Вы здесь

Давай взорвем весь этот свет!

(Письма с вулкана). Роман
Файл: Иконка пакета 01_kornienko_dvves.zip (113.54 КБ)

Книга первая

ЛЕТО В АТЛАНТИДЕ

Ежевичный бог

Рассказ Ивана, написанный в юности

(Вместо предисловия)

Эйя, эйяфэ... Черт!

Собраться с мыслями — не про него. И на седьмом небе не летает. Задумывается и часто очень глубоко ныряет в себя.

В нем самый настоящий вулкан, прямо в районе желудка. Иногда из него брызжет раскаленная морковно-алая магма, иногда вулкан спит и в жерле — черная ледяная пустота. А бывает, наполняется чистой бирюзовой водой с грациозно плавающими разноцветными рыбами, похожими на бабочек, и он плюхается к ним, совсем не умея плавать...

Очередное утро лета без даты. Время и цифры тоже не про него. Время останавливает таймер с первым днем каникул и включает первого сентября.

Поэтому известно лишь, что было утро, солнце жгло зеленую листву сада, неизвестные птицы горланили, предвещая конец света. Да, именно так, с этой мыслью о завершении всего сущего проснулся Иван под птичий хор — не к добру, к концу.

Еще никогда он не слышал такой пернатой ярости. Птицы гудели, трубили, птицы возвещали страшную весть.

А всего каких-то пять минут назад мальчик Ваня стоял в темной комнате с закрытыми глазами и боялся их открыть. То, что вокруг темно, знал наверняка, тьма ощущается кожей, проникает сквозь пупырышки страха внутрь, растекается дрожью по телу. Отец любит так шутить: пошлет его за папиросами в зал, а как сын окажется далеко от двери — закроет ее и вырубит свет с помощью красной кнопки на счетчике.

Хоть заорись — не откроет.

Не сразу Иван привык к темноте, не сразу перестал слезно просить выпустить его. На третий раз он услышал темноту. Осознал, что она живая. В четвертый даже не пискнул, не вздрогнул, всем нутром погрузившись в непроглядную темень.

Сходив за специально оставленными отцом папиросами в пятый раз, Иван заговорил с темнотой. И тьма ответила ему.

Во сне же он стоял с закрытыми глазами, как в первый раз, только что-то изменилось, он видел это своим третьим глазом, что есть у всех мальчишек, пока они не повзрослеют, — в этот раз в темной комнате он был не один. Весь зал битком набит людьми ему совсем незнакомыми, чужими, мертвыми... Они стоят, тесно прижимаясь к нему со всех сторон, и не дышат. И Ваня перестал дышать. Нерешительный в реальности, таким же он остался и во сне, стесняясь что-то нарушить, изменить, он подстроился под темноту, под людей в темноте, он набрал сколько смог воздуха и перестал дышать. Минута — он слился с тенями, с молчанием и темнотой. Его не стало бы, он исчез, растворился бы еще через минуту, но птицы ворвались в сон. Разбуженные, потревоженные неизвестностью, за которой откровение, они разбили окно, снесли стены и крышу, вырвали Ивана из сна в светлую солнечную комнату. Не к добру, к концу.

Хотя, если по-честному, Ваня каждый день просыпался в последнем дне. Ему так было проще. Спокойней, как думал он, ныряя в жерло вулкана к рыбам-бабочкам. Жить в последнем дне — значит не ждать ничего большего от других, следующих дней, от будущего.

Но птицы? Это что-то новенькое...

Иван выпрыгнул из кровати к окну. Солнце шлепнуло по глазам огненной ладошкой.

Эйя, эйяфэ... Черт! — зажмурился, вместо пернатых кричало солнце, оно билось, пульсировало в щелке прикрытых век мальчика. — Шина, Леха, велосипед.

Сказал, громко отчеканил заклинание, запланированное на сегодняшнее утро дело. Поход в магазин «Спорттовары» за покрышкой к Лешкиной «Украине», договорились на сто рядов к открытию магазина быть как штык. Два штыка.

И птицы договору не помеха.

Не умываясь, натянув только шорты, босиком, сначала на цыпочках через столовую, чтобы не разбудить родителей, спящих в зале, в прихожую, где на застекленной веранде джунгли из алоэ и герани. Дальше проскользнуть мимо пристройки, где живет бабушка, между вишней и абрикосовыми деревьями, перепрыгивая грядки, к забору, тут дело привычки, ноги, руки все делают по инерции, сами... Цепляется Ваня за секретные выступы, забирается на забор, который все еще пачкает белилами после побелки перед родительским днем. Спрыгнул, стараясь не сильно удариться о землю пятками. Свежа история о мальчике, стукнувшемся пяточками об пол и скончавшемся на месте. Представил — ярко, ощутимо, — как токовым разрядом пронзает сначала ноги, разряд бьет вверх, парализуя колени, земля вонзается в живот, останавливает сердце, выключает мозг.

Поежился Ваня, эта история, пожалуй, самая честная из всех услышанных.

Основано на реальных событиях.

За забором заскулил проспавший юного хозяина пес Кекс. Рексом на самом деле назвали черно-белую дворнягу, но младшая сестренка упрямо картавила, и следом за ней все в доме стали звать Рекса Кексом. С дурацкой кличкой пришлось смириться и Ване, а после привык, и Рексу нравилось, он и похож был на кекс — добрый, лопоухий, сдобный пес. Дрыхший под птичий армагеддон и не услышавший босых ног возле уха.

На цыпочках свинтил от скулящего пса Ваня.

 

Леха жил в двухэтажном доме сразу за дворовой площадкой с заброшенным бассейном, поросшим кустами олеандра.

В это утро розовые цветки дурманили до тошноты еще до поворота к бассейну. А это метров двадцать, если не больше. У олеандра не только ядовитый запах, вызывающий дикую головную боль, но и сок. Попав внутрь, он запросто может остановить сердце.

Позапрошлым летом Ивану посчастливилось не помыть руки после пряток в кустах бассейна, сначала он потер глаза — глаза взорвались, потом всю ночь голова раскалывалась грецким орехом, а вместо снов распускались зубастые цветки, вгрызались в его мозг и пожирали его, рвали в клочья грудь, живот. Под утро Ваня еле успел добежать до туалетного домика в конце двора и не выходил оттуда битый час.

Яд вышел, — скажет папа и погладит по ежику, вечной стрижке Вани-школьника, — только мамам не рассказывай, а то мне влетит.

Папина мама и Ванина мама в тот день олеандра уехали с ночевкой в Черный Город, после таких поездок в доме пахло нефтью, а бабушка прятала в своем тайном шкафу на улице баночку с густой черной субстанцией, обладающей, как слышал не раз Ваня, чудодейственными заживляющими свойствами.

Вспоминая о баночке, пахнущей морем, вечностью, Ваня пролетел мимо бассейна с ядовитыми зелено-розовыми лианами-змеями, выдохнул лишь у квартиры шесть на втором этаже, постучав условным секретным кодом. Отдышался, снова постучал. Приложил ухо к деревянной двери, тут дверь и открылась.

Ваня? — бабушка Леши, баба Зоя, в теплой ночной сорочке, удивленно осмотрелась вокруг, будто кого искала. — Лешка только вот ушел, с этим, как его? Ну, кудрявый такой, на черта похож...

Вадим, что ли? Зверек?..

Зверьком Вадима прозвали после случая еще в начальной школе: как-то, играя в двенадцать палочек, Вадим психанул, что в очередной раз ему выпало водить, схватил палку больше него длиной и давай бегать за всеми с диким ревом.

Он самый, Зверек, — взмахнула руками баба Зоя. — Ой, и не люблю я его, зверька этого, глазки, как у крысеныша, хитрые, зыркает туда-сюда, будто украсть что хочет. Торопил еще моего, мол, давай скорей, пока не открылся. Отражатели ему на кой черт какие-то нужны. Что это за отражатели, Вань?

Иван промычал невнятно, из жерла вулкана ударил столб раскаленной магмы — так, что заслезилось в глазах.

Это на велик, на спицы кругляши такие, чтобы ночью ездить. Я побегу, баба Зоя, спасибо.

Ерунда какая-то, — старушка снова взмахнула руками. — А ты единственный хороший, хотя и самый младшенький, или, постой, Зверек этот помладше будет?

Зверек, ага, помладше, — и Ваня, перепрыгивая через три ступени, сбежал вниз под нарастающий гул извержения.

 

Солнце закричало в лицо. Птицы подхватили. В руке у Ивана появился камень, тяжелый, во всю ладонь, мальчик замахнулся и швырнул булыжник в небо. Камень оцарапал ладонь, врезался в светило и расколол солнце на две ровные половины. И да, из солнца хлынула кровь, и была она красного цвета.

Горячие капли солнечной крови на лице — зашипели, моментально испарились, вулкан, его личный Везувий, проснулся.

У подъездной двери дворовый кот Чуп — серый, блохастый, Иван с разбега пнул кота ногой, животное отлетело, ударилось об угол дома, сползло кровавым пушистым клубком, оставив на стене красный след зигзагом.

Ваня остановился, сжал ладони в кулаки, сжал зубы.

«Мы же договаривались».

Нагнулся к коту Чупу, погладил. Замурлыкал кот, растянулся во всю длину, не замечая, как из глаз мальчика капает и плавит асфальт горящая лава.

Так нечестно, — сказал Ваня, а изо рта посыпались чешуйки черного пепла, — неправильно, не по-дружески.

Кот мяукнул, тонко, протяжно, так жалостливо, что Ваня всхлипнул и выпрямился.

«Телячьи нежности».

На стене кровавый след потек вопросительным знаком. Иван моргнул, знак пропал, только Чуп трется о голые ноги, надрывно мурлыча.

В животе и груди пожар, дико хочется воды. Домашние не зря прозвали его Водохлебом. «И куда в тебя столько жидкости влезает?» Откуда им знать про вулкан внутри.

Эйя, — задумчиво вспоминал мальчик слово, которое пообещал себе выучить, чтоб от языка отскакивало, — эйя... Эйяфэйа-а-а!.. — закричал расстроенно, отпихнул прилипшего к ногам кота, вприпрыжку, дворами и тайными тропами, — к магазину «Спорттовары».

Ясно, как утро, друзья на велосипедах поедут по главной дороге, им придется огибать весь поселок, тогда как он пробежит поселок, разрежет, и будет у магазина раньше двухколесных наездников.

Предатель! — выкрикивал деревянному забору дяди Айдына. — Предатель! — выжигал на бетонной стене санатория алой магмой.

Петлял между акациями и тутовыми деревьями, вдоль аллеи, вот и поликлиника, и окно на первом этаже его лечащего врача доктора Абдулаевой, а слева «Продуктовый», здесь он частый покупатель хлебной соломки, дальше магазин «Спорттовары», тут он сбавил бег, и пятку ужалила гигантская пчела. Иван споткнулся, боль жгла, пульсировала, отдавала в коленную чашечку.

Че-о-орт, — сел на тротуар, задрал левую ногу, серебряный зрачок канцелярской кнопки уставился на него, Иван зажмурился, вытащил «занозу», кровь надулась пузырем, пузырь побагровел на солнце, сдулся, оставив на ноге знакомый знак вопроса.

Собрав слюну, всю, что нашел в пересохшем горле, плюнул на рану, растер под колющие вспышки боли, это была приятная боль, она рождала образы.

Каждое прикосновение к свежей ране отражалось в голове картинкой.

Всегда возникают заросли ежевики, те самые, что растут в дальней части сада вдоль заднего забора. Колючие, шип с мизинец, кусты обсыпаны кроваво-черными ягодами. В темноте зелени, как и в зале с выключенным светом, присутствует что-то еще, что-то иное, он слышит стук сердца, ежевика оживает. Листья дрожат, стебли завязываются в опасные, режущие канаты, ягоды загораются сотнями тысяч глаз. Нечто обретает форму. Человекоподобную форму. Это ежевичный бог.

Он протягивает зеленые плети к нему, он говорит, голос похож на шум дождя, успокаивающий и тревожный:

Я помогу тебе. Только попроси, и я приду на помощь. Не подведу, не обману, не предам!..

Мягкие прикосновения листвы к щеке и губам, Ване приятны эти касания, Ваня верит ежевичному созданию. Ваня спрашивает:

А что взамен?

И глаза-ягоды взрываются над ним красочным фейерверком.

Ничего, совсем ничего, — липковато-ежевичный голос в голове, — всего лишь одна капелька крови.

Иван соглашается. Ну что это такое — капля крови?

 

Ежевичный бог появился впервые в детском саду, куда Ваня ходил из-под ремня — до появления новой воспитательницы Ольги Владимировны, тут все переменилось. Ваня соскакивал по родительскому будильнику за два часа до сада. Умывался, чистил зубы до завтрака и после, сам долго выбирал, что надеть, завязывал шнурки, приглаживал ежик, а напоследок душился отцовской туалетной водой.

В саду то и дело ухитрялся взять новую воспитательницу за руку и выпускал лишь перед обедом и сон-часом. Просил частенько Ольгу Владимировну подержать его ладонь, пока не заснет.

С вами мне спокойно, — утверждал маленький Казанова, и женщина сдавалась, садилась на стульчик у изголовья и брала горячую ладошку Вани. Ваня закрывал глаза, шептал:

Спасибо, — а погружаясь глубже в сон, добавлял: — Я вас люблю.

Трагедией становился полдник для Ванюши, потому что после него за ним приходили бабушка или мама, приходилось отпускать ладонь Ольги Владимировны и не видеть ее до следующего утра. А как возненавидел он выходные дни с праздниками... Болеть себе строго запретил. Но в середине осени поднялась температура, в горле поселились горечь и жжение, мама оставила сына дома, несмотря ни на его мольбы, ни на угрозы.

Днем в поликлинику с бабушкой сходите, — наказала.

Ваня промолчал, ущипнул себя за живот, а когда мама ушла на работу, взял гвоздь, он всегда у него в карандашнице на столе, нашел мамину любимую пластинку «Поет София Ротару» и поквитался с винилом за сад, поликлинику, за больное горло, за температуру...

В этот же вечер после молока с медом и таблетками от гриппа вспотевшему под двумя одеялами Ивану явилось нечто из зарослей ежевики. Оно показало ему несколько картинок, словно прокрутился в голове Вани коротенький диафильм.

Из него он узнал, что Ольга Владимировна держит другого мальчика, чтобы тот заснул, за руку, рыжего Руслана. Помогает ему застегивать пуговицы на рубашке, завязывает шнурки, он гладит ее вьющиеся золотые волосы, и она ему улыбается.

Вулкан, спящий в районе желудка, ожил. Забурлила магма, раскалился край жерла докрасна. Подскочила температура, промокли насквозь пижама и простыни.

Мама потом скажет — бредил, Иван промолчит, потому что знает — это был никакой не бред. После диафильма нечто из ежевичной тьмы назвало его по имени. Успокоило, пообещало помочь в беде. Оно сказало:

Мы устраним Рыжего. Напугаем так, что забудет, как зовут воспитательницу.

Оно потянуло Ваню за собой. Вытащило из мокрой жаркой кровати, провело тихо через зал, не скрипнула ни одна паркетина, дальше на улицу, к заднему забору с чащей колючих, неприкосновенных кустов. В свете полной луны листья отливали чернотой, ягоды манили синеватыми маячками.

Когда мальчик приблизился, кусты раскрылись, обнажая чернильную сердцевину, Ваня смело протянул руки:

Накажем Рыжего!

Уговор скрепили крепким рукопожатием, кровавым, Иван не почувствовал боли, сотня шипов жадно впилась в ладони, кровь потекла по стеблям, как по венам, ягоды сменили цвет, ежевика зажглась в ночи красно-алым сиянием, как новогодняя елка.

Утром ранки на ладонях зудели и чесались.

Рана от кнопки, разбудившая воспоминания, не станет помехой задуманному плану. Иван поднялся на ноги, в тот самый момент два знакомых велосипедиста свернули с центральной дороги к магазину «Спорттовары», они громко, задорно смеялись, не замечая никого вокруг, кроме себя.

Иван улыбнулся, в уголках губ затвердевали пузырьки лавы.

 

В сад он вернулся через неделю, ни любимой воспитательницы, ни рыжего Руслана не было. Все утро до обеда Ваня пытался разузнать, где Ольга Владимировна и что стало с Рыжим. Только к вечеру, после полдника, когда за ним пришла мама, услышал — Ольга Владимировна уволилась. Стало наплевать на Рыжего, что бы с ним там ни случилось.

Мама сказала:

Такое случается часто, в женском коллективе так сплошь и рядом, жалко, конечно...

Вулкан загудел, задымил, ожил. Не успевшие затянуться ранки на ладонях закровоточили.

Ваня знал, теперь он сам пойдет к ежевике, сегодня вечером, в сиреневых сумерках, и попросит о помощи, о справедливом наказании, отмщении.

Он будет, не стесняясь, плакать, стоя на коленях у зеленых шипастых кустов, и каждая упавшая слезинка будет разбивать в детском саду стекла в окнах. Окно за слезинку.

 

Ночной сторож дядя Гриша, проспавшись после вечерней попойки с самим собой, выйдя с рассветом и росой подметать дорожку до ворот сада, выронил самодельную метлу, протер глаза. Все окна на первом и втором этажах разбиты, осколки стреляют зайчиками первых лучей нового солнца.

 

Наступил на подраненную ногу Иван, больно кольнуло в пятке, боль приобрела форму, из ранки в ноге пробился зеленый стебель ежевики, он рос, на глазах опутывая тело мальчика, разрастался, ветви покрывались шипами-колючками, стебли твердели, наливались броней...

Иван исчез, его не стало, теперь это ежевичное существо, божество, в клешне у которого блестит осколок стекла, еще шаг — и осколок превратился в гвоздь, третий шаг — и в зеленых пальцах ежевичного бога нож-бабочка с длинным тонким лезвием. Точно такой нож Иван прячет у себя в тайнике, в кустах ежевики на заднем дворе, в жестяной коробке вместе с остальными секретными вещами.

 

Эйя, эйя, эйфья, эйфья, — бурчит Иван.

Он доковылял до крыльца продуктового магазина, оставив за собой штрих-пунктир из капель крови.

Здесь и наткнулись на него друзья.

Зверек катил велосипед, с трудом сдерживая слезы. Леша сначала нес своего двухколесного друга на плечах, в тени магазина опустил рядом с Иваном, выдохнул:

Узнаю, кто это сделал, порву, как Тузик грелку.

Вадим всхлипнул.

Покрышки на велосипедах вспороты, будто лопнули, раскалившись на солнце.

Я никого не видел, да и не до этого было, — Ваня показал окровавленную ступню, — не только ваши велики пострадали, и зачем я поперся за вами...

Леха опустился на корточки:

Мы же договаривались, что к девяти зайдешь. Подорожник надо приложить.

Ваня хотел было возразить — мог бы и сам зайти или на крайняк подождать, — не стал, вздохнул, поднялся, на здоровой ноге подпрыгнул.

Ежевичный лучше, — буркнул и попрыгал от друзей, из тени магазина на солнце, дальше по солнечной стороне, мимо поликлиники и аллеи к своему двору. К кустам, что всю его жизнь, сколько он помнит, растут вдоль заднего забора.

 

Он слышал, как звал Леха, ныл Вадим, сигналили редкие машины, из воинской части перекличку солдат, не слышал лишь птиц, разбудивших его, и солнце молчало, спал вулкан.

Конец света отменяется?.. Или он вот так и приходит — обыкновенно, как скакать на одной ноге из света в тень?.. Конец света выходит воздухом из разрезанных велосипедных шин, наступает канцелярской кнопкой, пронзившей босую пятку до крови. Конец света — это секрет, что таится в сырой темноте ежевичных кустов. Это умение мстить, не прощать...

Каждое утро, в которое друзья не держат слово, — конец света, его можно разглядеть в осколках перебитых окон в детском саду, в исцарапанных острыми краями камней ладонях и в испуганных глазах рыжего мальчишки, к нему ты подошел в полдник и показал нож-бабочку...

Всё — конец света.

Миллионная попытка Ивана произнести слово, а правильно его могут произнести всего лишь 0,005 % населения Земли, миллионная неудача — это тоже катастрофа вселенского масштаба, миллионная...

 

Эйя, эйяфяа, дай, эйяфяадай...

Перескакивая через придуманные преграды, горы, пропасти, вулканы...

Эйяфадайлай...

Все равно он войдет в эти ноль целых, ноль, ноль пять процентов людей, уверен Иван на все сто процентов, скачет, снова и снова пробуя произнести слово. Быть может, выговори он его правильно, без запинки, тогда и случится самый настоящий конец света. Самый ужасный, разрушительный... Самый долгожданный!..

Даже не может быть, а точно! — кричит мальчик, перепрыгивая через забор, опутанный кустами ежевики, где в темном сердце зарослей — тайник, в нем, вместе с ножом-бабочкой, кусочек бумажки с одним словом, длинным, из шестнадцати букв...

Перепрыгивает через солнце:

Эй! Яа!

Скоро. Очень скоро.

Фа! Да! Лай!

Ведь он же бог.

Пижама

Прислушался. Ни звука. Он давно заметил: стоит ему только захотеть подслушать, что творится вне комнаты, где он лежит на диване, сонно уставившись в потолок, как мир перестает существовать. Умирает. Секунду назад, пока он не открыл глаза, заявив о своем пробуждении, мир бушевал, гремел, жил и торжествовал, но стоит ему, Ивану Николаевичу Коневу, проснуться, жизнь замирает, останавливается.

Да к черту, — вылез из простыни худощавый белокожий мужчина, после тридцати пяти скрывающий свою залысину на макушке жестким бритьем под бритву, — больно надо! Мой мир во мне, остальное полная хрень.

На нем пижама, оранжевая в синий горох, такая же у него была в детстве. Никогда бы Иван не подумал, что в свои тридцать пять вдруг захочет вновь оказаться в пижаме. Последний раз, если не подводит память, он надевал пижаму в классе третьем, потом вырос из нее, и вот в тридцать пять — на тебе. Шел мимо стеклянных пестрых витрин по центральной городской площади, тут сердце и екнуло, сигналом из прошлого цветная вспышка отбросила прямиком в детство.

Цвета будят в нас забытое, сокрытое, вечное.

Иван замечал, что сиреневый квадрат на белой скатерти его успокаивает. Он может часами сидеть за кухонным столом, растекаясь в сиреневой пустоте. Красный же цвет раздражает, особенно яркая, малиново-алая губная помада на тонких губах соседки напротив, Тамары Шварц.

