Вы здесь

Сын русской вечности

...Один из тех людей, кому не раз доводилось видеть нашу планету с борта космического корабля, вспоминает, что, когда он впервые взглянул в иллюминатор, ему вспомнились с детства знакомые строки:
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом…
«Как мог он это написать?! — удивленно восклицал космонавт, — ведь только с той высоты, оттуда можно увидеть, что земной шар окружен голубым ореолом…
Сущность гениального творчества в том, наверное, и таится прежде всего, что его создатель, живя на земле среди людей в определенный ему судьбой час истории, видит все, сокрытое для их глаз. Он способен разглядеть в мельчайших подробностях и события, случившиеся за тысячу лет до него, и те тайные тревоги, что живут в глуби душ его современников, но о которых они еще не догадываются сами. Он может увидеть и те потрясения, которые произойдут с миром и людьми в дальнем грядущем. Это не зрение глаз, а зрение сердца, зовущееся предвидением, провидением. Вот почему для потомков — именно для них — он становится провидцем. Пророком…
Современники? — нет, почти никто из них не в силах разглядеть пророка в человеке, который живет среди них, ничем от них не отличаясь внешне, разве тем, что занят творчеством; но творения его редко вызывают у них добрые чувства, чаще всего бывает наоборот:
С тех пор, как вечный судия
Мне дал всеведенье пророка,
В очах людей читаю я
Страницы злобы и порока,
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья:
В меня все ближние мои
Бросали бешено каменья.
Но истинный гений и под градом камней, и даже перед лицом смертельной опасности не отрекается от своего предназначения, оно ему — дороже жизни. Он знает: земное бытие — лишь миг вечности, и вечным будет его дар пророка, возглашающий любовь и правду, и далекие потомки поймут и примут эти любовь и правду, и они увидят землю именно такою, какою она увиделась его душе, возвысившейся до вечности, до космоса — в торжественном и чудном голубом сиянии…
Михаил Юрьевич Лермонтов знал, что он — офицер русской армии. И офицером, воином он был отменным; о мужестве его в битвах свидетельствовали даже те его современники, что не испытывали к нему добрых чувств. Но было лишь одно звание, которое он почитал превыше всех титулов, почестей и наград. Это звание от веку именуется призванием. Призванием Поэта (смертного человека, призванного свыше, вечным судией, Господом — к творчеству и созиданию).
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы?
Я — или Бог — или никто!

Так писал о себе восемнадцатилетний юноша, едва только поступивший в Санкт-Петербургскую Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Кто в начале жизни не мечтает потрясти мир своими делами? удается же это лишь очень и очень немногим, тем, кто одарен необычайно и, что не менее важно, кто не только мечтает, но и желает претворить мечты в явь:
Мне нужно действовать, я каждый
день
Бессмертным сделать бы желал…
Так мыслил свою жизнь будущий автор «Демона» и «Мцыри» в семнадцать лет; в том же стихотворении, «1831-го июня…», он пишет:
…и понять
Я не могу, что значит отдыхать.
Всегда кипит и зреет что-нибудь
В моем уме. Желанье и тоска
Тревожат беспрестанно эту грудь.
Но что ж? Мне жизнь все как-то
коротка,
И все боюсь, что не успею я
Свершить чего-то! — жажда бытия
Во мне сильней страданий роковых...
Нет, здесь вовсе не то, что нынче зовется «юношеским максимализмом», преувеличением своих сил и возможностей. Юноша Лермонтов не просто выплеснул в этих строках свою горячую страсть к жизни — он, опять-таки нынешним языком говоря, высказал в них свою реальную программу жизнедеятельности. И — вот едва ли не главная, прекрасная и трагичная одновременно, особенность его стихов и прозы — во всем, что он писал, он оказался действительно пророком. Его мечты, его предчувствия, его думы о будущем своем и грядущем России, даже смутные догадки — все, что он вложил в Слово, рано или поздно становилось явью. Даже смертельный поединок, описанный им в «Герое нашего времени», почти по всем приметам совпадает с его последней дуэлью у подножья горы Машук; разница лишь в том, что наяву, а не в книге, был убит именно герой, а не его недруг, столь же пустая и жалкая марионетка, как погибший на страницах романа Грушницкий…
И не напрасно опасался семнадцатилетний поэт краткости своей будущей земной судьбы: всего лишь десять лет прожил он после того, как написал эти строки. Но сколько же успел свершить он к двадцать седьмому году своей жизни!.. Дело, конечно, не в количестве написанного. Лермонтов не просто много написал за краткий срок: не зря он дерзнул в стихах уподобить себя творцу вселенной (а по тем временам, когда христианское мировоззрение, идея Божественного происхождения мира были высшим и незыблемым законом системы государства, такое сравнение звучало дерзостью прекрамольнейшей), ибо он действительно создал пером целый мир. Неповторимый, свой. Мир Лермонтова.
Такое можно было свершить только с неистовой «жаждой бытия», желанием действовать, созидать. Внешне жизнь поэта была заполнена самыми разнообразными занятиями, свойственными большинству молодых дворян его века. Он постигал науки в Благородном пансионе при Московском университете, а затем и в самом университете, обучался искусству боя и верховой езды в Школе юнкеров, он трясся в кибитке и на арбе по российским и горным дорогам; ссыльный офицер, он «мчался на лихом коне» в отчаянную рубку, под пули противника. Он, как все в молодости, страстно влюблялся — и редко любовь приносила ему радость, чаще он страдал и бушевал от непонимания, измен и холода его избранниц; он танцевал на балах, пировал с друзьями… Но все это составляло лишь внешнюю сторону его жизни.
