Вы здесь

Всё грустно и верно на свете

Виктория ИЗМАЙЛОВА


ВСЕ ГРУСТНО И ВЕРНО
НА
СВЕТЕ

ХРОНИКИ ВАЛЕРИИ
Любимой собаке посвящается

На развалинах империи,
именуемых Россией,
Жили мы вдвоем с Валерией,
Бремя времени носили.

В доме с плохонькими стенами,
Столь похожем на лукошко...
Мир со вспоротыми венами
К нам заглядывал в окошко.

Город был, как старый мусорщик,
Замкнут, зол и неопрятен,
Матерщинник, вор и мученик,
Весь из грязно-серых пятен.

Но зато была Валерия,
Обладая нравом дерзким,
Хороша, как кавалерия
На параде королевском.

С жалкой фигою в кармане я
Вместо грез и капитала,
Но взаимопонимания
Нам с Валерией хватало.


Под гитарное бренчание
Плыли рядом наши вздохи,
Ибо жгло меня отчаянье,
А ее — терзали блохи.

Вымирало население,
Таял век, столпы сметая.
Вырастали поколения
На котлетах из минтая.

А прекрасная Валерия,
В общем, склонная к причудам,
С неизменным недоверием
Относилась к рыбным блюдам.

Дули западные ветры, и
Всюду радостно твердили,
Что отныне силы светлые
Нас, мол, темных, победили.

Но под клекот сытых лекторов
Мы учились жить немногим,
Ненавидеть вивисекторов
И сочувствовать убогим.

* * *

Стою, в душе звериной просвет не находя,
Над песенкой старинной слезами изойдя.
Не тенор при капелле, раскормлен и усат,
Ее мы с мамой пели сто тысяч лет назад.

Горланили дуэтом, два брошенных птенца,
А думали при этом — синхронно — про отца,
Что, мол, кому-то крышка, кранты, как ни крути,
А наш-то, докторишка, у смерти на пути.

Мы вслух его бранили, грехи его копя,
Мы так его любили! Безмолвно, про себя...
Из подкаблучной дали, с восточной стороны,
О, как его мы ждали! Как были мы верны!

Сквалыга-алиментщик, смотавшийся в астрал!
Игрок, фигляр, изменщик, он всех нас разыграл!
Я сердце заклинаю, чтоб было, как броня.
Я до сих пор не знаю, любил ли он меня.

Ах, белые халаты! Ах, жизни торжество!
А жизнь — одни заплаты и больше ничего!
Паршивая шарада! Грабительский кредит!
Вот смерть — святая правда — слепа и не щадит.



* * *

Зычно крикнул бродячий торговец:
«Горихвостки, дрозды, канарейки!
Налетай, отдаю за копейки!
Распотешьте детей и любовниц!

Подходите, во имя Мадонны!
За гроши разбазарит торговец
Кротких пленниц, изысканных скромниц,
Оперенные пестрые звоны!

Посмотрите на клювы и лапки,
На изящество певчих негодниц!»
Соловьем заливался торговец
И кружил у кондитерской лавки.

Там, презревшая хлопоты сводниц,
Меж пирожных и тортов сидела
Благонравная хмурая дева.
Для нее расстарался торговец.

«Я принес тебе птицу без пары,
Огнекрылую птицу немую.
Я отдам тебе птицу задаром...»

* * *

Фейерверк Вселенской сварки, брызги синего огня!
Краски лета слишком ярки, слишком ярки для меня.
Тени лета слишком резки, словно в ворохе шитья
Лики мира лишь обрезки ветхой ткани бытия.

Шляпку скользкого масленка ранит грубая черта.
Просто глянцевая пленка, за которой — ни черта!
Шелк расплавленного воска портит рваное пятно.
О, как жутко, о, как плоско, и непрочно, и черно!

Даже если вечно молод, весел, зелен и влюблен,
Мир исчерчен, мир расколот,
                           взломан, взорван, раздроблен!
В лоск нагревшейся страницы, в танец радужной юлы
Влезли стылые глазницы обнаглевшей голой мглы.

Так, шагаешь, безучастен к соснам, плачущим навзрыд.
Летний полдень щедр и ясен, ужас жизни неприкрыт.
Гомонят что было мочи над тобой то стриж, то чиж
Мимоходом смотришь в очи Вечной Ночи и молчишь.

* * *
Мы шли по рыжей глинистой дороге,
По выбеленной солнцем мостовой
И думали о счастье и о боге
С тяжелою оленьей головой.

Тянулись мимо в золотые дали
Богатые посады и сады.
И, помнится, от жажды мы страдали,
Но в тех краях нам не дали воды.

В нас было, верно, некое уродство,
Смирение и дикость каторжан,
Бубновый туз несносного несходства
С мышиным миром добрых горожан.

Мы были клеймены зеленым цветом,
Молились мы то ветру, то костру,
И белый свет язвительным фальцетом
Нам возвещал, что мы — не ко двору.