Уверен: эта разукрашенная, безвозрастная домохозяйка сидит с раннего утра до поздней ночи в кресле у двери, подскакивая к глазку при каждом шорохе из подъезда.

Она возникает перед соседом всегда с кровавой улыбкой и горящими глазами.

Иван Николаич, доброго времени суток, — певуче затягивает она, — а я буквально полчаса назад за вас думала, — всегда одинаково начинает соседка, а дальше чистая импровизация: — К вам сегодня эти богомолы не стучали? Никакого житья с ними нет, вот же какие приставучие, бесстыжие какие, лезут со своим Иеговой прямо в квартиру. Пихаются, в коридор влетают, как к себе домой, на кухню прутся тараном, книжками этими махают — пробудись, молись и пой.

Не успевает и слово вставить Иван.

И что это за вера такая ненормальная — запрещающая переливание крови?! Это же клиника, а не религия. Хотя все они из одной палаты, что эти, что наши, что католики с протестантами.

Красно-огненный рот похож на рану, Иван морщится, отводит взгляд, кивает:

Угу...

Значит, кровь переливать нельзя, лучше сдохнуть, простите мне мой французский, так что это за бог такой получается, Иегова ихний?! Вы верите в бога, Иван Николаич? По вам видно, что верите, — рана открылась, розовый, похожий на жало язык часовой стрелкой обозначил территорию своих владений.

«Бог», — екнуло сердце мужчины, и следом за цветастой пижамой — в детство, в дальнюю часть сада, задний двор, к забору, сплошь обвитому зарослями ежевики.

На колени, стараясь не оцарапать голые руки, в прохладную, сырую тьму кустов под стрекот цикад, учащенный стук сердца, пробуя произнести целиком одно непроизносимое слово...

Так что, угадала я?..

И детства как не бывало, лишь легкое покалывание в ладонях и пара-тройка букв, саднящих сознание и сердце: «э», «й», «я», «ф».

Звучит почти как «явь», но не явь, думает Иван и, возвращаясь к красному, ненавистному цвету, говорит:

Нет, не верю я в бога, если вы про библейского.

Тамара закатила глаза, развела руками:

Боже, не верите! А по вам и не скажешь!.. Не видно по вам ни капельки...

Стены подъезда — серо-зеленые, выкрашенные так спецом, чтобы долго в них не задерживаться, либо бегом на улицу, либо в свою крепость и под замок. Это цвет безысходности, давящий цвет, отталкивающий, цвет потерянного времени.

 

Пижама в горох оказалась малого размера.

На подростка лет двенадцати точно налезет, — улыбается молодая продавщица, буряточка, — есть большие размеры, если надо, но с другой расцветкой.

Все дело в цвете, вот в чем дело, — отвечает Иван.

Цвет — как пытка, любое возвращение назад — пытка.

Оранжевый — цвет здоровья, энергия так и бьет, чувствуете?

Иван чувствовал лишь, как бьется взволнованно сердце и что он должен найти пижаму детства во что бы то ни стало!

Гемоглобин в норму приводит оранжевый цвет.

Гемоглобин, это хорошо, а не подскажете, где еще посмотреть можно пижамы? Заказать, может, где?

Синий цвет — хорошее анестезирующее средство, вам именно такую пижаму? Оранжевую с синим?..

И чтобы на меня, — перебил покупатель, улыбнулся, подмигнул. — В память о счастливых временах, так сказать. Тряхнуть стариной.

Девушка задумчиво пробасила:

Понимаю, — уставилась в потолок и вырубилась из общей сети ровно на минуту. Иван терпеливо ждал. Минуту спустя, задорно, словно подпитавшись белизной потолка, продавец затараторила:

Ах, ну конечно, знаю. Посмотрите в «Сновидении». А на рынке, в китайских рядах, есть киоск, где вам сошьют пижаму, только материала такого, что вам нужен, может не быть. В магазине «Ткани» посмотрите, закажите, кто ищет, всегда найдет.

Ну да, ну да, — пробурчал Иван и с того дня заболел пижамой, заболел детством.

Снилось, будто он подросток и у него день рождения, шестнадцатилетие, судя по свечам в рыбном пироге. Тут одноклассники и тут же покойники, которых он никогда не видел при жизни, все с подарками, подарки в ярких коробках. Ваня на седьмом небе от счастья, в одной из коробок то, о чем он мечтает, что сделает его самым счастливым. Коробки вскрываются одна за другой: пижама белая обыкновенная, пижама голубая с карманами, ярко-желтого цвета пижама, мамин подарок — пижама бледно-розовая с якорями всех цветов, у деда-покойника пижама черного цвета... Море пижам, и ни одной его, той самой, дорогой сердцу, ласкающей глаза детства.

Именинник растерян, испуган, потерян, пижамы оживают, в зале больше нет людей, аляпистые ткани, принявшие человекоподобную форму. Пустые, грозные, они наступают бесшумно, и в этом весь ужас. Иван знает, они сейчас навалятся на него гуртом, и его не станет. Он станет одним из них — пустой оболочкой, пижамой. Иван закричал, пижамы подхватили крик невидимыми ртами и разорвали в клочья себя и сон.

 

Оранжевой ткани в синий горох не было ни по указанным адресам, ни на складе в Москве, как заявила заведующая сетью магазинов «Ткани у Мани».

Но я вам помогу, — таинственно понизила голос женщина солидной комплекции, — вы же на местном тэвэ, я вас узнала, литературная программка, стишки там читаете, и всё в этом духе.

Польщен, — сказал Иван, умалчивая, что программа не выходит в эфир уже вторую неделю из-за отсутствия спонсора.

Я вам сошью пижаму, какую желает душа ваша, а вы всего лишь между делом упомянете нас в своей передаче. «Ткани у Мани» — в рифму же, как стишок почти. Верю, знаете, в такую ненавязчивую рекламу, скрытую, завуалированную, типа двадцать пятого кадра, на подкорку которая влияет...

Он сказал:

Согласен, — протянул женщине руку. Не задумываясь, что выпусков может больше не быть. Важней сейчас пижама — средоточие всех мыслимых желаний, цель жизни, пуп земли.

Мария, — скользнула неприятно, по-рыбьи, влажная ладонь, — можно Маня, ни в коем случае не Маша, в моем детстве так корову звали.

Маша, корова, заметано, — вытер незаметно мокрую ладонь, — а через сколько будет готово?..

Заведующая ответила без запинки:

Семь дней. Обменяемся телефонами, и как только — так сразу. За пять дней управимся, если пообещаете, что не забудете про «Ткани у Мани».

Иван пообещал, поймав себя на мысли, что почку готов отдать за пижаму из счастливого прошлого.

Почку, и не ее одну, отдавал Иван на следующую ночь, пребывая в липко-кровавом кошмаре. Лежал на столе из детства, в зале с выключенным светом, вокруг его голого тела — салатницы, тарелки, стаканы и фужеры, столовые приборы блестят холодным металлическим презрением, безжалостностью в свете свечей. Темные фигуры склонились над ним, рук не видно, сплошная тьма, лишь мелькают ножи и вилки. Боли нет, как нет половины его внутренностей. Печень, две почки, селезенка уже в глубоких тарелках, очередь сердца, для него специальное блюдо, то, что подарили родителям на свадьбу. Сердце стучит, пока его вытаскивают из тела, стучит и о стенки фаянса на дне блюда. А внутри у Ивана пустота — обжигающая, горячая, внутри него растерзанное жерло вулкана с булькающей кровью-магмой.

Проснулся от рева извержения, кричала земля, вторило небо. Кричало солнце.

Открыл глаза, прислушался. Ни звука.

 

«Жизнь без стихов — ничто!

Ткани у Мани — всё!»

Так он невзначай продекламирует в конце ближайшего выпуска «Стихии», завуалированно, двадцать пятым кадром, решил Иван, а по дороге в ванную все же пощупал низ живота, всё ли на месте, непривычная пустота настораживала.

Мария позвонила через пять дней. Иван слонялся по коридорам пустой телекомпании «Ангарск», все на съемках, кто где, офис-менеджер Олеся спит за своим столом, периодически вздрагивает, просыпается, смотрит по сторонам, в сотовый, засыпает вновь.

Готово, забирайте сегодня до девяти в любое время, — скомандовала Маня.

Можно сейчас приехать? — не растерялся Иван.

Полчаса спустя взял сверток в плотной светло-коричневой бумаге из скользких рыбьих рук заведующей.

Носите на здоровье, как говорится, сладких снов и чтоб нигде не натирало.

В ответ Иван прочитал придуманные строчки.

Краткость только в радость, — протянула пухлую белую с голубыми венами ладонь, вновь Иван коснулся брезгливо, нехотя скользкого, жирного тела рыбы.

Сверток не решался открыть долго. Смотрел на него, подходил со всех сторон к столу, где в центре — точка соприкосновения с прошлым, частичка детства. Сердце буквально билось у него в ладонях, он впервые чувствовал его необходимость, присутствие так ясно...

А что, если она совсем не тех цветов? Вопрос ударил по коленям, Иван дернулся всем телом, обернулся, ожидая увидеть за спиной противника, врага, нанесшего такой болезненный, запрещенный удар, сжал кулаки, поднял их к подбородку. Никого, корешки книг глядят на него знакомыми названиями. «Любовница французского лейтенанта» Фаулза переливается красными помадными разводами, «Темная половина» Кинга смотрит белыми слепящими буквами из черноты, потрепанные «Мертвые души», не вернувшиеся в школьную библиотеку, теперь осуждающе пялятся в соседстве с «Идиотом» и «Чевенгуром».

Книги тоже враги, — проворчал, — и предатели.

Дотянулся до пакета, оторвал ленту скотча, оранжевая полоска резанула по сетчатке глаз, теплотой проникла внутрь, растеклась приятной легкостью по телу, сотворив невесомость в низу живота. Вот оно, ощущение счастья, это пустота, сотканная из спокойствия, тишины, веры в себя... В счастье нет места надежде, счастье — это уверенность.

Иван достал пижаму, детство выпрыгнуло из свертка прямо в руки, сверкающее оранжевое в синий горошек детство. Звонко засмеялось мальчишечьим, заводным смехом, запрыгало, вырвалось из объятий мужчины, заскакало по залу вприпрыжку. Веснушчатое, босоногое... Беззаботное и бессмертное.

Взрослый Иван не сдержался, рассмеялся, закричал во весь голос. Подпрыгнул так, что зазвенел хрусталь и фотокарточка (море с крошечными человеческими фигурками на берегу) слетела с книжной полки на пол.

Броситься следом за детством, бежать с ним без оглядки, вопить никого не стесняясь, жить ничего не боясь, ни сегодняшнего дня, ни завтрашнего...

Только Иван не побежал, подавив желание раздеться догола и, надев пижаму, рвануть назад в детство. Испуганно — вдруг пришло осознание, что все это недолговечно, — свернул пижаму, спрятал назад в бумагу, залепил скотчем. Оставил на столе, сам прошел на кухню, в дверце холодильника начатая бутылка водки и нераспечатанная коньяка, подарки от благодарных авторов, чьи стихи прозвучали в его авторском литературном проекте — программе «Стихия».

Водка пошла легко, без привычной минералки, Иван приготовил на скорую руку бутерброды, хлеб со шпротами, устроился тут же, на кухонном подоконнике. Смотрел на жизнь за окном, провожал прохожих, встретил сумерки. Незаметно в кухне стало темно, с темнотой пришли они, фигуры безликие... мертвые?.. Иван еще ребенком спрашивал себя, кто они, эти существа в темноте. Он запомнил на всю жизнь, как ощутил их присутствие, стоя посреди зала с отцовской зажигалкой в руках. Вот и теперь они здесь, вошли бесшумно следом за сумерками, окружили, Иван вдруг оказался голым посреди кухни, и куда подевались стол с холодильником?..

Темные фигуры взяли в кольцо, стало холодно, Иван, прикрываясь, почему-то опустился сначала на корточки, потом на колени. Фигуры сузили оцепление, нависли над ним.

Почему ты так с нами?.. — зашипели хором, и гул этот разбудил.

Выпала рюмка из ладони, покатилась тихо по линолеуму. Иван задремал на стуле у подоконника. Протер глаза, выпрямился, огляделся.

Вот черт, как настоящие были, — встал, поднял рюмку, от выпитого пошатывало и тошнило.

В кухне темно, фонарь за окном не горит, шаг вслепую, в коридор, в страх. Страх проникает с тишиной, вытекает из мрачной сырости углов, выбирается пауком из липкой паутины вечности, заползает невинным запахом старых одежд, пыли... Впивается в хорошо спрятанные, замаскированные слабые места, давит на больное... Страх, он всегда рядом, даже если ты самый смелый человек на земле, страх поджидает за спиной, ждет подходящего момента, когда ты окажешься один на один с темнотой, с самим собой.

Ну, здравствуй, малец, — скажет страх голосом ненавистного отца, которого боялся всю жизнь, и самый смелый человек на земле сдастся, проиграет, испугается того, кого он давно похоронил, забыл, вычеркнул из жизни, из головы, из сердца, но не победил...

Ну, здравствуй! — выкрикнул Иван и закрыл глаза, чтобы не видеть темноту, на ощупь прошел в зал. Ладони скользят по стене, страх рисует в сознании свои картинки-страшилки: сначала из стены вылезают щупальца, хватают его, затаскивают в мерзкую слизь, слизь на лице, слизь во рту. Шажок — и выключатель открывается зубастой пастью и откусывает запястье... А с потолка глядят сотни зеленых глаз, и под ногами загорается пол...

Включил свет, быстро отдернул руку. На белой пластмассе выключателя красный отпечаток кровью. Полоска кровавым пунктиром по стене. И бумажный сверток с пижамой запачкан кровью. Иван лишь выдохнул.

Указательный палец в крови, на верхней фаланге едва заметный порез.

Я что, так напился, что не помню, как порезался и таскался со свертком по квартире? — спросил себя.

И сам себе ответил:

Да нет...

Увидел себя сомнамбулой разгуливающим по темной квартире с пакетом в одной руке, бутылкой водки в другой.

Надеюсь, не примерял?..

Неуклюже подскочил к столу, схватил сверток, затаив дыхание, осторожно развернул бумагу.

Оранжевый цвет обласкал, прогнал страх, загнал его глубоко в несознанку, метко стреляя синими горошинами.

Пока расправлял пижаму на полированной глади стола, одной рукой стащил с себя спортивное трико, снял футболку, трусы. Голым, беззащитным ребенком стоял Иван в электрическом свете посреди зала, под люстрой, разглядывая послание из детства.

Те же пуговицы, — удивлялся, — тот же лопоухий воротничок...

И запах, от мягкой ткани веяло мамиными духами, этот запах с колыбели поселился в самом чистом и светлом месте сердца-души.

Сначала окунулся лицом в пижаму, юлой завертелись образы, фрагменты, мысли, фотокарточки прошлого...

Под гипнозом нахлынувших воспоминаний надел оранжевые штаны в синий горошек, а когда застегнул все пуговицы на пижамной рубашке, прошлое стало настоящим.

Иван шагнул к дивану, чтобы не упасть на стол или на пол, не успел, исчез, растворился в огромном непрекращающемся детстве. В вечности.

Пустая пижама мягко шлепнулась между столом и диваном ярко-солнечной кучкой счастья.

Восьмой путь

Пунктуален, как сама смерть, — шутил про себя и никогда никуда не опаздывал. Приходить если не на пару минут раньше, то хотя бы тютелька в тютельку считал хорошим качеством хозяина жизни, показательным, и не уважал любителей опаздывать.

Обычно это неудачники, и на собственные похороны опоздают.

Вспоминал, пока завязывал шнурки на кроссовках, были ли в жизни моменты, когда он мог опоздать? Может быть, в школе? Спрашивал — и не мог ничего конкретного припомнить. В детстве время для него ничего не значило. Не существовало. Оно обрело смысл и силу, значимость с возрастом, с первых самостоятельных шагов в жизнь. С будильника, заведенного тобой...

В школе не считается, — поделился мнением с полумраком коридора, — в детстве за нас все решают родители, мама.

Проверил карманы, ключи, деньги, телефон, сверился с часами. На сотовом 10:15, стрелки ручных часов спешат ровно на семь минут, он строго следит за этим. Семь минут, ни больше ни меньше.

Да, вот такой пунктик, — скажет, если кто поинтересуется.

У Ивана Николаевича часто что-нибудь спрашивают, советуются, как-никак, а Иван работает на телевидении, пишет стихи и рассказы, печатается в городском еженедельнике «Вечерняя среда», ведет программу «Стихия» на местном канале сразу после выпуска «Местного времени».

Если в начале работы журналистом это ему льстило, он готов был буквально разорваться в клочья, лохмотья, но помочь обратившемуся к нему, ответить на любые вопросы, разобраться, подсказать, выслушать, то к тридцати годам ночные пьяные звонки людей литературы с чтением новых стихов, утренние вопросы бабулек — за кого лучше проголосовать, чтобы повысили пенсию, — стали раздражать. К тридцати трем годам Иван сменил в очередной раз номер телефона, а в тридцать пять напрочь перестал отвечать на незнакомые номера.

Время жертвенности прошло, — констатировал Иван под трель сотового телефона с высвеченным номером поэтессы Вишневской, любительницы верлибров и водки, — время ответов миновало, пришло время самому задавать вопросы и жаждать ответов.

Всем нам нужна помощь!

 

Раз в неделю удавалось проскочить мимо соседки, сверкнув циферблатом часов у ее длинного носа и сказав волшебное слово — электричка. Можно добавить — опаздываю. Тогда Тамара взмахивает руками, ретируется к своей двери, бормочет:

Электричка не будет ждать, давайте успевайте, завтра не забудьте только напомнить, о чем я хотела поговорить.

Злоупотреблять такой привилегией Иван не может, Тамара Шварц знает: в Иркутск сосед ездит не больше одного раза в неделю, а то и в две. Раз в семь дней Иван, показывая любопытной Тамаре часы, тяжело выдыхает:

Электричка.

А ему в совсем другом направлении.

Сегодня он честно демонстрирует часы выглядывающей из двери под номером тринадцать голове с окровавленной раной вместо рта, голова кивает, ойкает:

Зачастили, Иван Николаич, с электричками, к побегу готовитесь, убежать от нас вздумали, — не то плачет, не то смеется противно.

Зима — Иркутск-Пассажирский, в 10:45 на станции Китой, стоит одну минуту.

У нас все время зима, — кричит вслед соседка, — и все время время пить чай!

 

Вторую неделю жара. К железнодорожной станции из поселка одна дорога, дышащая пылью летом, булькающая грязью в дожди, между живописных болот и заброшенных дач.

Воздух плавится на глазах, рябит, и голос Маяковского в голове читает:

В сто сорок солнц закат пылал,

в июль катилось лето,

была жара,

жара плыла —

на даче было это.

 

Иван поправил кепку на бритой голове, змейки пота прочертили мокрые дорожки к носу.

Жара плыла, жара пылала...

Измученная многодневной высокой температурой, забитая пылью трава на обочине душила резкими запахами коктейлей: тут гарь с перцем и приторно сладкий привкус разложения с цветочным ароматом жарков и мяты...

Ближе к виадуку товарные, груженные неизвестностью составы разят бензином, мазутом, необыкновенно приятной свежестью жизни... Иван обожает эти маслянистые запахи машин с нефтяными нотками — запах моря, именно море всплывает в нем и бурлит детскими ощущениями, воспоминаниями...

По железным ступеням виадука наверх. Электричка всегда приходит на пятый путь, что и подтверждает дребезжащий мужской голос из хрюкающе-пукающего динамика:

Пригородный поезд Зима — Иркутск-Пассажирский прибывает на пятый путь.

На перроне никого, он один, как это часто бывает, редко кто составит компанию — народ набьется, не продохнуть, на следующей станции, станции Ангарск.

Солнце слепит, Иван прикрывается от светила козырьком на глаза и видит девушку в белом коротком платье на противоположной платформе. Восьмой путь. Изредка, по пятницам, электричка до Иркутска прибывает на этот путь, знает Иван.

Девушка на удивление спокойна, тогда как приближающаяся электричка горланит о скором прибытии.

На пятый! — закричал Иван, показывая пальцем в сторону грохочущего состава. — До Иркутска на пятый!

Девушка будто не слышала, смотрела в сторону, куда указывал палец Ивана, тиская длинные ручки сумочки из белого кожзаменителя, и плакала.

Он разглядел потеки туши под глазами, разглядел слезинку, сбежавшую по щеке за воротничок. Родинку над губой...

Девушка! Ау! — помахал. — Вы понимаете?!

Может, глухонемая? — предположил он и еще эмоциональней замахал.

С пронизывающим до зубной боли сигнальным гудком пронеслась притормаживающая электричка, спрятав девушку.

Черт же! — его по-настоящему зацепила эта заплаканная Беляночка, перепутавшая пути, тревога застучала по сердцу, как по боксерской груше. Заметавшись между останавливающимися вагонами, пытался разглядеть фигуру в белом, удалось лишь на миг: девушка стояла на самом краю платформы, уткнувшись лицом в сумочку.

Че-о-орт! — Двери последнего вагона зашипели, разъехались, выпустив из металлической духовки толпу полуголых подростков с велосипедами.

Нервно переминался с ноги на ногу в ожидании, пока цветы жизни освободят проход, влетел в вагон, сразу к окну. Белянка стояла спиной, костлявые лопатки выпирали, словно начинающие прорезаться крылья, золотисто-русые волосы по плечи, проступающий рельеф бюстгальтера. Постучал по стеклу:

Эй...

Его перебил женский голос, объявивший следующую остановку, а внутренний неожиданно дерзко потребовал сорвать стоп-кран:

Она сейчас бросится! Пойдет спиной, потому что боится, и так спиной бросится под скорый поезд!

Спасением от необдуманного поступка — женщина-кондуктор:

До Иркутска?

Белая фигура быстро удалялась. Он видел ее профиль — лицо срослось с кожей сумки. Видел, как она сделала шаг назад, спиной, как предсказывал внутренний голос, видел маленький бугорок груди, обтянутый белой тканью, тут мутное стекло стало солнцем, открытым, честным, яростно июньским...

Черт.

Туда не едем, — отшутилась женщина, — до Иркутска мы идем, к черту — это вам с другого пути надо.

С восьмого? — спросил серьезно Иван, плюхаясь на сиденье и все еще вглядываясь в слепящий квадрат солнца.

Та, наверное, с восьмого, — через «т» прозвучало у женщины «да», засмеялась, протянула билет: — На кудыкину гору с восьмого пути.