Внутренней же было воплощение мечты «каждый день бессмертным сделать», ежедневный, непрерывный и яростный труд, работа над Словом. Иначе он не стал бы Лермонтовым… Не случайно в одном из самых горьких своих стихотворений, в «Думе», печалясь о судьбе своего поколения, поэт сильней всего опасался того, что в «бездействии состарится оно». Для Лермонтова, кажется, не было хуже греха, чем бездействие (дитя уныния — одного из смертных грехов для православных христиан). …Поныне среди многих людей живет расхожая легенда о поэтах как о праздных мечтателях, слагающих свои песни лишь по зову вдохновения, далеких от реальных земных дел. Весь жизненный путь автора «Думы» — самое красноречивое опровержение этой легенды.
…А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
С детства входят в наше сознание эти строки об одиноком белеющем парусе. В них поэт самыми простыми словами и вместе с тем предельно глубоко, точно и зримо раскрыл свою мятежную душу, ее неукротимое стремление познать мир, простор, ее жажду свободы, ее тягу к действию, к преодолению преград и грозных стихий. Он действительно писал лишь по вдохновению, но — вдохновение жило в нем всегда. Парус его души не мог существовать в штиле, в спокойной лености: ветер бурь, страстных чувств, мучительных дум и тревог, наполнявший его, и был ветром вдохновения. Ведь человека, щедро наделенного многими дарованиями, можно и впрямь сравнить с парусным судном, до предела нагруженным разнообразными сокровищами: лишь самый сильный ветер необходим ему в пути. А одаренность Михаила Лермонтова была воистину необыкновенной.
Он был наделен не только поэтическим гением, писательским даром вообще. Ему была присуща удивительная музыкальность — играл на скрипке, на фортепиано, пел, сочинял музыку на собственные стихи. (В воспоминаниях о нем есть версия, что в основу песни «Выхожу один я на дорогу…» положена его собственная мелодия). До нас дошли блестящие образцы его живописи, пейзажи, портреты, рисунки. В этом он был гораздо более профессионален, чем Пушкин, черновики рукописей которого тоже были испещрены карандашными набросками, изображающими его героев. Особенно поражает акварельный автопортрет: Лермонтов на фоне гор Кавказа, в бурке, с кинжалом на поясе, с огромными глазами, полными печали и огня. Ни один художник не мог изобразить поэта-воина точнее, чем он сам…
Верней будет сказать так: Лермонтов был наделен единым даром — гением художника, в котором сливалось все, и слово, и музыка, и краски. Будь иначе, его «Бородино» осталось бы для нас всего лишь стихами, рифмованным повествованием; но ведь тем и поражает нас оно сегодня, что, читая его, мы видим и слышим эту страшную битву, в которой решалась судьба России и всей Европы. Мы оглушены орудийной канонадой, мы задыхаемся в дыму, мы ослеплены вспышками огня и алыми потоками крови — мы становимся очевидцами и участниками сражения.
Вам не видать таких сражений!..
Носились знамена, как тени,
В дыму огонь блестел,
Звучал булат, картечь визжала,
Рука бойцов колоть устала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел.
Изведал враг в тот день немало,
Что значит русский бой удалый,
Наш рукопашный бой!..
Земля тряслась — как наши груди;
Смешались в кучу кони, люди,
И залпы тысячи орудий
Слились в протяжный вой...
В Москве, в Филях, рядом с той избой, где некогда держал военный совет Кутузов, решая, оставлять или нет столицу неприятелю, мы можем сегодня вершить круги в здании, в котором помещена панорама «Бородинская битва», громадное произведение батальной живописи, созданное Ф. Рубо; оно изображает целиком все поле битвы, можно разглядеть даже пуговицы на мундирах русских и французов… Но даже оно по своему ярчайшему эффекту детализации не может соперничать с тем впечатлением, которое оказывает на нас «Бородино», с жизненной, исторической и художественной правдой. Идя вдоль панорамного полотна, мы только видим бой, читая же лермонтовский шедевр, любой из нас чувствует всю жуткую и героическую реальность сражения, всем существом вовлекается в давнюю явь; он — уже не просто читатель, но действующее лицо исторического события. И — поэзии.
Поручик Лермонтов не был участником Бородинского сражения. Но его чувство истории, воображение его ума и сердца дали ему возможность заговорить в этом стихотворении устами старого русского воина, предельно достоверно воссоздать одну из драматичнейших страниц прошлого России (для него — недавнего прошлого). Ибо он сам был русским воином, сам познал, что такое «бой удалый», что такое свист клинка и жужжание пули рядом с собственной головой. Поэт, написавший «Бородино», стал участником той битвы. Оттого и читатель — если, конечно, он любит и Россию, и ее поэзию — вслед за автором идет из своего времени в тот день конца августа 1812 года, оказывается на поле сражения близ подмосковного села Бородино.
