Вы здесь

Так в тумане невидим нам мыс трески

Андрей ГРИЦМАН
Андрей ГРИЦМАН



ТАК В ТУМАНЕ НЕВИДИМ НАМ МЫС ТРЕСКИ


ДОЛИНА ДУНАЯ

По этим городам проходит полоса
не отчуждения, но отреченья.
Разреженная гарь в осеннем небе
за медленной рекой плывет на север.

Темнеет рано, и октябрь бесшумно
сжигает виноградники в долине,
где торжествует осень Нибелунгов.
Под легкой пеной плещущей сонаты
смертельно тлеет слой пивного сусла.

Осела гарь, невидима и вечна.
Гнилые зубы одиноких башен
оскалом возвещают о победе,
и тени смотрят из сырых провалов.

А мы, как соглядатаи, следим
из маленькой таверны, что напротив,
за толпами туристов из центральных
холодных, аккуратных, чистых штатов,
что в клетчатых штанах бредут по замкам,
торчащим, как значки на крупной карте,
по радиальной зоне разворота
гвардейских дымных танковых дивизий,
рассеянной по городам и весям
давно бездомной
Южной группы войск.



ШЕРЕМЕТЬЕВО

Так широка страна моя родная,
что залегла тревога в сердце мглистом,
транзитна, многолика и легка.

Тверская вспыхивает и погасает, такая разная: военная, морская;
и истекает в мерзлые поля.
Там, где скелет немецкого мотоциклиста
лежит, как экспонат ВДНХ.

За ним молчит ничейная земля,
в аэродромной гари светят бары,
печальных сел огни, КамАЗов фары,
плывущие по грани февраля
туда, где нас уж нет.

И слава Богу. Пройдя рентген,
я выпью на дорогу
с британским бизнесменом молодым.
В последний раз взгляну на вечный дым
нагого пограничного пейзажа,
где к черно-белой утренней гуаши
рассвет уже подмешивает синь.


СЕЛИЩЕ-УГОЛЬ

Селище-Уголь — это городок,
верней, поселок городского типа.
Как все они — глухая слобода
или курган надежды пятилеток.
Урочище когтистое в лесах,
торжок среди речных маршрутов,
отрезанный от мира на треть года.

С тридцатых — корпуса в три этажа,
уборная на всех без переборок,
остатки толя, жесть и остов пса
у края мокрой известковой ямы.
Прилавки рынка, выцветший кумач
фабрично-слободского изолята
в дремучем логове калининских лесов.
Там с бабушкой и дедом я провел
свое восьмое памятное лето —
рожденный недалеко чужеземец
среди туземных северных племен.

Как хорошо, спокойно и беспечно,
поужинав втроем картошкой с луком,
спуститься тихо одному к реке
и молотком рубить в карьере мелком
податливый, слоистый известняк.

Закат ложился в берендеев лес,
погасшая река дышала с нами
поверхностями тысячи озер,
не ведая начала и конца.
Мой дед сидел у керосинки в кухне,
глядел в закат и был смиренен
(а впрочем, что тогда им оставалось?):
трофейный подстаканник, Киплинг, трубка.

Вокруг была вода, плотина, рыба,
уже почти безжизненная шахта,
здравпункт, контора в церкви и кино,
откуда рокот «Сталинградской битвы»,
по воскресеньям сотрясавший воздух,
бесшумно падал на надречный холм,
на дот, где надпись RAUCHEN VERBOTEN
предупреждала белок и вальдшнепов
и лешего, оглохшего от шума
времени, что в секторе KZ
запрещено дышать эрзацным дымом.

Мы собирали ягоды, грибы
внутри кругов смертельной обороны,
и топь доисторического леса
хранила сталь всех сверхурочных смен.

Мне снился мост с разрывами и дымом,
и дед мой, окруженный в сером доме
на дальнем берегу, и бабушка зовет,
и он дошел до нас и просит чаю.
Мы снова были вместе, и теперь
я знаю: все уже неважно.
А прожитое после — отвлеченье
от главного: сидения на кухне
в чудесном ожиданьи у окна —
когда закат зажжет через минуту
прохладную чернеющую бездну.

Еще я помню наш отъезд, рабочих
у бора в ожидании трехтонки.
До станции примерно три часа.
В последний раз я видел эту воду
чешуйчатых озер и в темном небе
текучий конус дальних диких уток,
ушедших безвозвратно тенью судеб
в бездонное отверстие луны.


НОЧЬ

Часа в четыре,
когда уснули мысли о налогах,
о подвигах, о доблестях, о сексе,
возникнут в предрассветных городах
и в отдаленных весях
и поплывут невидимые волны.

Они пройдут по сумрачным хайвэям и разобьются,
как школьниками битые бутылки,
только бесшумно.

Бомжи зашевелятся
и захрипят на рваных одеялах.
Патруль очнется в дремлющей машине,
коснется рации и кобуры.

В «колониальном» доме, третьем с краю,
постройки девятнадцатого года,
она во сне вздохнет и улыбнется,
протянет руку: три часа,

а через три часа, когда
Pink Floyd взорвет эфир
на середине длинного аккорда —
она проснется и подарит день
еще двум-трем привычным подопечным,
озябшим за ночь.



ДОРОГА НОМЕР ОДИН

Складская, слободская и пакгаузная,
фабрично-выморочная,
мазутно-газолиновая,
обызвествленная артерия
от ржавых Аппалачей
сквозь бифуркацию тоски
в бескровный тлен пустых мотелей
и далее везде: в зелёный водоем
бегущих крон,
ночных радиоволн
уснувшей Атлантиды,
где в обмороке улиц — фосфор
бессонницы, невидимых и днём
перемещённых лиц.



* * *

Мне хотелось узнать, почем треска,
и хотелось узнать, почему тоска.
А в ушах гудит: «Говорит Москва,
и в судьбе твоей не видать ни зги».
Так в тумане невидим нам мыс Трески.

Мне хотелось узнать, почем коньяк,
а внутренний голос говорит: «Дурак,
пей коньяк, водяру ли,«Абсолют»,
вечерами, по барам ли, поутру —
все равно превратишься потом в золу».
Я ему отвечаю: «Ты сам дурак,
рыбой в небе летит судьба!
И я знаю, что выхода не найти,
так хоть с другом выпить нам по пути
и, простившись, надеть пальто и уйти».

«Не уйдешь далеко через редкий лес,
где начало, там тебе и конец.
Так нечистая сила ведет в лесу,
словно нас по Садовому по кольцу,
и под ребра толкает носатый бес».

Там, я вижу, повсюду горят огни,
по сугробам текут голубые дни,
и вдали у палатки стоит она.
И мы с ней остаемся совсем одни,
то есть я один и она одна.



ДОМАШНЕЕ ЯЗЫЧЕСТВО

Моя дочь празднует пейсах в «Хилел»,
сын встречает пасху с подружкой.
Они шатаются по кварталу,
меняются пасхальными яйцами
и, набегавшись, сооружают огромный
яичный салат.

Я — вишу на телефоне, матерюсь,
грешу и стараюсь заработать
на мацу и яйца, на страховку
всей моей жизни, обогнать время
и, как всегда, произвести впечатление
на ту, из далекого прошлого,
хотя она того и не стоит.

Господь, превратившись в нашего кота,
дремлет в углу,
не обращая на нас никакого внимания,
думая свою думу,
ожидая следующего жертвоприношения.
100-летие «Сибирских огней»