Взял бумажный прямоугольник новый пассажир, натянуто улыбнулся, совсем не до шуток ему. Белоснежный образ проник внутрь, Иван смотрел на облака, солнце дало глазам передышку, спрятавшись где-то за крышей вагона, и сотни воздушных незнакомок с восьмого пути смотрели на него с голубых небес.

Иван не заметил, как ушла кондуктор, что проехали Ангарск и вокруг него новые люди, устало, опустошенно прислонился к окну, снова и снова возвращаясь в те промелькнувшие, словно вспышка, наваждение, сон, минуты на перроне...

Может, привиделась? — спросил себя. — Солнечный удар это был? Помутнение? Фата-моргана?..

Внутренний голос — красная кнопка души, цензор, судья и жилетка для слез, у Ивана он говорит разными голосами. Иногда это голос неизвестного Ивану мужчины, резкий, картавый, властный.

Говорил же, сорви стоп-кран, сейчас бы так не мучился.

Прокрутив в считаные секунды сценарий со срыванием стоп-крана, Иван проигнорировал голос.

Она могла ждать другую электричку. Встречать? Да, она встречала близкого человека, чтобы расстаться, это была последняя их встреча, поэтому она не сдерживала эмоции и чувства. Не прятала слезы, не боялась выглядеть некрасивой...

Так всегда, когда наступает финал, мы ничего не боимся. Становимся самыми смелыми и бесстрашными существами на земле, но только перед потерей, перед самой большой, великой потерей.

Потеря делает нас человечней и забирает часть этой человечности с собой, оставляя зияющие кровавые пустые гнезда-раны. Кто прилетит в это гнездо? Заполнит пустоту? Вернет к жизни?..

 

Ее зовут Василиса, ей недавно исполнилось двадцать пять, она преподает музыку в поселковой школе, дети ее обожают, а она несчастна оттого, что не может быть счастливой, это ее проклятье. Порча, так говорила ей мама, а маме ее мама...

Поэтому, дочка, хватайся за любую соломинку, выходи замуж за первого поперечного и пытайся сделаться счастливой. И не вздумай проболтаться, никто не должен знать, что на тебе клеймо несчастья, мужчины этого боятся. Будь ты хоть писаной красавицей, несчастье передается по-всякому. Несчастьем можно заразиться как через постель, так и просто находясь с человеком долгое время рядом, — повторяла и повторяла мать вместо молитвы, — ври, что счастлива и что нет тебя счастливее на всем белом свете. Лги, что любишь, все врут — любви нет. Обманывай себя — это важно. Соври себе так, чтоб поверить — ты счастлива! Заруби это на носу и на сердце. Нашему проклятому роду «Отче наш» уже не поможет. Только притворство, вечная ложь во спасение. Бесконечная игра в счастье!

Василиса совсем еще ребенок, еще ходит в садик, она не знает даже, что это за счастье такое, а уже боится, что не сможет в него сыграть. Иван видит, она стоит перед матерью в комнате со старинной, громадной мебелью в золотистых лучах закатного солнца. Волосы горят, как горит и все у нее внутри от страха перед несчастливым будущим, от мысли, что от этого пятна не избавиться, не смыть: ни слезами, ни делами, ни кровью...

Девочка с золотыми волосами морщится, от матери пахнет не материнством, запах, она определит его лет через пять, это запах застойного перегара.

От несчастья одно спасение — забытье. Мать будет снова и снова предлагать дочери попробовать лекарство от жизни:

Эликсир счастья и в то же время яд осознания своей бесполезности и никчемности, — пьяно будет разглагольствовать мать, а Василисе четырнадцать лет, она школьница с паспортом. Василиса слушает мать вполуха, она не верит во все эти бредни с порчей и родовым проклятьем. Она улыбается, поддакивает. Мать, как заезженная пластинка, говорит, наказывает, учит:

Притворяйся. Придумывай. Лги. Сочиняй. Существуй...

Встречный скорый пронесся орущим ураганом, вышвырнув Ивана в реальность: душную, потную, дурнопахнущую...

Кондуктор, он разглядел ее, полная женщина с болезненно бледным лицом, медленно шла по вагону, улыбаясь всем и каждому, но на самом деле, Иван это чувствовал своим художественным чутьем, она с легкостью, как нарисовала эту улыбку, расстреляет их всех.

Это не она такая, это жизнь выдрессировала ее быть такой. Искусственной. Притворщицей.

От террора ее отделяет совсем ничего, отсутствие оружия, она давно, с юности, мечтает и боится. Появись у нее в квартире пистолет, она им тут же воспользуется.

Если в школе, в старших классах, она думала-гадала, кого пристрелит первым, то сейчас, в бальзаковском возрасте, знает наверняка. Первая пуля — мужа. Даже не отца, которого терпеть не может с детства, и не шумного соседа, его она обещает убить после каждой соседской гулянки...

Первый выстрел она сделает в голову мужа. Кровопийце пустить кровь первому.

Такие сладкие мечты позволяли жить дальше. Вставать в пять утра, спешить в депо, заступать на смену, улыбаться всем и каждому...

Вернулось солнце, заполнив квадрат окна адовым пожаром, Иван натянул кепку на переносицу, закрыл глаза — и вот он, мир Василисы: желто-зеленые чудовищные обои в общежитской комнатушке, тут и там белые следы мелка от тараканов — разметка границы ее проклятого мира с миром счастливых. Сейчас, в двадцать, с каждым новым днем убеждаясь в верности материнских пророчеств, она молится по ночам, перед тем как заснуть, просит у Богородицы одного — счастья.

Она влюбилась, как и наставляла родительница, в первого поперечного, соседа с первого этажа общежития, охранника Егора. Влюбилась или заставила себя полюбить, не думала об этом, он в первый день знакомства помог ей занести в комнату диван, а вечером принес горшок с кактусом в подарок на новоселье. Он мило, как казалось Василисе, шепелявил, и она готова была слушать его несмешные анекдоты часами, днями... Вечность.

Пробовала узнать про семейное проклятье, вечно пьяная мать не смогла сказать ничего конкретного:

Все женщины в роду прокляты, — икала и запивала «тремя семерками» новую озвученную мысль, — по причине давнишней измены прапрапрабабки нашей было наложено сильнейшее колдовство, заговор на несчастье. Всё. Иди и будь несчастна. Как несчастна я, как была несчастна твоя бабка и прабабка, и прапрабабка, и прапрапрабабка... Таков наш удел, судьба, наш путь, и нам с него не свернуть. Иди, страдай, терпи. Иди!

Ушла Василиса вместе со своим несчастьем и этим же вечером купила две бутылки водки. Егор быстро захмелел и не сразу понял, чего хочет от него пьяная соседка сверху, пока она не сняла халат и все, что под ним было.

Солнечное похмельное утро звенело больной головой, одиночеством. Несчастьем.

Как и когда ушел Егор, не знала, не могла вспомнить, было ли у них что-нибудь или все ей приснилось. Нашла на полу под диваном «изделие номер два», нераспечатанный презерватив стал ответом на все вопросы.

Проплакала Василиса все утро, женским чутьем чуя неладное, Егор впервые не заглянул вечером и на следующее утро не постучал привычно в незапертую дверь ее комнаты...

Избегал, под любым предлогом уходил от разговора, перебегал дорогу, чтобы не встречаться, сбрасывал звонки и наконец уехал разнорабочим на вахту.

Следующая станция — Иркутск-Сортировочный, — напомнил о себе мир реальный скрежещущим, металлическим голосом.

У реальности невыносимый, противный голос.

Новоявленная потенциальная террористка в форме с красной (ох уж этот ненавистный цвет) эмблемой РЖД улыбается в открытых, «чтоб прохладней было», дверях тамбура.

Расстрелять, — застыло на губах кровавой помадой, — всех расстрелять.

Иван покорно, расстрел так расстрел, закрыл глаза.

С вахты, от Егора, через месяц пришло письмо, самое обыкновенное бумажное письмо принесла почтальонша Алла, долго и восторженно говорила о силе написанных на бумаге слов и дешевых, во всех смыслах, электронных мертвых посланиях.

Открывала конверт, как священную реликвию, непослушными деревянными пальцами, под грохот сердца в горле, боясь и надеясь.

Перечитывала слово за словом несколько раз. Про себя читала, читала вслух.

Плакала в бумажный лист в клеточку, с табачным запахом и кричала во все горло, смеялась, прыгала, снова плакала.

Василиса была счастлива!

Егор просил прощения, писал, что только расстояние проявило его чувства к ней, он понял, что скучает, что жить не может, «созданы друг для друга и смерть не разлучит».

Написал, что вернется к ней, «ты только встречай, хочу увидеть тебя, как в первый раз, в том самом платье, и начать все заново, сначала, я скажу тебе “привет”, что означает — будь моей навсегда!»

Василиса никак не могла вспомнить, что это за платье, она в тот день переодевалась раза три из-за переезда и жары. Психовала, перебирая скудный гардероб, материлась на чем свет стоит. Ревела...

Платье приснилось пару дней спустя.

А три дня спустя пришло СМС с неизвестного номера. Егор приезжает в Иркутск через неделю, полуторамесячная вахта подошла к концу.

Она забралась на подоконник, вылезла в форточку и закричала в рассвет.

Кричала:

Счаст-ли-ва-а-а!

От Иркутска на электричке Егор доедет до станции Китой, тут и встретит его она, как будто впервые, в белом платье и слезах. Он спрыгнет на перрон, обнимет ее, пахнущую любовью, и скажет: «Привет». «Привет», — ответит она поцелуем.

Оставшиеся дни тянулись в страхе и тревоге, ночью приходили кошмары, Василиса просыпалась с криком, мокрая от пота и слез, садилась у окна и ждала солнца, боясь, что плохой сон может обернуться реальностью.

Так и случилось в намеченный день встречи. Электричка прибыла на восьмой путь, но из нее никто не вышел.

В первую минуту, провожая грязные окошки электрички, пристально вглядываясь внутрь в безликие фигуры, Василиса подумала, что, скорее всего, они напутали со временем. Егор указал в сообщении московское время, ну конечно, или их рейс задержался из-за непогоды...

Пустой перрон, две платформы пусты, пусто и у нее внутри.

Внутри все сжалось, все умерло. Опустело. Внутри, там, где кровь соприкасается с душой, мы честны и открыты. Мы обнаженные, такие как есть: чистые, без границ, одежд, без кожи, стен, без тайн...

Внутри она знала — со временем все в порядке, не в порядке здесь только она. С ней все не в порядке.

Я дождусь! — говорила. — Я дождусь.

Темнело по местному, через пять часов потемнело и по московскому времени. Белое пятно свернулось запятой на скамейке и не шевелилось, не дышало, приманивая мотыльков и летучих мышей. Не среагировало пятно и на стаю собак, и на заморосивший дождь...

На восьмой путь далеко за полночь прибыл товарный поезд, для Василисы же восьмой путь навечно пуст, в ожидании, законсервирован для встречи, до того самого момента, когда он скажет ей: «Привет».

Привет, — тихо сказал Иван городскому пейзажу за окном. Его электричка прибыла точно согласно расписанию на конечную станцию.

Пунктуальна, как сама смерть.

Кондуктор на прощание ему улыбнулась, Иван улыбнулся в ответ:

Только не стреляйте.

Женщина вдруг переменилась в лице, стала серьезной, еще более бледной, испуганной, ее раскусили.

Не буду, — выдохнула без улыбки.

Но всю дорогу до подземного перехода Иван спиной ощущал нацеленное на него черное дуло пистолета.

Лис, Бес, Конь и «три семерки»

Поэтов как собак нерезаных. И всё бешеные какие-то, одиночки и стаями, отстреливать некому.

Эти слова Ивана Николаевича возмутили всех без исключения кружковцев.

«Новолит» собирался в лучшие времена в читальном зале Дворца детей и молодежи, сейчас, из-за смены руководства, перебрались в квартиры, самая подходящая у поэта Моськина, трехкомнатная с залом, где с легкостью вмещается двадцать членов кружка. Одно «но»: жена поэта Моськина далека от стихотворчества и выражает свое недовольство прямым действием, особенно в нетрезвом состоянии, вплоть до рукоприкладства и вышвыривания поэтов-прозаиков за шкирку со своей жилплощади.

В теплое время года любители слова оккупируют фонтан в парке, становясь мишенями для всяческого сброда.

Иван Николаевич Конев, известный ангарский литератор, лауреат нескольких городских и областных конкурсов, автор книги стихов и избранной прозы «Карусели», мог себе позволить не объясняться по поводу сказанных слов. Он и не стал. Молча встал, прошел в коридор, дело происходило в неуютной хрущевке поэтессы Кривой, молча оделся и тихо закрыл за собой входную дверь. Только болонка поэтессы Кривой звонко залаяла вслед на прощание, лай собачонки подхватили возмущенные члены «Новолита», и гавканью, скулежу с рычанием не было конца...

Больше, поклялся Иван Николаевич, в подобные шарашкины конторы ни ногой.

В Иркутск ездил лишь по приглашению писательских и творческих союзов, объединений, отбирал понравившиеся стихи для своей программы «Стихия».

Сегодня у него встреча с группировкой, как они себя называли, «ВтриТ».

На сотовый позвонил старый знакомый от литературы Артем Бес, поэт-революционер, если верить его определению своего творчества. Сказал: будут «редкостные кадры». Сказал:

Если у меня не получится прийти, а у меня получится, обрати внимание на молодого длинноволосого паренька с татушкой на шее, лисенок Вук у него там набит. Стихи просто огонь, особенно когда сам он их читает. Рекомендую.

У лисенка этого имя-то есть?

Бес долго мычал в микрофон.

Лис, Лисом все и зовут, — осчастливил веселым голосом, — настоящее имя разве имеет значение? Нет же. Главное, как ты себя называешь. Откликаешься на что, душа на что откликается. Так ведь?

Иван ответил:

Только в терновый куст не бросай.

Я ведь тоже Бес, — продолжал весело Артем, — никто, поди, и не знает настоящую мою фамилию.

Бесы, лисы наводнили современную поэзию, дремучий лес и только, — улыбнулся мысли Иван.

Бессолицын ты, взял фамилию матери, потому что по отцу ты Геевский Артем Валерьянович.

В микрофоне помехи, потом знакомое мычание и голос недовольный:

Не, ну ты-то знаешь, чё, ты бы еще не знал... Тот еще Конь. В пальто.

Конев, без пальто, на улице тридцать градусов жары, с вокзала пошел пешком через мост, свернул к набережной, в тень.

Спасательная кепка не спасала, голова закружилась в прохладе кустов, затошнило. Кофе на завтрак напомнил о себе горьким желудочным спазмом.

Надо бы что-то съесть.

Желание тут же было исполнено. Бес возник из марева, в ореоле речной мошкары, с двумя бутылками пива.

Своим привычкам не изменяешь, — протянул вместо приветствия бутылку, покрытую конденсатом, скользкую, как рыбина, — на такие мероприятия надо приходить всегда под градусом.

Это точно, — поддержал старого знакомого Иван.

Бутылки окрестили встречу раскатистым звоном, желудок Ивана сдался алкоголю без сопротивления, загорелся, загудел.

Лет десять не виделись же, созванивались только, — Артем повел Ивана наперерез, по клумбе, к скамейке, — с презентации твоих «Каруселей».

Тогда восемь, — поправил, — восемь лет, в двадцать семь меня издали.

А чё сейчас сам себя не издашь?

Молчание было самым правдивым ответом.

Кстати, почему «Карусели»-то?.. — У Артема явно это была не первая бутылка, судя по развязному голосу и вопросам. — Я, чесслово, не понял. Вроде и о каруселях нигде ни слова, в стихе каком пропустил мож... А?..

Встали у скамейки, опустошили бутылки. За каменным забором набережной молча текла Ангара, с железнодорожного вокзала невнятными обрывками долетали объявления прибытия-отбытия, Бес закурил:

Ты же не куришь, помню.

Иван прервал молчание:

Вся жизнь наша — карусель, и мы на этих жизнях-каруселях бесконечно крутимся, вертимся... С рождения до полной остановки. Потом меняем карусель... Смерть — карусель другая.

Друг многозначительно промычал.

Девушка в белом, плачущая на платформе восьмого пути, что, кто вращает твою карусель? Желание быть счастливой?.. Мечта о встрече?.. Вечное ожидание?.. Иван осмотрелся, неосознанно поискал глазами фигуру в белом. Будто не оставил ее больше часа назад на перроне крохотной провинциальной станции, ждущую, потерянную, нереальную...

Она запросто могла броситься под поезд, и все, что от нее осталось, — это ее одиночество. Ее ожидание. Это оно стоит там, на платформе, томится, страдает. Ждет. В вечном вращении, невозвращении...

Карусель «Веселые горки», — сострил Бес, — это точно про мою жизнь, то вверх со щекоткой в низу живота до эякуляции, то падаешь вниз с мокрыми штанами, опустошенный и злой... Эт ты в точку. День за днем каруселим и куролесим, как в двадцать, помнишь?..

Хотелось Ивану ответить «не помню» и посмотреть, что произойдет с лицом Артема, не стал.

Мы что, ждем кого?

Сегодняшнюю карусель, — хохотнул Бес, — твоего героя. Лис обещался тоже подойти заранее и с бухлишком.

Время героев прошло, так, тебе на заметку. — Пустая бутылка нырнула в мусорный контейнер. — Мы живем во времена других героев. Антигероев.

Поддержу товарища, — сказали кусты, затрещали, к скамейке вывалился худощавый, длинноволосый юноша с рюкзаком в обнимку, — время трусов и предателей, молчунов и толерантности, а полная толерантность — это смерть.

Обрушился на скамейку знакомым перезвоном.

Артем пьяно расплылся — улыбка по-клоунски растянулась, руки разъехались, готовые встретить объятия:

Вот и он, антигерой нашего времени! Давай обнимашки, чмоки-моки, зафиксируем наш союз.

Антигерой отмахнулся:

Блин, Бес, европеизм с тебя так и прет, с запашком таким, тошнотворным, не блевануть — уже подвиг.

Спрятал руки за спину Артем, буркнул что-то неразборчиво.

Лис, — представился новоприбывший.

Иван.

Мужчины пожали руки.

История задом наперед? — из-под чуба взглянули щелки лисьих глаз.

Теплым, родным сделало все вокруг название самого дорогого для Ивана Конева рассказа. Польстило и согрело. Иван сильней встряхнул ладонь поэта, ставшего в три слова значительным, по-дружески близким.

Задом наперед, — усмехнулся автор, — так и живем.

Ой, я же тоже читал! — оживился Бес. — Это где хрен пойми что происходит.

Лис отработанным взмахом головы откинул с глаз обесцвеченный чуб:

Хрен пойми — это ты со своей европеоидностью, где все через зад, и ты туда же! Не те ориентиры у тебя, Артем Валерьянович, не той дорогой топаешь, товарищ.

Да я же поэт все-таки, мне простительно в прозе не шарить, — оправдался Бес, — ты пиво или что там принес?

Из рюкзака выбрались, встали в ряд в ногах три бутылки портвейна «777».

Не по европейским, конечно, стандартам, зато от души.

Желудок Ивана съежился от вида бутылок, Иван кашлянул в кулак:

Сурово. До вэтритэшников, главное, добраться...

Лис подмигнул:

Все уже здесь. А в рюкзаке еще столько же и плавленые сырки.

Ну, раз плавленые сырки, — присел Иван рядом с новым знакомым, — тогда остаюсь.

Какой я в жопу европеец, я даже еврей не чистокровный, половинчатый, — присоединился Бес к друзьям, ловко схватив бутылку, присел на край скамьи, — и стихи у меня, если на то пошло, русским духом пахнут.

Сейчас точно от тебя русским запахнет, — рассмеялся Лис.

Пили из горла, закусывали сыром.

Последний раз такое себе позволил Иван Николаевич лет десять назад. Попробовал вспомнить, точнее, припомнил пьянку на площади у редакции в священный праздник 9 Мая. Прошлое пробралось в настоящее, Иван искренне рассмеялся неизвестно чему, просто воспоминанию, дню десятилетней давности, который он совсем, совсем не помнит.

Лис подхватил смех, Бес догнал, смеяться без повода, как в детстве, это ли не самое прекрасное в жизни?

Смех сильней смерти, — вынес вердикт Лис, подхихикивая, — голос бессмертия.

Отрыгнул Бес:

Да ну вечную жизнь эту. В ней нет места стихам. Литературе в целом. Творчеству, искусству.

Нет — и не надо, больно нужно, — в голосе Лиса суровость и раздражение, — чё, много пользы от твоего искусства?! Ноль без палочки. Одни проблемы, болезни, комплексы, страдания, депрессии, суициды — и список этот как сама бесконечность.

Бесконечен, как искусство, — подмигнул Иван, отхлебнув портвейна. Устойчивый запах вокруг троицы отогнал назойливую мошкару и любопытных, прогуливающихся туда-сюда зевак.

Подмигнул и Лис в ответ.

Сколько ему лет? Двадцать? Двадцать пять?

Прочитав мысли, Лис сказал:

Мне двадцать семь в этом году, а кажется, что ни хрена я не прожил. И ни хрена не знаю. Но точно могу сказать — и буду отстаивать эту точку зрения с пеной на губах: писатель должен отвечать за свои слова. За каждое долбаное слово! За мысль произнесенную. За все, что наболтал и напророчил, нести ответственность, и не какую-то там метафизическую — физическую ответственность. По десятибалльной шкале. Написал что-то нечестное, обидное, задел чувства невинного читателя — получи, фашист, гранату. Скажем, сто ударов током в голову, в мозг.

Ммм, — промычал Бес.

Сурово, — подметил Иван.

Подождите, вы еще не знаете, что станет с тем автором, который сломает человеческую жизнь. Чьи книги испортят вкус и сознание...

Смертная казнь? — предположил Бес.

Маловато будет, — Иван кровожадно сдавил горлышко бутылки обеими руками. — Прикончить — это значит отпустить автора безнаказанно. Пожизненное страдание, пока жива его книга.

Бес снова мычал, Лис поднял бутылку:

Так и запишем, и закрепим.

Три семерки сложились в две тысячи триста тридцать один.

Выпили, Иван спросил:

А кто будет решать, кого следует наказать, и выносить приговор?

Да, — встрепенулся Бес, — а судьи, мать их, кто?

Сами же писатели и будут. Например, я доверяю вашему вкусу, друзья, вот вам и решать, следует меня кастрировать за мое новое стихотворение или отделаюсь пинками по почкам...

Лис не успел прочесть новое творение — наказание в темно-синей полицейской форме возникло из тех же кустов, откуда час назад появился молодой поэт.