Одним из таких читателей был Лев Толстой, сказавший однажды, что «Бородино» — зерно, из коего вырос его роман «Война и мир». Русская литература — космос, где ни одно светило не существует само по себе, где любая звезда рождает новую, даря ей свой свет. Сказано же Лермонтовым: «И звезда с звездою говорит»…
Вот в чем, по-моему, главное свойство лермонтовской поэзии, магнитная сила ее особого обаяния: не только в «Бородине», не только в «Выхожу один я на дорогу…» и кровавая реальность битвы, и звездная высь над землей в голубом сиянии превращаются в наше личное бытие — так происходит, когда мы читаем любое его произведение. Другие гении пера приближают к нам свое «я», своих героев, и мы, захваченные властью их строк, живем, любим, страдаем, ненавидим вместе с ними, рядом с ними, однако какое-то, пусть малое и незримое, но все-таки есть расстояние, отделяющее нас от них. С Лермонтовым иначе. Он как бы «перевоплощает» личность каждого из нас в свою. Каждый из нас становится героем, действующим лицом того или иного его творения. В этом магическом взаимопроникновении поэта и мира, писателя и читателя он достиг высоты, никем из русских художников слова не занятой. Ни до него — ни после. Даже — Пушкиным.
Пушкин и Лермонтов… В истории нашей литературы два этих имени всегда стоят рядом. Начиная с сороковых годов позапрошлого века и по наше время любой из исследователей, любой из поэтов, бравшихся за перо критика, будь то Белинский, Блок или Бунин, неизбежно соединяет их и сравнивает друг с другом. Справедливо мнение: без Пушкина не было бы Лермонтова: многие произведения автора «Демона» и «Героя нашего времени» выросли из стихотворных и прозаических «зерен», содержащихся в творчестве автора «Евгения Онегина» и «Дубровского»… Но и в былые времена наиболее прозорливым читателям и писателям, и особенно сегодня (при всей разнице мнений, при том, что каждый из нас будет по-своему прав, любя одного из двух волшебников стиха больше другого) была и остается непреложной одна истина: Пушкин и Лермонтов — два совершенно разных мира. И спорить о том, какой из двух миров выше и прекрасней, столь же бессмысленно, как спорить о том, что прекрасней: могучий лес — или океан, белоснежная зима — или красное лето…
…Младший поэт не был ни подражателем старшему, ни — в буквальном смысле — его продолжателем. Он вершил для русской литературы вовсе не то, что «не успел» свершить его предшественник, и не потому только, что после дуэли на Черной речке до поединка у Машука прошло всего четыре года; нет, он творил лишь то, что мог только он один, никто другой, даже Пушкин, писал лишь то, что диктовалось ему его внутренним миром, вселенной его души.
Мир его был совсем иным, чем у Пушкина. Оба гения были дворянами из древних и родовитых (и обедневших) фамилий, жили в одной и той же России, не раз могли встретиться — да вот не встретились, такова была жестокая игра судьбы. Но не будет преувеличением сказать, что даже дышали они разным воздухом, настолько разительно несходство меж их человеческими и творческими путями… «Солнце русской поэзии» — было сказано о Пушкине сразу после его гибели, «Веселое имя — Пушкин!» — было произнесено Блоком в нашем веке. Оба определения устремлены на главное, изначальное в мире творца «Онегина»: светоносность жизни, радость жить меж людьми в мире Божием. При всем драматизме его жизни и творчества, при всех немалых страданиях, какие довелось ему вынести, величайший русский поэт в нашем восприятии остается прежде всего певцом жизнеутверждения, счастья любви — даже безответной. Вселенная его полна гармонии, и свет в ней побеждает тьму. «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» — эта строка могла бы стать эпиграфом ко всему его творчеству.
К миру Лермонтова она не подходит, он жил и чувствовал совершенно по-иному. «Железный стих, облитый горечью и злостью» — вот одно из беспощадных определений, какие он сам давал своей поэзии; оно правдиво, хотя и далеко не полностью характеризует ее. Глубочайший трагизм мировосприятия, одиночество человека среди бессмысленности и пустоты жизни, непримиримый раскол меж личностью и обществом, невыносимость страданий, вызванных повсеместным торжеством тьмы над светом, зла над добром, тиранства над волей людской, грязного обмана над честью, пошлости и холода над чистотой и горячей, верной страстью любви — вот главные черты духовного состояния поэта и большинства его героев. А Демон, чуждый всему и всем, «дух изгнанья», отрицающий мир и проклинаемый миром? Конечно же, не себя изобразил автор в этом сатаническом образе, однако же и очень большую часть своего «я» вложил в него…
…И жизнь, как посмотришь
с холодным вниманьем вокруг, —
Такая пустая и глупая шутка…
Подобное горчайшее откровение не могло вырваться у Пушкина даже в самые тяжкие минуты. «Если жизнь тебя обманет, Не печалься, не сердись!» — вот одно из характерных проявлений пушкинской жизненной философии. Но поэт, написавший «И скучно и грустно...», по всей натуре своей не мог не печалиться и не гневаться, когда жизнь обманывала его. Сердце его слишком остро воспринимало любую несправедливость, любой обман, и острее, болезненнее всего оно чувствовало раны, нанесенные обманом любимой женщины. Любовная лирика Лермонтова красноречиво свидетельствует о том, что самое жаркое из всех человеческих чувств было для него не просто чувством, тяготением к женщине — оно было для него верой, и утрата взаимности означала крушение веры. (А это понятие, «вера», во всех его смыслах было единым для русского гения — как основа всей его жизни…) Вот почему такая боль обжигает нас в его стихах о любви. Там, где Пушкин с грустной и всепонимающей улыбкой мудреца, прощаясь с былой любовью, говорил неверной даме сердца светлые, смиренные, даже утешительные слова, — «Я вас любил так искренно, так нежно, Как дай вам Бог любимой быть другим», — там для автора «Демона» наступает катастрофа, гибельный шторм, землетрясение, душа его кипит и бушует, полна гнева, отчаяния и даже жажды мщения:
Начну обманывать безбожно,
Чтоб не любить, как я любил;
Иль женщин уважать возможно,
Когда мне ангел изменил?
