось! Как сладко запахло дерматином! Заячья лапка так ладно уместилась на ладони, и холодные стены раскрылись в своем естественном свете, с царапинами и надписями.

 

Вадя, ты держи бабушку за руку, — говорит мама. — Мама, держите его, близко не подводите.

Вадим Михайлович заволновался, даже потрогал лицо, щеки. Оно влажное и прохладное, лицо сорокалетнего разлюбившего мальчика.

Вадик, держись за бабушку, на деда не смотри.

Бабушкина рука теплая. Вадим Михайлович волнуется. «Раз, два, три!» — зачем-то считает он.

Я Вадик! — говорит он вслух. Смеется и ждет ответа.

Вадик, Вадик, — сжимает бабушка его ладошку.

Мама мелькнула хвостом крепдешинового платья:

Уже прощание, уведите его в комнату.

Вадик идет в комнату, его даже запирают, и он смотрит в окно. Там много ног, мужских, в пыльных нечищеных башмаках. Мужчины переступают с ноги на ногу, сплевывают, кидают окурки, но не уходят, закуривают еще, комкают пачку, бросают под ноги. Эта отдельная жизнь курящих кажется загадочной и интересной. Каждая трещина, бок ботинка, полустертая, с прилипшим листом подошва хранят пусть и не очень загадочную, но тайну, и Вадик чувствует себя приобщенным к этой тайне.

Прохладный ключ болтается на веревке и холодит грудь, потому что бабушка запрещает оставлять его под половиком.

Но что это? Старый комод! Сколько же ему? Трехэтажный, с металлическими ручками-ракушками, с накинутой вязаной салфеткой. На нем Ленкины резинки и банты. «Неряха», — думает Вадик.

На комоде пыль. Фантик от конфеты. Вадик выпрямляет, расправляет его — так делали Лара и Ленка, складывая фантики в коробочку. Все менялись ими...

Кривозубая гребенка, это бабушкина. Он даже видит два седых, переплетшихся между собой волоска. Она двумя руками вставляла гребенку в волосы, потом надевала очки и моргала. А вот дедова медаль с отвалившейся застежкой. У него их много было, но надевать не надевал; когда бабушка доставала коробку с шифоньера — коротко приказывал:

На место!

И бабушка возвращала их на место, вставая на цыпочки, даже без стула, потому что была высокая, одного роста с дедом.

Тебе в окоп нельзя. Фриц заметит, — шутил дед.

Бабушка поправляла очки, ей не нравилось. Делала руками какие-то ненужные движения, оправляла платье...

А вот еще заколка — цветочек с облезшими лепестками. Теплая волна прошла по Вадиковой груди. Он пробует — заколка не сломалась. Так щелкала она, когда Оля, в простыне, собирала наверх тяжелые каштановые волосы и закрепляла их в бутон на затылке. Как он хорошо помнит этот день!

* * *

Она подтягивалась — так у девчонок называется поддернуть чулки или штаны. Они так смешно это делают, иногда машинально, не стесняясь. Ну, тогда ему уже девятнадцать было, а ей восемнадцать. Она подтянулась, показав ножки в чулочках, такие ловкие, стройные; она даже подпрыгнула, как будто сама себя вверх подбросила. Юбка джинсовая, самошитая. Простенькие туфельки.

Тогда Вадик обежал дом, запыхавшись, завернул в тупик, а там, разом остепенившись, медленно достал сигарету — и ей: «Курите?» Она взяла.

Она была прекрасна — Оля. Маленькие розовые губки смешно приняли сигарету, и мгновение она висела на нижней губе, пока Вадик шарился в кармане в поисках спичек. На розовой шейке цепочка с какой-то смешной висюлькой, Оля левой рукой теребила ее и переступала с ноги на ногу. Вадик поймал себя на мысли, что видит ее слишком высоко, что снизу интересней.

Оля! — представилась она.

Ее губы были наравне с его.

У нее были тонкие пальчики, одним она изящно стучала по сигарете. Пепел падал красиво, рассыпался жемчугом на грязном асфальте, Вадик видел его траекторию.