Полицейские встали над троицей самыми взаправдашними судьями, вершителями литературных и человеческих судеб.

Распитие спиртных напитков в общественном месте, — начал совсем юный, с пушком над верхней губой, судья.

Угу, — кивнул второй, постарше, поглаживая черную плоть резиновой дубинки, он держал ее в руках и, словно живое существо, нежно ласкал.

Документики имеются? — юный полицай сурово заглянул в лицо Ивана. — Паспорт, военник, другое удостоверение личности.

Угу, — кивнул полицай с дубинкой.

Бес с Лисом заговорили — наперегонки, перебивая друг друга, — что у них повод, мероприятие и сейчас они спрячут бутылки, да и пора им давно уже на выступление, стихи читать и все такое...

Иван показал членский билет Союза писателей, он со дня получения три года назад так ни разу и не вытащил его из сумки.

Точно, писатели, надо ж, — улыбнулся юнец, разглядывая удостоверение Ивана, — а я ведь тоже сочиняю.

Угу, — дубинка скользила в сжатой ладони, неприятно вздыхая.

Что, все трое стихи пишете?

Почему?! И рассказы, — оскорбился Бес, — правда, я не пробовал, я как бы поэт до мозга костей, поэт-революционер даже, а вот коллеги прозой балуются.

Иван Конев, знакомое, я вроде читал, — вернул билет полицейский. — Давайте вы нам прочтете что-нибудь из своего. Если нам понравится, мы вас отпустим.

Угу.

Если не понравится, то что? — Бес нагло допил из бутылки остатки портвейна.

А не понравится — в отделении разберемся, что с вами делать, казнить или помиловать.

Голубые глаза, да еще с большими вздернутыми ресницами, — совсем не для сотрудника органов, разглядывал полицейского Иван.

Не зря стихи сочиняет, есть в нем что-то не мужское, девчачье... Тонкое. Нежное. Романтическое.

Казнить нельзя, помиловать, — сказал писатель, убирая членский билет в сумку на ремне. — Давайте вам Лис свое новое произведение прочитает. Он как раз собирался вынести его на читательский суд.

Перед тем как вы нас так бесцеремонно потревожили, — перебил Бес и громко отрыгнул.

Лис — это который?.. — Юный полицай угадал, показав на длинноволосого, подающего надежды поэта.

Иван представил полицейского с такими же волосами, как у Лиса, улыбнулся: они ему очень даже шли.

Пускай отдувается Лис, нам без разницы, да же?

Дубинка согласился:

Угу.

Опустошив свою бутылку, Лис встал:

Не перебивать, чур, и не переспрашивать, — попросил, стряхнул с глаз волосы, тихо начал читать:

 

Она легла сама,

Сама его зачала,

Сама и родила,

Сама потом продала.

Проклятием ее

Он стал ненужным свету,

Писал в ночи стихи,

Меняя сигарету.

Сказать, что он поэт, —

Слезою захлебнуться,

Любить такую мать,

Стрелять ежеминутно,

Калечить, но любить...

А он ее не знает,

Но любит свою мать,

Ночами ожидает

Ее объятий, ласк

И теплоты душевной...

Но сумерки опять

Тревожат воскресенье.

А в выходные дни

Она меняла платья.

Она легла сама,

Сама потом продала.

Им встретиться, увы,

Случилось лишь однажды,

На вечере, когда

Кого-то распинали.

Быть может, и ее...

А может...

Я не знаю,

Но только вот его

Они недосчитались.

Она вернулась в дом,

Любви случайной полный,

Но что-то в глубине

Ее родилось темной,

Так захотелось вдруг

Сквозь бисер и морщины

Увидеть ей того,

Которого отныне...

Недосчитался свет.

Поэт и Амазонка,

Ему жить вечно,

Ей...

Еще чуть-чуть,

И только.

 

Перевел дыхание и так же тихо закончил:

 

Она легла сама,

Сама его зачала,

Сама и родила,

Сама потом...

Распяла.

 

Угу, — отреагировал первым Дубинка.

Бес захлопал в ладоши, Иван поддержал.

Юный полицейский, заметил Иван, слушал с открытым ртом, хватал, пробовал на вкус каждое слово, проглатывал.

Лис вернулся на скамейку к друзьям по несчастью:

Аплодисменты здесь излишни, посмотрим, что наши товарищи судьи скажут, каков приговор?

Пока поэт читал свой стих, набережная, заглушив все звуки, слушала, теперь вновь ожила: всплеском реки, криками ребятишек, дорожным гулом...

Все, и набережная, ждали решения судьи, судья, как и полагается, тянул резину.

Меня задело, — всхлипнул Бес, — сильно, очень сильно, особенно финал с распятием. На бис. Подтверди, Иван Николаевич?

У Ивана же случилось дежавю — смотрел в голубые глаза юного судьи и думал: а не переодетая ли это девушка с перрона? Беляночка, как он ее окрестил. Нечто подобное он переживал уже. Во сне? В альтернативной реальности? В бредовых фантазиях?..

Сейчас лицо полицейского должно расплавиться, оно потечет ему в ладони и... И что?.. Иван проснется?.. Или, наоборот, проскользнет в иную реальность?.. Поймет, что это все не настоящее, одно бесконечное «уже виденное»?.. Карусель?..

Лицо полицейского, действительно, изменяется, видит Иван, Бес больно стукает в бок локтем, просит подтвердить что-то, Иван подтверждает.

Судья меняется на глазах, глаза зажигаются солнцем, звездная улыбка выстреливает белоснежными зубами, полицейский берет руку автора стихотворения в ладони:

Тронут. На пять с плюсом. Хотя нет, на все ваши три семерки.

Угу.

Набережную приговор устроил, она громыхнула свадебным фейерверком, это у бюста Гагарину остановился кортеж с новобрачными, пьяная толпа запускала петарды, сигналили машины, визжали холостые подруги невесты.

У меня только пара вопросов, и мы вас покинем.

«Ну, началось», — загорелось лицо Беса. Лис сказал:

Задавайте, вы главный, судья.

Довольно кивнув, полицейский присел на корточки прямо напротив поэта, полицейский Дубинка опустился следом, продолжая тискать резиновое изделие.

Неужели вы правда считаете, что мать может участвовать в распятии собственного ребенка, сына?.. Моя мамуля, я вам богом клянусь, ради меня сама пойдет на крест, но не позволит, чтобы причинили вред мне. Да она убьет любого ради меня.

Сказал и стеснительно захлопал «коровьими» ресницами.

Угу, — поддакивал напарник, хлопая дубинкой по ладони, — угу.

Матери разные бывают, — ответил за Лиса Бес, — это можно понимать и как метафизическое распятие. Она распяла его, отказавшись от него еще в детстве. Скажем так — все мы распинаемые своими родителями. Вам повезло с матерью, должно быть, не повезло с отцом, кому-то не повезло с обоими родителями. Я так свою мать прибить готов был, пока не повзрослел. И она уж точно с радостью собственноручно меня б распяла.

Иван увидел сначала пригвожденного к деревянному кресту Беса, потом девушку в белом платьице с восьмого пути, третьим должен был стать юный полицейский, но тут случилась заварушка. Крик, стрельба, ржанье невидимых лошадей, и в результате вместо полицейского подняли к небу крест с распятой на нем женщиной — это мать полицейского: счастливая, смеющаяся, сияющая в лучах собственной победы.

Согласен, — грустно согласился полицейский, — с мамами везет не всем. Но мама — это священно!

Аллилуйя, — буркнул Бес.

Тогда второй и последний вопрос, — поправил квадратное полицейское кепи судья, — как настоящее имя и фамилия автора? И не надо отвечать, что Лис, это мы уже знаем. Как мама с папой окрестили?..

Иван с нескрываемым интересом ждал ответа, Бес нервно косился на рюкзак, скрывающий в себе нераспечатанные бутылки портвейна.

Я ведь могу соврать, — Лис стряхнул чуб с глаз.

Полицейский смотрел на поэта с интересом и любопытством:

Давайте так: я узнаю, как вас зовут, где живете, и...

И?..

Бес перестал икать. Иван раскрыл рот. Дубинка замерла в ладони второго полицейского.

И вам придется послушать мои стихи, все, что написал.

Уф, — выдохнул Лис.

Ик, — продолжил Бес.

Угу, — поднялся напарник.

Юный полицейский встал, отряхнул без необходимости чистые, выглаженные, с острыми стрелками, брюки:

Тогда не прощаемся, и с «тремя семерками» своими осторожней, лучше на мероприятии с ними разберитесь. — Он протянул руку, но быстро убрал в карман: — Не прощаемся.

Угукнул Дубинка, пристегивая резинового дружка к боку.

Ивану показалось, полицейский им подмигнул, а когда взглянул стражам порядка вслед, то вместо молодого судьи снова увидел Беляночку, платье вздувалось китайским фонариком, словно воскресшая Мэрилин Монро вдруг возникла на набережной Ангары, в городе Иркутске, кокетливо сдерживая непослушный, воздушный зефир платья.

Лис, ты попал, — полез за добавкой в рюкзак Бес, — товарищ полицейский серьезно настроен и задерет тебя своими нетленками, помяни мое слово.

Если найдет, — взял новую бутылку Лис, — меня ведь нет.

Тогда и меня нет, — икнул, засмеялся Бес.

И меня тогда нет, — Иван Николаевич Конев понял, что пьян, когда не смог сдержать самый настоящий лошадиный смех.

Притворись собой
(Где растет олеандр)

Я безногий инвалид в ящике на колесиках, грязной, замусоленной бейсболке с надписью «Spider-Man». Как есть Человек-паук собственной персоной. Да, да, это ты меня видишь каждый долбаный день у входа на Центральный, его еще по старинке называют «колхозный», рынок. Я нищеброд, попрошайка, как ты знаешь, с протянутой черной рукой в варежке даже жарким летом и специфическим собачьим запахом. Со мной всегда за компанию та самая собака, которой провонял, зовут ее соответственно Ссыкуха, в особо вонючие дни незваными гостями вокруг — полчища мух всех мастей, раскрасок, размеров. Не поверишь, я пользуюсь средствами от насекомых, чтобы отгонять назойливых жужжащих пришельцев, только безрезультатно. Мы живем во времена мутаций, все мутирует. Тараканы в комнате на подселении, где живу, объедаются отравой и скоро начнут разговаривать, мухи под ядом становятся настырнее и ни капельки не дохнут, соседка Светлана-парикмахерша пьет духи и туалетную воду, на свой тридцатилетний юбилей, рассказывала, выпила два флакона «Шанель № 5», такая вот гурманка-алкоголичка, превращающаяся по ночам в жабу. Вот те крест, своими глазами видел, сидит на пороге, квакает, глаза выпучит, и кожа зеленая, сплошь в пупырышках, «ква» да «ква», и так до утра свои рулады выдает, пока не заснет.

Мутанты кругом. Многие научились просто это скрывать на людях, эти самые опасные из мутантов. Я вон тоже получеловек, если ты не заметил, одно лишь «но»: таким меня жизнь сделала, я не жертва техногенных экологических катастроф и аварий, я жертва правительства, отправившего меня отвоевывать соседские земли. В правительстве, не секрет, все до единого, до уборщицы тети Наринэ, мутанты.

Мутант мутанту — волк. Они никогда не подадут больше рубля — и то в день магнитной аномалии, а так бегут мимо, не замечая, хотя меня и люди, человеки, стараются не замечать, у некоторых наблюдаю что-то вроде стыда, вот это радует. Меня сейчас ничего не радует, ни сто рублей, брошенные самым большим городским грешником из черного «мерседеса», ни тихая, теплая ночь... Хочется одного, мечтаю, как впервые услышал о них по телевизору. Некто Чистильщики взяли на себя такую миссию — избавляют землю от всякого человекоподобного мусора: бомжей, наркоманов, пьяниц, проституток, содомитов... Так я жду не дождусь, когда очередь дойдет и до меня. Сплю и вижу, как они обнаруживают меня, находят пасмурным, серым утром здесь, между пустых рядов, возле лотка с хлебом и хозтоварами. Их трое, одна девушка-красавица, они не прячут лиц, у них молотки, у девушки нож. Она бьет первая, в горло, не убивает, я кричу кровью не от боли, от радости. «Свершилось!» — я кричу, и меня добивают молотками молодчики, весело матеря чертова калеку, недочеловека и мразь. Они за красивый мир без уродства. За чистоту тела и мыслей. Я умираю долго, так мне и надо, пятьдесят три раны насчитает врач, по ране за каждый прожитый год жизни, никчемной, никому, даже мне самому, не нужной жизни.

Спросишь, а что душа? Да нет никакой у меня души. У мутантов и полулюдей нет такой субстанции, так, кусок мяса с костями и дерьмом.

Как сказала бы соседка-жаба — сдох Максим, да хер с ним!

 

А сегодня с утра буду дворничихой, что метет у школы целую вечность, день за днем, без выходных, без праздников, зимой и летом одним оранжевым цветом. Так решил Иван, схоронив в себе забитого до смерти Человека-паука.

Всех придуманных, чьи жизни он переживает, обязательно надо хоронить. Убивать необязательно. Важно похоронить, закопать живьем, растворить, будто не было, проигнорировать, вычеркнуть, добавить в черный список, да хоть в открытый космос отправить... Или воспользоваться самым простым, надежным способом: сбросить в жерло своего личного внутреннего вулкана.

Эйяфьядлайё... ёо... ёк!

С десяти лет (плюс-минус год-два) наметил цель — отчеканивать название вулкана, чтоб как от зубов отлетало, тем самым удивлять, поражать, покорять, властвовать.

Училка по географии Нелли Васильевна за одно лишь это запишет его в любимчики. И споры будет выигрывать, с легкостью, как с куста, выдавая — Эйяфьядлаё-о-о!..

Пока у Ивана получалось прочитать название четко, ясно, без запинки с помощью листа, где большими буквами написано это шестнадцатибуквенное заветно-волшебное слово.

Мальчиком из детского сада Ваня думал, что правильно произнесенное им слово — красная кнопка запуска конца света. В шестнадцать решил, что знаково, наконец, научиться собирать шестнадцать буковок «э», «й», «я», «ф», «ь», «я», «д», «л», «а», «й», «ё», «к», «ю», «д», «л», «ь» в слово. Слово всей жизни. Лозунг его победы.

Школа учила подчиняться, создавала авторитеты, зависимость. Ивана она научила притворяться, а делать это он мог хорошо еще с детсада. Школа поднатаскала в мастерстве быть другим, таким, каким хотят тебя видеть учителя, завучи, директор, одноклассники. Родители и соседи, друзья.

Прохожие, незнакомцы...

Играть роли, разыгрывать жизни чужих людей проще, нежели жить своей жизнью. Примерять на себя не свое. Быть другим, на дню проживать несколько жизней сразу, быть пенсионером и маленькой девочкой — это ли не свобода в выборе, кем и как жить. Настоящее дыхание жизни — в шкуре знакомых и незнакомых людей...

Сегодня с раннего утра стал дворником, тетей Шурой. Встречаясь с ней в школьные будни, иногда в выходные, Ваня стыдливо отводил глаза и никогда не здоровался. Теперь, став сгорбленной, пальцы в шишках от переизбытка солей в костях, страдающей бессонницей и запорами Александрой Степановной, живущей у стадиона, выращивающей самые красивые розы в поселке, он окликнул себя-десятиклассника, спешащего к первому уроку:

Эй?! Эй ты! Не делай вид, что не слышишь. Все ты прекрасно слышишь! И видишь! Не слепой! — прокуренно-простуженным голосом буквально пролаяла тетя Шура.

Десятиклассник Иван Конев замедлил шаг, разглядывая землю под ногами.

Думаешь, я не знаю, почему ты со мной не здороваешься? Почему не смотришь в глаза?! Так я скажу: тетя Шура не дура, тете Шуре сто лет в обед, она все знает, все про всех. И тебе, сопляк, скажу: ты думаешь, что боишься заразиться от меня какой-нибудь заразой, невезением и несчастьем... Выкуси, — показала дулю дворничиха, — на самом деле ты боишься разглядеть во мне себя. Да, себя, хочешь — смейся, а хочешь — кровавыми слезами плачь. Внутри ты такой же, как я. Забитый, потерянный, неустроенный!.. Горбатый, больной засранец, мечтающий о конце света. Ты боишься правды. Все боятся правды! Правды о себе! Прячем ее, скрываем в темных колючих кустах своей души! Так вот слушай!

Мальчик зажал уши, побежал к воротам школы. Тетя Шура кричала, осколки слов проникли в голову и сердце Ивана.

«Погубит», «огонь», «ревность», «мрак», «безумие» болезненно жалили, кусали...

Умри, умри, умри!

И тетя Шура, обладательница неповторимых пурпурных роз, умерла от разрыва сердца, посреди улицы, в обнимку с метлой из еловых лап. Завалилась набок у фонарного столба, ее последним словом было имя:

Дездемона, — прошептала дворничиха, испуская дух.

Правда убила ее, — сказал Иван, проходя в ворота школы, он так и не обернулся на оранжевую кляксу, застывшую у основания вечно разбитого фонаря.

 

Ване с четвертого класса нравилась Дуния, девочка со столь же прекрасными, как и ее имя, золотыми волосами. Дуния дружила с мальчиком Тимуром из другой школы. Тимур умирал всякий раз, стоило Ивану взглянуть на одноклассницу. Смерть его была ужасной. Иван всякий раз придумывал изощренные пытки и казни. Нечеловеческие машины наказания приводились в действие одной его мыслью, конкурент превращался в кровавую стружку, внутренний вулкан с труднопроизносимым названием на время засыпал.

Первым уроком алгебра, десятый «А» соответствует букве алфавита, лидер в тройке классов, шумит даже как-то правильно, послушно. Иван Конев — староста класса, один из лучших учеников, любимчиков. А секрет успеха прост, у всех есть свои тайные рычаги, свои скелеты в темных кустах ежевичника, ведь так?.. Как и свои вулканы, хитрости, методы воздействия...

Притворство — неверное слово, неточное, знает Иван, как и то, что до конца года ему не вызубрить победное слово.

Есть места силы (у него это место у заднего забора сада), и есть слова силы. Слово, которое успокаивает, заставляет действовать, двигаться вперед, чувствовать себя живым, внушает уверенность, придает силу...

Слово силы. Его слово: Эй-яа-фь-яа-де-лай-ёо-о-о...

Ок, юу...— гудит Иван, уставившись в парту, исцарапанный квадрат невысказанных желаний, посланий, решений. Тогда в третий раз Светлана Александровна окликает его, и в этот миг, поднимая глаза на учительницу по алгебре и геометрии, Иван становится ею.

На физкультуре он влезает в шкуру школьного чемпиона по тяжелой атлетике Руслана Фетисова, они могли бы стать хорошими друзьями, если бы не фанатичное увлечение Русика штангой, с которой он проводит все свободное время.

Штанга — лучший друг Фетисова, а может, и жена в будущем, — шутит Иван в редкие мгновения, когда Дуния рядом, это они на дежурстве в столовой, кормят первоклашек бесплатным обедом. Дуния смеется и говорит:

Не смешно, Ваня.

А Ваня готов стать для нее всем, чем угодно, смотрит в ее наигранно серьезное лицо с россыпью капелек солнца по щекам, и вдруг — а не стать ли ему Тимуром?.. Мысль уносит в темноту души, он ныряет в жерло вулкана. Проходит через портал своей вселенной, оказывается перед кустами ежевики, давно он здесь не был. Одинокие черные ягоды глядят осуждающе, зло... Иван тронул веточку, ежевика в ответ уколола до крови. Впрыснула яд, он пронесся по венам, накаляя тело, прожигая и плавя...

Иван превращался: грудь набухла, надулась пухлыми сферами, ежик на голове распушился золотистыми кудрями по плечам, если бы он мог взглянуть на себя, то увидел бы, как глаза поменяли цвет, как веснушки расстреляли щеки и нос, нос стал меньше, губы свернулись бантиком... Мысли... он не мог контролировать, что происходит в его, точнее, уже не в его голове...

Хотел стать другом Дунии, но оказался ею самой. Стал девочкой, в которую влюблен и которая мечтает о смерти отца.

Во снах она вновь и вновь видит его мертвое тело. Видит, как отца выносят в гробу из их двора и несут в сторону кладбища. Видит его тело на полу на кухне, с размозженным мясорубкой черепом. Видит отца в своей комнате, это самое страшное, что она видит с неконтролируемым постоянством. Она кричит:

Если бы мама была жива, она бы убила тебя!

Отец пьян. Он огромен, безумен, и не отец вовсе. Это животное, оборотень в погонах, с горящими звериными глазами. Волосатые лапы тянутся к ней, зажимают рот, из пасти несет перегаром и кровью, оно приказывает, так всегда, не говорит — отдает приказы, сорок лет службы в армии.

Заткнись! Закрой глаза! Ты мне не дочь!

Она, действительно, не дочь, падчерица. Но ей с детства строго-настрого приказано называть его отцом и не думать иначе.

Иначе!..

Дуния сдается. Дуния замолкает, закрывает глаза, он опрокидывает ее на кровать, и Дуния умирает. Каждый раз, когда он делает с нею это, пробирается в комнату и не закрывает дверь, потому что в доме никого, она умирает. Это самое лучшее, что с ней происходит. Она умирает. Смерть.

Мечты, как она убивает чудовище, тоже под запретом. А Дуния мечтает.

В школе, в кабинете истории, на последней парте у окна рисунок — очень реалистичный, черной и красной пастой сделанный. Расчлененное тело мужчины с головой волка в генеральских погонах. Дуния обязательно выкрадет время, чтобы увидеть эту кровавую сценку, творение неизвестной руки, послание неба, знак от автора, прочитавшего ее мечты...

Ее алтарь. Однажды Дуния собственноручно сотрет его с парты, однажды, в последний день оборотня на земле!..

 

Вулкан вытолкнул его из себя в школьную столовую, пропахшую пончиками и компотом из сухофруктов.

Чувство вулканической ярости требует выхода. Мелкая нервная дрожь в пальцах рук, знак извержения.

Дуния на раздаче подает малышне тарелки с едой, улыбается, подмигивает и шутит...

Неужели? — спросил себя, спросил вслух. — Я на секунду, — предупредил и без него отлично справляющуюся одноклассницу, вылетел через кухню в коридор, здесь уже толпятся в ожидании своего обеденного часа старшеклассники, на второй этаж к кабинету истории.

Неужели?