Поэтому душа его в раздоре не только с миром, но и сама с собой:
Моя воля надеждам противна моим,
Я люблю и страшусь быть взаимно
любим.
…Верой для Лермонтова, причем самой высокой, страстной и всепоглощающей была и любовь к родной земле. К Отчизне, к России… И в этой любви, в этой неистовой вере он тоже спорил сам с собой, жестоко и непримиримо спорил. «Странною» называл он сам свою любовь в стихотворении «Родина», и она действительно была такой, донельзя противоречивой. Но не в том только, разумеется, была ее противоречивость, что поэт, ощущавший себя кровным сыном и певцом России, как говорится, «бичевал пороки» тогдашнего общественного строя, метал стрелы в вельмож. Это «прописи», со школьных лет наскучившие нам; да, «бичевал», да, ненависть у него вызывали многие проявления власти в империи Николая Первого, и не мог он поступать в своем творчестве иначе, хотя бы потому, что он был поэтом, честным и вольнолюбивым человеком, и неприязнь его ко многим высшим имперским чиновникам была естественной, — ему претило все, что сковывало русскую душу, что тяжким камнем ложилось на умы, таланты и трудолюбие соотечественников, цепями становилось для них. Здесь особого (да и никакого) противоречия в любви к России у него не было. Он был подлинным патриотом, а потому понимал: его Родина — это одно, это вечное, а ее государственная система — это нечто совсем иное…
Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет…
Не задавались ли мы еще в школе вопросом: как же так? почему поэт, отнюдь не молившийся на корону, называет «черным» год ее грядущего падения?
Лермонтов и в этом предсказании стал ясновидцем; его любовь к России, его боль и тревога вызвали в его воображении следующую картину:
…Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон;
Когда чума от смрадных, мертвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком из хижин вызывать,
И станет глад сей безобидный
край терзать;
И зарево окрасит волны рек:
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь — и поймешь,
Зачем в руке его булатный нож:
И горе для тебя! — твой плач,
твой стон
Ему тогда покажется смешон...
Уму непостижимо, но это так: в 1830 году шестнадцатилетний поэт предсказал, воочию увидел в главных чертах и в страшных подробностях те события, которые лишь через многие десятилетия произошли в России после крушения монархии. Он словно бы владел неким магическим телескопом, с помощью которого сквозь толщу грядущих времен разглядел ту страницу нашей истории, что зовется гражданской войной, сумел прочитать на ней почти все, вплоть до появления «мощного человека», имя которого всем нам известно… Конечно, его историческое предвидение опиралось на его знания прошлого другой страны: Великая Французская революция 1789 года, ознаменовавшаяся свержением монархии и казнью короля, сопровождалась и внутренними распрями, и террором, и голодом, и в конце концов она выдвинула на сцену истории мощную, огромную и неоднозначную личность — Наполеона Бонапарта (к образу которого не раз обращался в своих стихах Лермонтов). Но в «Предсказании» юный русский гений не вспоминал прошлое, он выразил свои предчувствия будущего Отчизны.
…Не надо приписывать никакой «революционности» его общественным взглядам, но его отношение к короне и к трону действительно было гораздо более резким и жестким, чем у Пушкина. Однако, зная своих сограждан, народ, его историю, в скитаниях, ссылках и в битвах проникнув в натуру простых русских людей и, конечно же, доподлинно представляя себе связь меж понятиями «Православие» и «царь», он сознавал и предчувствовал, что в его родной стране резкие социальные сдвиги, катаклизмы политического строя не обойдутся без кровавых и трагических событий. Офицер Лермонтов на своем опыте познал страшную реальность войны, сечи, кровопролития, братоубийственных распрей, и потому поэт Лермонтов, не любя и даже отрицая многое в правящем слое современной ему России, жаждал мира и единения людей в ней, страдал от предчувствия ее грядущих потрясений.
Не странно ли нам читать вот эти
строки:
…Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные
преданья
Не шевелят во мне отрадного
мечтанья.
И это написал поэт, воспевший славу русского оружия в «Бородине»? И это сказал автор былинной «Песни…», в которой богатырь-купец Степан Калашников, не убоявшись гнева Ивана Грозного, кладет голову на плаху ради чести своей? Автор поэм и стихотворений о славной вольности древнего Новгорода… Ему ли не дорога была история его Отечества?! Но в том же стихотворении «Родина» Лермонтов сам разрешает спор, который ведет его рассудок с его сердцем. Ценить, понимать, уважать — дело разума. Любят же — сердцем, часто не подчиняющимся никаким правилам, никакой официозной и общепринятой логике.