Она кокетничала, но молча, как умела: плечиками, глазками, кончиками потертых туфель. У нее это получалось.

Вадик! — протянул он руку. — Вадик.

Оленька уже в белом, не в джинсе, она как невеста, не хватает только фаты, фарфорово-белое личико обрамляют тяжелые темно-каштановые кудри. Тонкая талия, робкие плечи и разворот головы, шейка нежная, тонкая, трогательная, с голубой жилочкой.

«Как жаль, что дед не дожил, он бы одобрил. Я женюсь на ней», — думает Вадик.

Оля прелестна, легка, как бабочка, перелетающая с цветка на цветок, и однокурсницы уже завидуют им, смотрят на Оленькины ножки в легких туфельках, сумку через плечо, где в зачетке только «автоматы», оглядываются педагоги, и счастливый Вадик идет чуть впереди, заглядывая ей в лицо, как бы оберегая, очерчивая пространство только для них двоих.

 

Ольга Викторовна, сорокалетняя располневшая Оля, спала, отодвинувшись от Вадима Михайловича, больше того — недобро стащила большое одеяло на себя, так как чувствовала холодность, даже равнодушие мужа.

Последнее время ее давила тоска. Тоска эта была похожа на какого-то мужика, деда даже, хилого, но крепкого и жилистого; он как будто оплел ее, свил, и каждая косточка, каждый член ее был обвит этим стариком с жарким нечистым дыханием. Дед давил на ее тело, и она лениво поддавалась ему — долго не вставала, не варила кофе и с мужем не завтракала.

Ольга не нравилась себе располневшая, крутилась возле зеркала, еще не до конца смирившаяся, втягивала живот, поджимала губки, как все женщины перед своим отражением. Равнодушие, длинное, неопределенного цвета, растянулось как веревка, и даже то, что муж пришел поздно, уже не так злило и беспокоило; да и за ней есть грешок, знала Ольга Викторовна, но быстренько эту мысль от себя отгоняла. «Но волосы, волосы хороши!» — в который раз констатировала она, поправляя прическу, но тоже лениво.

Да, располнела по типу «яблоко» (это когда равномерно — в журнале прочитала), ну и что? Она копия мамы. Мама тоже располнела и тоже по такому же типу. Правда, папа ушел рано, наверное, ему не нравились яблоки. «“Груши” куда страшнее, — вяло успокаивала себя Ольга Викторовна. — Или треугольник... Нет-нет, только не как Ерофеева в институте — мощный торс и тоненькие ножки, нет-нет!» — и уже почти нравилась себе в зеркале.

Кстати, надо звонить маме, просить ее побыть с Илюшкой.

«Встать — не встать? — рассматривает Ольга руки, пальцы. — Надо в контору зайти, в Старый город. Но лень».

Мам, придешь? — набирает номер и спрашивает тихо, наматывая черный шнур на палец. — Илюха один.

* * *

Мама, Вадика откройте, он там один.

Бабушка вся в черном, заплаканная.

Вадика выводят и сажают в машину.

Сколько людей, все с их улицы, завода, из профкома!

И много цветов, и венков, и его, Вадика, гладят по голове. «Весь в деда», — гордится Вадик. На смешных подушках дедовы медали. Вадик смотрит на деда, но дед молчит, строгий, на нем костюм из шифоньера.

Дед работал в профкоме, но Вадик не понимал, что это. Зато часто нырял к деду в «сапожку», так бабушка называла комнату-закуток без окон в теплом подвальчике. Дед там прятался, когда бабушка много ворчала, и делал туфли. Всем. Он был сапожник.

Вадик смотрел на деда в смешном фартуке, с гвоздями в зубах. Трогал теплые колодки, водил пальцем по прохладной коже. Таскал вар и жевал, поделившись с мальчишками во дворе.

Учись! — говорил дед, не выпуская гвоздей изо рта. — Пригодится когда в жизни.

И Вадик сидел на маленькой сапожной липке1, а бабушка потом угадывала по красным следам от вмявшихся в попу ремней, что опять был у деда.