Отсеченная волчья голова смотрела с уголка парты — красный потухший, уже не такой хищный взгляд, кровавая пена вместо клыков, из ровно перерубленной шеи фонтанчики крови, кровь на погонах... Крик о помощи, о спасении в черно-красных цветах шариковых ручек.

Эйяфьядлай... — этих букв было достаточно, чтобы принять решение.

 

Ежевичные заросли — любимое, секретное место в саду, сколько он себя помнит. Иван не хочет себе признаться, что боится на самом деле этих колючих зарослей и, как все страшное и неизведанное, они его притягивают. Как муха летит на варенье, только снятое с плиты, оно еще кипит, надуваясь малиновыми обжигающими пузырями, пенится раскаленной магмой, но сладость сильнее смерти, и насекомое вмиг становится частью варенья.

Мухой Иван подлетел к кустам. По соседству с ежевикой — шиповник и верблюжьи колючки.

Я пришел просить помощи, — шепотом сказал, вставая на колени, — надо помочь одной девочке.

Просунул руку внутрь ежевичника, нащупал в прохладной темноте коробку. Жестяной, похожий на гроб тайник облюбовали улитки.

Из всего тайного содержимого Ване нужен потрепанный журнал без обложки с обнаженкой, он давно собирался от него избавиться, и вот момент настал. Иван решил написать анонимное письмо отчиму Дунии: вырежет буквы, приклеит их на альбомном листе. «Я все знаю, урод! Тронешь ее еще раз, и все узнают, кто ты на самом деле! Насильник малолеток!» Примерно такой текст он подбросит чудовищу.

Ежевика ожила, листва зашуршала, колючки вцепились в рукав рубашки, Иван услышал в голове шипение, словно сотни виноградных улиток ползут по старой, пожухлой листве:

Это его лишь разозлит, подтолкнет к действию, плохому, ужасному... Он ведь чудовище, ему избить, покалечить, убить — раз плюнуть. Он всегда в бою, на войне, у него все кругом враги, и твое послание станет сигналом. Скорее всего, изобьет ее до полусмерти, а может, он использует нож или скальпель, у него ящичек с хирургическими инструментами в гараже, и тогда она точно не выживет. О да, он заставит ее помучиться, перед тем как прервать ее жизнь на веки вечные. Он мастер боли.

Ему не составит труда скрыть тело, он прожженный вояка, знает все лазейки, способы заметания следов, как бить, не оставляя синяков, и прочее, и прочее...

Черт, — Иван сел на землю, — тогда, тогда что? Помочь Дунии сбежать?.. Да, выход, спрятать ее у нас на чердаке, обратиться за помощью в милицию, инстанции...

Его надо убить! — затряслись заросли, обсыпали Ивана чешуйками сухой листвы. — Он выкрутится и точно прикончит ее! Давай прямо сейчас стань им, войди в него, притворись, что ты — это он. Я помогу, на счет «три» ты превратишься в чудовище.

Ваня не успел возразить.

Раз, два, три.

Монстр получал удовольствие, несравнимое даже с сексуальным, — эстетическое, божественное удовлетворение от издевательств над солдатами, власть превратила его в чудовище. Власть и молчание. Молчали все, кто пострадал от пряжки его ремня и сапог, кто слышал о пытках, — молчал, кто только догадывался и подозревал... Молчание, самый верный спутник преступления. Молчание, страх, бездействие, тупое безоговорочное подчинение... У Монстра в погонах безупречный послужной список, он герой, он бог...

Ты такой же солдат, как и все! — схватив Дунию за голую руку, красный отпечаток пятерни на целую неделю, он рычит ей в ухо. — Только тебе повезло, у тебя есть то, чего нет у солдат. Поэтому слушайся! Подчиняйся приказам! Заткнись и молчи!

Ваня выбирается из Монстра, когда тот обрушивается всей своей громадиной на девочку с золотыми волосами и веснушками. Выскальзывает из полного мерзостей и черноты тела, чтобы проникнуть в тело знакомое, полное света и такое несчастное.

Ваня стал Дунией.

Перевоплощение — это как взять поносить на время понравившийся свитер друга, а вдобавок к одежке еще и проникнуться парочкой, а то и больше, сокровенных желаний, постыдных фантазий, темных мыслишек...

Дуния боялась надевать школьную форму, белый верх, черный низ, именно этот образ, догадалась девочка, свел и продолжает сводить с ума отчима, то есть отца. Правда, спортивные штаны с футболкой ее тоже не спасали. Остановить его могла лишь смерть.

Убить себя? Она думала об этом, останавливал голос матери-покойницы. Мама просила:

Дочка, проживи и мою жизнь, живи за двоих! Все мои оставшиеся года я оставляю тебе в наследство. Обещай. Поклянись, что проживешь долгую-предолгую жизнь в радости и счастье!

Дочь обещала.

Где ты, мама? — плакала и мечтала, что мама вернется, восстанет из мертвых. Такое же случается, если неоткуда ждать помощи и не на кого надеяться?.. Тогда на помощь приходит небо, чудо.

Воскресшая мама придет в дом, войдет в комнату, все увидит и свернет голову мужу, как выкрутит перегоревшую лампочку.

Раз, — улыбалась Дуния и выворачивала одним движением невидимую лампочку-голову.

Еще мечтала, как пробирается в спальню к спящему, храпящему на весь дом монстру, у нее в руке шприц с воздухом, она вонзит иглу в жирную шею отчима и впустит смертельную дозу пустоты в кровь, пьяный, он умрет, так и не проснувшись. Его убьют десять миллиграммов воздуха. Убьют частички ее дыхания...

Мечтала.

Давай сделаем это! — сказал голос, Иван старался говорить как можно тоньше, пискляво, но Дуния все равно испугалась, голос был знакомым и незнакомым одновременно, но то, что это не ее внутренний мягкий, как мурлыкание любимой кошки, голосок, это точно.

Что? Шприц? — дрожал голос, дрожали губы, и ресницы дрожали. — Нет, я не смогу.

Голос сказал:

Тогда мы поступим так: сок олеандра, тебе нужно всего лишь добавить его в питье Монстра. Где растет олеандр, ты знаешь. Нарви два пакета, стебли, листья, цветы, всё в мясорубку...

У нас есть комбайн, блендер, — подсказала шепотом девочка.

Отлично, лучше, чтобы ты все это делала в перчатках.

Есть перчатки, — обрадовалась, — целлофановые.

Отлично, потом нужно отмыть все с мылом, везде, где был олеандр.

Дуния поддакивала, кивала, собираясь на ходу, под инструкции голоса, так сильно напоминающего материнский.

 

Три, два, раз!

Крохотные ранки на ладонях неприятно покалывают, жгут, руки по локоть в царапинах и зелени, на футболке и джинсах те же зеленые следы.

Принюхался Иван, понюхал ладони: запах скошенной травы и приторно-тошнотворный, сладкий запах цветков олеандра.

Или это всего лишь игры воображения, как и ежевичное существо, что обернулось зарослями ежевики, как только он открыл глаза?

Всё в голове, весь мир, ты со всеми своими перевоплощениями, притворствами. Ты настоящий и ты поддельный...

Настоящий? — Ивана напрягало слово «настоящее».

Что это такое, настоящее? Он настоящий, когда притворяется, или?.. Когда он настоящий? Где? С кем?..

Может, нет никакого настоящего, есть только то, что сейчас, что может быть придуманным, ложным, эфемерным, ненастоящим... Настоящего нет — всё совокупность множества несуществующих, выдуманных нами мелочей. Настоящее соткано из ненастоящего, так какое оно настоящее?!

Иван проверил, на месте ли тайник, коробка с секретами притаилась в темноте ежевичника, посмотрел на небо. Настоящее небо?.. Неба на самом деле ведь нет. Его нельзя потрогать, нырнуть, как в море, поджечь, обнять... с ним ничего нельзя сделать... Только при желании, одним щелчком, можно сделать его розовым, как цветки олеандра, или в клеточку, в горошек, как любимая пижама... Неба нет. Оно тоже ненастоящее.

А вот ежевика настоящая, — поднялся на ноги Иван. — и кровь, — потер окровавленные ладони, — кровь тоже настоящая. Я?..

«Я» — последняя буква в алфавите, любит повторять младшая сестра за мамой. Но последний год, два (три?) это самая любимая и часто употребляемая (злоупотребляемая) буква у Ивана.

Я-а-а, — Иван спускается по тропинке мимо виноградника и молодых гранатников к дому, — я-а-а есть!..

Да, говорит он себе про себя, я есть — и какая разница, настоящий я или кем-то придуманный. Придумать себя — это так просто. Притвориться собой! На раз. И-и-и — раз!

 

Ночью никак не приходил сон. Маленьким Ваня представлял его похожим на Деда Мороза, Дедушка Сон приходил из темноты, бесшумно, под треск сверчков, с теплым дыханием печи, в паутине бороды у него мерцали запутавшиеся звезды, а в глазах вместо зрачков — песочные часы. Этим песком он засыпает наши глаза, а по утрам мы выковыриваем песчинки — кусочки снов.

Притворяться, что спишь, бесполезно, сон все равно настигнет, засыплет глаза песком из своих зрачков, и нереальность станет реальностью.

Сны смущали Ивана, обезоруживали. Во сне он был настоящим.

 

Первым уроком литература, Дунии поставили «н», на втором — английский язык — ее тоже не было, а на третьем уроке, геометрии, Светлана Александровна сказала, что у Дунии несчастье, горе, сказала она.

Десятый «А» загудел, только Иван сидел молча, нисколько не волнуясь, не переживая за одноклассницу.

У папы Дунии случился инфаркт, он в больнице, его состояние критическое, — поясняла классная руководительница, — Дуния пропустит школу, ну а мы давайте вечером навестим ее дома.

Класс дружно согласился.

Пятый урок, история, на перемене Иван взял со школьной доски тряпку, сел на последнюю парту у окна и стер расчлененного черно-красного оборотня в погонах.

Ты, что ли, нарисовал? — возник Руслан, хватая Ваню за костлявые плечи.

Не, не я, — попытался вырваться Иван.

Чё стираешь тогда?.. Классный же, почти живой, как настоящий, — отпустил Фетисов плечи друга.

Да, как настоящий, — повторил Иван.

Белое пятно в углу парты смотрелось нереально, искусственно и этим бросалось в глаза.

Всю парту отдраить тогда надо, — сказал себе Иван, но помешал звонок на урок.

Решил, вечером расскажет Дунии, что стер рисунок.

Такой настоящий рисунок, почти живой.

 

Я блохастая рыжая дворняга без клички. Ссыкухой звал безногий попрошайка с Центрального рынка, только его не стало, теперь меня снова никак не зовут. А так хочется, чтобы кто-то назвал, позвал. Ведь только то, что имеет имя, и есть по-настоящему живое!..

Витиеватость

Самое страшное в похмелье — это, конечно же, воспоминания, даже не воспоминания, а попытки вспомнить вчерашнее, с щемящим чувством стыда и раздутым (отчасти без повода) чувством вины.

Утро превращается в пытку под названием «вспомнить всё», и если до обеда не опохмелиться, то пытка тянется до вечера. Время не лечит, как не лечит эту жизнь алкоголь, эта парочка позволяет нам почувствовать себя дерьмом на теле планеты, в мире реальности, где выживает трезвый ум и сильный дух. Но непьющие люди всегда вызывали у Ивана Николаевича подозрение. Недоверие. Трезво смотреть изо дня в день на все, что вокруг, и не захотеть забыться хотя бы на время — это извращение похлеще всех вместе взятых известных Ивану извращений.

Трезвость не может быть нормой в этой жизни. В мире пренебрежения нормами какой может быть разговор о нормах в отношении злоупотреблений? Норма, как и мера, это не к нам. Не к человечеству.

Проблеском в сознании воспоминание: кто-то вчера утверждал, что и у библейского бога нет этих чувств — ни меры, ни чувства нормы, ни такта, ни терпения...

Эйя... делья... кюль, — процедил исполненный уверенности в правильности произносимого названия Иван, поднимаясь с разобранного кресла-кровати. — и почему всегда приходят одни и те же мысли? — спросил, осмотрелся.

Справа от него диван с горой из простыней и одеял, напротив, в телевизоре, без звука сериал «Во все тяжкие».

Как символично, — говорит Иван сам с собой, потому что в зале ни души. В голове то же, что и на диване: куча всего и всякого и ничего конкретного, — карусель, желудок сводит спазмами голода, пересохшее горло жаждет воды, душа требует успокоения.

Успокаивать душу надо начинать стаканом пива, с постепенно приходящими воспоминаниями. Просветления — так называет процесс Иван.

Между диваном и телевизором стол с манящими бутылками — от чекушек до литровок. Пивные, водочные, коньячные. От вида «трех семерок» едва не вывернуло. Рвотный позыв родил еще одно ясное воспоминание.

Бутылка портвейна наполовину пуста, его бутылка, он не допил, потому что некая дамочка в парике возгорелась желанием выпить с ним на брудершафт коньяка.

Я мечтала вот так вот встретиться с вами, — закатывала ярко накрашенные глаза она, — вы не помните, конечно же, меня, зато я вас прекрасно помню, и этого достаточно. Так же ведь и в любви, вы согласны со мной, надеюсь, часто одной любви хватает на двоих.

Иван печатал когда-то стихи поэтессы в ежегодном альманахе, они общались, скорее всего, по телефону, а пересечься могли лишь на презентации в Художественном центре. И вот так встреча.

Вот так встреча, — повторяла поэтесса в парике всякий раз, когда в разговоре возникала пауза, — а я ведь так часто вспоминала, думала о вас, честно признаться, вы мне снились пару раз. Я даже записала сон у себя в ежедневнике со стихами.

Везет, видите сны, — пьяно растягивал слова Иван, — я вот не вижу снов, я их придумываю.

Великолепно. Надо же. Вот так встреча.

 

Люди?.. — позвал негромко. — есть кто живой?

Прислушался — урчание желудка и тиканье невидимых часов.

Что, никого?! После вчерашнего выжил только я?! Ау?!

К урчанию и тиканью добавился шум в ушах. Рука сама потянулась к бутылке портвейна, вторая отыскала относительно чистый стакан.

Иван выпил на автомате.

Давно отключенный за ненадобностью автопилот сработал, кислой отрыжкой в нос — сценка прошедшей встречи «вэтритэшников».

В зале человек восемь, мужчины в большинстве, и все говорят, говорят каждый о своем. Свое. О себе...

Говорили о том, что провинциальная литература в жопе, что надо ей оттуда как-то выбираться, про новую книгу Сорокина, старые и никакие стихи местной графоманки Блиновой, вспомнили объединение ангарских литературных кружков и похороны Евтушенко. О сексе в поэзии и толерантности в искусстве говорили...

Иван вспомнил, как защищал точки над буквой «ё» и нелинейность в прозе.

Необходимо обустраивать свое литературное жилье своей техникой, обоями, потолками, полочками, столами... без использования старой литературной утвари, антиквариата, громадья, — пробудили допитые остатки «семерок» расплывчатый монолог Ивана, — время диктует свои формы, свой декор и ландшафтный дизайн...

Засмеялся Иван — так, что подавился, закашлял. Портвейн подействовал, забурлил, оживил кровь, в голове прочертились образы, слова, картинки...

После коньяка на брудершафт некто с трудновыговариваемым (почти как название его вулкана) псевдонимом принес китайскую водку. Но пить ее стали, лишь прослушав бесконечную, труднопонимаемую поэму без названия. Как оказалось, это название такое у поэмы — «Без названия». Смех снова сразил Ивана, в этот раз наповал, прямиком в кресло.

Все, что без названия, — не существует! — закричал в натяжной потолок. — только то, что имеет имя, носит название, только оно настоящее. Взаправдашнее. Имеет право быть!

Аплодисменты грянули с потолка, эхом отбились от стен и пола, крики «браво!» окружили Ивана, закружили.

Карусель, вечная, бессмертная, — шептал, уносясь на вертушке с номером 777 во вчерашний день.

А вчерашний день тем временем незаметно обернулся вечером. В зале загорелась люстра, и электрический свет убил всю романтику.

Терпеть не могу электричество, — фыркнула поэтесса, утверждающая, что она поэт, но никак не поэтесса, Раиса Безродная, тощая, вечно сорокапятилетняя, с вечной сигаретой в зубах, — так же, как и все эти модные словечки, «ноу-хау» всякое, в поэзии не перевариваю просто, трясти начинает.

Лис громко рассмеялся с другой половины стола в знак протеста. Артем Бес, поэт-революционер, поддержал друга и собутыльника без малейшего понятия, над чем смеется.

А я против напыщенных, надушенных всякой шанелью стихов! — прокричал Лис. — за простоту, без всяких усложнений и витие... витье... без орнаментов всяких, во!

Поэтесса в парике захлопала:

Я согласна, совершенно и всецело согласна.

Толстый прозаик-фантаст Макс Сапрыкин по кличке Тюлень икал и не мог остановиться, чтобы выразить свою точку зрения, поэтому по-тюленьи захлопал ладонями, как ластами, по столу.

Поэт с непроизносимым псевдонимом и молодое бесполое существо воздержались, они жевали, пили, снова жевали...

Иван поддерживал литературное перекрикивание через стол медитативным покачиванием головы и протяжно-монотонным «м-м-м...».

В какой-то момент, скорее всего, между перерывом на перекур, когда все курящие выходили на балкон, и распечатыванием новой бутылки водки, за столом появилась девушка в белом. Беляночка перенеслась с восьмого пути сюда, на встречу неформального литературного кружка «ВтриТ», и без вопросов налила себе в стакан водку.

Ты ошибся, Иван Николаевич, — сказала нежно, сладко, — все было совсем не так. Не все трагедии этого мира из-за любви. Далеко не все.

Иван поперхнулся, но не осмелился открыть рта.

Она выпила залпом стакан горючки.

Любовь — выдумка. Любовь — притворство. Да, да, это как раз для тебя. Для таких, как ты, Иван Николаевич, кто может притворяться. Кто живет — притворяясь, что живет. А это не жизнь, это не любовь, не дружба, не чувства, не мысли... Это все не искренне, а значит, мертвое. Ты мертв, Иван Николаевич, как и они все мертвы, коллеги по перу, и твои темные фигуры, все до одной, — мертвецы. — она взяла корку черного хлеба, откусила. — я не могла притворяться, поэтому ушла. Я стала жить в моменте, одном истинно настоящем моменте своей жизни, когда все было правдивым: и люди, и природа, и я... и я тогда была самой собой — открытой, смелой, по-настоящему живой!

Этот момент случился там? На восьмом пути? — отлип язык от нёба, но голоса своего Иван не услышал.

Отыщи, вспомни момент жизни, когда ты и все вокруг тебя дышало жизнью, истиной, все было взаправду, а не тобой придуманным, зацепись за этот миг, Иван Николаевич, раздуй, как ты любишь, из мухи слона. И может быть, тогда в настоящем наши пути пересекутся.

Хлопнула балконная дверь — курильщики, а курили все, кроме него и поэтессы в парике (она застряла в ванной комнате), Иван отвел взгляд от девушки, и, конечно же, она исчезла, девушка в белом платье.

Черт, — услышал свой голос Иван, — это что, все по-настоящему?

За столом тем временем напротив него пристроился, хихикая, гигантский рыжий лис, рядом с блохастым лисом на табурет сел бес, с рогами до потолка и непослушным хвостом, облезлый хвост черно-желтого цвета то и дело хлестал по столу, переворачивая рюмки.

Иван вновь потерял голос.

Тюлень развалился в кресле, довольно пускал слюни пузырями, существо без пола сосалось с инкубом, автором невыносимой поэмы с непроизносимым псевдонимом, а поэтесса, которая поэт, размахивала над ними своим невероятно длинным розовым хоботом, тянувшимся из-под испачканной в майонезе (или это не майонез?) юбки.

Картину завершила поэтесса в парике. теперь она была без парика, лысая Фантомаска, инопланетянка, обнаженная. сине-зеленого цвета тело, выбравшееся из самой черной дыры Вселенной, проплыло в зал и захлопало в ладоши трехпалыми клешнями:

Браво! Бис! Великолепно!

В коридоре большое зеркало на стене, но Иван Николаевич Конев уверен на сто процентов, что смотреться в него не стоит.

Что за бред! — стукнул он копытом, но вместо слов по залу прокатилось лошадиное ржание.

Эйяфяайлакюдо-о-оль! — закричал Иван, открыл глаза и обнаружил себя в кресле на квартире у Артема Геевского-Бессолицына, с больной карусельной головой.

 

Напиваться было приятно в двадцать. Злоупотребление как самоцель. Беспричинное веселье и беспричинные обиды казались неотъемлемой частью бесшабашной жизни. Сочинялось легко и просто, похмелье едва намекало на свое существование, мир, полный удовольствия и еще раз удовольствия, только и ждал, что его поимеют...

Теперь имеют тебя, — сполз Иван на пол, заглянул под кресло, отключенный сотовый телефон и стакан с выдохшимся пивом дождались своего хозяина.

Телефон включать рано. Пиво?.. Иван напряг память — извилины, он их чувствовал, зашевелились, — откуда взялось пиво?..

Ночной поход в круглосуточный магазин — проблеском, как с трудом он завязывал шнурки на кроссовках, как они долго плутали в трех домах, пока не нашли полуподвальный минимаркет, где им продали энное количество пива в больших пластиковых бутылях.

Катанка, — всю обратную дорогу икал Бес, — по весу чую.

Закрыл глаза Иван, спросил душу — примешь?.. Затаил дыхание, смиряясь с тем, что придется влить в себя жидкость цвета мочи, напоследок все-таки еще раз позвал:

Люди, ау?..

В коридоре отозвался, щелкнув, дверной замок, по полу приятно засквозило, а знакомый голос пьяненько возвестил:

Прием, как слышно? Прием. Ад вызывает Землю, как слышите?

Ад пуст. Все бесы здесь, — подал голос Иван, убирая стакан назад под кресло — как пить дать катанка, — встал на тяжелые, свинцовые ноги.

Мы за пивом смотались, не стали будить, ты спал как ангел, — у Лиса голос бодрый и неприятно звонкий.

Я так и понял, — отозвался Иван, — а кто вчера целовался? И что за псевдоним трудновыговариваемый?..

Лис протянул запотевшую бутылку пива:

Кто бы помнил.

 

Вспоминали втроем, еще страшней запутывая вчерашний день.

Лис помнил с поправкой «вроде как бы», что заходила еще соседка снизу, ругаться из-за позднего шума, и обещала поутру написать заявление в полицию, а вместо этого целый час целовалась с хозяином квартиры на кухне.