В урочный час, мудры и безжеланны,
Мы повернем и заспешим домой.
Там родники. Там влажные поляны.
Там бродит бог с оленьей головой.

* * *
Руины имперской деревни — банальная, злая картина.
Проезжей усталой царевне по самое горло хватило —
все эти осколки и щепки, уголья, завалы, заплаты,
простершие руки-прищепки крикливые дегенераты...
Так жалко их, пегих и сивых, худых, золотушных, болезных,
в рассвете и то — некрасивых, с рожденья уже — бесполезных.
Десятки встревоженных фурий так жадно глядят на дорогу!
Да это же страшно, Меркурий! Как все запустили, ей-богу...

Аттила не сказка, так пешка, процесс многогранен и сложен...
А нам позволительна спешка: мы здесь никому не поможем.
Все грустно и верно на свете. Бунтуя, ропща и робея,
исчезнут, отмучавшись, эти — другие родятся плебеи.

Царевна помедлит, любуясь на розовый куст у овражка,
разумно и строго торгуясь, у мальчика купит барашка,
покуда в объятьях Эреба беснуется серая масса
алкающих зрелищ и хлеба, ей хочется секса и мяса.

* * *
А дверь балкона могла открыться, как дверца Рая.
К моим ладоням слетались птицы со всех окраин.
Я выходила порою ранней, чтоб дать им хлеба,
Чтоб в пенье крыльев и воркованье расслышать небо.

Они парили, они мирили с любой погодой.
Они царили, они дарили меня свободой.
Они носили из высей горних благие вести,
Они учили в гульбе и в горе держаться вместе.

А снег валился промерзшей кашей по ильмам голым,
И время бойко клевало наши года, как голубь.
К иному ль дому дружок продажный переметнулся,
Но каждый в небо взлетел однажды — и не вернулся.

Снег не растает, и нарастает тоска, хоть в прорубь.
Я в этой стае, я в этой стае — последний голубь!
Мои объятья, мои проклятья пусты и кротки.
О, где вы, бабки, деды и братья, дядья и тетки?!

Кто стукнет в окна легко и сладко, на посиделках
Кому расскажешь об их повадках, об их проделках?!
И что отныне мои порханья и воспаренья?!
Кого взволнуют мое дыханье и оперенье?!

Пытаю, плача о многоточье, небес глубины,
Но птичьи стаи, равно, что волчьи. Нет голубиной!
Ларьки, бульвары, садов мочала, дворы и бары...
Я не умею начать сначала, мне нету пары.

* * *
Плывет твоя ладья, зеленая ставрида,
По ветру и воде,
От солнца до луны, от Агры до Мадрида.
И нет тебя нигде.

Несет твоя ладья жасмин, миндаль и мирро,
Сандал и бирюзу,
И тысячи локтей шелков и кашемира,
И лето, и грозу.
А ты пронзаешь даль веселым синим
                                    взглядом
И вновь встаешь к рулю.
И кажется тебе, что я склонилась рядом,
И я тебя люблю.
И кажется тебе, что я бегу навстречу
По ветру и воде!
И плачу от любви, и сердцу не перечу!
И нет меня нигде.

* * *
Пьяная да плаксивая, рвань, срамота,
вышла старуха сивая за ворота,
дрогнув ли в пыльной заверти
                           иль притворясь,
вот она пала замертво в самую грязь.
Вороны мои синие, алые рты!
Бросьте свои осинники, рвы да бурты!
Воины смольноголовые старым-стары,
Клювы ваши лиловые, когти остры!
Речи ваши нелестные тяжче свинца,
перья ваши железные, кремни — сердца!
Братья слепой распутицы, жухлой ботвы!
Кто за нее заступится, если не вы?
Голуби мои, княжики ситцевых рощ,
Дети, праведники, книжники,
                                    кроткая мощь!
Розы ваши садовые зим не корят.
Слезы ваши медовые в церквах горят.
Сердца ваши земляничные — воск да елей,
Души ваши пшеничные снега белей!
Летите ж с ветхой звонницы ниже травы!
Кто за нее помолится, если не вы?!


* * *

России Дух сквозь него глядел,
И думал всяк, кто в секрет проник:
«О, как Он страшен и как велик!», —
Когда Хворостовский пел.

Ревели в душах колокола,
над миром плыли Его крыла,
Он небо Руси до краев закрыл
В шесть раскаленных железных крыл.

Сто тонн урана в Его праще,
сто тыщ подснежников на плаще,
две птицы вещие на плечах,
два моря кровавых слез в очах.

На белом платье простого льна
багряным вышиты имена
и правды жизни Его детей,
падений, подвигов и смертей.

А в складках платья того — мечи,
лампады, свечи и куличи,
пируют вороны на стерне
и розы кружатся в полынье.

Многажды ранен, но не убит,
Он помнил все из своих обид,
стоял над миром, глаза слепя,
взрастивший сердце больше себя.

И каждый видел сквозь рампы свет,
что равного нашему Духу — нет,
Ему не дано ни друзей, ни жен.
А орден Басковых был смешон.


100-летие «Сибирских огней»