Вы здесь

Демон и Димон

Роман. Продолжение
Файл: Иконка пакета 01_buschueva_did.zip (103.34 КБ)

Часть третья. Муляж

 

«Мне снилось, — говорит она,—

Зашла я в лес дремучий,

И было поздно; чуть луна

Светила из-за тучи…»

А. С. Пушкин

 

Ноябрь стоял слякотный; все время капало, текло, холодные тонкие стрелы бились в стекла витрин и, разноцветно преломляясь, тут же сползали вниз, образуя на асфальте неровные подтеки, соединяющиеся в лужи, как блестящая ртуть; прохожие перешагивали через них и не расставались с зонтами: черные, красные, зеленые и синие круги — некоторые плавно, другие порывисто — двигались по городским улицам, создаваемый ими рисунок то и дело менялся, точно в детском калейдоскопе. У меня не было вдохновения, и я с трудом перетирала кисти, с трудом наносила на загрунтованный картон темперу, с трудом вымучивала из себя сюжеты новых картин… Меня беспокоило, что Аришка пребывает в сильнейшем унынии. По ЕГЭ баллов она не добрала, на бюджет на биофак даже педуниверситета не попала, и ее зачислили платно. А Димон сообщил по телефону, что предприятие наше сдыхает, в гостевом никаких гостей нет, а нужно еще платить Анатолию, иначе в деревне вообще все загнется, и он не уверен, что со следующего года предприятие сможет оплачивать вуз.

— Это ведь ты со своими Люсями виноват, что Арина фактически не училась в десятом и одиннадцатом, — сказала я ему по телефону. — Ее нужно было поддерживать в такой трудный период, а ты травмировал ее своим распутством, ведь она все, что ты писал, читала в «Живом журнале»!

— Вы мне надоели! Чтоб вы все поумирали! — в ответ заорал он. — Иди в жопу! — И отключился.

Никогда ранее Димон не позволял себе даже в ссорах со мной грубых слов.

В ту же ночь он мне приснился. Выглядел Димон совершенно как в жизни. И если бы в своем сне я не знала, что он мне снится, — это было осознаваемое сновидение, — я бы решила, что все, что он мне сообщил, произнесено им в реальности. А произнес он только одну фразу: он знает, что переступил черту и скоро погибнет. И во сне я точно знала, какую черту Димон переступил: он предал меня и дочь. А еще через несколько дней мне приснилось, что Димон пытается запихнуть меня в печь — это снова был повторившийся ремейк триллера начала девяностых, — но я с огромным трудом вырываюсь из его рук, отпихиваю его, тут же оказываюсь у дверей какого-то округлого мрачного помещения и вижу, как молодая бойкая девушка с длинными светло-каштановыми волосами, собранными в хвост, с довольной ухмылкой запихивает в ту же самую печь Димона…

И еще был сон о новой квартире: будто в ней танцует Люся, а Димон смотрит на ее танец с восхищением, хотя даже во сне я знаю, что движения Люси почти неуклюжи и нет у нее танцевального дара, но Люся после танцев обнимает Димона, и он обещает отдать ей квартиру «под проект» — голос Димона был отчетлив, а лицо Люси размыто.

В декабре подморозило. Зонты закрылись. Аришка слегла. То есть ничем она вроде и не болела: терапевт, приглашенный из городской поликлиники, не нашел у нее никаких отклонений от нормы. Но в педагогический университет ходить перестала. Лежала, и все — вставала только в туалет и поесть, причем ела крайне мало, худея день ото дня.

Она любила Димона. Очень любила. И он, «хозяин жизни», был для нее авторитетом, а не я, не умеющая в этой капиталистической жизни пробиваться…

* * *

Сны я рассказала Юльке. У нее развивался уже бурный роман с Юрием — и я мысленно шутила, что, возможно, главным притягательным моментом для обоих служило созвучие их имен.

— Волосы каштановые у нее? Значит, точно, та с моря, которую он называл «шоколадкой».

— Она просто была очень загорелой. Мне кажется — другая.

— А Люся во сне при чем? Она же танцует в квартире?

— Наверное, она приснилась символически: Люсю хотели выдать замуж за Димона ради его денег и собственности, и эта, видимо, которая дубль два, прихватила его с теми же целями — и новая наша квартира для нее лакомый кусок.

— А почему ты думаешь, что не «шоколадка»?

— Девушка с высшим образованием, самостоятельная и неплохо зарабатывающая — помнишь, он же сам все о ней сообщил? — не для Димона. Такая годится только на короткий южный роман. Над ней нелегко ощутить превосходство.

— У него дебильный культ молодости!

— Сейчас он у всех — открой Интернет. Люди платят огромные деньги за подтяжки лица, омолаживающие кремы и прочее. Но у Димона еще и личное: именно в институте на филфаке он чувствовал полноту жизни — вокруг было столько девушек, а их, парней-студентов, всего двое или трое. И он был предметом воздыхания многих. И не одну первокурсницу-филологичку лишил девственности, он сам с гордостью об этом писал. Видимо, это был для него самый кайф. Ну, а во‑вторых, такая модель сейчас в тренде: кошелек потолстел — покупай молодую любовницу. И Димон тоже готов за молодость платить. Я не о людях искусства, там все иначе: и юная может полюбить за талант. Ведь талантливый человек — это гиперколлайдер. От него черпают. От него исходит энергия. Я о самых обычных тугих кошельках.

— Да, — согласилась Юлька, — даже с талантливыми женщинами так бывает: немецкого режиссера Лину, забыла фамилию, полюбил оператор на сорок лет ее моложе и столько же прожил с ней.

— Именно.

— То есть ты не относишь Димона к одаренным людям?

— Я всегда считала его одаренным. Что-то было в нем самобытное, оригинальное. Есть ранний рассказ у него, который я считаю отличным. Но недавно я поняла: тот Димон исчез в девяностые. Писатель перестал быть для толпы уважаемым человеком, к тому же многие литераторы дошли до крайней степени нищеты, а Димон мог выбрать для себя только род деятельности, дающий ощущение социальной крутизны. Теперь это бизнес, а если литература, то исключительно коммерческая. И то с натяжкой. Как развлечение умов. А не управление ими. Серьезных писателей почти никто не знает. Вот Димон и превратился в писательницу пошлых женских эротических романов…

— Все так вульгарно у него… И эта Люся дубль два, я уверена, столь же примитивна, как Люся дубль один, считавшая, что матерная лексика украшает девушку, одетую во все блестящее и розовое…

— Но все-таки Люся была не так испорчена. В ней корысть победило живое, природное, женское.

— А эта?

— Ну, если судить по моим снам…

— Ты же всегда видишь вещие! — Юлька снова закурила. — Считываешь через сны информацию о будущем.

— Знаешь, — сказала я, разлив кофе по чашкам, — хватит о Димоне. Он меня утомил.

— И меня, — быстро согласилась она, поправляя рыжую челку (Юлька только позавчера сменила цвет волос, что Юрий одобрил), — твой Димон и мне надоел. Давай лучше поговорим обо мне!

— Давай. — Я улыбнулась.

— Закажи себе сон про меня и Юрия. Что нас с ним ждет?

— Поженитесь, — вдруг произнесла я — и удивилась: я ни разу не думала о такой возможности.

Это ты говоришь? — шепотом спросила Юлька, которая по моей просьбе прочитала письмо деда Арсения и прониклась верой в магию нашего рода. — Или твоя покойная бабушка через тебя мне предсказывает?

— Понятия не имею.

Я засмеялась. Таким забавным мне показалось лицо Юльки, смотрящей на меня, как живущий в мифологическом мире язычник смотрит на всесильного шамана.

— Какая разница? Главное, что вам вместе будет хорошо.

— Точно — твоя бабушка. — Юлькины зрачки покрылись мечтательной дымкой. — Она ведь умела!

* * *

В деревню мы с Юлькой решили поехать не одни; Юрий согласился нас довезти на своей машине, но с одним условием: мы должны выехать ночью, ему рано утром по делам нужно было быть в Рязани. Что делать? Согласились. А переночуете вы где, все-таки поинтересовался он, мужа, понял я, там нет, вы с ключами?

— Нет, все ключи у Димона.

— А кто вам откроет?

— Там работник. И мы переночуем в гостевом доме.

— Большой?

— Нет. Десять комнат всего лишь, но все с удобствами. И внизу даже бар небольшой и магазинчик.

— Так что и позавтракать сумеете, — сказал Юрий.

Мы уже выехали на МКАД.

— Завтрак у нас с собой: четыре магазинных пирожка.

И мы все трое почему-то рассмеялись.

— Какой русский не любит быстрой езды? — чуть позже произнес Юрий, подмигнув мне в зеркало: я села на заднее сиденье, Юлька — впереди рядом с ним.

— Люблю, — сказала я.

— А я просто обожаю, — сказала Юлька. — Чем выше скорость, тем мне радостнее: душа словно вырывается за пределы тела и ликует на просторе. Такое чувство я испытывала только в самой ранней юности, когда начала танцевать на сцене!

— Ну тогда погнали. Сейчас половина второго, к трем будем там, а я поеду дальше.

Шоссе было совсем черным, веселая перекличка огоньков, которую я так люблю, уже закончилась: люди спали, погасив в своих домах свет. После холодов наступили теплые дни, и даже ночью не подмораживало, потому машина неслась сто двадцать без всякого риска заскользить и закружиться на льду. Однажды так случилось со мной: машину закрутило волчком, и мы — я, моя приятельница и ее муж — не были уверены, что все кончится благополучно. Предшествовал этой витально опасной карусели наш спор. Яростно спорил со мной муж приятельницы, журналист. Мы говорили о Пикассо. Он отрицал его, называл бездарным. Я — гением. Он кричал, что тот уродовал людей. Я доказывала, что в Пикассо просто не видят сатирика, Рабле от живописи. Он называл единственной стоящей картиной Пикассо портрет его жены Ольги Хохловой — я, наоборот, утверждала, что это единственная по-настоящему бездарная работа гения, написанная в угоду обывательскому вкусу модели… Когда водителю, усталому, грузному и пожилому, все-таки удалось остановить машину, муж приятельницы произнес мрачно:

— С тобой, значит, спорить мне нельзя. Опасно. Впрочем, — он похлопал себя зачем-то по колену, — пока не напишу роман о своей жизни, я не умру. Я должен в него вложить все: предков, убеждения, каждый шаг своей жизни — одним словом, все, что есть я! Вот поставлю последнюю точку…

— Он мечтает написать великий роман, — подала реплику его хорошенькая жена, оглянувшись.