Хозяин квартиры все отрицал, в его реальности незваным гостем, заявившимся после одиннадцати вечера, был полицейский, «тот самый», с набережной, он отыскал вроде как Беса через Коня, нашел в «Фейсбуке», ну а дальше дело техники. И что это они, Лис и полицейский, занимались неизвестно чем, может, и читали стихи, конечно, на кухне — до вылазки в магазин за добавочным.

Бред, — не соглашался Лис.

Однако ж, — подметил Иван.

Бес после второй банки крепкого пива начал креститься и клясться боженькой, что полицейский со стихами был и читать свои творения начал еще с порога.

Позвонили дружно поэтессе в парике. Поэтесса подтвердила, что да, кто-то был. «Кто-то же всегда есть...»

Но точно не полицейский, я бы такое не забыл!

А я бы соседку не забыл, — отвечал Бес Лису, — у меня там две соседки, которая из них?

Обе, — не задумываясь, ответил Лис.

Иван предложил вспомнить все по порядку — по часам. Время нарушило свой ход сразу после встречи с полицейскими на набережной.

Бес утверждал, в квартиру они пришли около трех дня. Лис — что позже, намного позже, как минимум в четыре, в начале пятого.

Иван не следил за временем, позволил себе такую роскошь впервые за много лет.

Когда начался спор за витиеватость?.. — решительно взялся разобраться со временем Конев.

За что?! — в один голос удивленно воскликнули друзья, и вопрос отпал, как и разборки со временем, которому вдруг тоже захотелось почувствовать себя свободным от циферблата часов.

Думаю, Бес, тебе надо до соседок своих сходить, — предложил Иван, — за солью...

Мысль, — стукнул Лис бутылкой по бутылке Ивана.

Бес помычал с пару минут, согласился:

Но, чур, без вас.

Друзья с условием были согласны, а в ожидании хозяина открыли еще по одной бутылке.

Время под пиво растворяется в градусе, как и проблемы, тревоги... вопросы уже не требуют ответов, да и вопросов нет, так, мысли вслух, слова в никуда ни о чем...

Поход Беса к соседкам все только усложнил. Оказалось, обе соседки приходили вчера вечером и — внимание! — выпили по рюмашке за процветание сибирской литературы, а одна из соседок сказала, что столкнулась на лестнице, возвращаясь в свою квартиру, с человеком в форме, вроде как полицейским.

Молчали под тиканье часов-невидимок, пока Лис не возмутился, схватившись сначала за голову, потом за бутылку:

Ну не! Я чё, совсем, что ли?! Пить с ментом на кухне и забыть?!

Ладно бы пить, вы еще там стихи читали, — подлил масла Бес, — задрали стихами друг друга, я бы так сказал, — засмеялся.

А был ли мент? Вот в чем вопрос, — Иван поднял указательный палец. — я знаю, как тебе вспомнить. Гипноз.

Бес аналогично направил палец в потолок:

Точно! Безродная. Та еще ведьма.

Только не Раиса! — взмолился Лис и допил вторую бутылку. А после третьей ему все будет фиолетово и по барабану.

Фишка такая у подвыпившей поэтессы/поэта Безродной — гипнотизировать всех, кто соглашается испытать силу и возможности биополя Раисы.

Я колдунья в третьем поколении, — заявляет она, — поэтому стихи у меня такие, не от мира сего, загробные стихи, поэзия мертвых. Квинтэссенция запредельных состояний...

Ведьма-поэт согласилась приехать и попросила литр водки.

Чтобы в нужное состояние войти, — объяснила, — тонкие миры не настолько тонки и хрупки, как кажется из названия. Их и водкой не всегда прошибешь.

 

За средством для пробивания тонких миров отправились втроем.

Субботнее позднее утро терзало яростью солнца, птичьим горланием вперемешку с шумом городской суеты, непроходимой жаждой и желанием вспомнить вчерашний вечер.

В полном молчании сходили за водкой и пивом, на обратной дороге встретили Безродную, как всегда, дымящую дешевой сигаретой.

Пациент готов? — пустила струю дыма в небо женщина.

Всегда готов, — ответил за Лиса Бес.

Сейчас она тебе покажет витиеватость, подумал Иван.

 

Три рюмки выпила «не гипнотизерша, а гипнотизер», — строго наказала Раиса, прежде чем начать сеанс.

Села напротив Лиса, поставили два стула посреди кухни, сначала дымила ему в лицо, пока он не закрыл глаза и не закашлял, потом возложила руки на голову:

Слушай мой голос, когда я досчитаю до десяти, ты вернешься назад во вчера, повторяй за мной, раз.

Аз, — сказал Лис.

Два.

Ва.

Три.

Иван с Артемом молчаливыми зрителями сидели за столом, как им велено, бездыханно.

Десять, — закончила отсчет гипнотизер.

Мужчины за это выпили, бесшумно чокнулись стаканами, заговорщически перемигнулись.

Вечер пятницы, это квартира Бессолицына, а где ты?..

Где я? — Лис осмотрелся с закрытыми глазами. — где?.. На кухне я. Я на кухне, стою спиной к окну, опершись на подоконник. Да вот он я.

Хорошо, очень хорошо, есть кто-то еще на кухне помимо тебя?..

Помимо?.. — слепо Лис взглянул на друзей. — помимо есть, да, есть... Вижу, вижу полицейского, в форме.

Бес довольно показал большой палец: «я же говорил».

Лис продолжал:

Полицейский не один, он кого-то целует в губы, я не могу разглядеть, кого. Боже, это мужчина.

Бес едва сдерживался, чтобы не закричать. Махал руками и беззвучно хохотал.

Постарайся увидеть, это важно.

Моего роста, да, но без длинных волос, они целуются, прижимаясь к закрытой кухонной двери, так грубо, дико, меня совсем не замечают.

Зайди сбоку, — подсказывает Раиса, сигарета дымит в зубах, — загляни через плечо полицейского.

Кивает Лис, закрытые веки дрожат. Сидя на стуле и передвигая ногами, он в некой реальности вчерашнего дня подходит к целующимся.

Кухня затаилась в ожидании ответа, Лис сглотнул громко слюну:

Бес?.. Не может быть. Это Бессолицын. Артем.

Какого?.. — улыбки как не бывало, Бес встал с открытым ртом, побагровевшим лицом. — да кого он?.. — растерянно посмотрел на Ивана, на гипнотизера.

Бес отвечает на поцелуи, они делают это языками, мама дорогая, Бес обнимает полицейского, и его руки... он пытается залезть к нему под ремень...

Останови его! — закричал Бес.

Но прежде, чем женщина успела что-то сказать, Лис открыл глаза и с диким смехом повалился на пол:

Не останавливайся, противный Бесенок, продолжай.

Безродная встала, разозленно пнула стул, потом мужчину на полу:

Придурок. Так и знала. Чувствовала подвох. Придурки. Я ухожу и бутылку забираю как компенсацию за ущерб.

Иван засмеялся. Бес, не понимая, что произошло, хихикнул, проблеял:

Это кто-то другой был, не я...

Забрав со стола бутылку водки, Раиса еще раз стукнула катающегося по линолеуму поэта:

С тонкими мирами не шутят. Астрал такое не прощает.

Шутка? — Бессолицын тоже пнул коллегу. — ну ты дегенерат, у меня чуть инфаркт не случился. Надо ж, как правдоподобно, убедительно, я поверил.

Главное, чтоб не накаркал, — донесся голос из коридора.

Ага, и попробовать не захотелось, — встал на четвереньки Лис и получил под зад ногой от Беса. — Говорил же сто раз, что не берет меня никакой гипноз! — Протянул руку, Иван помог подняться.

Не зарекайся, — выкрикивала Безродная, — получишь еще свою порцию, и провожать меня не надо, считайте, что меня тут не было!

Хлопнула дверь.

А кто это был? — спросил Лис, завязывая улыбку узлом.

Сквозняк, наверно, — Иван не сдержался, засмеялся первым.

К черту сквозняк! Что с гипнозом? С полицейским что?.. — спросил Бес и присоединился к друзьям.

 

Иркутск — Черемхово, последняя электричка в 20:50. Иван успевал. Не поддаваясь ни на какие просьбы и мольбы. Второе утро «вспомни и умри» он не вынесет.

Пора включать время, — поприветствовал он загоревшийся экран сотового.

Лис с Бесом проводили до вокзала, оба всю дорогу, пока шли пешком, опасливо поглядывали на полицейские машины.

Мне сон как-то приснился, — рассказал Лис, — в нем я был полицейским, тогда, правда, милиция еще была, но один хрен редьки. И будто я охочусь за особо опасным преступником и всюду его преследую, и всё в потемках, на каких-то задворках города, то в подземке какой-то, то в гаражах, и я раза два просыпался и снова засыпал, а сон продолжался. Так вот, я ловлю этого преступника, загнал в угол, у меня пистолет, я приказываю ему повернуться, а когда он послушно ко мне повернулся, я чуть не выронил пистолет.

Это был ты сам, — предположил Иван, он торопился, электричка через семь минут.

Твоя мать?.. — Бес был серьезен.

Это был Ельцин!

Ну, так и есть, самый опасный преступник, — повеселел Бес, — с матерью было б сложнее, а с Ельциным... Надеюсь, ты завалил его?!

В очередной раз объявили электричку до Черемхова.

Собирался, но он мне сказал, если застрелю его, то никогда не стану известным поэтом.

Вот гад, — вновь серьезно возмутился Артем, — знает, чем брать нашего брата.

Ну, я и не выстрелил.

Я бы завалил! — не унимался Бес. — Я бы, если мать была б, завалил, а этого хмыря и подавно. Бах-бах и нету. И плевать на известность!..

Да гони ты, плевать тебе, — перебил Лис.

На чё спорим?! — Бес протянул ладонь к другу. — на бутылку коньяка спорим, что завалил бы?!

Лис принял спор, пожал руку.

Разбивай, Ваня, ты свидетель.

Успел разбить ладони спорщиков Иван, тут же эти ладони пожал, наказал:

Скажете потом, кто проспорил, — и незаметно растворился в привокзальном пестро-безликом мельтешении.

 

Одно свободное место, одиночное у окна, от выпитого еще пошатывает и тошнит, душа обеззвучена, внутренний голос тих, но в целом, если его сейчас спросить: как ты себя чувствуешь, Иван? — он ответит: превосходно, и это чистая правда.

Правдой будет и то, что он не жалеет о проведенном времени. Так сумбурно, артхаусно, по-сумасшедшему...

«Витиевато», всплыло слово.

Электричка вздрогнула, словно проснулась, поехал перрон, домики вокзала зашевелились, задвигались, побежали куда-то назад деревья, люди, вечернее небо... Время.

Это время Иван оставит в себе навсегда — запечатанным в себе настоящим, хотя и будет давно прошлым, он с легкостью сможет распаковать его лет через десять, и оно будет как новенькое...

Время в консервных банках. Иван увидел пирамиду из разноцветных консервов — тут самые неожиданные часы, солнечные хлопотные дни, безумные влажные ночи, полные самоотречения и разрушения, минуты славы, восторгов, слез... Мгновения, закатанные в банку под крышку, как учила маленького Ваню бабушка, с помощью закаточной машинки.

И чем больше такого времени в тебе, тем ты счастливее, — говорит Иван вечности, проносящейся за окном. — хочешь быть бессмертным? Будь им! Всего делов — заготовить миллион консервов с незабываемым, настоящим... Твоим!

А сколько их в тебе?..

Крестник и роза ветров

Случайные встречи не случайны. Они запрограммированы, вопрос лишь кем — богом или дьяволом?.. За встречей, даже самой нежелательной, страшной... стоит жизнь в ожидании ответа, действия, поступка...

Иван, несмотря на то что до его станции оставалось еще полчаса, уже большими, пружинистыми шагами поднимался к поселку в переливах разноцветных фонарей, тянущихся вдоль железной дороги, ему надо успеть зайти в магазин: купить пельменей и пива. После ужина он залезет в горячую ванну со стаканом янтарного пенистого, а потом заснет беспробудным сном без сновидений на чистых простынях в своей постели, на собственном диване, по которому успел соскучиться.

В гостях ему снится всякая ерунда, чужие сны. Сны для гостей в бесплатном приложении у всех спальных мест, начиная с роскошных королевских кроватей, заканчивая раскладушкой и матрацем на полу...

Мелькание за окном утомляло, Иван закрыл глаза, силами мысли и желания подгоняя нерасторопную электричку.

С закрытыми глазами, ничего, никого не видя, жить легче, поднимать веки, эдакий Вий, лишь в экстренных случаях...

Приближающиеся знакомые звуки шансона все слышней:

 

А для вас я — никто, как и вы для меня!

Я плюю на закон, вы меня — в лагеря!..

 

Песня вошла, прогромыхала по вагону, Иван не открыл глаз.

Наверняка поселковая шпана, приправленная дешевым алкоголем, слушает, наплевав на всех, кто не с ними, не за них, на старенькой, украденной, скорее всего, «Нокии». Привычно и заурядно, как в маршрутке.

Надо бы проверить интуицию, открыл правый глаз Иван Николаевич, вздрогнул:

Твою ж! — вырвалось.

Чумазое лицо (накачанные скулы, сломанный нос, в поволоке дурмана взгляд), таращившееся на него невесть сколько времени, просияло беззубой улыбкой:

Крестный?.. Дядь Вань, а я смотрю, вы это или фраер какой похожим прикинулся.

Застрявшее в горле сердце вернулось на место, стучало тревожно, внутренний голос возмущенно потребовал:

Скажи, что щенок ошибся, и пусть проваливает. Крути педали, пока не дали...

Иван сказал:

Сашка, твою мать, напугал.

Пожали руки. Сашка сел на корточки в ногах крестного, сплюнул сквозь отсутствующий верхний зуб в открытую дверь тамбура. От мальчика несло ацетоном и перегаром.

А я это, с бандой, они в последний пошли, пока не высадят, бегаем, а я вас заприметил, ну и это, притормозил коней.

Саше лет шестнадцать, прикинул Иван. Крестным записали по юности, когда жил в общежитии, близко дружил с соседями Паниными.

Про Паниных говорили — та еще семейка. Та еще мамаша страдала бешенством матки, согласно диагнозу, поставленному женской половиной общежития, а тот еще папаша работал на двух работах, чтобы прокормить жену с двумя ребятишками, и был, по определению все той же половины, рогатым лохом.

Двадцатилетний Ваня сидел с детьми Паниных, Сашей и Машей, каждый вечер до поздней ночи, а то и до прихода отца ранним утром.

Чё, опять глава семьи дома не ночевала? — покорно спрашивал, зная ответ, Валентин и горько, смиренно вздыхал. Вздох этот ранил, и Ваня, чтобы хоть как-то поддержать, подбодрить соседа, говорил:

Главный тот, кто деньги в дом носит, кто ради семьи ночами и днями вкалывает.

Валентин стеснительно бубнил:

Не знаю, не знаю... Юльке это скажи, — а глаза зажигались внутренним светом.

Тогда и предложил Валентин стать крестником первенцу:

Так как ты с ним больше всего нянчился, — был веский довод, — и обоссывал он тебя сто раз.

Юлька всеми частями некрасивого, похожего на вату тела была «за». Так и записался Иван в крестные отцы.

Нравится «Бутырка»? — у Саши в ладонях самопальный гаджет. — вот эта особенно, — скользят пальцы с изгрызенными до корост ногтями по исцарапанному экрану смартфона, из динамиков на разрыв барабанных перепонок выстреливает:

 

Районный прокурор при галстуке, с портфелем,

Судья наряд надел, лениво начал тему:

«Привстаньте, господа, здесь слушается дело».

Фамилия моя знакома в этих стенах!

 

Иван смущенно бросил взгляд через плечо, народ в электричке делал вид, что ничего не происходит.

Женщина с пакетом дачной зелени все так же увлеченно смотрит в темень за окном, мужчина рядом читает измятый лист пожелтевшей желтой газеты, парень по соседству в наушниках плевать хотел на все происходящее вокруг...

А в это время крестник Ивана Николаевича подпевает хрипло и неумело:

А для вас я — никто, как и вы для меня!

Я плюю на закон, вы меня — в лагеря!

А для вас я — никто, сколько было таких,

Сквозь очки разглядеть мою жизнь не смогли!

 

В проигрыш перед следующим куплетом Иван успел лишь вставить:

Саша, давай не здесь. Народ уставший, общественное место, не надо...

Крестному в ответ:

 

Продажный адвокат надежды не внушает,

И этот весь бардак меня так раздражает!

Присяжные, кончай, — базар здесь не по теме,

Судья, давай скорей, да я в тайгу поехал!

 

Почему-то Иван подумал о кнопке вызова машиниста; черная на желтом квадрате, она смотрела поверх бритой головы крестника тревожным знаком: «что-то должно произойти, что-то нехорошее, недоброе, противозаконное». Это повисло в вагоне невидимым электричеством, напряжение росло, кнопка вызова расплывалась перед глазами Конева черной дырой.

Запах ацетона, адреналина, Иван не заметил, что песня уже не играет, а крестник нагнулся к нему так близко, что обжигает ухо своим зловонным дыханием:

Мы из АУЕ, — закатал рукав черной мастерки, оголил синюю, недавно набитую, судя по красному воспалению вокруг трех букв, наколку. — арестантское уркаганское единство, — расшифровал Саша, — жизнь по понятиям. — закатал второй рукав, на левом предплечье тлела восьмиконечная звезда воров. — кто не с нами, тот под нами. Фарту, масти АУЕ.

Вот оно — кольнуло.

Иван начал перебирать четки памяти, все, что слышал, знал про это подростковое криминализированное движение. Вспомнил обрывки из какого-то репортажа: группа адептов, продвигающая единство арестантского уклада, терроризировала школу, даже целый поселок где-то в Забайкалье. Собирали дань, «грев на зону», от ста и выше рублей с молодняка ниже рангом; тех, кто отказывался платить, «опускали»: избивали, выгоняли голыми на мороз, обмазывали экскрементами, насиловали, доводили до самоубийства... Делали все, на что хватало фантазии главам иерархии.

Знание блатного арго необязательно, главное — это жизнь по воровским понятиям, «АУЕ — жизнь ворам, мир братве и пацанам», где работа, учеба, соблюдение установленных законов и правил западло, а всему необходимому они научатся в стенах тюрьмы, куда обязательно попадут — за воровство, разбой, грабеж... ибо это сама цель.

Известны и яркие выходки движения — массовые драки с переворачиванием полицейских машин, смертельные случаи и случай, когда родители «опущенных» детей свершили самосуд над ауешниками.

Саша АУЕ, так меня правильно величать, — сказал крестник, закатывая рукава.

«Величать» вызвало улыбку, и крестник заметил ее:

Чё? — спросил.

Роза ветров, ты ведь знаешь, что это? — не растерялся Иван. — наколка у тебя...

Роза?! — скривил, неподдельно, чумазое лицо. — какая еще роза? Роза — это не по-пацански, вы чё? Для заднеприводных петухов всяких. Роза, — плюнул в тамбур ловко через дыру между зубов. — опасно такие заявы делать, дядь Вань.

Жить вообще, Саша, опасно.

Встречный товарный поезд разгрузил атмосферу, наполнил вагон стойким запахом мазута.

Воровская звезда — для всегда готового к смерти, тут розой и не пахнет...

Пахнет, если ты, конечно, не все мозги растерял, — Иван заговорил учительским тоном крестного. — интернет есть в телефоне?.. Загугли «роза ветров» и посмотри, давай.

Саша с кривым лицом недовольно забубнил:

Чё, ладно, я не шибко умный, но все-то ошибаться не могут... — шлепая пальцем по экрану.

Иван Николаевич смотрел, как пульсирует на бритом затылке мальчишки голубая вена, и видел пьяную мать маленького Саши, подкрашивающую синими тенями веки.

Я ненадолго, — обещала она и уходила на весь вечер и всю ночь. Сын кивал и рисовал на альбомном листе ядерный взрыв.

Векторная диаграмма, символ компаса, — читает с одолжением крестник. — да тут куча значений.

Молчит Иван. У него перед глазами школьник-первоклассник: заплаканный, наполненный ненавистью и злобой на родителей. Вот тогда он и сделал выбор жить не по правилам, когда мать исчезала в ночи, а отец в вечной работе появлялся под утро и безучастно храпел на диване, отвернувшись от детей и мира к стене в голубой цветочек.

Иван потерял связь с семьей Паниных с переездом на съемную квартиру, потом время и ветры поменяли жизненные настройки.

Сначала редкие звонки, потом лишь сообщения в соцсети...

Оберег мореплавателей, — слышит Иван и прислушивается.

Саша читает с экрана:

Звезда-компас приведет их домой, поможет спастись в бушующем море ненастий, найти верный путь и не погибнуть в волнах морских и житейских... Значение розы ветров — это стремление к цели, свобода, жизнь без ограничений, ориентиры на все стороны света, дорога к родному дому. К родному дому, — повторил, погасил экран, уставился в черноту.

Пассажиры опасливо косились на них, из динамика снова и снова женский голос объявлял станции, зачитывал объявления. Иван не мешал крестнику думать о своем. Иван смотрел на голубую вену, как в ней пульсирует сердце мальчишки — средоточие всей Земли, космоса, центр вселенной...

Вам ли не знать о моей жизни, — голос у Саши другой: глубокий, решительный, — помните же, кто нос мне сломал?.. Мне тогда сколько лет-то было, я же в сад еще ходил?..

Конечно же, Иван помнил тот день крови, потому что крови было очень и очень много. Пьяная Юля заявилась под утро с окровавленным ножом в руках, она искала любовника. А ее саму поджидали разъяренные общежитские жены мужей, с которыми она успела обменяться запретными соками. Две женщины, Олеся с первого этажа (Юля пересеклась пару раз с ее мужем в подвальной сушилке) и Таня со второго (с чьим суженым любвеобильная соседка встречалась в душе), ввалились в комнату с криками из одних матов, и Юля ничего лучше не придумала, как защищаться от напавших с помощью маленького Саши.

Прикрываясь сыном, подставляя орущего мальчика под кулаки драчливых жен, мать все же получила от кого-то по губам, за это потом и досталось Саше по носу.

Мужик еще называешься, хуже бабы нюни распустил! Не мог за мать постоять! — накричала и стукнула сына кулаком, и кровь брызнула в потолок.

Иван готов поклясться, эти бордовые капли веером там до сих пор, как знак приближающейся беды.

Она ломала мне нос еще два раза, этого вы уже не знаете, а Машу обожгла кипятком из чайника, случайно как бы, — поднялся с корточек и снова сел крестник, — отец правильно сделал, что развелся и ушел от нас, он оставил нас, принес ей в жертву, она ведь всегда орала, что она охрененная богиня.

