Вы здесь

Игнатова Елена. Ранний снег. Стихи разных лет. — Иерусалим, «Иерусалимская антология», 2011

ЗОЛОТОЕ СЕЧЕНИЕ

Если поэзия становится судьбой, срастается с ней, как небо с землей у горизонта, то поэту уже ничего не остается, как считать свои стихи биографией имени и души. И что такое обычная, «цифровая» хронология дат под столбиками строк, если каждое стихотворение перерастает дату его написания?
Таково первое впечатление о сборнике Е. Игнатовой «Ранний снег», где стихи выстроены без оглядки на время и место их написания. Просто четыре раздела, обозначенные римскими цифрами, разделяющими на примерно равные части массив стихов этой не такой уж большой 200-страничной книги. Стихи о горькой, больной любви, открывающие первый раздел, граничат с «крымскими» стихами, которые, в свою очередь, стыкуются с петербуржскими («Памяти Любови Дельмас»), потом являются «Стихи сыну», «Родственники» и финальное стихотворение раздела, играющее роль итогового. Ибо и не стихотворение оно, а «плач о доме», переходящий в молитву: «Господи, если все так, как мы верим, / верни ей тех, кого она кличет, / о ком плачет в смертном тумане: / о папеньке, маме…» («Долгая жизнь завершается плачем…»).
Действительно, на книге стоит посвящение: «Памяти мамы», и, кажется, что для читателя задача разрешена — эта книга о родине, прежде всего, малой, «большая» же покинута в 1990 году, ввиду отъезда в Израиль, в священный Иерусалим. Но как можно подытожить сложность чувств и строк, которые предстают задачей для непосвященных в обстоятельства жизни и творчества Е. Игнатовой? Впрочем, Иосиф Бродский, старший современник поэтессы и тоже ленинградец, горячо возражает спорному тезису о зависимости творчества от биографии писателя, как и вообще от всяких внешних влияний. «Поэт сочиняет из-за языка, а не из-за того, что “она ушла”», — категорически заявлял он своему собеседнику С. Волкову. Но Е. Игнатова «сочиняет» в этих первых стихах своей книги как раз потому, что «он ушел». И это не просто факт, глагол + существительное, а событие глобальное, как время года: «Осенью осыпается лицо твое, как сад, / по листьям пролетел последний ветер», и «листья теплых губ» любимого «рассыплются в мертвенном беспорядке».
Е. Игнатова, хоть и землячка И. Бродского, его младшая современница, начавшая печататься в «самиздате» с середины 70-х годов, осталась чужда урбанистической сути его поэзии. И. Бродский все-таки поэт разгадок, а не загадок (отсюда его органическая неприязнь к А. Блоку), почти классически ясный в своих стихотворениях-лекциях. Он и о любви пишет с «объясняющими» союзами, как и о прочем: «Я любил тебя больше, чем ангелов и самого, / и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих»; «…в углу тепло. / Взгляд оставляет на вещи след. / Вода представляет собой стекло. / Человек страшней, чем его скелет» («Часть речи»). У Бродского — это «ряд наблюдений», неистребимый ум, умность, каким-то неведомым образом эстетически действующие на читателя.
Е. Игнатова если и «наблюдает», то всем своим «я», где ум наравне с сердцем, без отграничений. Тут уже вспоминается О. Седакова и ее слова об «умном напряжении и озарении» («Похвала поэзии»), без которых даже такие поэтически-народные слова, как «сиверки» и «курени», не «соединяются» в стихи, в поэзию. О. Седакова, как и Ю. Кублановский, а также С. Кекова, Л. Миллер, О. Николаева, И. Лиснянская, безусловно, составляют ряд близких Е. Игнатовой поэтов. Общее для них — мир Божий, кристаллизующий чувство и слово в кажущемся хаосе сравнений, видений, метафор. Но этот поэтический мир потому и Божий, что является центром и целью всех поэтических прозрений, случайных только на первый взгляд. И здесь — не только, даже не столько Бог как величина абсолютная и абсолютно неизобразимая, сколько место, где он обитает.