Она села намеренно на переднее сиденье, чтобы мы с ее мужем оказались рядом. Намеренность ее выбора я почувствовала сразу: то ли чувства ее к нему уже к тому времени угасали и она использовала как самостимулятор — ревность, то ли они настолько угасли, что ей хотелось от мужа избавиться самым благородным для себя способом — чтобы его увела другая, и она рассчитывала, что, оказавшись рядом с ее мужем, я увлекусь им. Вскоре они развелись, она стала делать успешную карьеру, купила дом в одном из самых престижных подмосковных поселков, приобрела благодаря следующему мужу квартиру в центре, а бывший ее муж, продав городскую родительскую квартиру, уехал жить в деревню и там, нищенствуя, стал писать тот роман, о котором говорил на обледеневшем шоссе пятнадцать лет назад. Умер он рано утром на пороге своего деревенского дома — выпив крепко водки по поводу последней точки романа. После его смерти началась борьба жен и дочерей за права на текст. Но это уже, как говорится, другая история…

— Однажды я ехала на такси поздно вечером, — прервала мои размышления Юлька, — страху натерпелась — жуть. Засиделась у подруги на даче, а ночевать почему-то решила не оставаться, немного поддала винишка, вот и рванула: мы вышли на шоссе и поймали машину, с шашечками такси, все путем, подруга мне помахала рукой, и мы поехали; смотрю, а таксист нерусский, с Кавказа, а это было как раз, когда в метро взрывали и каждый кавказец вызывал рефлекторный страх, он и говорил-то по-русски с трудом. И вот так, с трудом, вдруг предлагает: поехали ко мне домой, тут недалеко, я снимаю дом, а живу один — то есть так связно он, конечно, мысли свои не излагал, а все еле-еле выражал, но я поняла. И как вдруг остановит машину!

— Юля, — сказал Юрий, глянув на нее, — не думал я, что ты такая безбашенная!

— Это один раз со мной случилось, — тоненьким голоском провинившейся девочки сказала Юля, — один-единственный.

— То есть больше с представителями дружественного Кавказа у тебя секса не было?

— И тогда не было. — Голосок Юльки стал обиженным (а я тихо засмеялась). — Когда он остановил машину, я жутко перепугалась, аж ноги онемели, думаю, ну все, и никто не узнает, Сулико, где могилка твоя. И вот он положил руки на руль и смотрит на меня так страшно, ой, даже вспоминаю — мурашки по коже бегут. И тут вдруг моя подруга, от которой я уехала, мне звонит по мобильному — это было начало двухтысячных, но у нас уже были телефоны, к счастью! И я ей говорю, а все нормально, зачем ты позвонила в милицию? (Тогда ведь еще у нас не полиция была, помните?) Подруга сразу смекнула, что со мной что-то не так, и громко как закричит в мобильник: «Да, я позвонила в милицию, потому что ты должна была уже быть дома, а ты еще в дороге!» В общем, на слово «милиция» он отреагировал — и я с вами!

— Спасибо твоей подруге. — По голосу Юрия я догадалась, что он улыбается. — Познакомь!

— Она несколько лет назад уехала в Испанию.

— Какая жалость! — Юрий захохотал.

* * *

Фары пробивали нам дорогу в темноте, раздвигая мрак, который вскоре снова стягивался за спиной машины, и мне тоже вспомнилась одна ночная поездка, совсем не похожая, казалось бы, на ту, о которой только что рассказала Юля, но полная столь же сильного страха. Мы приехали с мамой в Киргизию; после развода с моим отцом она так и не вернулась к спокойной радостной жизни — стала пуглива, нервна, депрессивна. Сочувствуя, ей дали от Института культуры, где она преподавала на первом и втором курсах, путевку в дом отдыха на берегу озера Иссык-Куль: путевка захватывала одиннадцать дней августа и неделю сентября. Маме декан разрешил опоздать. Мне было семь, и я должна была пойти уже во второй класс. Тоже опоздав на неделю.

Поезд приехал ночью, плутать по городу в поисках гостиницы маме показалось опаснее, чем взять такси и сразу поехать в дом отдыха. Интернета и навигаторов еще не было — и представить маршрут полностью от вокзала до пункта назначения мама не могла. Нас повез крупноглазый киргиз, я помню этот путь и сейчас: дорога становилась все круче, мы забирались все выше, а вокруг был такой мрак, которого я, родившаяся и жившая в городе, полном разноцветных огней, зазывающих ярких витрин, моргающих уличных фонарей, желто-оранжевых сот многоэтажек, не видела никогда.

И мама вдруг впала в панику.

— Куда вы нас везете?! — спрашивала она тревожно. — Почему так долго?! Я чувствую, вы везете не по той дороге! Вы нас куда-нибудь завезете!

— Мама, — громко говорила я ей (мы сидели на заднем сиденье рядом), — дядя хороший, он нас никуда не завезет, мы едем в дом отдыха.

Я почему-то чувствовала, что говорить нужно громко, чтобы водитель слышал слова ребенка. Возможно, у него у самого была дочка, моя ровесница, и он потому не смог бы обидеть меня, а значит, и маму, которая насчет маршрута, как я сейчас понимаю, была права: водитель изменил его с личной целью. Внезапно в темноте показалась горная деревня, машина подъехала к одному из домов, в котором не светилось ни одного окна, но горел крохотный фонарь у ворот, и остановилась.

Куда вы нас привезли?! — запаниковала еще сильнее мама.

— Дом здесь, — сказал киргиз, до этого не проронивший ни слова.

Минут через пятнадцать (видимо, перекусив) он вышел и вынес мне целую кошелку прекрасных красных яблок.

— Спасибо, — поблагодарила я.

Мы поехали дальше. И через полтора часа были уже у ворот дома отдыха. Когда мама расплачивалась с водителем, я сказала, и снова громко, чтобы он слышал: «Я же тебе говорила, мама, дядя хороший!»

С тех пор, если мне снятся красные крупные яблоки, значит, опасность мнимая и все обойдется.

* * *

Озеро потрясло меня. Оно ведь огромное, как море. Днем стояла жара, мы загорали и купались, а вечером становилось так холодно, что мама вынуждена была купить мне в каком-то недалеком местном магазинчике демисезонное пальто: из теплых вещей с собой у меня была только легкая куртка с капюшоном. Такой контраст погоды в конце августа — начале сентября на высокогорье у Иссык-Куля никого не удивляет, кроме приезжих: днем жарко, ночью холодно!

Мама нашла тут же ровесницу с дочкой, которая была старше меня на два года, и бесконечно пересказывала ей историю испорченных отношений с мужем и последовавшего за этим развода. Та в свою очередь, видимо, делилась чем-то своим. Мне не нравилось, что обе они снимали бюстгальтеры и загорали топлес, слегка прикрываясь махровыми халатами, когда мимо кто-нибудь проходил. Видимо, пуританство у меня в крови — но точно не по маминой линии!

Загорая и болтая, обе мамы абсолютно не обращали на своих дочерей — меня и Катю (так звали девочку) никакого внимания. В результате я обгорела до высокой температуры и сползающих слоев кожи, а главное, нас чуть не унесло с Катей в резиновой лодке. Когда мамы нас хватились, мы уже видели берег совсем не с близкого расстояния и обе сильно испугались. Нас быстро догнала моторная лодка спасателя и вернула на берег.

Но больше самого озера меня потрясло, что за ним вдалеке из-за линии горизонта синей неровной полосой вставали горы.

И мама сказала:

— Это Тянь-Шань.

Тянь-Шань, повторила я. И что-то древнее, из какой-то давней неведомой жизни наплыло на мое сознание, как наплыли облака на дальние вершины гор, мне почудилось, что я знаю Тянь-Шань, что когда-то я очень сильно любила эти горы, и странное видение мелькнуло передо мной, как мелькает в пустыне фата-моргана: в крохотных туфельках, в платье с зеленым драконом, извивающимся вдоль талии на шелковом поясе, стою у окна и смотрю на Тянь-Шань, и горы не так далеки, как сейчас, а возвышаются совсем-совсем близко.

Мамина подруга и Катя уехали раньше, и моей маме стало скучно. Она каждый вечер ходила в кино, иногда оставляя меня в нашем номере (когда фильм был, как сейчас пишут, «16+»), а иногда брала с собой. И третьим сильным потрясением после Иссык-Куля и Тянь-Шаня стал фильм «Иоланта», в котором не говорили, а пели. Когда мы вышли из кинотеатра дома отдыха и брели по центральной аллее, мне казалось, что поет каждый самый прозаический предмет, попадающийся нам по пути: скамейка, оставленная кем-то на ней газета, еще полная цветов клумба, и, конечно, каждый цветок, и даже столб с доской, на которой приклеены объявления. И сама я на вопрос мамы, хочу ли я спать или можно еще немного побродить, ответила пением: ко-о-онечно-о-о, мо-о-ожно-о-о еще-о-о погу-у-у-улять. Мама улыбнулась. Мой дед, бабушка рассказывала, часто играл с ней дома в оперу: он ведь учился в Московской консерватории. У тебя приятный голосок, спой какую-нибудь песенку.