Он никогда не называл ее мамой, не мог избавиться от мысли Иван, как и не мог сказать что-то более разумное, чем:

Родителей не выбирают, Саш...

Хмыкнул крестник, улыбнулся:

Зато банду выбирают. Жизнь свою и по-своему.

Это жизнь? — Иван мотнул головой назад, туда, где скрылись члены банды Саши АУЕ. — ты хочешь загреметь на зону и стать частью системы каких-то нечеловеческих понятий. Это же не жизнь. Не свобода никакая. Это тюрьма в тюрьме.

А что, ваша жизнь, что ли, лучше?! — плюнул в тамбур. — с запретами, страхами, правилами какими-то безумными, то нельзя, это не тронь, туда не суйся... а?..

На такие вопросы у Ивана Конева множество ответов, крестник говорит и отвечает за него:

Да, тут тоже носы ломают, но не родные матери, и правил, понятий тут без счета, но здесь я ощущаю себя частью чего-то, какого-то движения, тут я среди таких же, как я, искалеченных, и надо мной никто не посмеется, не ткнет пальцем в лицо, не поставит на место. Потому что это мое место, мое!

Женщина с зеленью зашуршала пакетом, мужчина поддержал, скомкав шумно газету, юноша в наушниках кашлянул, крестный ответил:

Да этому миру такой ответ и нужен, правильно, мы не хотим видеть вас рядом с нами, бельмо на глазу, пятна на солнце, поэтому, чем больше вас будет за колючей стеной, тем лучше. Проще закрыть на все это ваше АУЕ глаза, надеть наушники, зашуршать проблему, а вы давайте смелей идите, грабьте электрички, жгите полицейские машины, да что там — сожгите все и всех.

Дачница еще громче затискала пакет в руках, мужчина развернул, снова свернул газету, парень кашлял взахлеб.

Саша смотрел на крестного, высунув от удивления язык:

Это, дядь Вань, вы сейчас со зла или серьезно?.. Я ведь, честно, не хотел оказаться в такой жизненной полосе. Я мечтал, а сейчас ни мечты, ничего.

Мечты? А у кого они сейчас есть, мечты?! Мы живем во времена антигероев! Где нет места мечтам, нет ничего настоящего, всё суррогаты и субкультуры!

Сдержался, не закричал Иван:

Ты должен поменять направление ветра, Саша, пусть твоя жизнь подует в другую сторону... К черту все, что тебя программировало, зомбировало. Забудь, вычеркни и начни заново.

Говорите как в кино, дядь Вань, но мы-то не в кино.

Почему не в кино?! — осенило Ивана Николаевича. — в самом настоящем, пускай и не с миллионным бюджетом, но мы именно там, в фильме. Представь. Возьми и представь, что ты герой фильма. Главный герой, который не может умереть. Он обязан жить и спасать мир, как Крепкий орешек или Супермен. Представил?

Крестник поднялся и, словно он только что оказался здесь, в этом вагоне, испуганно осмотрелся:

Столько народа?.. Здесь и старики, и дети...

Да, да, на тебя смотрят дети, ты их герой, ты подаешь пример, и ты не можешь облажаться. Отрицательных героев никто не любит. Оглянись, и ты поймешь это... Твое призвание — помогать, защищать, спасать.

Саша закрыл глаза, Иван закрыл глаза следом:

Ветер, ты чувствуешь, Саша? Ветер!

Саша ответил:

Да.

Видишь розу ветров? Алая, восьмиконечная, точно такая же, как у тебя, видишь ее? Сияющая полярной, путеводной звездой над тобой, роза?..

Иван увидел, как между ним и крестником распустился красный компас-цветок.

Вижу, дядь Ваня! Вижу! — закричал, задыхаясь от восторга, мальчик. — она совсем не такая, как у меня, у меня синька какая-то ерундовая, а это... это...

Иди за ней.

И крестник шагнул вперед.

Иван Николаевич ощутил толчок, его потянуло назад, вдавило в жесткое деревянное кресло, он открыл глаза, чтобы увидеть, как крестник пролетает над ним в алой ярости взорвавшейся розы.

 

Случайные встречи не случайны. Они запрограммированы, вопрос лишь кем...

АУЕ! Саша! Мусора! Валим! Дергай! Сука! Беги! Фарту, масти АУЕ! — Крики смешались в один гул, гул скатался в огненный шар, шар взорвался у него в голове, пробил лоб, боль разлепила глаза.

Саша, — позвал крестный.

В открытых дверях тамбура люди, он узнал дачницу и парня в наушниках. Все смотрят вниз, а там, внизу, на грязном металлическом полу — тело, Иван узнал его по спортивному костюму, а еще по синей пульсирующей вене на затылке.

Саша, — сполз на колени, подполз, люди понимающе молчали, расступаясь...

Стоп-кран сорвали, — сказала дачница, и пучки уцелевшей зелени упали на черную мастерку Саши могильными цветами.

Они там взорвали что-то, — голос над головой.

Иван взял голову крестника, лицо: кровь с лепестками зелени.

Она снова разбила мне нос, — захихикал взрослым, сломанным, не своим голосом Саша, — черт, это уже в четвертый раз она мне нос ломает...

Все исправим, нос починим, ты, главное, это...

Скорую кто-нибудь вызвал? Скорую?! — кричали глаза Ивана Николаевича, он говорил, чтобы крестник держался, чтобы слушал его и ничего не боялся.

Крестник улыбался:

Я лечу к ней, к розе... Звезде... Вы правы. Она прекрасна... Она настоящая... Настоящая...

Стой, Саша, стой, — не находил слов Иван, — стой, я прошу, стой, Саша...

Голова откинулась на сгиб его локтя, будто крестник заснул у него в руках, тут и раздалось из самого сердца мальчишки громкое, оживляющее:

А для вас я — никто, как и вы для меня!

Я плюю на закон, вы меня — в лагеря!

А для вас я — никто, сколько было таких,

Сквозь очки разглядеть мою жизнь не смогли!

 

Крестный закричал. Крик скорей был похож на стон «ауе», на взвизг, на плач. Ветер подхватил нечеловеческий звук человека, вынес из тамбура в темноту, пронес вдоль всей электрички и дальше, к ближайшей станции Китой. Там, на платформе у восьмого пути, над едва заметной белой фигурой ветер поменял направление, унося крик, скорее похожий на стон «ауе», на визг, на плач, в чернильное небо к звездам, к одной из восьмиконечных...

Слепая Невидимка
(Борщ)

Разговаривая с темнотой в то время, когда это не привлекает постороннего внимания и можно говорить без всяких последствий, Ваня представлял ее, несмотря на то что у тьмы сотни голосов, молодой девушкой-невидимкой.

Увидеть ее невозможно, он и не старался, даже когда глаза привыкали и из мрака проступали контуры, вырисовывались линии, углы, формы, фигуры...

Видеть не самое главное. Глаза могут подвести, обмануть в самый неподходящий момент. Например, в любви. Вырастешь, поймешь: видеть нужно сердцем, внутренним зрением.

Так шептала темнота, названная им Невидимкой.

Я ведь должен как-то к тебе обращаться.

Темнота смеялась чистым, звонким, задорным девичьим смехом:

Ты смешной, Ванечка, называй меня, как хочешь, у всего есть имя, у меня его нет.

Потому что ты и есть всё, — утверждал в ответ мальчик и был до щекотки в желудке доволен и горд этой дружбой.

Отец, любивший подшучивать над сыном, запирая его в зале с выключенным светом, быстро потерял интерес к такому воспитательному эксперименту.

Папка научил тебя не бояться темноты, — хвастался родитель, — на всю жизнь это запомнишь и спасибо говорить будешь. Темнота — друг молодежи.

Откуда отец мог знать, что это дело рук Невидимки, если руки у нее, конечно, были, ее заслуга. Она научила Ивана не бояться ни темноты, ни того, что скрывается в ней и за ней.

Поэтому, когда в доме никого не было, Ваня задергивал шторы в зале, выключал свет, садился на край дивана, ждал, терпеливо слушая барабан сердца...

Невидимка приходила всегда неожиданно, раз — и вот она уже здесь, за спиной, дышит прохладным сквозняком в затылок, и от дыхания этого волоски на руках становятся дыбом.

Я могу позвать тебя в любое время, и ты придешь?

Приду.

При свете дня тоже?

Тоже. Для кого-то свет — то же, что и тьма. И наоборот. У меня же нет разделений на светлое и темное, нет оттенков. Нет цветов. Я слепа.

Страшно стало от такого знания. Со знаниями так всегда, легче не знать, чем обрести знание и таскать этот булыжник в себе. Знания часто — страшны и не приносят ни облегчения, ни счастья.

Для маленького Вани быть слепым — это что-то ужасное. Как неизлечимая болезнь. Как что-то не из этого мира.

Как чудовище, — шепотом признается Ваня.

Невидимка слышит, Невидимка говорит:

Мир живых кишит чудовищами. И скрывает их не тьма, нет, их скрывает яркий электрический свет. Они охотятся днем, охотятся ночью... При свете ты не спрячешься от них, не сбежишь, тебе поможет укрыться лишь тьма, она сделает тебя невидимым, растворит, сохранит, спасет.

Можно мне тебя нарисовать?

Хохочет Невидимка:

Попробуй.

И Ваня пробует, в комнате, ее он делит с младшей сестрой, за своим столом, у окна, под раскаленными лучами солнца и мягким теплым светом настольной лампы, рисует девушку в темноте. Как нарисовать то, чего не видно? Что скрывает тьма?.. Иван рисует карандашом силуэт в центре листа — это Невидимка, закрашивает белое пространство вокруг девушки черным карандашом, и вот она, его невидимая гостья из темноты, из иного пространства, мира... Иной жизни.

Белая безликая фигура пугает, Ваня рисует ей глаза. Два ежевичных шипа выглянули из листа, прицеливаясь в душу мальчика. Нарисованные, они ожили, налились твердостью, вытянулись длинными острыми пиками-стрелами...

Стер глаза ластиком Ваня. Оглянулся с тревогой внутри, ожидая увидеть за спиной что-то постороннее, потустороннее. Кусты ежевики?..

Ковер, кровать, на кровати любимая пижама, плюшевый коричневый медведь смотрит на хозяина со смиренным укором дырочками вместо глаз-пуговиц.

Но в детской пахнет сыростью ежевичника, солнечной сладостью пыльной травы и виноградными улитками...

Так же будет пахнуть много лет спустя, в жизни Ивана-подростка уже давно нет Невидимки и разговоров в темноте, остались: ежевичные кусты на заднем дворе, карандашный рисунок со стертыми глазами и запах...

 

Лето всегда пахнет одинаково. Для Вани это обязательно запах моря, морской соли на руках, жаркий, перечный запах расплавленного асфальта, душистая, полынно-мятная прохлада трав. То утро пахло так. Было еще ощущение, предчувствие конца света — для Вани естественное состояние.

Как прекрасно помечтать о вселенской катастрофе перед ночной рыбалкой, когда впереди еще целый месяц до школы, Иван теперь девятиклассник, а в бочке с водой плавают, остужаясь, два глобуса-арбуза.

Отец с рассвета вытащил спиннинги во двор, поставил в ряд у двери, разноцветные предвестники моря, стражи и угроза морским обитателям.

У Ивана самый яркий спиннинг, желтый, и сегодня мальчик снова им не воспользуется. Не расчехлит. Занырнет в теплое море и будет выбираться с неохотой на берег — взять свой кусок арбуза с брынзой, чтобы снова уйти на глубину.

Торопить отца, как и время, бесполезно, солнце загнало всех живых (и мертвых) по домам, в тень садов, разморило до дремоты...

И Ваня сдался в плен дневному зною, лег между грядками с салатом, спрятал голову в ромашки и не успел сосчитать до пяти, как оказался на берегу.

Море меняло цвет, на глазах превращаясь в красное. Похожее на борщ море закипело, пекло обожгло лицо, Ваня сделал шаг назад, оказалось, шагнул вперед. Солнце свеклой варилось в море, всплывало, исчезало, появлялось вновь в пузырях, те лопались, и брызги летели до синих небес.

Сегодня борщ из школьного друга, — голос, — угадай из кого.

В кипящем бульоне скелеты переварившихся рыб, зелень-тина, ракушки и камни-картошки...

Угадай кто! — требовательный, угрожающий голос. — угадай! Первая буква «А».

Звук «а» растет, становится гулом, гул перерастает в грохот, гром...

А! — Ваня вскрикнул в ромашках, проснулся, солнце прокралось между ветвей тутовника, белым глазом слепит и жжет. — Че-о-орт, — поднялся, а сердце осталось там, на берегу кипящего моря.

Море-борщ, — пробует шутить, не выходит, улыбка поползла вкривь, желудок больно свернуло, будто съел что-то невкусное, плохое.

Борщ из школьного друга.

Сдержался, проглотил горький ком. На висках горячим бисером пот, щеки горят, успевшие обгореть на солнце...

Его внутренний вулкан заворочался во сне, забубнил:

Эйя-фея-дая-кю...

Угадай кто!

 

Друзья делились на дворовых и школьных. Лучшим другом среди дворовых был Леша Жук, в школе — бессменный с первого класса сосед по парте Андрей Черных.

Первая буква «А».

Злоба на себя, на дурацкий сон сжала кулаки, заскрипела зубами, прикусила губу:

Придурок.

Волна проглотила высокого, с чубом на всю правую сторону лица, Андрея. Засосала воронкой на дно, и море покраснело...

Дебильный придурок.

Закипело море, ставшее борщом, Андрей показался на мгновенье, чтобы махнуть на прощанье рукой.

Борщ из школьного друга готов.

Миллион, миллион, миллион алых роз, — запел во все горло Ваня, заглушая внутреннее представление с участием школьного друга, — из окна, из окна видишь ты!

Море кипело в голове, шумело, друг махал — белая ладошка в красном бульоне, и пахло непривычно в саду на салатных грядках.

Кто влюблен, кто влюблен, и всерьез, свою жизнь для тебя превратит в цветы.

 

Отец всю дорогу спрашивал:

Чё такой-то?.. Кто-то умер?..

Сын отвечал:

Жара.

Отвечал:

Не выспался.

Отвечал:

Живот болит.

А на развилке к пляжу и дамбе рыбаки, знакомые отца, рассказали: на Диком кто-то утонул.

Иван выдохнул, выпустил из себя весь воздух, — пуффф, — опустошенный: ни мыслишки, ни дыхания, сердце колотится через раз, стоял на пыльной дороге, завороженно смотрел, как синяя полоска моря стала красной.

Рыбаки сплетничали, путались, повторялись... Ваня не хотел их слушать, слова прорезались против его воли, не спасла и преграда из ладоней:

Школьник, еще до обеда утонул... Нырнул, теперь ищут... И отец тут, бедный, весь белый... Ни имени, ни фамилии... Кто знает?.. Русский мальчик... Плавать умел вроде как... Самый клев...

Андрей Черных его зовут, — сказал Ваня, убирая ладони от ушей, — школьный друг, и он отлично умеет плавать, — пошел к красному морю по длинной заасфальтированной насыпи дамбы.

 

Бирюзовое море под вечер слилось с небом. Солнце зашло где-то за городом, сумерки обернулись темнотой, время остановилось вместе с поисками, утопленника не нашли.

Завтра приедут водолазы, — говорили рыбаки и забрасывали удочки.

А может, он не утонул?.. — спрашивает Ваня тихо себя, представляет.

Андрей всегда любил веселые розыгрыши, забавы и приколы, тот еще аферист. Он выплыл подальше от дикого пляжа, в месте, где заранее приготовил сухую одежду, и сейчас, облаченный в сомбреро, яркую рубашку и шорты, шлепает по улицам какого-нибудь иноземного города. Андрюха мечтал о загранице, у него и в рассказах (он сочинял фантастические истории) все происходило в какой-нибудь Бирме или на Маврикии.

Героев звали не иначе как Джон и Салли, а русская была только водка.

Взял и круто поменял жизнь, тихоня-бунтарь, — говорит Иван, — а что, так оно и есть, через пару дней позвонит домой, успокоит родителей, пообещает вернуться когда-нибудь в жизни — и не вернется.

Ночное море слушает мальчика с убаюкивающим, размеренным дыханием, лишь изредка тишину нарушит всплеск и крик одинокой чайки.

Так оно и есть, — успокаивает себя Ваня, море шепчет «так и есть», и бормотание рыбаков песней колыбельной, «так и есть» на небе звезды шепчут, шепчет соленый ветер с другого берега — так и есть, так и есть...

Звезды отражаются в черной воде, дрожат от легкого бриза, а из самой глубины голос, голос школьного друга:

Ваня, Вань?! Помоги мне. Распутай леску. Отцепи. Тут так холодно, холодно и темно.

Белый силуэт, покачивающийся на воде, первое, что увидел Ваня, открыв глаза, едва различимые женские формы — и голос, голос друга:

Я здесь.

Андрей?.. — Иван встал, позади в палатке спят рыбаки, костер догорает рыжими всполохами, и белая девушка со звездами вместо глаз пританцовывает на воде. — Андрей! — закричал друг, забежал в воду, сначала по колено, потом по пояс.

Белая фигура с голосом друга погрузилась в темноту моря, остался лишь голос тлеющими угольками во мраке:

Помоги. Распутай. Отцепи.

Иду, держись, не тони! — нырнул Ваня в теплый бульон, поплыл на голос с закрытыми глазами. Касаясь дна, поднимая ил, пугая спящих мальков, пробираясь сквозь лес водорослей к другу...

Открыл глаза — красная темнота, а в паутине лески белое тело — Андрей. Распятый, словно Христос, друг, из глаз торчат рыбьи головы, висит на струнах лески, голый, прозрачный, мертвый...

Помоги, — открылся рот, выпустив стайку мелких рыбешек.

Иван закричал, море закипело.

Проснулся ногами в море, подскочил, на карачках отполз от воды, сердце колотится в горле, страх выбрался из черной воды, спустился с ночного неба...

Помоги...

Ваня не может вздохнуть, страх заполз в тело, приковал к мокрому песку, а море спокойно, на море штиль, Ваня видит себя выходящим из воды с телом друга на руках. Видит, как садится он спиной к скале и гладит волосы друга. И что-то говорит ему на ухо (поет?), и засыпает в обнимку с мертвым другом...

 

Ванька, очнись, — от отца веет жаром, спиртным, свежепойманной кефалью и табаком, — ты кого там увидел, во сне-то?..

Сын не спит, смотрит в испуганные глаза, смотрит на темную воду:

Я знаю, где Андрей, — голос как треск углей, как стрекот кузнечика, тихий, дрожащий, надломленный, — я видел, он там, запутался в леске и...

Отец растерян, сын, вместо того чтобы заплакать, смеется, опрокидывается на спину и хохочет во все горло, глядя в звездное небо.

Ты?.. Кого ты?.. — Николай Дмитриевич смотрит на сына, смотрит на звезды.

И никакой фантастики, — звенит приговор, — никакого сомбреро и Маврикия!.. Все просто до ужаса! Просто трусы зацепились за крючки, запутался в леске — и кирдык!.. — Глаза блестят от слез, чешуйками слюна собралась в уголках губ. — ловил рыбу, а сам попался на крючок, как бычок, как креветка...

Смех оборвался бульканьем, Ваня по-рыбьи открывает рот, но не издает ни звука. Смотрит сквозь родителя, сквозь горизонт в никуда...

Насильно отец влил из кружки рыбацкий коктейль на спирту, сын кашлянул, сплюнул:

Невидимка. Слепая невидимка, я понял, я знаю, кто она такая!

Слушай сын, не пугай, — отец держит ребенка за плечи, смотрит в глаза, — тебе приснился кошмар, вот и все. Не хило дело, друг утонул, тут черт-те что приснится...

Блин, как я раньше не догадался, — продолжает сын, — чертова слепая Невидимка...

Ну все, все, все, — прижимает отец, сердцем к сердцу, сына, — потом все объяснишь, посветлу.

Здесь тьма важнее, и все ответы в ней, в темноте. А ты говоришь, свет... К черту свет!

Вырвался Ваня, коктейль из термоса ударил в голову, закружил. Мальчик, спотыкаясь о песок и кустики полыни, убежал за палатку, через дюну, к одинокой скале, подальше от света вновь разгоревшегося костра и отцовского фонарика, в объятья темноты.

Здесь он смог выплакаться, плакал, не стесняясь единственных свидетелей — звезд над ним.

 

Отец утонувшего друга появился у скалы неожиданно и так же неожиданно исчез, Ваня не успел испугаться, не смог ничего ни сказать, ни подумать.

Молча отец подходил к рыбакам, травящим страшные и пошлые байки у костра, мужчины замолкали, отец утопленника обреченно брал протянутую кружку, выпивал залпом, прикуривал, уходил к морю. Огонек его сигареты маячил по всему берегу Дикого пляжа, отдалялся в глубину моря, к нефтяным вышкам, поднимался до самых звезд и дальше, и выше...

Ваня хотел подбежать к нему, обнять, сказать, что он знает, где его сын, опутанный паутиной лески, прозрачный, мертвый... Желание быстро сменяла необъяснимая, неконтролируемая злость, Ваня хотел лишь причинить мужчине еще больше боли — подойти, стукнуть ногой по колену и обвинить во всем его, отца.

Где ты был, — закричать ему в лицо, — когда сын тонул, захлебываясь горькой водой?! Иди вон теперь и распутывай! Расхлебывай!

Мысли жестокие, страшные колыбелью убаюкивали его личный внутренний вулкан с непроизносимым названием, Ваня снова жалел отца друга и снова высматривал огонек его сигареты в надежде, что огонек остался там, где сейчас его сын, среди звезд в черной глубине моря, слившегося с небом.

 

Рассвет усыпил, и в этот раз Ваня проспал до жаркого солнца без сновидений.

Разбудил отец, брызнув в лицо морской водой:

Подъем, лунатики!

Лысина отца блестит вторым солнцем, море блестит всей своей громадиной, небо чистое, ни облачка.

Крючок зацепился, — показывает на ряд антенн спиннингов у воды, — отцепи, заодно ночь стряхни, смой, а то круги под глазами, как у пьяницы-вурдалака.

Вурдалак?.. — трет глаза сын. — на себя посмотри!

И в три прыжка — до отцовского черного спиннинга с безынерционной (у отца одного такая) катушкой.

Море за ночь приблизилось, остыло. Ваня подергал за леску, и правда, крепко вцепилась, выдохнул.

