Вы здесь

Костин В. Колокол и болото. — М., Беловодье, 2012

УХОДЯЩАЯ НАТУРА

Начало романа «Колокол и болото» — в идиллическом тоне, но поверивший в предание о славном городе Потомске оказывается на Болоте, хотя «пышный центр города на расстоянии одной выкуренной сигареты». Два лика у Болота: «Место сырое, комариное, речка нечиста и поддаёт миазмами» — «Но и сделался Потомск чист и по-своему меланхолично-зачарован... рядом с исконной стихией мата образовалась гармония отличной русской речи». И время здесь, оказывается, не линейное, как везде, а циклическое — поколения идут по кругу. Автору понадобилось историческое введение — четыре века сибирского города. Слой за слоем отслаиваются пласты обыденности, и за планктонной мутью «хулиганки» проступает легендарное, чудесное. Главное же — читателю надо вжиться в атмосферу парадоксов, увидеть рожи, лица и лики Сибири.
«Любите своё Болото! Грязное и пьяное, убогое и скучное. Неимущее и никому, кроме вас, не нужное», — вот какой завет оставил таинственный Старец, явившийся вдруг на Болоте. Явился он, как наваждение, как временное просветление забубенных «бакланов», оказалось — для подведения итогов. Город Потомск суетно вспенился по поводу круглой даты — 400-летия, — перед этим вернулся из небытия колокол Благовест, и одно за другим пошли чудеса, но в памяти их удержали всего одиннадцать «потомцев». Владыка Парфений, нарисованный нейтрально, резюмирует в финале: «И никому, и, может быть, никогда нельзя рассказать об этом». А почему нельзя? «Мы не готовы к чуду».
Тут узнаётся булгаковский мотив, но с обратным знаком — с положительным. Не дух тьмы явился, а светлый Старец. Собрал на Болоте последних совестливых людей и вразумляет их: «Никогда такого не было, чтобы люди посягали на родовые свои свойства, отказываясь от души, от дома, от семьи». Один из парадоксов романа, может быть, лейтмотив его: привязывайтесь сердцем к тому, что осталось, ибо «нет пока другого места для души». Ну как тут не вспомнить Василия Розанова: «Тиха Русь. Гладка Русь. Болотцем, перегноем попахивает, а как-то мило всё… Ко всему принюхались». И есть зловещий парадокс — Синяя птица, тоже с обратным знаком: самолёт, уносящий «руководствующую» шваль, на которую не действует чудо-озарение. Итак, преобладает ирония, но есть и элегия, грусть по уходящей подлинности.
Что даёт такое название города — Потомск? Напоминает сибирякам: мы не иваны непомнящие, мы — чьи-то забывчивые потомки. Исторический экскурс, увлекательный, но не весёлый, оказался в романе фоном для разговора о современности. Какова она, нынешняя сибирская Россия, понять можно лишь на фоне прошлого. Экспозиция — это вторая глава «Нечто о городе Потомске» — представила разноязычие эпох. От первых воевод-мздоимцев до века двадцатого — многое повторяется. Глава закончена обескураживающим выводом: «Так, безумным обнулением всего накопленного, наработанного и выстраданного закончился в Потомске девятнадцатый век». А что же сказать об исходе двадцатого? Есть прогноз Старца: «И через страшные страдания пройдут нынешние люди, чтобы либо очиститься, либо погибнуть… сомкнутся без зазора дни предыдущие и дни последующие».
Настоящие действия начинаются ближе к середине романа. Но что считать главным событием романа? Наверно, возвращение колокола. Его сопровождает явление светлого Старца из легендарных запасников памяти и превращение губернатора в осетра. Прозрачная аллюзия, щедринский сарказм. Основной же свет — от любви Алёши и Ванды. Вот основной сюжетный контраст — настоящая чистая любовь в закоулках Болота. Любовь побеждает летаргию памяти: «А Ванда не знает, чей он потомок. Праправнук». Узнала — потому что полюбила. Заповедник исторической дрёмы в центре города… он где-то между сном и реальностью. Но тревожна надежда автора. Как и в романе Булгакова, в финале всё как будто возвращается на круги беспамятства. И всё-таки есть несколько «потомцев», которым дано помнить.
На обсуждении романа Владимира Костина я слышал определения: «фантастический роман», «исторический», «бытовой», «сатирический». По частям — верно, но не ухвачен пафос романа, связь сюжета и стиля. Сопрягать эпохи и расслаивать времена, строить сюжет на диссонансах, укрупнять будто бы малое и умалять мнимо крупное — так мне видится замысел. И так понятен горестный возглас приезжих: «И это университетский город!» Теперь каждый областной центр — университетский город, и что же, все они лучше «Потомска»? Скажут в своё оправдание: у нас, мол, губернатор в осетра не превращался. Ой ли? Значит, дух гротеска к вам ещё не пожаловал. Два эпиграфа настраивают на двойственное отношение к истории. Из Державина: «Науки, музы, боги — пьяны, / Все скачут, пляшут и поют», из Полонского: «В одной знакомой улице — / Я помню старый дом…»
Колокол над Болотом — ёмкая метафора. На язык просится: интеллектуальная проза. Хотя это не жанр, а, скорее, стиль жизни писателя. Не имитационная интеллектуальность — эта сейчас не редкость, а горькая. Тут в свои права вступает ирония истории, а современность подталкивает писателя к сарказму. В Сибири ирония — птица редкая, залётная. Ни в таёжной полосе, ни в степной орде философская ирония не ночевала. Да и врачует дух не она ведь, а любовь, ирония лишь место для неё расчищает. Приелась беспрерывная игра на понижение, просветляющих легенд — вот чего не видно. На этом фоне и высветляется лирическая ирония Костина.