Но я тут же замолчала испуганно, потому что вспомнила: я ведь Курганова, а всем Кургановым медведь на ухо наступил.

На следующий день, сразу после завтрака, мы поехали на машине с одним из отдыхающих и его женой в горное село покупать яблоки: бабушка наказывала, когда мы уезжали, чтобы мама привезла яблок с собой — и чтобы не меньше большой сумки! По пути нам встретился старый киргиз на сером ослике, он походил на Ходжу Насреддина, нарисованного на обложке одной из книг, которую я еще не читала, но уже успела пролистать; а в самом селе, утопающем в яблоневых садах, прямо на дороге, в пыли, какие-то оборванные чумазые дети во что-то играли друг с другом; такая же оборванная старуха киргизка провела нас в сад, и мы набрали яблок прямо с деревьев. Ветви клонило к земле от тяжести красных и желтых плодов, а вдалеке за селом тонули в белых яблоневых цветах облаков синие вершины гор.

— У них даже баи сохранились высоко в горах, — сказал на обратном пути сосед по дому отдыха.

И я запомнила его слова. Баи? Кто это? Ну, богачи, ответила мама, когда вечером мы с ней ели яблоки, сочные и сладкие.

— Богачи? Как в сказках?

— Да.

— А почему они здесь сохранились?

— А разве эти места: горы, Иссык-Куль, такой свежий, пьянящий воздух — не похожи на сказку? Они и есть сказка!

Мамин ответ меня удовлетворил вполне.

* * *

Через два дня мы уезжали — сначала автобусом, потом поездом. На этот раз мы ехали днем и я видела горную дорогу, которая в конце концов меня усыпила. В автобусе с нами оказалась рядом молодая семейная пара: Таня и Коля. Черноволосые и черноглазые, они так хорошо и весело разговаривали со мной, что я уснула положив голову на колени не к маме, а к Тане и так проспала несколько часов. В ковыляющем по горной дороге стареньком автобусе судьба чуть приоткрыла ближайшее мое будущее: когда мама погибла, бабушка отправила меня к своей родной сестре, дочь которой, черноглазую Таню, студентку факультета журналистики, придумщицу сказок и талантливую рассказчицу, я очень полюбила. Через месяц моего пребывания у них в доме она вышла замуж — и мужа ее звали тоже Колей, и он был черноволос и кудряв. Это была любящая и счастливая семейная пара, любви которой хватало и на меня.

В поезде я ела яблоки и смотрела в окно.

И четвертым потрясением оказался увиденный мной караван верблюдов: он тянулся невдалеке от железнодорожного полотна параллельно нашим вагонам.

— Мама! Смотри! Верблюды!

До этого я, конечно, видела верблюда, даже двух, в зоопарке, но там они почему-то не вызвали у меня никакой радости: две полуоблезлые особи скорбно смотрели на посетителей, бабушку, меня и двух мальчишек, которые не подходили близко к решетке клетки и, несмотря на запрет, кидали верблюдам огрызки булочек.

— Еще плюнет, — сказал один.

— А то! — ответил ему другой.

Но сейчас из окна поезда увиденный караван вдруг вызвал у меня сильнейший необъяснимый восторг, и снова возникло странное, вневременное и внепространственное смещение в моем сознании — заколыхался передо мной прозрачным видением какой-то древний город, затерянный в песках, я смогла разглядеть мозаику на одной из желтых стен и даже услышать чье-то заунывное, но почему-то близкое моей душе пение: пел мужчина. Видение тут же проросло в сон, и во сне я видела бескрайнюю пустыню и мертвый город, затерянный в ее песках, город, в котором когда-то жила…

Димон все мои подобные рассказы выслушивал внимательно, то есть с некоторым писательским интересом, но — молча. Только однажды все-таки прокомментировал:

— Завидую твоей фантазии. Мой батя тоже фантаст.

— Я воспринимаю все это иначе.

— Как реинкарнации, конечно? Тебе вот, такой продвинутой, они открылись, а нам, простым смертным, нет! Я в эти сказки не верю. Все у нас от материального — от пейзажа и от того, что едим. Какие продукты употребляешь, таким и становишься и, соответственно, то и представляешь. Пейзаж, вообще, и есть единственная эманация Бога на земле. И я это ощущаю кожей. Когда путешествовал один по тундре — понял это. Лежишь ночью и смотришь в небо. Ты и Бог. Больше никого. И про еду я все чувствую. Вот завел скотину в деревне, ты, разумеется, против моей скотофермы, ты же, блин, вегетарианка. А для чего завел? Чтобы есть натуральное мясо тех животных, которых сам же и кормил, и знал, чем кормил, и, главное, которых любил. Только то полезно употреблять в пищу, что ты любишь. — Димон вдруг хмыкнул: — Что есть первая и самая основная заповедь вампира! — Он снова сделал серьезное лицо. — И овощи я ем только выращенные в своей усадьбе. А ты жрешь химию из магазина, лень приехать ко мне и овощей с грядок набрать для себя и Аришки, и от этой химии в голове у тебя рождаются всяческие фантазии.

— Так ты и привозил бы нам овощей. Я ведь без машины. Ты сам забрал «короллу» у меня и отдал своей бухгалтерше.

— Зато не разобьешься! А про овощи забываю все. Едешь обычно к вам, торопишься, ну и забудешь. — Лицо его выразило некоторое смущение, которое он быстро отогнал, как муху, и несколько сместил ракурс темы: — Вот мой батя — тот еще дальше пошел: мать уедет на дачу, а он летом, в жару, захлобучит все форточки, заварит себе крепкого чая — и пишет. И говорил, что именно так у него лучше работает воображение. То есть в организме под влиянием духоты и чая меняются химические процессы и какие-то из них способствуют усилению фантазии. И все ваши реинкарнации оттуда. Всё одна химия.

— А ты, Димон, был селькупом в одном воплощении, — сказала я, засмеявшись, — а мой прапрапрадедушка — священником, который тебя окрестил. И еще ты был инженером на заводе — и сдал моего прапрадеда, который этим заводом управлял, написал на него донос.

— Хорошего ты обо мне мнения. — Он прищурился. — Впрочем, тебя бы я, точно, в тридцать седьмом году сдал. А как иначе от тебя можно было бы избавиться?! — Димон делано захохотал. — А уж если кем я и был в прошлом воплощении, так собакой! И стану снова псом, когда сдохну. А в гроб вы меня с Аришкой с вашими тонкими натурами скоро загоните.

— Не мы, — сказала я, и голос мой вдруг показался мне чужим, — она загонит.

— Кто?! Какая «она»?! У меня никого, кроме вас, нет! — И Димон, как всегда, начал врать, доказывая и бия себя в грудь, что он мне ни разу не изменил. — Я люблю тебя всю жизнь! Ты для меня плацента, в которой я плаваю… ты… ты… только ты… — И так вдохновился, что на глазах у него появились слезы умиления: его умилила собственная стойкая верность вечной любви.

Таки вот так, господа присяжные заседатели.

* * *

Двоюродная сестра моей мамы, настоящая красавица и натуральная блондинка, всю жизнь проработавшая на кафедре физики у знаменитого автора школьных учебников Перышкина, была одинокой: муж, преподаватель медицинского института, за которого она вышла замуж студенткой и который так же проникновенно, искренне и пламенно, со слезой в голосе клялся ей в любви и вечной верности, в один прекрасный день просто исчез. Уехал в командировку и не вернулся. Как говорится, вышел за сигаретами и скрылся за линией горизонта. Она звонила по телефону гостиницы, в которой он как бы остановился, но ей отвечали, что такой в ней не проживает, да, числился, но отбыл, куда, а мы и не обязаны этого знать. Тетка моя рыдала, бледнела, серела, теряла одну приятную округлость за другой, всем твердила, что ее милый Иличка, скорее всего, погиб и его бедное бренное тело где-то затеряно в кустах, в тине, в камышах… И через месяца три вдруг получила письмо, правда, без обратного адреса, но по печати определялось, что письмо прислали из славного города Одессы, и в конверте с картинкой, изображающей летчика Чкалова, находилась фотография ее любимого верного Илички в гробу. «Ваш супруг, по несчастью, скончался, — сообщалось в приложенной записке. — Он любил вас больше жизни. Мир его праху». Тетка моя попала в больницу. Каждая клетка моего организма, жаловалась она навещающим, точно отрывается одна от другой — мука, мука, как все болит! Ночами она тихо выла от боли, а днем лежала словно мертвая, с закрытыми глазами, только из-под почерневших век медленно, безостановочно текли слезы. Как говорят в народе, все болезни от нервов и только некоторые от удовольствий. И ту, что от удовольствий, у тетки моей тоже обнаружили: ее верный Иля, которому она ни разу не изменила, оставил ей неприятный подарок. Слава богу, не самый неприятный, а так, легкий насморк. Но шок от обнаруженного мою тетушку внезапно излечил: все клетки ее снова сдружились и хором перестали болеть. А через два с половиной десятилетия приехавший из США знакомый сообщил ей, что видел ее Иличку! Живет он в Нью-Йорке с другой женой, взяв ее фамилию, неплохо зарабатывает публикуемыми рассказами про ужасы советской медицины и, в общем, вполне доволен. Такой вот упитанный американский гражданин предпенсионного возраста, о котором никто никогда не подумает, что он двадцать пять лет назад скончался…

Сколько в жизни трагического и смешного одновременно, думала я, рассказывая Юльке и Юрию эту поучительную историю по дороге в деревенский дом. Вот Димон тоже уехал в командировку, то есть по делам предприятия, в город Н. и увез туда новую любовницу. Не пришлют ли и мне скоро такую же фотографию, как прислали из любимого моим отцом города Одессы бедной тетушке?