Первый шаг пробирает до дрожи и костей, всхлипнув, поскорей окунаешься и в секунду привыкаешь к воде. Держась за леску, все дальше в море, на глубину, всматриваясь в прозрачную зелень... Справа черное пятно тины, слева та же картина, тина волнительно щекочет ноги и низ живота, но Ваня серьезен, кажется, что еще шаг — и он увидит белое, голое тело друга.

Страх, стоит его впустить, распространяется молниеносно по телу, разрастаясь до ужаса. Черная вода уже по горло, приходится нырять, следуя за леской, Иван открыл глаза — крючки впились в лицо Андрея, леска обмоталась вокруг шеи, в пустых глазницах друга икринки, а во рту извивается кольцами водяной уж.

Дернул леску мальчик с закрытыми под водой глазами, в тот самый момент отец с берега закричал:

Не оборви крючки смотри!

Но было поздно, освобожденная леска плавно всплыла, зажужжала довольно катушка, отец сказал:

Ну точно — вурдалак.

Ваня истерично рассмеялся, заглатывая солено-горькое море, что-то в глубине отозвалось на смех, пришло в движение, ожило, приблизилось густой темнотой, тиной потянулось к ногам незваного гостя. Ваня почувствовал это приближение нутром, вулканом, побежал, выпрыгивая из воды, на берег, стараясь спрятать испуг под дурацким, тонким смехом и лицом «тяпкой».

Холодная вода, — оправдался, — вот и не рассчитал силы.

А вид — будто снова свою ночную невидимку увидел, — отец не сводил с сына глаз, следил за реакцией.

Сын скорчил мину.

И почему невидимка, да еще слепая, а?.. Как такое вообще может быть?..

Иван пробубнил:

Долго рассказывать.

Хотя мне тоже по молодости такая чертовщина снилась, ни пером описать.

«Это не сон, папа, — захотелось сказать сыну, — это взаправду. Это неизбежность». А сказал:

Но вот увидишь, могу поспорить, Андрея найдут там... — показал в сторону выглядывающей наполовину из воды сваленной вышки электропередач.

На щелбан спорим, — отозвался отец и три с половиной часа спустя получил по лбу от сына.

Водолазы, две пугающие, нереальные фигуры в черном, вытащили белое, просвечивающее под ярким, обеденным солнцем тело на берег.

Школьный друг не смотрел, Ваня ушел за песчаную дюну, в этот раз спрятавшись за скалу, в тень.

Отец Андрея не сдержался, закричал, Ваня заткнул уши ладонями, для верности зажмурился, только крик остался, крик мужчины, отца, похожий на рев умирающего животного, льва, эхом пронесся, сотрясая каждую клеточку тела, стихнув на дне спящего вулкана.

Чайки подхватили отцовский крик, разнесли по морю и вдоль берега.

Нашли, нашли, нашли, — слышалось мальчику у скалы, и мальчик грозил птицам кулаком:

Чтоб вас перестреляли!

Крикнул, в то же мгновенье пернатые взорвались в небе красными вспышками — кровь и перья.

Море забурлило в ответ, налилось красной яростью, Ваня открыл ему объятья, и море исторгло из темных глубин девушку в белом.

Невидимка!

Девушка в белом, мокрая и холодная, большой скользкой рыбиной забилась у него в руках. Ваня прижал ее к себе, она закричала, слепая, на месте глаз чешуя, все, что она могла, — это брыкаться и кричать.

Слепая Невидимка кричала:

Отпусти. Я не виновата! Что ты делаешь?! Отпусти!

Я знаю, кто ты, — рычит мальчик, — знаю, кто ты!

Это жизнь такая, ты сопляк, повзрослеешь, поймешь, что я права! Бороться бесполезно. Участь всей живой твари одинакова! Это не моя прихоть, не моя вина!

Мальчик сжал горло девушки — противно скользкое, неживое, пальцы погрузились в мертвую плоть, как в холодец.

Нельзя убить уже мертвое, — прохрипел и сдавил шею обеими руками до хруста, до бульканья, до стона...

Больше ты никого не заберешь! Больше никто не умрет!

Вулкан разбуженно заворчал, брызнул магмой, она вытекла у Вани из глаз, капнула на тело Невидимки, прожгла дыру в пустоту.

Тело Невидимки мальчик отпустил в море, и море превратилось в борщ.

Борщ из слепой Невидимки.

Борщ из Смерти.

Я убил ее! Больше никто не умрет!..

Чайки рассмеялись.

Ночная рыбалка

Второй рассказ Ивана, написанный в юности

(Вместо дополнения)

Андрею Ч.

«Ловись, рыбка, большая и маленькая». Все утро не мог выбросить навязчивую строчку из головы. Ловись, рыбка, большая и маленькая, заговором, ловись, рыбка, большая и маленькая, ритуалом, ловись, рыбка, большая и маленькая, — проклятьем...

Как порой трудно избавится от совсем ненужных мыслей. Бесполезных, липких, жужжащих противными зелеными мухами.

Ловись, рыбка, большая и маленькая.

Солнце дня расплавило небо, асфальт, расплавило людей и мысли, мысли вселенской важности и мысли-пустышки.

Температура перевалила отметку плюс тридцать по Цельсию и продолжила подниматься.

В это время вся рыба спит, и ты ложись, — наказывает отец, — ночью чтоб дольше продержаться.

Не спорю, бесполезно, ложусь в зале на диван родителей и притворяюсь, что сплю.

Притворяться — это мой конек.

Притворяться и выдумывать.

Что еще остается делать, например, в такой ситуации, когда сна ни в одном глазу, а отец настаивает на полноценном сне и грозится не взять с собой на рыбалку.

Отворачиваюсь к стене, лоб касается ковра, и, прежде чем закрыть глаза, считаю по привычке лепестки первой попавшейся розы.

Мама называет ковер «цветочным», он ее успокаивает, говорит мама и иногда садится перед ним на стуле «и хорошо, что еще не разговаривает с ним», — это так папа шутит. Меня же волнует в ковре, одинаковое или нет количество лепестков у роз.

Неожиданно розы опали, колючие стебли ожили, змеями поползли из ковра по стене, дивану, ко мне...

Ловись, рыбка, большая и маленькая, — шипели, — ловись, рыбка...

Никакого страха, я сдался этим колючим лианам, расслабился, позволил им опутать меня, позволил затащить в мир цветочного ковра.

Внутри темно и пахнет мокрицами... морем? Шум, похожий на шум волн, или это шипят колючки?

Где розы, — спрашиваю темноту, — розы с одинаковым количеством лепестков?

Ни ответа ни привета, шипенье и шорохи в непроглядной темноте, и шепот:

Ловись, рыбка, большая и маленькая...

Вдруг что-то холодное коснулось лица, скользнуло по груди и животу к ногам, я вздрогнул и проснулся с натертым до красноты о ворс ковровых роз лбом.

Странный сон, будто и не сон вовсе. Ничего подобного не видел за свои четырнадцать лет.

Полусон какой-то.

Папа тут как тут:

Что? — спрашивает.

А люди ведь тоже приманка, — говорю я.

Для акул?

Для людей!

 

На ночную рыбалку отец ездил не часто, раза два в год, не больше, в этом году это было впервые, собирались основательно, капитально проверяя все по несколько раз.

Катушки, наживка, вареные яйца с картошкой, спальники, запасное белье...

Мама волновалась, как всегда, за все и всех, отец втихаря потягивал виноградную настойку из заначки, я торопил время бездельем, украсив безделье поеданием арбуза с солью, чесноком и сыром. Представляя, что пожираю само время, выплевывая ненужные часы-косточки в алюминиевую чашку дня.

День пролетел выплеванными косточками, в начале шестого часа натянули рюкзаки и панамы, удочки и отцовский спиннинг впились в синеющее небо июля, время еще чуток — и остановится. Море растворит его в своих волнах, бесконечности и глубине.

Дорога к морю — самая лучшая из дорог. Особенно та часть, когда, оставив позади оживленную магистраль с автобусными остановками и автостоянкой, идешь по битому асфальту дамбы в сердце Каспия.

Сквозь песчаные дюны с нефтяными цаплями-вышками, кивающими тебе в дружеском приветствии, снующими ящерицами в кустах полыни и колючек... В объятьях сладко-горького запаха вечности. Да, море пахнет вечностью.

А самое прекрасное в этой дороге — это появление моря. Синяя полоска, надвигающаяся на тебя с горизонта всей громадиной счастья.

Море — это счастье. В четырнадцать лет и всегда...

 

Нас ждут трое друзей отца, самые настоящие рыбаки: бородатые, загорелые до черноты, пропахшие солью и рыбой, шумные от выпитого, веселые. Только веселье стихло с появлением на берегу, возле палаток и стройного ряда удочек, человека в костюме.

Что-то внутри меня вздрогнуло, душа? Сердце? Может, желудок?.. Стало неспокойно, будто натворил делов и жду заслуженной порки.

Пришелец кажется знакомым.

Мужчина говорил со взрослыми, постоянно посматривая на меня. Его глаза были красными от сдерживаемых внутри слез. Я отворачивался и даже не пытался услышать, о чем речь.

Мужчина в костюме ушел, неумело прикурив, и его кашель долго гулял вдоль берега Дикого пляжа.

Сын рыбачил на камере, нырнул, по-видимому, отцепить крючок и...

Камера от трактора «Беларусь»? — вот теперь это сердце вздрогнуло, подскочило к горлу, сделало голос пискляво-тихим. — как зовут мальчика?.. Андрей?! А фамилия?..

Отец пожал плечами:

От трактора, ага. — потом ойкнул: — ой, это что — твой друг по парте? Сказки писал? Он, что ли?..

Друг по парте — резануло по уху, будто оскорбление.

Сам ты! — вырвалось. — и не сказки, а фантастику, и не писал, а пишет!

Это Андрей, это он, стучало сердце, школьный друг с первого класса, который давал списывать математику, верил, как и я, в инопланетян и обещал разгадать секрет бессмертия.

Все, что сумел ответить сердцу, — дико замотать головой.

Спокойно лишь море, спрятавшее в своей глубине друга, хранящее все ответы.

Ловись, рыбка, большая и маленькая.

Самый взрослый рыбак, все его зовут Старый, сказал:

Теперь только утром водолазы приедут, найдут.

Поискал мужчину в костюме, как я сразу не узнал его, тот же нос, что у Андрея, разрез глаз... А хотя что бы я сделал: подошел, обнял, утешил?..

Но я должен что-то сделать. Придумать!

Сердце требовательно постукивало: думай, придумай, выдумай...

Вечернее море, без солнца, серебряного цвета на горизонте, становится небом, серебряные дюны и кожа на руках, серебряные люди, серебряный рыбий мир, нереальный и реальный одновременно, как полусон, что приснился днем. Вместе с темнотой, подступающей со всех сторон, во мне загорается идея.

Отец снова вытащил на берег блестящую, брызгающую чешуей кефаль, она будет пятой в садке, что висит на выструганной рогатулине в нескольких метрах от берега в темнеющей воде.

Помоги, — кричит.

Ловлю беснующуюся рыбину, она норовит выскользнуть, не тут-то было, у меня специальный захват, натренированный и проверенный на сотне ее сородичей.

Захожу по грудь в море, вода у берега теплая, «вода-чай», по определению Старого, опускаю пленницу, и в садке начинается очередная рыбная революция.

Темнота с моря пахнет нефтью и страхом. Холодная, колючая темнота. А где-то в ней, там, во мраке, тело школьного друга по парте.

Снова вижу раскачивающийся на волнах круг — самодельная лодка из камеры заднего колеса трактора, Андрей так гордился, что смастерил ее. Все уши по весне прожужжал, никак не мог дождаться лета. Дождался.

Вижу, как он ныряет с «палубы», как всегда, улыбающийся всем, даже рыбам и неизвестности. Вижу, уплывает пустая лодка все дальше, дальше, становится бубликом, темным пятном, потом точкой, точка исчезла на другом конце моря. Без Андрея, а он мечтал переплыть море и оказаться там, в другой стране, на другой стороне.

Знаете, что звезды не отражаются в море?

Задрал голову, а надо мной Млечный путь и звезд — безумие, живого места нет. А по морской глади — серебристая рябь, и только. В море свои звезды.

Ты чего там застыл? — кричит отец.

Угу, сейчас! — кричу и вижу: на меня из черной воды выплывает белым пузырем тело.

Бывает такое — ты просто знаешь, что случится нечто, и идешь к этому «нечто», и делаешь все машинально, запрограммированно, будто движимый рукой судьбы, и ничего от тебя не зависит. Ты всего лишь исполнитель. Часть большого сценария с названием жизнь.

И будто все в том же полусне, я притягиваю к себе тело друга по парте.

На нем рубашка — расстегнута, завязана на животе узлом, плавки. Тело под цвет моря — серебряное, тряпичное на вид, на ощупь ледяное.

Я знаю, что делать, я вытаскиваю рогатку вместе с садком, рыбы подыгрывают сценарию — не шумят, не барахтаются, покойны, тише моря.

Пригвоздив рубашку острым концом обструганной палки, шепчу мертвому другу, шепчу послушным рыбам, морю шепчу и звездам:

Спрячу тебя тут ненадолго, пока все не уснут. Ты уж прости. Потерпи.

И нисколько не переживаю, что кто-то может обнаружить спрятанного друга: кроме меня, в воду никто ни шагу — да и, уверен я, все идет по плану, написанному слившимся с небом морем. Они заодно в этом. В этой игре. И я вместе с ними, и пять кефалей — сторожами тайны в садке — тоже заодно.

Вокруг сверкающая чернота представляется адом, но мне не страшно, мне нравится происходящее и все, что выльется из этого. Сердце разбухло в груди, стало воздушно, невесомо от причастности к вселенскому заговору: спасти друга от смерти. Нет тела, нет смерти. Он будет жить вечно, как и мечтал. Я, мы, мы его обессмертим. Море волнуется — да. Звезды мерцают, перемигиваются — да, да, да!

Костер на берегу — пульсирующим маячком, я говорю:

Да.

 

Старый рассказывает рыбацкие совсем не интересные истории, шутит про русалок, он якобы видел одну в районе старой дамбы, я ему не верю, отец друга появился в круге света и долго молча стоял. Я не находил себе места, встал, сел, бросил в костер щепку, набрал в ладони песка...

Может, он не утонул? — спросил отец, скорее всего, у моря, у неба спросил, у темноты, у самого себя.

Не утонул! — едва не вырвалось у меня. Сжал песок в кулаки, промычал. Отец попросил сигарету, руки — большие, с широкими венами, похожие на руки памятника, дрожали, пока он прикуривал.

Мой родитель невнятно пробормотал:

Да, сердце отца чует, будем думать о хорошем. Всякое бывает...

Раз был случай по армии, в ЗабВО, сослуживец в карьере утонул, два дня искали, все дно облазили, а он, паразит, дезертировал, нашли, побили, — басом выдал Старый.

Отец друга сказал:

Сын фантастику любил, может, она с ним и приключилась?..

Никто ему не ответил. Склонив головы, мы все смотрели в огонь.

Он ушел, прихватив с собой еще одну сигарету и коробок спичек, кашлял в темноте, посылал сигналы рыжим огоньком сигареты в космос. Ждал. Искал ответа.

Точно твой друг? — Старый смотрел сквозь языки пламени на меня хмуро, оценивающе, что ли.

Кивнул:

Да, Андрейка, фантастику пишет.

Держишься молодцом, мужчиной растешь. Плачь в одиночестве, твои слезы никому, кроме тебя, не нужны. Как и твое горе. Другу ни тем, ни другим уже не поможешь. Нам остаются лишь воспоминанья, черт их дери. Со смертью даже все плохое кажется таким нужным, по-хорошему прекрасным. Обиды, драки, ссоры... все преображает смерть. Очищает, отбеливает. И ощущаем мы эту долбаную жизнь, только когда кто-то из нас умирает.

Что мне сказать? Я промолчал. Покосился через плечо рыбака на море, дальше света костра была темнота, и море дышало своей блестящей чернотой спокойно, величественно, усыпляюще...

Старый решил проверить удочки и ложиться, отец пошел с ним и остальными за компанию, с бутылкой рыбацкой настойки. Оставшись наедине с костром, я попробовал заплакать.

Плакать — это так легко, особенно по пустякам, всерьез заплакать куда сложней. Чтобы изнутри, из сердца хлынули слезы. Слезы по другу. Вспомнил, как подрались из-за девочки Насти в третьем классе, поставили фингалы друг другу, и нас весь месяц, пока не сошли синяки, называли сиамскими близнецами. А как мы решили молчать на уроке географии в отместку за несправедливые оценки, за что и получили новые оценки — по единице, и с гордостью потом демонстрировали их всем, даже старшеклассникам.

Вспомнил, как писали наперегонки историю про инопланетянина, влюбившегося в девушку с Земли. У меня это была Маша из русского города, у Андрея Джулия из Нью-Йорка. Победила дружба.

Воспоминания вызывали смех, а не слезы, я рассмеялся, вспомнив вдобавок, как уронили школьную доску, чуть не прибив ею трудовика Василия Игоревича.

С моря донесся смех в ответ, словно эхо, но это точно был смех, знакомый до укола в сердце, я вскочил, перепрыгнул через костер, вперед, туда, куда потянулось сердце...

Холодная вода ущипнула, отец негромко, боясь спугнуть ночь:

Ты кого? Улов проверить?..

Я помахал ему, прежде чем полностью раствориться в морской темноте.

 

Слышишь, Андрюха, мы скажем, тебя забрали инопланетяне, — шепчу я солено-горькой воде, сидя по горло у рогатки с садком. Волны ласкают лицо, мягкое дно податливо скользит под ногами, я иногда прикасаюсь ладонью к телу друга, убеждаюсь в реальности. Но все так нереально, полусонно слипаются веки в холодной воде, я беру друга за руку. Говорю:

Скоро все уснут, костер догорит, и тогда я вытащу тебя на берег. Слышишь? Я спрячу тебя. Отнесу к той трубе в земле, помнишь, мы проверяли ее глубину, бросали камни? У трубы нет дна, она ведет в никуда, помнишь же? Ты утверждал, что это проход в другое измерение. Вход в пространство, откуда в наш мир прибывают всякие инопланетные тарелки и существа... Так вот, я опущу тебя туда. Ты пройдешь сквозь портал и на той стороне найдешь свое бессмертие.

Смех поймала рогатка-антенна, и я усмехнулся:

Твой медальон сберегу как доказательство. Буду показывать его после рассказа о твоем похищении. Только это не совсем похищение, ведь ты мечтал об этом, я припомню твои рисунки, на некоторых с помощью луча инопланетяне утаскивают в свои летающие блюдца человечков и коров.

Я расскажу, как посреди ночи, в самый темный час перед рассветом, над морем появился неземной корабль, он сиял, как сотни тысяч звезд, и в этом свете я увидел тебя. Ты улыбался, как всегда, рубашка на животе завязана узлом, ты сорвал с себя цепочку с медалькой-спиралью и бросил мне.

Я покажу ее, придется выдавить слезу, но ты будь спок, я знаю, что ты жив, и плачу понарошку. Притворяться и придумывать — это мой конек, помнишь?! Скажу, ты помахал на прощание. Могу добавить, что обещал вернуться, но ты ведь не вернешься? Или вернешься? Оттуда ведь возвращаются порой, если верить нашим рассказам.

Замолчал, костер на берегу догорел, я очутился в своем дневном сне, полусне. Темнота и шепот моря, шорох звезд — и вот они, эти прикосновения, я отцепляю рубашку друга от рогатины, тело всплыло, обняло меня.

Тссс, — это я самому себе.

Друг держит меня за шею, я иду, легко ступая по дну, волны подталкивают, помогают... Море поет свою незамысловатую колыбельную, убаюкивает всех, кто еще не уснул на берегу.

Из воды на сушу, ступаю бесшумно по мягкому ватному песку, короткими шагами, туда, где среди бесконечных дюн, каменных карьеров с зеленой и черной водой, среди нефтяных великанов, угрюмо качающих железными головами, дверь, труба, проход в иной мир.

Круг спиралью на белой шее друга горит мини-солнцем. Этот медальон Андрей отлил на уроке труда из аккумуляторных пластинок. Он отлил и второй медальон, для меня, но я, растяпа, потерял его в этот же день на уроке физкультуры.

Блин, ты помнишь, как я расстроился и дотемна лазил по стадиону, где бегали на физре, я точно там его обронил, нагрубил физруку, помнишь, обвинил его?..

Андрей помнил, он ведь лазил под лавками и в кустах школьного стадиона вместе со мной, а с приходом вечера и первых звезд, когда пришлось сдаться и прекратить поиски, сказал:

Будем носить один на двоих. Год я, год ты, согласен?

Я тогда жутко обрадовался, что ты не обиделся на меня за потерю, и, конечно же, согласился.

Ты обнял меня, почти как сейчас, за шею. Мы стукнулись лбами.

Это был твой год.

 

Портал открыт, в свете звезд зияет манящей чернотой, внутри ни звука, ни запаха.

Я скажу, ты помахал на прощание.

Прижимаю в последний раз его к себе, мое тепло согрело его, и я не сразу решаюсь отпустить друга, сижу у входа в бесконечность и тихо-претихо плачу, пока медальон сам не падает мне в ладонь. Я смотрю на него сквозь слезы, спираль вращается все быстрей, становится все ярче.

Свет заливает ночь и все вокруг. Я не верю глазам, это корабль, инопланетный, неопознанный, летающий, он огромен, он горит огнями неземных цветов, и ты, ты в лучах света машешь рукой, потом двумя руками, на прощание.

Ты вернешься?! — кричу, не в силах перекричать тишину повисшего иного мира.

Ты молчишь, улыбаешься, машешь, и я тебя отпускаю.

 

Ловись, рыбка, большая и маленькая.

 

Возвращаюсь с первыми лучами солнца. Солнце спиралью — в точности такое, что и у меня на груди.

Это твой год, — говорю небу, говорю морю...

Желтое светило встает из-за моря инопланетным кораблем, и я, и палатка с отцом и рыбаками, угли костра, удочки, весь берег... все мы исчезаем в его неземном, божественном сиянии. Исчезаем в сетях лучей пойманными рыбами.

Чур, я рыба-меч, — объявляю всем.

Папа похож на кефаль, Старый на бычка, мама явно станет какой-нибудь важной белугой...

Смеюсь:

А я рыба-меч!

Огненная спираль на ладошке Вечности делает оборот, и еще один, оборот за оборотом...

Ловись, рыбка, большая и маленькая.

 

 

(Продолжение следует.)

100-летие «Сибирских огней»