Но я люблю — за что, не знаю сам —
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее, подобные морям…
Человек может любить не то, о чем он читал или слышал, а то, что он познал, увидел, всем существом прочувствовал сам. Лермонтов любит землю родную и ее живых людей. Он познавал их едучи в телеге по непролазным проселкам, ночуя в курной избе или в степи вместе с обозом, сидя на бивуаках рядом с казаками и одетыми в солдатские шинели крестьянами… Хорошо и удобно любить свою страну, сидя в уютном кресле и читая (или, как нынче — смотря телефильм) о доблестных победах предков, или же восхищаясь дворцами и храмами, творениями ее зодчих. Но как же трудно бывает любить то, что есть перед тобой в будничной жизни, любить страну, зная, что в ней царят невзгоды, произвол, творится беззаконие, что люди в ней бесправны, жилища их убоги, деревни разорены и печальны, и в горьком веселье пляшут пьяные мужики…
Михаил Лермонтов любил такую Россию. Свою, кровную, неприкрашенную, русскую, ту, которую он познал до глубины за краткий свой век.
…Попробуем, читатель, полюбить нашу Россию, сегодняшнюю нашу землю, нынешнюю нашу страну, которой так нелегко живется. Много в ней — особенно в ее социально-политическом устройстве — мягко говоря, радости не вызывает, и есть немало таких примет ее повседневья, на которые трудно смотреть без гнева и горечи. Но другой России у нас нет — как не было ее и у автора «Бородина».

Вот в чем один из главных уроков, который дает нам сегодня Лермонтов…

Не так давно один из вчерашних «прорабов перестройки», переселившийся за океан, выдал в печати следующее откровение: «Гайдаровский пинок под задницу матушке России был ей весьма полезен…» Матери — пинок под зад? — ладно, черт с ними, с этими «прорабами» (в буквальном смысле — нечистый, ибо его они слуги), лучше спросим себя о другом: могло что-либо подобное выйти из-под пера автора «Родины»? Вопрос не только риторический, но прежде всего кощунственный, не правда ли? И прозвучал он здесь лишь в качестве пояснения к другому, гораздо более реальному вопросу.
Если так, если мы признаём, что не мог Лермонтов кощунствовать над своею матерью-Россией, над ее именем (при всем своем неприятии ее тогдашних «верхних эшелонов» власти), — так почему же, черт побери, почему мы уже столько десятков лет верим в то, что он написал стихотворение «Прощай, немытая Россия…»?! Почему же мы ничтоже сумняшеся соглашаемся с тем, что этот, пронизанный откровенной ненавистью к России и отвращением к ней, текст давно уже помещается в книгах поэта, так сказать, «на законных основаниях»? Ведь само по себе выражение, словосочетание «немытая Россия» содержит в себе не меньшую русофобию, чем нынешний «пинок под зад…»
Это стихотворение не могло родиться под пером Михаила Лермонтова, православного русского поэта, любившего свою Родину сложной, «странною» любовью — но любовью кровного ее сына, любовью патриота своего Отечества. Оно было для него святыней… Вспомним пока лишь о его противопоставлении Москвы Петербургу. Последний потому и был для него «скучен» и холоден, что воплощал чиновно-официозное, во многом антирусское начало. К Москве же Лермонтов относился как к средостению русской духовности, сыном которой он себя по праву считал: «Москва, Москва!.. люблю тебя как сын, Как русский, — сильно, пламенно и нежно!» И представить себе, чтобы автор таких признаний обращался к своей Матери-России с оскорбительным обращением «страна рабов, страна господ» — значит, не знать ни того, что есть русская поэзия, ни того, что есть поэзия и жизнь Лермонтова, ни того, что такое природа творчества вообще…
Главное: есть и фактография, опровергающая принадлежность этого восьмистишия перу автора «Бородина». Прежде всего, его автографа не существует. Нет в природе — в отличие, заметим от абсолютно всех других произведений Лермонтова, — за исключением тех, что обычно печатаются в разделах «Dubia», т. е. «приписываемое автору». Именно в таких разделах и помещалось это стихотворение составителями досоветских книг и собраний сочинений поэта. Впервые же оно появилось в печати через 46 лет после гибели Лермонтова, в сборнике «Русская старина» (1887, № 12, с. 738). Публикатором его был известный в те поры историк и исследователь литературы Петр Бартенев. В примечаниях к публикации им было сказано, что это «стихи Лермонтова, списанные с подлинника». Однако — через несколько лет, в 1890 году, публикуя уже другую вариацию «Немытой России» в основанном им журнале «Русский архив», П. Бартенев сопровождает текст другим примечанием: «Записано со слов поэта современником». То есть — налицо отсутствие подлинника, черновика! Слов нет, можно понять Петра Ивановича: лавры «открывателя» неизвестных дотоле строк гения куда как прельстительны. Но здесь надо отметить и другое: подобный метод «открытий» не выдерживает никакой критики. Не говоря уже о том, что П. Бартенева не раз «ловили» современники Пушкина (в частности, П. Вяземский) на весьма вольном, склонном к «импровизациям» обращении с пушкинскими текстами и с фактами биографии поэта. Наконец, очевидно и то, что, если бы «современник» Лермонтова, со слов коего «Немытая Россия» якобы была записана, существовал бы наяву, то имя его для Бартенева не могло быть тайной. Однако оно не было названо…
Налицо литературоведческий подлог — или, скажем мягче, «импровизация», мистификация. Но она (в отличие, скажем, от мистификаций брюсовских) входит в резкое противоречие с самим «воздухом» творческого мира Лермонтова, с внутренними законами и особенностями его поэзии. Со словарем лермонтовским, наконец: исследователями подсчитано, что эпитет «немытая» всего три раза встречается в его наследии, а сочетание «страна рабов» не встречается вообще (и лишь единожды, в «Жалобах турка», мы встретим слово «рабство» в соотнесении с российским крепостным правом; у Пушкина — гораздо чаще).