— Подъезжаем! Сейчас через шлагбаум, потом направо — и среди домов будет высокая крыша с большой трубой. Ее будет видно на фоне неба. Видите ли, Димон хотел поставить на крыше будку для телескопа, чтобы наблюдать звезды, но не рассчитал — будка получилась такой, что протиснуться в нее можно только сложившись вдвое, согласитесь, в такой позе не очень удобно наблюдать за небесными чудесами. И теперь будку все называют трубой.

— С причудами он у вас, — усмехнулся Юрий.

— Он у себя с причудами, — ответила я. — А второй дом рядом, из толстых бревен, гостевой.

— О да, там вывеска какая большая и светится в темноте! — удивленно воскликнула Юлька. — Хоспис! Ой, то есть хостел!

— Ты хоть знаешь значение первого слова? — Юрий уже остановил свою «ауди» и, приоткрыв дверцу, внимательно смотрел на переливающиеся английские буквы.

— Знаю.

— Ну, вызывайте этого… как его… который работник… Мне ехать надо, но я должен сначала убедиться, что вам откроют. Вы когда обратно?

— Рано утром, — сказала я. — Попьем чаю — и домой.

Мы с Юлькой вышли из машины.

— Тогда автобусом в Москву или электричкой. Я в Рязань на два дня.

— Теперь куда? Поспать бы хоть часа два.

Юлька потянулась и зевнула. И сразу стала походить на грациозную кошечку. Человеческое в человеке все еще очень слабо, подумалось мне.

— У него комната здесь же, в гостевом, на первом этаже, его окна за окном магазина.

— То есть в этом самом хостеле?

— Это все Димон, — поморщилась я, — уговаривала его назвать гостевой дом «Спящий сом» или что-то в этом роде, ведь для семейного отдыха все задумывалось. А он вечно ругает Запад, но…

Мы обошли дом и в окно на первом этаже я несколько раз громко постучала. Юрий подъехал на своей машине ближе, чтобы Анатолий, который уже включил свет (видно было через стекло, как натягивает он белую простую майку на жилистое загорелое тело), его увидел. И, выйдя из дверей, Анатолий сразу посмотрел именно на него и на машину.

— Постояльцы? — спросил он. — Откуда? СМосквы?

— Нет, супруга вашего хозяина, — ответила за меня Юлька. — Мы проездом. Вот решили зарулить.

Из дверей вышла жена Анатолия — крупная женщина с грубыми, резкими чертами лица. Падающий свет искажал их — и лицо казалось кривоватым камнем, которому первобытный человек попытался придать человеческие черты.

— Надо, значит, чай поставить, Толя, да?

— Ставь. — Он вынул из пачки сигарету и закурил. — Раз такое дело, нужно познакомиться. Давно пора.

— Я поехал! — крикнул Юрий. — Позвоню потом.

— А чего не останетесь? — Анатолий глядел исподлобья, и в его маленьких серых глазах остро поблескивали искры подозрительности.

— Дела.

* * *

Надо сказать, место, в котором расположилась усадьба (воспользуюсь словом Димона) — два дома, баня, хозяйственные постройки, старый сад, — очень красивое. Ока течет на открытом просторе, над ней высокое долгое небо, и здесь, возле нескольких стоящих на берегу ее деревень, она широка, изгиб ее плавен и живописен, берег не такой крутой, а местами пологий и песчаный, хорошо подходящий для купания. Летней ночью в прибрежных камышах поют лягушки, клин журавлей
проскользит по осеннему прозрачному небу, созреют яблоки и заалеют в саду среди черных стволов и первой опавшей желтой листвы, а в январе порой засыплет берег таким щедрым пушистым снегом, что пейзаж и вправду покажется одним из отражений самого Создателя… И все это я чувствовала и, конечно, наслаждалась в первые дни пребывания в деревне красотой и тишиной. Но, признаюсь, все равно не могла никогда подолгу жить за пределами мегаполиса. И причина не только в Фаулзе. Но и не в благах цивилизации: в доме со всеми удобствами, с горячей водой, подогревом пола в ванной — что не жить? Если есть Интернет и
вай-фай — в общем, наличествует все, что в городе? В загородном доме нашей с Юлькой общей приятельницы, укатившей в Испанию и оставившей Юльке ключи, есть даже бассейн, сауна, компьютеры, но я и там не выдерживаю долго. Через неделю-полторы бегу, повторяя слова из старой песни Высоцкого: «В суету городов и в потоки машин возвращаемся мы, просто некуда деться», вкладывая в них несколько иной смысл. Да, некуда мне деться от моей урбанистический натуры: я обожаю смотреть с моста на потоки машин на МКАД, особенно вечером, когда тысячи зажженных фар движутся точно космическая река, мне нравятся современные летящие автострады и узкие небоскребы, я люблю запах метро и даже — вы будете смеяться! — солярки на дороге. Лет в тринадцать я влюбилась в архитектора Нимейера. Я вообще тогда постоянно творила себе кумиров. То восхищалась Абу Али ибн Синой, то Майклом Фарадеем, то советским физиком Николаем Николаевичем Семеновым… Параллельно лет с четырнадцати начался период художников: я плакала, жалея Саврасова (и потому до сих пор вполне терпимо отношусь к алкоголикам), влюблялась то в Крамского, то в Левитана, то в Моне, то в Поленова, а потом в Мунка, Гуттузо, Дали, Пикассо. Но более всего до сих пор люблю Тёрнера. И подолгу жить в деревне я могу, только если я там работаю — пишу пейзажи или портреты. Димон купил мне специально для деревни еще один мольберт и сразу поставил его в давно уже оборудованный подвал, в котором нет ни одного окна, но вдоль серой цементной стены тянутся полки разной ширины и высоты. К противоположной стене приставлен старенький узкий диван, давно ждущий свою Миранду.

Когда я перестала в деревню ездить, Димон стал хранить на полках подвала банки с соленьями, вареньями и другими заготовками, которыми занималась временная домоправительница Клавдия.

Но мольберт так до сих пор и пылится в подвале возле дивана, от которого идет неистребимый запах какой-то лекарственной травы, кажется тысячелистника; на диване несколько ночей спал приехавший из Керчи Димонов дядя Всеволод — высокий, умопомрачительно эффектный, несмотря на возраст, почти двухметровый пшеничный блондин, внук дипломата, сам всю жизнь проработавший простым рабочим сцены: хотел стать актером, не хватило дарования. Впрочем, это не сделало его менее счастливым: каждый день он проводил в любимом театре и женился на актрисе, а похоронив жену и ощутив вселенское одиночество, приехал к единственному племяннику навсегда, привезя ему за проживание дарственную на всю свою собственность — квартиру в Керчи и небольшую дачку там же.

В подвале, куда его сначала определил племянник, объяснив, что в остальных местах еще идет ремонт, дяде Всеволоду не понравилось, и Димону пришлось все-таки его переселить — как раз в ту комнату, в которой сейчас обосновался Анатолий. Дядя Всеволод был разговорчив и очень общителен (он нередко приезжал к нам с Аришкой: двоюродная внучка ему очень нравилась), кроме того, на него стали заглядываться сельские бабенки — Димон орал на дядю и загонял его в комнату, точно блудливого телка. Через полгода жизни в деревне дядя Всеволод заболел. Проболел он недолго, Димон злился, что на него свалилась обуза, и орал на больного так, что тот, еле ворочая уже языком, сказал: «Если бы мог, все бы переписал на кого угодно: и дом, и дачу, да уже сил нет». Вскоре он умер.

* * *

На первом этаже гостевого дома располагалась кухня, большая комната с барной стойкой; противник всего западного, Димон сочетал импортные вина, стоящие на полках, со стилем а-ля рюс: везде висели деревянные ковши, торчали из кадок подсолнухи, столы и лавки были простыми, деревянными, точно в бедной крестьянской избе XIX века. Однако наличествовал прикрепленный под потолком большой экран домашнего кинотеатра, в углу стоял на ножках синтезатор, возле которого было три полки с книгами и фотографиями, Димон взял их из альбома дяди Всеволода: респектабельные мужчины и одетые по моде начала XX века улыбающиеся дамы смотрели с удивлением на лавки и прялку, поставленную Димоном в углу. Получилась, так сказать, изба-читальня для крепостных крестьян, организованная барином-гуманистом.

Мы с Юлькой присели к столу на одну из деревянных лавок.

— Заболел там ваш, — разливая чай по чашкам, как бы между прочим сообщила жена Анатолия. — Вчера звонил, кашляет третью неделю, завтра должен пойти на флюорографию. Вы-то знаете?

Я не знала. И, не отвечая на вопрос, сказала:

— У них в роду потомственный туберкулез.

— Так кормили-то мы его на убой. — Анатолий глянул на меня хмуро. — Все здесь натуральное, ни одной картошины с магазина, туберкулез откуда бы?

— Простуда, — сказала его жена.

— А что за женщину он увез с собой? — спросила я.

— Женщину?

— Которая жила в доме.

Они переглянулись, и я поняла, что не просто переглянулись, а что-то важное сказали друг другу взглядами. Ложечка в руках жены Анатолия звякнула о блюдце.

— Она от нас пряталась, — сказал он, — я в лицо ее ни разу не видел. Откуда-то с Севера она, вроде с Петрозаводска.

— Попили чай уже? — Жена Анатолия, поднявшись из-за стола, вытерла руки о фартук. — Пойдемте, я вас в комнату провожу, поспите.

— Ты словно чужая здесь, — сказала мне Юлька, когда мы остались в комнате одни. — Будто они тут полные хозяева. А ведь здесь все твое.

— Не будет это моим, чувствую.

— Знаешь, в первый же миг, когда я увидела Анатолия, я ощутила, что он здесь не случайно. И про любовницу твоего Димона они всё врут. Она к ним имеет прямое отношение, я уверена. Мне даже почему-то страшно свет гасить. И еду их я утром есть не буду. И тебе не советую.

— Не волнуйся, у меня с собой пирожки. — Я засмеялась.

И уже вскоре стала засыпать, но Юлька неожиданно прервала тонкую нить едва начавшегося моего сна вопросом:

— А ты когда-нибудь была счастлива с Димоном?