Раз бабушка вбежала в дедову берлогу ругаясь, когда дед вытащил из дивана какую-то пружину — делать шило. Вадик помнил, как дед выпрямлял ее и, высунув язык, острием горячего ножа загибал петлю.

 

У Вадика с Олей закрутилось. Как две птички на резном карнизе, Вадик и Оля вдвоем, за ручку, высоко парят. С утра до ночи, и вот уже опять утро и надо бежать с букетом ромашек — с клумбы или купленных на углу у бабки, — и ей цветы, Оленьке, и Оленька вспыхивает, как заря. Или темнеет, как закат, когда Вадик прижимает ее к себе.

Вадик заваливает сессию. На грани отчисления, ну и пусть. Оля ждет вечером.

К ней! Ее мама, Раиса Викторовна, уехала. Птички взлетают, порхают в лучах солнца — и уставшие, счастливые возвращаются на землю.

 

Так много венков, всё в цветах. Вадик уже на табуретке, его кормят. Люди встают и рассказывают про деда.

Я весь в деда? — спрашивает Вадик.

Бабушка подкладывает ему рыбы:

Ешь!

 

Они с Олей любят есть в кафешке-стекляшке. Там дешевый кофе и бутерброды. Они берут кофе с молоком, он обвивает ладошками чашку, потом греет ей руки. Потом бегут домой, пока Раиса Викторовна отсутствует.

Скорее через рощу, вбегают и прыгают на раскладной диван.

Какие смешные!

Обычные советские трусы.

Я тебя люблю в любых.

А я тебя — без.

Дурачок. Включи «Аббу».

А ты не кричи. Услышат.

Буду кричать!

Диванная пружина выскакивает, но где-то сбоку, не потревожив влюбленных, — наверное, привет от деда.

* * *

Ефим Лазаревич не только на работе, но и в быту был достойным гражданином своей Родины. Работники и работницы нашего завода...

Бабушка нервничает, видит Вадик, потому что в левом углу сидит работница Перова — Периха из цокольного цеха с поджатой, чуть тронутой помадой нижней губой. Ох и попила она кровушки у бабушки Неонилы Федоровны! Два раза дед уходил, но возвращался. Перова — дура, так считала бабушка. «Курва!» — говорила, когда вспоминала, и тогда дед уходил, хлопал дверью.

Мама, сколько можно! — мелькал мамин хвост от платья.

У Перовой тонкие темно-красные губы, полосатая вязаная кофточка и бежевые с бантиком туфли, и вся она какая-то маленькая и пугливая и похожа на состарившуюся куклу. Однажды дед взял Вадика к Перовой. Перова была ласковая и подарила Вадику шоколадку и патрон от лампочки. Шоколадку Вадик съел в туалете, а патрон спрятал под матрасом. Бабушка нашла, и был скандал.

Бабушка мстила ему всю жизнь, так Вадику казалось. Хватала грубо — но целовала, потому что «весь в деда». Вадик знал, что дед сделал туфли Перовой. Все ссорились, кричали про эти туфли. Но Вадику было это совсем неинтересно, он ждал, когда дед начнет варить на маленькой спиральной плиточке рыбий клей, самый крепкий в мире. «Хоть для танков!» — так дед говорил.

 

Ты дверь закрыл? — спрашивает Оленька.

Закрыл.

Два голубка опять улетают вверх.

 

Вадим Михайлович шевелился, тянул, отбирал одеяло у жены, ворочался, сморкался и снова затихал, недовольный, несчастливый, разлюбивший.

Люстра, слишком нарядная, расположенная в самом центре потолка, ему не нравилась, раздражала. Навалившаяся тетка пошевеливалась, меняла позу, но не уходила.

 

Спи, Вадик, — бабушка хлопала дверью, зажав клок маминого цветастого платья.

 

Однажды Вадика потеряли. Он рассказал пацанам из соседнего дома про клей, и все отправились ловить рыбу.

У них за жабрами такое специальное вещество — танк склеит! — рассказывал Вадик пацанам.