Но ирония не самоцель, она лишь подталкивает к раздумью о главном: о семье, о любви и о вере. Ведь сама семья, основа жизнестойкой культуры, размыта, раздавлена в ХХ веке. Эпоха демонстративно игровой прозы довершает это разложение. А мыслим ли русский роман без семьи? Совместить иронию истории и «мысль семейную» — нелёгкая это задача. И вообще — напомнить о самых традиционных ценностях, среди коих — быт провинции, хранительницы национального уклада. В этой связи встаёт вопрос: что с романом? Жив ли он ещё? Кажется, на исходе эпоха постмодерна, балаганно-шутовское отношение к истории всем уже надоело. Опять интересны авторы, обращённые к преданию, к родовой легенде, вообще к проблеме рода и семьи в России.
Есть читатели особого, старого замеса, они видят в романе одно ёрничанье. А в каком, мол, это жанре? Бездумно шагать по датам — вот оно, простое, «правильное» отношение к прошлому. Ироник всегда не люб провинциальной «элите», особенно же прикормленной в обкомовских буфетах. Пустые ритуальные знаки эпохи, её самонадеянную ряженость он видит вблизи и на расстоянии. В провинции такой писатель создаёт вокруг себя моральное напряжение, более заметное, чем в столице. Правда, и радиус действия другой.
Стилевой палитре соответствует эмоциональное разнозвучие романа. Стилистика его — разноязычие, вот, пожалуй, самое примечательное свойство. Можно нанизывать иронические бусинки — про нравы старых улиц, где «чужих» испытывают по заветам старины: «Ему ”напихали” — и под глаз, и под дых, и по шее, не тронув только ”помидоры”». Или: «Они пили портвейн дипломатически — одна бутылка на троих». Когда улыбка у читателя не склеивается, тут, наверно, сарказм: «Девица полулёгкого поведения, в полупрофессию вошла непринуждённо и без раздумий… время от времени развлекается тем, что собирается выйти замуж». Непредвзятый читатель это оценит, труднее уловить лиризм, а он — сбережённая в нас человечность. Он, конечно, в музыке повествования. Он и в элегической оглядке на прошлое, он в наложении нескольких сюжетных линий на основной тон. Память места, верность ему — для сибиряка это значит много. Это местная мифология, это домашние идолы: «Болото закрылось в своём мире, живя приблизительными воспоминаниями о славной поре бакланов… Время здесь перепуталось и живёт в комках и разрывах».
Мёрзло Болото, проваливалось само в себя и вспучивалось, а потом и вовсе взбесилось — революция. Уничтожила колокол «эсэсэрия», а после стала отходить, то есть забывать. Горестные символы, узнаваемые и, порой, ошарашивающие. Горькая ирония не заглушает мелодию породнения: «Чтобы славить Болото и трясины его — до этого надо дожить».
Нынешние залётные «бакланы» наставляют нас: «Чтобы так жить, какими надо быть пентюхами! Бросайте вы это Болото вонючее, шевелите-ка броднями». Ну, знакомо: «Оставь свой край, больной и грешный…». Если жизнь дошла до края своей грязи, то одно из двух: либо грязь заставит вернуться к традиционным ценностям, либо ничего от нас не останется. А на Болоте, где в каждый дом стучалась большая беда, люди хранят осколки старой жизни. И от летаргии памяти снова возвращаются к необходимости жить нормально — любить, и мыслить, и страдать.
Закрываешь книгу с ощущением: что-то новое и хорошо узнаваемое. «Хочется ущипнуть себя: неужели это реализм?» — так воскликнул А. Яковлев (ЛГ, 10. 09. 2008) после прочтения книги Костина «Годовые кольца». Вот именно, если реализм, то — магический. Не совсем в духе Гарсиа Маркеса, но где-то в этом направлении. Знаю, что испаноязычную прозу Костин ценит больше всего. В ХХ веке она стала прорывом провинции в большую литературу.
Да, тут видится посильное сопротивление провинции обезличивающему центру. Писатели-провинциалы рвутся в Москву — и оказываются отгороженными от реальных проблем простой жизни, от народа своего. Потом гонят игровые романы, с натужным интеллектуализмом, с искусственными сюжетными перипетиями. Мнимо интеллектуальной прозы вдосталь, но мало сейчас литературы, лелеющей пластику, органику жизни, дорожащей опытом поколений. Больше всё антироманы, антиэпос какой-то. Мы ждём: вот-вот окрепнет голос провинции, и отсюда пойдёт новая русская проза. Оригинальность романа, самобытность его я понимаю, может быть, простовато: автор не поступился глубиной ради внешней занимательности.
В «Годовых кольцах» историческая тема проходит вторым планом, или фоном. После выхода этого сборника Костин сделал важную оглядку на свою первую книгу: «Первая книжка была памятником инфантилизму людей моего поколения, инфантилизму вообще и советскому». А может быть, и самообороной — в лихие-то девяностые? Вот уж об инфантилизме по поводу новой книги Костина никто не скажет. Три тона, три цвета радуги — лиризм, ирония, сарказм — поддержаны пластикой образов. «Колокол и Болото» — роман о ликах, лицах, личинах и рожах сибирской истории. Иные ведь пишут сплошь благолепные лики, а за угол вечером выйти опасаются. И в подтекст оседает: сейчас — мерзко, зато в прошлом идиллия. Хуже всего, как предупредил Старец, если «одна гадкая белиберда разведётся вокруг ваших воспоминаний». А что же у Костина — так было, так будет? Или нулевое решение? Болото выпало из двадцатого века, «и это безнадёжно хорошо»: оно сберегло себя, оно настоящее, и рано или поздно «отступит перед ним Дурь, пронзившая и город, и страну, и мир».

Александр КАЗАРКИН

100-летие «Сибирских огней»