Можно понять и послеоктябрьских вульгарно-социологических «литературоведов», с чьей легкой руки «немытая Россия» стало выдаваться чуть ли не за главное откровение Лермонтова. Им нужно было во всем подчеркивать «антимонархизм» поэта, равно как и то, что он якобы вообще ненавидел чуть ли не все в его Отечестве. Что ж, таковы были «установки» того времени... Но нам-то, сегодняшним гражданам России, пора стереть этот грязный плевок с творческого облика русского православного поэта-патриота.
Подчеркиваю — православного! Хотя собственно церковно-конфессиональная тема занимает не столь уж большую «площадь» в его поэзии. Но вспомним две его «Молитвы» — каждая из них обращена к Божией Матери. Не мог он с детства не знать (тогда это знал любой русский), что Русь издревле была наречена Домом Приснодевы Марии. И какие бы резкие и непримиримые высказывания не слетали бы с его уст по отношению к правящим кругам его государства, назвать свою святыню «немытой» он не смог бы никогда…
…Впрочем, я не исключаю и того, что действительно существовал среди современников Лермонтова некто, желавший сохранить свое «инкогнито» и прочитавший легкомысленно-доверчивому П. Бартеневу это восьмистишие, выдавая его за лермонтовское. Ведь вспомним: и в юнкерской школе, и на службе, и в светской жизни поэт был окружен многими из тех, к кому были обращены строки из «Смерти поэта»: «А вы, надменные потомки Известной подлостью прославленных отцов…» Эти-то тогдашние «нувориши» во многом и определяли придворно-светский и официозный «фасад» государства, и в большинстве своем они действительно были далеки от русской духовности даже внешне, исполнясь потомственного «просветительско-вольтерьянского» презрения к отечественности. Их мир, где путеводными звездами были творения и заповеди духовных отцов гильотины, а также «архитекторов» различных «тайных лож», был воистину смертельно враждебен и Пушкину — и Лермонтову. Недаром же Михаил Юрьевич именно к ним обратил определение «рабская пята» — пята духовных рабов, поправшая древнерусские знатные фамилии, к которым принадлежали оба гения. Так что, повторяю, не исключено, что один из них отомстил автору «Родины» уже после его гибели, приписав ему сию злобную мистификацию…
Не тому должны мы удивляться ныне, как сложна и противоречива была любовь Лермонтова к понятию — Отечество, Родина, но — тому, что он, живя в окружении этих «вольных каменщиков» и потомков корчмарей, сумел остаться кровным сыном Святой Руси. Сумел остаться художником, который при взгляде на родную землю видел Бога в небесах…

…Даже и гений не всегда бывает полностью справедлив в оценках и особенно в самооценках. «У Руси нет прошедшего; она вся в настоящем и будущем», — писал Лермонтов, как бы развивая тему своего равнодушия к «заветным преданьям темной старины». Но в том же его обращении к Москве мы читаем: «Люблю священный блеск твоих седин», и далее — к Кремлю: «Ты жив, и каждый камень твой — Заветное преданье поколений…» А возможно ли поверить, читая раздольное сказание о богатыре-купце Калашникове, героическую поэму «Последний сын вольности», где изображена древнерусская жизнь времен Рюрика, или хотя бы то же «Бородино», — что эти полнокровные, страстные, исторически правдивые произведения написаны без любви. Без любви к «темной старине», к прошлому России, к ее величественной, горькой, трагической и славной истории. Да не согласимся мы здесь с Лермонтовым: он сам этими своими творениями утверждает, что и грядущее, и настоящее россиян вырастают из их былого, воедино вырастают в русскую вечность. Она была увидена Лермонтовым насквозь. В ее неизмеримой глубине.
И опять — не в первый и не в последний раз — возникает на этих страницах имя Пушкина. Вспомним: его творчество справедливо было названо «энциклопедией русской жизни». Он показал, насколько необъятна вселенная отечественного бытия. Его творчество — сама широта России. Творчество Лермонтова — ее глубина.