Накопали червей, нарезали хлеба, взяли сахар и пошли на речку пешком.

Вернулись в сумерках с двумя ершами в ведерке.

Дед тогда задал ему ремня.

Я тебе задницу склею! — кричал дедушка.

Вадик обиделся, лежал долго, не вставал. Тогда бабушка принесла ему конфету, целую. Вадик отвернулся.

«Весь в деда», — наверное, подумала бабушка.

* * *

Голубки часто ругались, непонятно, зачем и почему, просто так, без причины, и даже расставались. Вадик раскрывал конспекты, а смотрел на чужие ноги в грязных ботинках с плевками, в туфлях, с выбившимися пятками чулок.

А утром Олька гордо проходила мимо, иногда под ручку с кем-нибудь. Отличница, комсомолка. Красавица.

Тогда Вадик заболел, без нее. Окно, мутное, с налипшими прибившимися грязными листьями, давило, и ощущение, что внутри мрачное, маслянистое подземелье, не отпускало. Он ударил пятерней по стеклу — и решил мстить.

Перова! — сказал он и закрутил с красивой первокурсницей, чтобы побольнее было.

Но первокурсница с ним заскучала и не приходила на назначенные свидания, да и он тоже ходил на них так, с опозданиями и кислым лицом.

Оля отреагировала по-своему.

Он в сотый раз рассматривал лист в клеточку: «Никогда, слышишь, никогда не звони, не ищи. Ты понял? Никогда!» Он спрятал лист, мучительно вспоминал причины размолвки — и не находил. Но утром видел ее, смеющуюся, легкую, с молодым аспирантом в джинсовом батнике.

Грозило отчисление. Вадик не пришел на пересдачу, завалил сессию.

Еще и Ленка поддевала своей улыбочкой, белыми зубами, возвращаясь поздно с танцев, растерянная, с блуждающей улыбкой, пахнущая вином и апельсинами.

Как у тебя с твоей? — спрашивала равнодушно.

«Чтоб пожалеть или обидеть?» — гадал Вадик.

 

Вадик вдруг понял — он не сможет без нее, без Оли. Вот так просто, как будто отобрали воздух. Обложившись конспектами, учебниками и тетрадками, он придумывал, как уйдет из жизни. Цеплялся, всматривался в Оленькин почерк, искал там волнение, отчаяние. Но не находил. Ровные, любующиеся собой буквы. Аккуратные. Кричаще довольные. Кричаще красивые.

Униженный, отчисленный, обескровленный без любви, он пошел к деду в «сапожку», решив там и закончить дела земные.

Запах кожи словно обнял его. Ящички, жестянки, колодки и скрученные бутоны кожи смотрели на него вопросительно. Старый фартук висел на гвозде: «Что надумал?» — а липка провисла и, казалось, сохранила форму и тепло дедова тела. Китайский саквояж, полный каблуков, стоял ощерившись, деревянные лекала, все в паутине, прилипли к кирпичной стене, зияющей дырками от гвоздей.

Вадик дотронулся, потянул что-то... Это оказался кусок дерматина, спрятанный в день похорон.

Дед... — сказал Вадик. Горло сжалось. — Бабуль! — совсем срывающимся голосом сказал, тоненьким, как у ребенка, и каждая буква в этом слове словно обняла его, согрела.

Вадик вдруг остро осознал свое прошлое равнодушие и к деду, и к бабушке. Ведь он никогда не спрашивал их о войне — ну может, совсем в детстве, и то дед не рассказывал. Не перебирал старых семейных фотографий, где бабушка высокая, в гимнастерке, перетянутой ремнем со звездой на пряжке, а дед кудрявый, широкоплечий...

Вадик тихо заскулил. Так плакала Ларка, неряха и почти дурочка. Всхлипы, громкие, неприличные, вырывались наружу без спросу, бессовестно. Завладели всем пространством, и ушло все: Оля, бабушка, дед, — и только кусок яркого маминого платья, словно зацепившись, задержался на мгновение. Потом все затянулось чем-то фиолетовым, словно душным, тяжелым, пропитанным чужими запахами одеялом.