Она спросила и заснула, свернувшись клубком, точно красивая маленькая кошечка. И опять мне подумалось, что люди все-таки еще только на пути к человечному. И уже не смогла заснуть. Фильм про нашу с Димоном совместную жизнь стал раскручиваться в обратную сторону.

* * *

Однажды, еще до семейной жизни с Димоном, я действительно ощутила настоящее счастье. Мне было восемнадцать, и приятельница, на десять лет старше меня, уже имевшая четырехлетнего сына, уговорила меня поехать с ней и ее мальчиком на море, в Крым. Мы ехали дикарями, то есть без путевок и даже без определенного маршрута — куда занесет судьба. С четырехлетним ребенком это было несколько рискованно, но подругу убедили ветераны крымского отдыха, что жилье в Крыму сдают все и даже в начале августа на улице там остаться невозможно. Долетев до Симферополя на крохотном самолетике с надписью синими буквами «Донбасс», вследствие чего сынишка подруги, которому я надпись прочитала, все пятнадцать дней нашего совместного отдыха, вспоминая перелет, называл самолет «донбасиком», — мы сели на первый попавшийся автобус и поехали к Черному морю. А потом пересели на пароход и вышли на берег возле небольшого приморского поселка. Но — о ужас! — галечный берег громко чавкал под ногами, а чуть поодаль от него лежали сваленные ураганом погибшие деревья: ночью, как нам объяснила первая встреченная на берегу немолодая женщина, прошла сильнейшая гроза. «Зря вы здесь вышли, да еще с дитем, — прибавила она, — несколько дней и купаться здесь будет плохо, да и, может, будет вторая гроза — у нас часто. А вот дальше, где Карадаг, почему-то почти не бывает гроз. Ехайте туда, к Феодосии поближе. Можно морем, а лучше сейчас автобусом».

Так мы оказались в Коктебеле, сняв комнату у старушки, которая точно ждала нас: было уже больше одиннадцати вечера, но она все стояла на остановке автобуса, высматривая припозднившихся приезжих. Звали ее тетя Глаша. У нее был сын лет тридцати пяти, почему-то неженатый — высокий усатый крымчанин, ходивший всегда в светлых парусиновых брюках, клетчатой рубашке и светлой шляпе с широкими полями. Он очень любил и уважал мать, которая заправляла домом и пристройками: в каждой комнате жили приезжие. Нам досталась просторная комната на первом этаже главного дома. Утром, позавтракав в летнем кафе, мы спустились к морю (двор тети Глаши располагался высоко). Пляж был полон людей, и мне с моей застенчивостью и интровертностью он не понравился. И уже после обеда и легкого отдыха мы отправились пешком по берегу искать другое место и часам к пяти вечера добрели до Мертвой бухты, дальний берег которой охранял страж — знаменитый Хамелеон.

К моей радости, берег был пуст. Вода — теплой и прозрачной. Погода — ясной и безветренной. Мне показалось, когда я вошла в море и с восторгом посмотрела вокруг, что все былые века брошены на этот пустынный берег ниткой коралловых бус, которую я смогу найти среди плоских и округлых камней рядом с вытянувшимся застывшим Хамелеоном, и это чувство вечного моря, вечного, уже не жаркого сейчас солнца, вечного колыхания волн, так дружественно обнявших мое тело, и какого-то удивительного единения с природой и через нее с самой вечностью было тем счастьем, которое я помню всю жизнь…

А с Димоном? Я посмотрела на Юльку: подруга спала и ее рыжая челка закрывала красиво очерченные узкие веки; моя праматерь — Азия, как-то сказала Юлька.

А моя?

Рано утром, только попив чаю со своими же пирожками, мы доехали до автовокзала соседнего областного центра, купили билеты и стали ждать автобуса до Москвы. И мне все время казалось, что кто-то за нами внимательно наблюдает.

— И тебе тоже? — потом спросила Юлька.

* * *

Вообще, Димону требовалась не семейная жизнь, а иллюзия семейной жизни. Душой и телом, на самом-то деле, он никогда ни с кем не объединялся, и ни одна из жен не стала продолжением его «я» — именно потому он не гордился своими женами (особенно второй, бывшей фигуристкой), а завидовал им, воспринимая как соперников. Ты не представляешь, как доводил я Илону, как-то признался он, ругал ее, оскорблял, пытался ее вывести из себя, но она спортсменка была с детства, выдержка, воля и все такое. Я потом ее сильно возненавидел именно за ее приоритетные черты. И ревновал ее, и завидовал ей. В общем, любил.

— Помню, — сказала я, — у тебя любовь — ведь это и ревность, и зависть. Но ведь это чушь. Любовь — это любовь.

— Расшифруй!

— Тепло, единение и чувство защищенности.

— Может, это у вас так, баб, а у меня иначе.

— У настоящего мужчины настоящая женщина вызывает желание защитить ее.

— Да сейчас бабы — первые конкуренты в бизнесе, — раздраженно сказал Димон, — от них нужно себя защищать. Твои взгляды устарели. Мир теперь иной: все друг другу соперники, человек человеку волк. А настоящая женщина — миф.

— А твоя мама была разве не настоящей женщиной?

— Она была рыба… хотя… — Димон глянул на меня: — Говорить или не говорить? (Я молчала — и не спугнула просьбой продолжать его внезапную откровенность.) Хотя однажды я вернулся раньше из школы, не помню почему, то ли учитель заболел, то ли я, открыл ключом дверь и застал ее в комбинации, и не одну, а с другом моего отца. И с тех пор у меня иногда мелькают подозрения: не его ли я сын? Они ведь дружили с отцом еще до моего рождения: пока отец не стал писателем, он работал с дядей Гошей на одном заводе, а потом в ремонтных мастерских… Я похож на него, если честно, больше, чем на батю.

— Мне кажется, Ирэна не могла изменить твоему отцу. Это твоя паранойя.

— И мне так кажется, но… Но ты, конечно, как всегда, права, я параноик.

— Она что, была с тем мужчиной в одной комнате?

— Нет. В своей. Я заглянул, а мать была в комбинации, сказала, что собирается погулять и переодеться, и закрыла дверь, а он сидел в отцовом кабинете и ждал, пока она переоденется. Отец уезжал на Алтай. Наверное, все так и было. Они посидели, попили чай, и он предложил ей прогуляться, и она пошла в свою комнату сменить домашнюю одежду. Но как-то она странно выглядела… Раскрасневшаяся вся. Да ладно. Теперь уже все равно. Ни матери нет, ни отца. И дяди Гоши тоже нет, он пережил их, только недавно помер. К писательству он никакого отношения не имел — работал инженером. На его похоронах я не был. А вот в честь отца назвали улицу в новом районе. Пустячок, а приятно.

И я вдруг поняла, почему Димона охватывают подозрения, что он не сын своего отца: он ощущает себя в литературе бесталанным. Дядя Гоша-то никакого отношения к писательству не имел, и Димон порой думает, что просто пошел в него. Он даже институт почему-то выбрал технический… И тогда мне стало так жалко Димона, что я поспешила сказать: «Твой рассказ “Дрова” просто гениальный!»

— Ты так считаешь, — он скривил рот, и его нос вытянулся и повис, — а вот Шахматов, главный редактор издательства, когда я дал ему по старой дружбе прочитать все, что написал, чтобы издать у него за свой счет, и он честно все прочитал, два месяца, правда, держал, но ведь у него таких, как я, вагон, так вот, он прочитал и заявил мне с печальной улыбкой: «Ты бы, Дмитрий, лучше деньги не в свои книги вкладывал, а в живописный талант твоей жены, выставки ей устраивал и, глядишь, пристегнулся бы к ней и сам стал известным, пусть как куратор ее выставок, а так — что тебе сказать? Если честно, все это твое — напрасно потраченная жизнь».

Вот так взял и выстрелил мне прямо в висок.

* * *

В одну из январских суббот у Юрия с Юлией состоялась помолвка. То есть он ей предложил выйти за него замуж. И моя Юлька, преодолев свои комплексы вечной одиночки, согласилась.

— То есть ты теперь не свободная от любви?

— Теперь нет. — Она виновато улыбнулась. — И, по-моему, несвободная навсегда.

Такой жизненно важный момент они решили отметить. Кроме меня на помолвке присутствовал друг Юрия, преподаватель вуза со смешной фамилией Лепешкин. И мама Юрия — восьмидесятипятилетняя, в темно-зеленом платье с белым воротничком, очень изящная пожилая дама. Так вот почему Юрию понравилась худышка Юлька: она напомнила ему его собственную маму тридцать два года назад. Гость по фамилии Лепешкин в противовес русской классике свою фамилию внешним видом не подтверждал, то есть ни на какую лепешку не походил. Он более не появится в моем романе, хотя иногда я буду слышать о нем от Юльки, которая вот-вот вступит в свой первый законный брак с Юрием Юрьевичем, — и потому посвящу господину Лепешкину несколько строк. Во-первых, он был в дорогом костюме с галстуком-бабочкой, во‑вторых, поджар, как натренированная гончая, в‑третьих, жутко рассеян и неловок: на белую свою бабочку он умудрился накапать коричневого соуса, которым потом залил и мою коленку. Возможно, ты ему просто понравилась и он впал в застенчивость, шептала Юлька, помогая в ванной комнате оттирать мне соус, он лучший друг Юрия и сильно богатый, потому что у него техническая голова и он что-то все время изобретает, а продает его брат… Может, тебе быстро-быстро заключить с Димоном брачный договор и тут же развестись? Лепешкин, между прочим, Юра говорил, с женой в прошлом году расстался, она его сама покинула, отдыхая на Кипре, нашла какого-то грека. Я улыбнулась, представив смуглого усача с выпученными глазами и госпожу Лепешкину, конечно, искусственную блондинку с блефаропластикой и еженедельным фитнесом: на Кипре она, разумеется, ходила в рваных шортах, на груди у нее болтался говорящий вентилятор или… Да, в общем, какая мне разница? И что я привязалась к фамилии Лепешкин? Меня ведь никогда не забавлял, к примеру, философ Сковорода? Правда, он не проливал на мои новые брюки соус… Впрочем, я ведь и к таким вещам отношусь легко: сама, если признаться честно, неловкая… Мы вернулись с Юлькой в комнату к столу, господин Лепешкин мне виновато улыбнулся. Худощавый, элегантно одетый мужчина с виноватой улыбкой. В общем-то, симпатичный человек. Но…