Оба поэта были очень русскими людьми. Но каждый исключительно по-своему. Образ поэзии старшего из них и его собственный — размах русской души, ее солнечность, жизненная сила. Ее органичность в жизни, умение принимать мир мудро, таким, каков он есть. Да, какие бы тяготы и муки ни выпадали на долю Пушкина, он, даже бунтуя и протестуя, восставая против злых сил судьбы и общества, был все-таки в ладу с миром. И с собой. У Лермонтова — все противоположно. Недаром парус его одинок. И не случайно так поражает наше воображение образ одинокого листка, оторвавшегося от родной ветки. Можно ли сильнее выразить то чувство печали и неприкаянности, которое редко кто из людей былых времен и наших дней не испытывал, особенно когда нас берут в полон огромные российские просторы, их дальние дороги. Не говоря уже о том, что в этом образе предугадана горькая судьбина множества наших соотечественников, волей истории XX века лишившихся отчего крова, родного края, а то и навсегда оказавшихся на чужбине…
Лермонтов всей своей судьбой и творчеством доказал, какие грозы и бури могут таиться во внешне спокойной и мягкой русской личности, каким могучим бунтом может взрываться ее дух, как несмиренен и неукротим бывает он в своем разладе, в своем споре с миром, людьми и с самим собой. Как глубок…
Вспомним: множество стихотворных острот Пушкина стали народными присловьями. Лермонтов тоже в стихах мог «припечатать», из-под его пера вспорхнули многие меткие афоризмы, — но они, в отличие от пушкинских, тоже полны чаще всего не искрометности, а боли и грусти, хотя бы вот эти: «Была без радости любовь, Разлука будет без печали», или «Все это было бы смешно, Когда бы не было так грустно».
В жестоком споре с собой и обществом поэт находился и тогда, когда в его поэзию и жизнь вступала битва, когда он участвовал в боевых действиях. Можно сказать точней — в войне. Не будем сейчас вдаваться в ту полосу российской истории прошлого века, что зовется «покорением Кавказа». Скажем лишь одно: вхождение многочисленных горских народов под власть не было, конечно, добровольным и дружеским присоединением, но не было и всего лишь колониальной войной. Недаром оно заняло целые десятилетия: на Кавказе столкнулись интересы нескольких держав, и в конечном счете история показала, что присоединение к России оказалось благом для сохранения национальной самостоятельности черкесов, чеченов, ингушей и других племен… (Нынешняя же кровавая трагедия, происходящая в Чечне — катаклизм совершенно иного порядка, явление, коренящееся уже в том историческом разломе, которым был отмечен XX век, прежде всего — в многократных попытках разрушить союзную державу как продолжение Российской империи…) Но война есть война, она всегда — кровь, пожарища, плач вдов, матерей и сирот. Конечно, видеть это все Лермонтову было донельзя больно, убийство одного человека другим вообще казалось ему противоестественным, а перед его глазами гибли целые аулы; и с горечью он писал о доле человеческой:
Я думал; жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но непрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?
И все-таки он воевал, сражался отчаянно, лихо, доблестно. Вот запись из журнала боевых действий «Чеченского отряда»: «Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов… несмотря ни на какие опасности, исполнял возложенное на него поручение с отменным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами ворвался в неприятельские завалы». Он был человеком такого склада, что жить, не испытывая опасности, просто не мог. Сказал же он о парусе своей души: «…просит бури». Совсем юным он поведал в письме своей возлюбленной: «Умереть с пулею в сердце — это стоит медленной агонии старика»… Но, думается, храбрый воин получился из поэта прежде всего потому, что он был человеком чести, а честь включала для него такие понятия, как верность долгу, верность присяге. Он прекрасно понимал: не во всем справедлива политика России, но это была е г о Россия, и плохим ее воином он не мог быть.
Но не войну воспел он в своих «кавказских» творениях, а прекрасную, суровую и дивную страну гор, запечатлел в них колоритную жизнь горских народов, самобытные и яркие натуры мужественных горцев, чарующую красоту горянок, песни, легенды и сказания аулов. Потому, хотя в стихах и поэмах Лермонтова, вдохновленных воинской полосой его судьбы, есть немало батальных сцен, описаний жарких схваток и рубок, — читая их, мы не о войне читаем. О красоте земли и человека. Мы видим людей, чья натура выкована горами: сильных, страстных, крепких, гордых. В поэмах, стихотворениях и прозе своей кавказской поры Лермонтов — опять-таки как никто другой до него — проявил, вывел на свет, показал миру удивительное, органичное свойство русской натуры: умение понимать характер другого народа, не отвергать, а принимать иноплеменные нравы, устои, обычаи, перенимать лучшее из них. Даже тогда, когда волею судеб другой народ становится «противоположной стороной» на поле политической вражды... О, эта доброта и отзывчивость русских! Как хочется сказать тем, кто сегодня отрицает эти черты нашего народа — почитайте Лермонтова.
…Достаточно упомянуть о том, что современные этнографы и филологи Кавказа, восстанавливая первоначальные тексты древних песен горских народов, те религиозно-племенные и родовые явления их фольклора (и даже чеканные узоры женских украшений и конской сбруи), что были со временем утрачены, — обращаются к поэмам и прозе Лермонтова как к «справочнику»: столько там сохранено и запечатлено в ярких и зримых деталях. Поэма «Беглец», например, выросла из черкесской песни о предателе и трусе, бежавшем с поля боя; так вот, первоначальные слова этой песни были забыты, — и сегодня потомки тех горцев, с кем был знаком поэт-офицер, поют на своем языке слова его поэмы — «Гарун бежал быстрее лани…» Мудрено ли?! Ведь он свободно изъяснялся на нескольких горских наречиях. И как тут не вспомнить о том, что он, прекрасно знавший европейскую словесность, не просто перевел — но сделал достоянием нашей литературы множество жемчужин западной поэзии. Ведь когда мы слышим, например, «Горные вершины Спят во тьме ночной…», или «На севере диком стоит одиноко…», в сознании сразу же вспыхивает — Лермонтов, — и лишь затем мы вспоминаем, что это его переводы из Гете и Гейне.