Я не могу! — прошептал Вадик и задохнулся.

 

Ленка прибежала вечером, в десять:

Ты с ума... Мы обыскались!

Вадик и не слышал вроде, в руках его, словно влитый в ладонь, блестел обвязанный грубой изолентой молоток, в зубах — веер гвоздей, изящная колодка одета в голубоватого цвета кожаное пальто, прижатое по фигуре. В нос бил запах свежеизготовленного сапожного клея, вонючего и прекрасного одновременно. Глаза Вадика, почти безумные, как у художника, завершающего картину, или у скульптора, в последний раз оглаживающего ладонями готовую статуэтку, блестели, на подбородке запеклась черная слюна.

Он не выходил из мастерской три дня.

В понедельник утром с коробкой из-под обуви «Скороход» Вадик направился в институт, где у дверей аудитории обычно встречал Олю.

Пойдем, это тебе. — Он повел ее, удивленную, изумленно брыкающуюся, к подоконнику.

Оля открыла коробку. Туфли небесно-голубого цвета с маленьким каблучком, изящным бантиком и уходящей внутрь мягкой бархатной стелькой смотрели на нее и источали волшебный запах.

«Весь в деда», — услышал Вадик откуда-то сверху, зарделся, глубоко, счастливо задышал, а Оленька уже топала ножками, прекрасная и изумленная, прилаживаясь к неожиданной обновке.

 

Больше они не расставались, в этих же туфлях — и в ЗАГС, с голубыми лилиями в волосах и с такого же цвета атласным поясом на талии. Но позже.

А тогда — прямо с лекции на реку, в туфлях и с пустой коробкой под мышкой. Горел румянец, упругая заколка с визгом освободила свободолюбивые волосы, и те рассыпались волной, заблестев на солнце — оно садилось в редкий тальник, а тучи, надувшись, выдали такую грозу, что не слышно было ни смеха, ни крика соединившихся влюбленных.

Промокшие с головы до пят, они лежали на жидких прутьях и глупо просили друг у друга прощения; камни кололи спину, а на небе повисла крутая двойная радуга.

Я люблю тебя, — у Вадика дрожала нижняя губа, худые, еще полудетские лопатки в крупных дождевых каплях дрожали тоже.

Я люблю тебя, — нижняя губка Оленьки ушла вниз и также подрагивала.

Они плакали под дождем, не понимая, что им делать с этой любовью, счастливые, но и несчастные, боящиеся растерять хоть каплю, хоть половину капли этой любви.

* * *

Вадим Михайлович завозился в кровати. Жена не спала, лежала спиной к нему.

Сделай кофе, — попросил он.

Она встала, удивленная, ушла на кухню.

Готово! — крикнула чуть позже — и замерла в ожидании.

Тетка стояла в дверях, выжидающе смотрела.

«Уйди!» — попросил Вадим Михайлович.

Она покрутилась, застряв в проеме, и исчезла.

Вадим Михайлович встал, нащупал тапочки и пошел на кухню.

Жена стояла в халате, из-под которого выглядывала ночнушка, с кофейником в руках.

Тебе крепкий?

Вадим Михайлович подошел к окну, удивительно ловко запрыгнул на подоконник.

Крепкий.

Ольга Викторовна поправила волосы, втянула живот.

«Может, все это ерунда? — думал Вадим Михайлович, болтая по-мальчишечьи ногами. Теплая волна прошла по груди, знакомая, ласковая. — Куда мы друг без друга? — Он пожал плечами. — Склеены навеки, получается, как рыбьим клеем».

Он обвил ладонями горячую чашку. Ольга Викторовна ждала. Если бы в этот момент они выглянули в окошко, то увидели бы на небе яркую двойную радугу.

Но они просто молчали.

Это было лучшее, что они могли позволить себе в это утро.

 

 

1 Липка — стул сапожника с сиденьем из переплетенных кожаных или брезентовых ремней.

 

100-летие «Сибирских огней»