Идея развестись с Димоном только один раз пришла мне в голову, когда, гуляя со мной в зимнем парке, шестилетняя Аришка познакомилась с пятилетней девочкой Ниной, у которой был полноватый папа в очках, с уже поднимающейся со лба лысиной, по которой, точно крохотные альпинисты, взбирались на еще курчавую вершину снежинки; но у Нины не было мамы: она умерла через год после рождения дочери. От чего — спрашивать было неудобно. Девочку стало мне жалко, она потянулась ко мне и к Аришке, и ее отцу мы тоже понравились, и уже через неделю совместных прогулок я легко представляла себя мамой сразу двоих дочек. Надо сказать, я вообще очень сочувствующая от природы. Если вижу в холодный день старушку, что-то продающую у метро, я это «что-то», совершенно мне не нужное, обязательно у нее куплю. Но кроме сочувствия здесь было еще и другое: я почему-то всегда, с детства, видела себя мамой двоих детей. И когда выяснилось, что Димон отцом уже быть не способен, более удивилась, чем огорчилась: как же так, ведь я представляла иначе? И маленькая Нина легко вписалась в образ моего второго ребенка, пусть не рожденного мной, а обретенного, точно в старинной сказке, в парке под снегом. И когда вечером Димон поужинал и улегся на ковер на полу, чтобы отдохнуть под очередной теледетектив, я подошла к нему и спросила, сможет ли он отнестись философски, если я приму решение с ним развестись.

Кинофильмы Димон обычно смотрел, как смотрят впервые мультики маленькие дети — раскрыв рот (в прямом смысле) и не отрываясь. И сейчас он не смог оторваться от острого сюжета — и, только махнув рукой, пробормотал: «Потом». Утром он уехал в деревню: там вовсю шло восстановление дома. Позвонил он ночью, нетрезвый. Это было странно: с того дня, когда Димон как бы получил «знак» через заболевшую руку, он фактически не выпивал. Ну, может быть, крайне редко — два глотка хорошего коньяка или бокал шампанского в новогоднюю ночь.

— Я тут в бане, — произнес он, спотыкаясь на каждом слове, — и вот звоню, чтобы сказать: я живу под крышей твоей удачи и, если ты меня бросишь, я жить не буду, что-нибудь с собой сотворю, поняла?!

— Поняла, — сказала я.

* * *

В новогоднюю дочь Димона с нами не было: он остался со своей новой любовницей в городе Н. И даже не позвонил. Аришка по-прежнему пребывала в полукоматозном состоянии: еле-еле удавалось ее покормить, с постели она уже почти не вставала, но согласия обследоваться в клинике никак получить у нее не удавалось. Она мотала головой и шептала: «Нет, в больницу не поеду ни за что». И в новогоднюю ночь ничего не изменилось. В доме точно повисло что-то темное, что, разрастаясь, как прозрачные водоросли, погружало нас с дочерью в какое-то пугающее отчуждение: Аришка со мной не разговаривала, молчала и я. Новый, 2014 год я встретила за компьютером, слушая поздравительный спич президента.

Димон не звонил больше месяца, но в конце января вдруг прорезался и сообщил, что вторую неделю опять болен, слабость, снова кашель, но терапевт утверждает, что в легких чисто, а состояние все равно препаршивое. Инка договорилась со своими знакомыми врачами — придется лечь в начале месяца на обследование. Так что денег не ждите, прибавил он, выкручивайся как хочешь.

— Но Арина больна!

— Ерунда. Не верю!

— Приезжай — увидишь! Она в тяжелом положении, ей нужно питание, витамины, может быть, домашний врач и психотерапевт. У меня уже нет денег.

— Картинку свою какую-нибудь продай.

— Это не так быстро, а ей нужна экстренная помощь!

— Молодой организм сам справится. А вот я…

И связь прервалась.

В ту же ночь мне приснился Димон, собирающий вещи в дорогу и над каждой почему-то подолгу раздумывающий, подходит она ему или не подходит. Казалось, что он в каком-то сумеречном состоянии сознания: вот он завис над шерстяными черными носками, взял их в руки и выронил один; черный носок на светлом полу зашевелился, под ним оказалась мышь, она вынырнула из-под пушистой шерсти и тут же юркнула за тахту, на которой были разложены Димоновы рубашки. И, выбрав одну, он снова держал и держал ее в руках, потом повесил рубашку на спинку квадратного кресла, в котором обычно сидел, когда работал над книгами, его отец, и стал перебирать костюмы, сваленные прямо с плечиками на ту же тахту. Внезапно он обернулся и посмотрел на меня (хотя я точно знала, что меня не было в этом сне). Тут же в сон косой полосой врезалось прошлое: мы на берегу моря, это Димон, я и маленькая Аришка, я сижу с книгой, Аришка возится у воды, строит из влажного песка замок, а Димон, даже не глянув на меня и дочь, начинает идти по песчаной кромке берега, он идет все быстрее и уходит от нас все дальше, вот уже он в костюме, а не в купальных плавках, он идет теперь не вдоль моря, а по какой-то пустынной дороге, и еще отчетливо видна его спина, но я знаю во сне, что скоро мы его не увидим, меня охватывает жалость к нему, и Димон, приостановившись, оглядывается и спрашивает: пойдете с Аришкой со мной? Димон очень далеко, но его глаза отделяются от лица и приближаются ко мне: в них горит ледяная ненависть. Я в замешательстве, с усилием отвожу от его прозрачных ледяных глаз свой взгляд и с тревогой смотрю на ребенка. И в этот момент рядом с нами оказывается совершенно незнакомый мужчина, одетый по-городскому, а не по-пляжному, который, я точно знаю это во сне, появился, чтобы помочь, защитить, не дать нам отправиться за Димоном вслед, он смотрит на меня и, остановившись невдалеке, закрывает собой вид на пустынную дорогу, по которой Димон уходит, и когда я снова вижу берег — берег пуст, дороги нет.

И Димона больше нет.

Аришка плачет, я наклоняюсь и вытираю ей слезы пляжным полотенцем.

— Больно! — плачет она. — Жесткое! Оно жесткое!

Когда я распрямляюсь, я больше не вижу мужчины, закрывшего от нас уходящего Димона. Или нас от него. Мы на пляже одни. Пора домой.

* * *

И второй сон, через несколько дней. Мы заходим с маленькой Аришей в нашу квартиру: стены ее почернели, мебель сломана, двери болтаются, почти сорванные с петель.

— Ужас, мама, это не наш дом! — кричит Аришка.

— Наш, доченька, — отвечаю ей, — просто по нему пролетел смерч.

— Торнадо?

— Да.

— Как оно могло попасть в дом?

— Не знаю. Но мы все отремонтируем, все восстановим… А пока потерпи.

Юлька, которая раньше так любила вечерние разговоры со мной по телефону, погрузилась, как сом, на самое дно своей семейной жизни — и там дремала, округляясь, сонно улыбаясь, вполне счастливая. Теперь я как подруга не вызывала у нее желания теплой, почти симбиотической связи предвечерних часов, наоборот, она подсознательно отторгала меня, как отторгает здоровая клетка — больную, ведь Юлька была счастлива в своем семейном водоеме, а я в своем — несчастна, а несчастье — та же болезнь, и Юлька опасалась заразиться. Потому и свои сны мне стало рассказывать некому. Арина была неспособна ничего слышать, лежала или свесив голову с кровати, или отвернувшись к стене, на вопросы она отвечала, но односложно — «да» или «нет», лишь иногда произносила тихо «спасибо», и ко всему прочему в квартире стало пахнуть тяжелым потом больного человека: хронический нефрит был когда-то у меня, и Аришка тоже его наследственно прихватила, выбегая на школьных переменах зимой на улицу раздетой; теперь ее нефрит заалел пышным цветком, захватывая уже не только почки, но и все, что с ними соотносилось. Лечиться в больнице Ариша по-прежнему отказывалась. Все купленные лекарства я складывала рядом с ее кроватью, но вскоре находила их заброшенными в какой-нибудь угол комнаты. Это обнадеживало: если у девушки хватает сил забросить так далеко упаковку с таблетками, значит, она выздоровеет. Так успокаивала себя я. Встреченные на улице знакомые спрашивали, не больна ли я сама: я стала ужасно выглядеть — пришлось мешки под глазами, в которых таилась моя боль, скрывать под очками. Но самое тяжелое нас ждало впереди.

 

* * *

Инна Борисовна принадлежала к тому типу людей, которые, войдя в буржуазный слой общества, начинают жить по соответствующим их новому статусу социальным шаблонам. Ежегодное полное платное (желательно очень дорогое) медицинское обследование и дорогое медицинское страхование входит в джентльменский буржуазный набор как нечто обязательное. Димон очень уважал Инну Борисовну, ведь одно время она была коммерческим директором огромной ярмарки, и, когда она стала жаловаться, что предприятие, которым она владела совместно с Димоном, не дает денег, оборот падает, скоро придется влезать в долги, и предложила Димону за какие-то гроши переоформить учредительство на ее тридцатилетнюю дочь, глупый Димон согласился и передал Инне Борисовне свою половину без моего супружеского согласия, то есть нарушив закон. Зачем мне убыточный бизнес, кричал он, чтобы потом за Инку долги платить? Они с дочерью — несчастные, одинокие, безобразные, как жабы, тетки, кто их, окромя меня, полюбит?! Хоть какие-то копейки у них теперь будут!