Так дом, детство, почва становятся главными в книге, содержащей «стихи разных лет». Какими бы разными и горестными эти «лета» ни были, автор идет в них к дому и детству самыми разными путями. Как бы тонко и лабиринтно ни закручивались траектории ее стихов. Вот раздел II, казалось бы, призванный обновить тематику и сюжетику произведений. А вот его начало: «Ты помнишь год сорок седьмой?», т. е. «скупое, темное начало» жизни и такие же ее перспективы: «…жизнь моя / прерывисто, неровно разгоралась, / как будто и болезнь, и общая усталость / уже с рождения вошли в меня». «Спасение» от этого, врожденного, — в утончении чувства, в отыскании образов, необычных, причудливых, ярких, как драгоценные камни или самородки, которые надо разглядеть вопреки болезненной «общей усталости» — своей или окружающего мира. Благо он — петербургский, культурный, акмеистский — провоцирует на изысканные метафоры.
Но Е. Игнатова, родом из «детства страшного короба», будто бы стесняется этой изысканности, в то же время ей симпатизируя. Ее лирическая героиня, глядя из окна больницы, видит, едва ли не по-ахматовски, «коловращенье воздуха и толп», «свет мертвенный, метели яркий столп» и еще «автобус с теплым животом»: «и все это безмолвно и прекрасно». Вряд ли это только «словарь» из поэтики Серебряного века — это свои слова и чувства, которые, однако, как-то неуместны. Она хоть и «причастна» всему этому, но «в халате сером, с воспаленным ртом», по ту сторону этих чудес. Да и не одежда на ней и не хворь у нее больничная, а все та же злополучная врожденность, «нищее страдание» первоначальных лет.
Но у нее есть детство — иммунитет от этой «халатной» серости: это «сны о Греции» и ее древних мифах, побеждаемые мифами Петербурга, города и текста. И даже когда Е. Игнатова пишет о дачных пейзажах, у нее вдруг кристаллизуется петербургская твердая, точная образность: «речки выгнутой ребро», «два цвета — желтый и зеленый — / уже делили на дворе / траву, кустарники и клены», «грань, где август и сентябрь на ребре» («Сырого воздуха крыло…»). Деревенский закат столь же закономерно возвращает его созерцательницу в город на Неве: «закат стекал на луг, на спелую пшеницу, / и, как расплавленный металл, / он пенился и шевелился».
В книге нет собственно петербургских стихов, тем более циклов: только «горестные заметы», штрихи на всем известном портрете северной столицы: «Петропавловское остриё», которое «вогнали» «между крыльев неба», подступившая «к горлу Петербурга холодная, тяжелая Нева», «каменистое небо» («Стихи о наводнении»). Это пушкинский «прошлый» Петербург, от которого не уйти и который стал для поэтессы такой же судьбой, как «вавилонское» детство. С тех пор как была прочитана «Полтава» при «детства круглом свете» — под лампой, когда «нить моей судьбы вплелась в судьбу державы, / оставив вкус железа на губах». И только потом были и «сорная Москва», и «сонная Армения», «прекрасный» Тбилиси и «курбская» Литва, а также Геродот и Брейгель, декабристы и Батюшков, населившие ее стихи.
Но все это ни в одном из разделов не развернуто в циклы, в галереи портретов, пейзажей, стилизаций, как в «Испанских письмах» О. Николаевой или «Китайском путешествии» О. Седаковой. Не потому что стихи «разные», а потому что есть авторское вето: «Отравлена плебейством, словно дустом, / я с детства не приучена к искусствам, / но вот одарена — и крах терплю» («Ценительница Сафо и Назона…»). Тогда как собратья по поэтике, чувства «краха» не испытывая, роскошествуют стихами, независимо от места своего пребывания. В этом смысле характерен Юрий Кублановский, которого критик П. Басинский назвал «стихотворным аристократом», оговорившись, что образ поэта для него раздваивается «до смиренника, послушника, сторожа или служки в поэтическом храме». Для Е. Игнатовой же и эти, «вторичные» ипостаси образа были бы, наверное, тоже аристократичными. Как свидетельствует об этом стихотворение «Как ни круто время, но смиренья дряни не принудит выпить…», посвященное «Ю. К.», что прямо-таки напрашивается расшифровать: «Юрию Кублановскому». Описывая некую картину на библейский сюжет бегства святого семейства в Египет, это стихотворение служит и исповедью (в том числе и перед «Ю. К.»