Душа поэта принадлежала России, но была открыта всему миру. Это — главное, что роднит Лермонтова с Пушкиным.
И скреплено родство двух гениев было смертью старшего из них.
Вспомним вкратце самый знаменательный факт судьбы Лермонтова. Ставший жертвой крупнейшей дворцово-политической интриги, затронувшей и его личную жизнь, гибнет от руки чужеземца лучший творец русской литературы; юный гусарский офицер откликается стихотворением, клеймя в нем слуг трона, направлявших руку убийцы, — и вскоре вся читающая Россия наизусть заучивает его, передававшееся в списках. Начинается слава Лермонтова — и его опала, первая ссылка, а затем, как в цепной реакции, другие невзгоды, царский гнев, удары судьбы, приведшие его всего лишь через четыре года к такому же роковому финалу, какой постиг его старшего собрата…
Выскажу лишь несколько соображений, связанных со стихотворением «Смерть поэта». Да, его появление означило главный рубеж в жизни Лермонтова. Но утверждать, как делают и поныне некоторые литературоведы, что новый гений «возник из пушкинской гибели» — неверно, даже безграмотно. С обнародованием «Смерти поэта» к юному автору пришла широкая известность, — но ведь Лермонтовым-то он уже был: до 1837 года написал главную, подавляющую часть того, что сегодня зовется его наследием. И «Парус», и «Чашу жизни», и многие поэмы, и прозаические творения… И, конечно же, это тоже поразительно, особенно с сегодняшней точки зрения: создать столько шедевров — и не печататься! (Хотя такие возможности у юного дворянина были; но лишь одна поэма и одно стихотворение были опубликованы до 1837 года, и то без ведома автора). Дело, думается, не в скромности: Лермонтов знал, ктоон, хотя действительно даже скрывал от многих свои занятия поэзией. Но знал и другое — что живет рядом с Пушкиным… (Сохранились мемуары, утверждающие, что он искал встречи с ним, ждал, что Пушкин сам благословит его на путь поэта (как в свое время Державин благословил юного лицеиста). Младшая звезда ждала, когда старшая заговорит с ней, протянет ей свой луч. И, когда выстрел на Черной речке оборвал эти надежды, Лермонтов понял, что судьба его решена: его стихи должны принадлежать всем людям. Он понял: нельзя России без Поэта… Но если бы он сам не осознавал значение уже написанного им (тем паче — если б еще не создал алмазную гору шедевров), масштаб своей личности — смерть Пушкина ничего не решила бы в его жизни. И стихотворение «Смерть поэта» стало бы лишь одним из множества откликов на гибель гения.
Так что поэт Лермонтов родился не в 1837 году. Он родился в октябре 1814 года, в Москве. Убит был в июле 1841 года в Пятигорске, на дуэли. Покоится в Тарханах, на пензенской земле, в родовом имении его бабушки, Елизаветы Алексеевны Арсеньевой. При его жизни она была ему единственной заступницей не раз добивавшейся смягчения участи беспокойного своего внука…
А больше ему не было дано ничего из тех добрых даров, какими судьба наделила путь Пушкина. Не было у него ни Арины Родионовны, ни Лицея с его высоким дружеством. Рядом с Пушкиным всегда были Жуковский, Вяземский, Дельвиг, выдающиеся люди своего времени. Вокруг Лермонтова личностей такого масштаба не было. В его окружении находились люди, имена которых и помнятся-то ныне лишь потому, что они водили с ним знакомство. Некоторых из них он даже звал друзьями, — но как же мелки и ограниченны они были в сравнении с ним, а гора с бугорком не дружит… Не было дано ему и домашнего счастья: ни одна из тех, кого он любил, не разделила с ним его «кремнистый путь», со звездой его души не заговорил, не соединился свет звезды женского сердца.
И еще один урок дает он нам… Даже гений во всем остается земным человеком, со всеми своими слабостями и грехами, особенно когда он очень молод. Мудрость из жизни и из книг он извлекает для творчества: в повседневности же он не всегда бывает мудр. В «Смерти поэта» есть строки, содержащие если не упрек Пушкину, то горький вздох о его ошибке:
Зачем он руку дал клеветникам
ничтожным,
Зачем поверил он словам и ласкам
ложным,
Он, с юных лет постигнувший людей?..
Но не то ли произошло и в финале жизни Михаила Юрьевича?.. Какая людская накипь вертелась вокруг него в последние дни его! Один из этих людишек и застрелил его в упор — а ведь и его поэт звал своим товарищем. (И ведь он тоже прекрасно знал им цену, знал сущность сих «надменных потомков», их брезгливо-враждебное отношение к нему именно как к р у с с к о м у, православному поэту). Пушкина его истинные друзья изо всех сил спасали, удерживали от дуэли. Лермонтову буквально помогали идти к ней.
Парус его души остался одиноким.
Но это — в земной жизни. А в том космически-безмерном сиянии, где белеет этот парус, в пространстве русской вечности — он не одинок, хотя и не досягаем. Пока живет русский язык, пока бьются русские сердца — их будет звать к себе парус Лермонтова.