Как вы, наверное, догадались, вскоре после переоформления бизнес, который Инна Борисовна намеренно опустила, быстро вырос и предприимчивые мать и дочь стали расцветать и процветать, купили еще одну квартиру, сменили машины на новые, на их взгляд более крутые, и Димон, от которого расцвет предприятия Инны Борисовны, конечно, не укрылся, чтобы не страдать от зависти и не посчитать себя лохом и полным идиотом, объяснил причину успеха бывшей компаньонки собственной благородной помощью. Вот, говорил он, сделал я бабе фактически бескорыстно доброе дело — она ведь на мои деньги начала бизнес, помог ей, и считай, просто так, а теперь и все предприятие ей отдал и не жалею: ее отец с моим дружил, я чту память стариков, а сама Инка в меня еще в детстве была влюблена, а я таких страшных любить никогда не мог, а это дурно — любить надо за душу, Галка моя была сучка, но прелесть как хороша, Борисовна небось радовалась, что она померла, ведь ревновала с юности, так пусть хоть бизнес ее утешит, она и сейчас меня любит, кого ей еще любить?! Инка — умная баба, а счастья у нее личного нет. Может, я в том и виноват…

И когда «умная Инка» предложила Димону срочно обследоваться, причем в самой дорогой клинике, где работали ее, Инны Борисовны, друзья, которые за то, что она поставляла им буржуазных клиентов, лично ее обследовали и подлечивали бесплатно, Димон согласился. Мне о том, что ложится в клинику, сообщил эсэмэской. А через два дня я получила от него сообщение по электронной почте:

«Я не забыл про знак, о котором только ты одна знала, а теперь знает еще и Анатолий. Он надежный, честный мужик, хотя и отсидел пяток лет, говорит, по ошибке, я ему верю… (ты и своей Инне Борисовне веришь, подумала я) у него даже держу все наши документы на собственность, помру, получишь ведь ты свою законную половину, небось потому и желаешь, чтобы я сыграл в ящик как можно скорее, да нет, вру, ты смерти мне не желаешь, у тебя чувство собственности слабо представлено, в общем-то, по сути, ты бескорыстная идеалистка, таких сейчас уже нет, но вот твоя Антонина Плутарховна, за то что как бы я виноват перед тобой, вполне может мне оттуда наслать что угодно. А в чем я виноват? Ты сама способствовала тому, чтобы я последнее время жил не с вами, а в деревне. То есть фактически отказала мне в супружеской постели. Тебе-то, оторванной от реальности, с твоим вегетарианством, этого и не надо, ты же, как моя мать, рыба и выживаешь не за счет еды или секса, а за счет своей парапсихологии, другими словами, вашей родовой силы. И если она будет направлена против меня, мне каюк. А ведь подсчитай, мне удалось уже продлить себе жизнь на год: с больной руки прошло уже девять лет. Я даже решил сначала, когда подсчитал, и обрадовался, что это я тебе и Аришке нужен и ваша родовая сила мне и продлила жизнь, но потом подумал, что ты ведь несколько лет как разлюбила меня, выбросила из своей плаценты, лишила меня источника своей тонкой энергии. Я стал потому тебе изменять, наверное, чтобы получать на стороне пусть грубо-материальную и так выжить — и год себе уже выторговал! А тут я вспомнил, что Аришке-то нашей уже восемнадцать, то есть я ее вырастил — она сама может работать и помогать тебе, то есть я вам уже не нужен, долг я свой перед вами выполнил, и Анатолий, а мужик он очень умный, сказал мне: продлить тебе жизнь, Андреич, может только молодая жена, даже не она, а младенец, и он точно все понял: я могу жить только на чувстве долга, на ответственности, что нужно вырастить ребенка… И собственность — зло. Сам Анатолий знаешь как выжил? Когда я ему сказал по телефону, что обследуюсь в отделении онкологии, у Инки там все свои, лучшие медицинские кадры, он мне сразу рассказал, что, оказывается, у него рак был, он лечился, а, пока лечился, всю свою собственность отдал жене, а сам женился вот на этой, которая теперь с ним, они не зарегистрированы, у нее дочь от первого брака где-то на Севере, молоденькая, но уже одна с ребенком. И полностью выздоровел. А, говорит, если бы с женой остался, с которой у нас сын, давно бы помер. И от тебя мне нужно срочно бежать, он правильно советует! Если, говорит, у нее бабка была колдовка, тебе, Андреич, не выжить… И вообще он толковый мужик, хоть бизнесом никогда не занимался. Вояка бывший, но все верно думает: собственность — это зло, к ней привязываешься, а отдал все — и будешь жить как птица, и любая болезнь пройдет».

От сообщений Димона исходило тяжелое излучение страха и надежды — точно вблизи его ног уже чернела необъятная бездна, а он надеялся через нее перепрыгнуть. Но, может быть, мне все это кажется, успокоила я себя (мне было тяжело даже представить, что его на земле нет), и болезнь у него какая-нибудь пустячная, Димон который год одержим идеей собственного здоровья: живет на свежем воздухе, вдали от города, ест все «экологически чистое», окружает себя молодыми девушками — чтобы от них черпать что? Энергию? Я улыбнулась. Ну, скажем так, их витальный оптимизм. А в последнее время еще и пьет понемногу самое дорогое красное вино, прочитав, что оно что-то там уничтожает и чему-то способствует.

Аришка, ну-ка объясни мне с точки зрения биохимии пользу красного вина.

Но дочь лежала лицом к стене и молчала.

* * *

Вечером я показала сообщение Димона Юрию и Юльке, приняв их приглашение на чай. В квартире пахло ванилью, кот Матроскин встретил меня у порога доброжелательным мурлыканьем. Чай был хорош, а бисквитный торт, который испекла Юлька, просто чудо как вкусен.

— Так, — прочитав, сказал Юрий, — похоже, Юлька права: Анатолий и подложил Димону девицу, он твоего Димона буквально зомбирует.

— Не дочка ли это его жены? — разволновалась Юлька. — И насколько мне помнится, Анатолий рассказывал Димону, что вообще никогда ничем не болел, а тут вдруг выясняется, что он излечился от рака. Помнишь, мы читали в его «Живом журнале» о знакомстве с новым работником? Все это отдает большим обманом. Если дочка жены — кто определит? Фамилии разные, отчество другое… Они утверждали, когда мы с тобой были в деревне, что она от них пряталась.

— Может, она такая робкая? — засмеялась я, хотя тревога уже подкралась ко мне и встала за спиной, как призрак. И я уже знала: теперь этот призрак будет сопровождать меня повсюду.

— Робкая не прихватила бы чужого пожилого мужа.

— Предположим, она дочь жены Анатолия, — заговорил Юрий. — Тогда, если бы она от них не пряталась, им бы пришлось Димону признаться в родстве, а так, когда он женится, получится как в старом анекдоте про браконьера и егеря. Егерь сурово спрашивает, что браконьер несет на плече, а тот, скосив глаза, вскрикивает: «Ой, кто это?!»

— Весьма убедительно, конечно. Однако есть одно но, — сказала я. — Анатолий косвенно подсказывает Димону, что тому нужно отказаться от собственности и все отдать жене. Но ведь пока жена — я?

— Пока! — произнесли Юрий и Юлька одновременно.

Будут вместе всегда, подумала я, до конца.

* * *

И вдруг Димон исчез. Телефон его был или вне досягаемости, или мой звонок срывался — длинные гудки переходили в короткие, эсэмэски оставались непрочитанными, не отвечал он и на сообщения по электронной почте.

Как часто случается в феврале, начались метели, и пришедший в субботний день посмотреть на Аришку врач, войдя в двери квартиры, сбросил с себя целый сноп снега. В окно Аришкиной комнаты видна была стена соседнего дома — старого, но добротного, летом темно-серого под гирляндами вьющейся по нему зелени, а сейчас словно утыканного огромными клочками ваты. В здании располагалось учреждение, в субботу оно пустовало.

— Так и лежишь все время отвернувшись? — присев на стул рядом с тахтой, спросил Арину врач.

— Да, — ответила она очень тихо, но к нему не повернулась.

— Почему?

— Мне все равно, на какую стену смотреть.

— А если я хочу тебя прослушать?

— Нет, — сказала она чуть громче.

Больше он не смог добиться от нее ни одного слова.

Мы вышли с ним в кухню. Среднего роста, лет пятидесяти пяти, очень спокойный, он производил впечатление вдумчивого человека.

— Депрессия у вашей дочери, ее бы подлечить.

— Она выбрасывает таблетки.

— Ну, некоторая истеричность в ней присутствует, — он снял очки и потер правой рукой глаза, — это тонкое замечание про стены.

— Она просто очень чувствительная.

— А в больницу, конечно, отказывается?

— Конечно. Да и мне ее жалко туда отправлять.

— Тогда подождем… Молодой организм, куда денется, жизнь возьмет свое… Главное, чтобы не было никаких стрессов — покой, поддерживающее питание, эмоциональное тепло.

Поддерживающее питание, повторяла я про себя, когда врач ушел и я взялась за этюдник, а денег нет, мы жили все годы небогато, но и не бедствовали, наше маленькое предприятие, в которое сама вложила на этапе его становления все свои силы, даже в ущерб живописи, все-таки нас кормило, но второй месяц бухгалтерия мне ничего не посылает, а деньги отложенные — все у Димона… Ты же непрактичная, говорил он, а я могу скопить и Аришку обеспечу к свадьбе.

В одном художественном салоне купили мой натюрморт (продавец сказал, что приобрел смуглый иностранец), но ведь цена была мала и на эти деньги я живу уже четыре недели… Они кончаются.