?) о «бедном семействе». Том, где «беззащитным локтем женщина босая прикрывает сына», всемирную миссию которого она уже чувствует. Сопоставление этого библейского сюжета с собственной участью («Мне ли непонятно?») приносит лирической героине ощущение той благодати, которая превозмогает муки и беды частного человека: «Но рассвет в пустыне, из кустов дрожащих — столп седого света, / колокол воздушный — глубже горизонта, шире нашей боли, / ярче наших судеб, Юрий и Татьяна и Елизавета!»
Причастна ли всему этому и поэзия Ю. Кублановского, «бедная» в том же, благодатном смысле, но отнюдь не бедная в обычном смысле — многомерная, блистающая и «упругостью стиха, смелостью метафор… интимной сродненностью с историей и неуходящим ощущением Бога над нами» (А. Солженицын), или нет, неясно. Одно ясно, что у Е. Игнатовой свой путь в поэзии. «Изумительная» техническая оснащенность, «даже избыточная», и «самый насыщенный словарь после Пастернака» (И. Бродский) — это тоже о Ю. Кублановском, но и тоже не в пику Е. Игнатовой. Как вообще не стоит сравнивать больших поэтов и их поэзию, выросшую на разной почве, культивированную разными «удобрениями». К сравнениям и сопоставлениям прибегают, чтобы выяснить качество и суть того, что затрудняешься определить. И если для искушенного критика «образ Кублановского» раздваивается, т. е. делится пополам, то «образ Игнатовой» для нас все-таки не столь пропорционален. Большая область ее творчества и поэтического самосознания, на наш взгляд, все же лежит по ту сторону Ленинграда / Петербурга и вообще всего городского, «цивилизованного», устремляясь за город — в поля и степи. И это тоже врожденное: «С рожденья, сколько помню — степь и снег, / я ощущала — дышат у затылка…» Но и город — средоточие культуры, Смысла, Слова — остается для нее священным. Так, по закону золотого сечения, и жизнь и стих привели поэтессу в Иерусалим. Ибо это не просто город, а начало начал, где «прошлого нет», а «все, что прожито — грубо и начерно» («Сизый ангел, приведший в Иерусалим…»), откуда «сверху видать весь свет» («Надо все простить, все забыть…»), а сам он «утешает и душу жжет» («Прекрасен ты в раннем тумане…»).
Но все-таки название своей книге Е. Игнатова дала не «иерусалимское» или «петербургское». «Ранний снег» — название «природное», «деревенское» и в начале стихотворения вполне конкретное: «С такою жадностью вдыхаю ранний снег…» А значит, и запах оснеженного простора и дикой, «звериной» свободы, которые могут быть лишь в природе деревенской, где жизнь распахнута всему миру. Но дальше, сочтя все свои порожденные свободой грехи, в том числе и «звероубойные», люди должны попросить благословения у Господа, а судьбы — у снега: «За то, что тяжело живем / и тайно в смерть не верим, / за то, что нам детей растить, / что старимся нелепо, / за то, что не умеем жить, / как снег — легко и слепо».
И в этом беда, вина и счастье человеческое. В этом и смысл поэзии Елены Игнатовой — смирение перед Богом, создавшим мир, и перед чудом поэзии, этот мир опознающей в его неочевидных связях, исцеляющей и облагораживающей его. «Ранний снег», таким образом, и озаглавливает книгу Е. Игнатовой, и делит ее ровно пополам, и выявляет золотое сечение иерусалимской судьбы поэтессы. Она принимает и то и другое — и ранний снег своей малой родины и древность святого города. В этом и боль, и радость ее поэзии.

Владимир ЯРАНЦЕВ

100-летие «Сибирских огней»