Я оделась и пошла побродить по нашему району: особых архитектурных шедевров он не содержит, но летом зеленые, а сейчас заснеженные бульвары, белая церковь XIX века, купол которой видно издалека, множество ярких, разноцветных детских площадок — все это нравится мне и смиряет с тем, что моя любимая Соборная площадь неблизко. Метель, ненадолго утихнув, расплясалась вновь, точно Василиса из сказки, разбрасывая из длинных белых рукавов белых лебедей. И район потому казался сейчас не современным многоэтажным, вполне усредненным, — дома просто скрылись в метели, — а удивительно прекрасным, воплощением сказочной красоты мира. И по снежной дорожке этой сказки мне было бы так легко и радостно идти, если бы сердце мое не помнило, что на дне снежного колодца лежит моя дочь…

* * *

Когда в 1997 году, через год после рождения Аришки, Димон прошел полное медицинское обследование, во время которого и определилось, что его мужские стрелки уже малоактивны и в цель вряд ли смогут попасть, у него вдруг обнаружилось экзотическое наследственное заболевание, передающееся по мужской линии. У Димона оно было в стертой форме и ничем не проявляло себя, кроме опухолевой активности, вследствие чего он сам называл себя «шишковитым»: действительно, под кожей рук и спины у него выступали округлые небольшие шишки, рентген тогда показал, что есть они и внутри его организма, например вдоль позвоночника, и, когда одна из шишек смещается, Димон мучается радикулитными болями, потом шишка встает на место — и боли проходят. Все это не так опасно, объяснил старый врач, верный друг моей бабушки и всей нашей семьи Аркадий Самуилович Ришец, жаль, что его уже нет, он бы помог Аришке, я уверена, организм к этим опухолевидным наростам приспособился, перерождения их в злокачественные фактически никогда не происходит, так что не волнуйтесь. И Димон про свою экзотическую болезнь, которая на нем и кончилась, поскольку он не сумел ее никому передать, забыл. Забыла и я.

Но внезапно увидела во сне Аркадия Самуиловича: предупредите Дмитрия срочно, что нельзя позвоночник трогать, сказал старый седой доктор, это ошибка, предупредите срочно! Вы уже поняли, наверное, что мои сны для меня источник информации, часто они предупреждают, порой прямо предсказывают. И конечно, я сразу, только проснувшись, стала снова пытаться дозвониться до Димона, телефон был вне досягаемости, тогда я тут же отправила ему эсэмэску, что приснился мне доктор Ришец, который почему-то говорил о его позвоночнике и категорически не велел что-то с ним делать. Раньше Димон верил мне, думала я, но поверит ли сейчас? Тем более что информация нечеткая, а главное, охваченный страхом смерти и обработанный Анатолием, он создал из меня образ врага!

Мне не удалось предупредить Димона. Может быть, его телефоном уже завладела его любовница? Или, получив СМС, он просто не прислушался к словам старого скромного доктора, ведь я стала врагом, а вокруг суетились новые крутые ВИП-врачи Инны Борисовны. Обнаружив у Димона рак предстательной железы, они срочно произвели дорогую операцию; у Димона уже года два имелись небольшие урологические проблемы, когда ему сообщили диагноз, урология его дала мгновенный сбой (думаю, просто от страха), и ему удалили одну из шишек на позвоночнике, приняв ее за метастаз опухоли. Шишка располагалась в поясничном отделе — та самая, что иногда давала ему радикулитного типа боли. После операции у Димона сразу отказали ноги. Больше он не встал.

Мне Димон прислал последнее сообщение, в котором сообщил, что его прооперировали, что нашли рак предстательной железы, удалили одну опухоль (Димон приложил две справки), а главное, что у него родился ребенок и, значит, его последний романчик — это не просто интрижка, не утешение старости, а ответственность, долг и он обязан теперь жить. Анатолий прав, только чувство долга может вытащить меня. То есть, как ты поняла, у меня уже теперь есть другая семья, и молодая моя любимая моет мне сама задницу, ведь я лежачий больной, а ты бы никогда этого делать не стала! А предприятие я передал дочери от первого брака, Арининой старшей сестре, вы ее не знаете, она толковая, экономист, не в пример тебе в бизнесе все понимает, к тому же муж у нее очень богатый человек, если предприятие будет хиреть, вольет в него свои средства, вас с Ариной дочь моя не бросит, все-таки родня, будет продолжать выплачивать твой законный процент, а вообще, можешь еще и подавать на развод и получишь через суд свою половину собственности, писал он, но не удержался и добавил зло: «Ума вам не хватит куда-то деньги вложить, все изведете на унитаз!» Завершалось сообщение так: «А тебя я отсекаю от себя полностью. Больше мне не звони, не пиши, твои письма для меня только стрессы, а стрессы мне противопоказаны, оттого и предприятие передал ничего тебе не сообщив, чтобы еще пожить, ты бы ведь согласия не дала, все нервы мне бы поистрепала, а мне нужно теперь жить. У меня новая семья. Не вздумай приезжать, моя жена тебя выгонит».

Вечером того же дня Димон позвонил Арине. Телефон валялся у нее на полу, рядом с постелью, она свесила руку и включила громкую связь: из-за сильнейшей слабости она уже не могла поднести телефон к уху. Она ждала звонка отца так долго!

— У меня родился другой ребенок и рак, — резко произнес Димон, и голос его заскрежетал, искаженный какими-то свистящими помехами. — Меня больше не ищи! У тебя больше нет отца!

Короткие гудки.

Я проснулась точно от толчка, сердце мое забилось так сильно, что я испугалась — что со мной? Нужно выпить валериановых капель. Нет, не со мной! Что с Ариной?!

Арина сползла с кровати, собрала все таблетки, которые ей прописал врач, — и выпила; вокруг валялись пустые коробки.

* * *

Ее спасли.

Она лежала в палате под капельницей, все время повторяя одну и ту же фразу: «У меня нет отца… У меня нет отца… У меня нет отца…» — и так бесконечное число раз. Через три дня терапевт предложила мне полечить дочь от депрессии — уже не здесь. Арина категорически отказалась. Я забрала ее домой, надеясь, что возвращение к жизни хорошо скажется на ее душевном состоянии. Но — напрасно. Она снова легла лицом к стене. И я чувствовала, ее состояние — следствие сильнейшей телепатической связи с Димоном: он лежит там, она — здесь. Это называется конверсией. Видимо, Х-хромосома, которую она получила от него, оказалась сильнее моей.

Чем обреченней ощущал себя Димон, тем сильнее он ненавидел меня, считая виновной в его болезни мою родовую силу, и Аришка, ловя его сигналы, — а перестав сидеть за компьютером, читать и общаться, она как бы превратилась сама в вай-фай, который, к несчастью, передавал только чувства и состояние ее отца, — тоже начала ненавидеть меня. Уже много позже мне удалось восстановить и сравнить, что в те дни происходило с Димоном, а что параллельно — с Ариной. Лежал в городе Н. он, лежала в Москве она. Именно в тот день, когда Димон обрубил со мной и дочерью связь полностью, по своей уже кривой логике уверенный, что тем спасает свою жизнь, он сначала пережил — как нередко это бывает у тех, кому ставят роковой диагноз, — сильнейшее желание сразу уйти из жизни, до болей и мучений. Такой вот суицидальный драйв. И передал его Арише: она попыталась свести счеты с жизнью вместо него — так сработал ее телепатический вай-фай. Димон так и не узнал, какой страшной стороной обернулись его слова: «У тебя больше нет отца».

Больше он нам не звонил никогда, не отвечал на сообщения. Предприятие перестало посылать нам с Аришей деньги: его дочь от первого брака, став полноправной владелицей, выбросила нас, как балласт. Накоплений у меня не было, все деньги хранились у Димона; когда он поселился в деревне, я ежемесячно получала из бухгалтерии только прожиточный минимум, остальные деньги всегда снимал сам Димон. Как-то Аришка с долей презрительного осуждения сказала: «Ты так дешево продаешь свои картины, зачем вообще тогда этим занимаешься? И получаешь ты от предприятия тоже очень мало».

— Но он говорит, там всегда трудности.

— А сам подойдет к банкомату и сразу тысяч триста снимет, а то и побольше. Ты, мама, глупая у меня. Он тебя лохотронит всю жизнь. А ты ему веришь.

Теперь я с трудом набирала продажей своих небольших пейзажей на еду для дочери и для себя. Привыкшая к аскетическому образу жизни, никогда не поддававшаяся буржуазным соблазнам, я переносила ограничения в еде легко: гастарбайтерская лапша тоже лапша. Но дочь нельзя было держать на сухом пайке, и я писала и писала Димону то жалостливые, то гневные письма. Потом я стала писать его дочери. Я нашла ее на портале «ВКонтакте»: выглядела на фото она уже не как бывшая продавщица овощной палатки, а как успешная буржуазка, которой если дать подержать шоколадку, она ее растопит в ладонях, превратит в грязную лужицу, но не вернет никогда.

Ваша сестра больна, кричала я в сообщениях новой владелице предприятия, помогите! Помогите!!!

— Не отвечает? — волновалась Юлька, в который раз сующая мне деньги на фрукты для Аришки.

— Нет.

— А «мыло» то?

— То. На предприятии мне дали ее адрес, в бухгалтерии.

— Эх, говорила я тебе, скорее разводись! Почему ты не подала на развод?

Почему? Неужели я все-таки еще любила его, даже скрывая свое чувство к нему от самой себя?

Но Димон утверждал, что я еще несколько лет назад выбросила его из своей плаценты. То есть первая оторвала от себя.

— Если даже это так, никакой вины на тебе нет, ты все годы помогала ему всем, чем могла, была его личным психотерапевтом, доброй феей.

— А потом он превратил фею в прокурора, который вынес ему приговор.

— Но это было его воображение всего лишь! Точнее, его собственное отражение! Он страстно возжелал твоей смерти, смерти своей жены, которая стояла с ним рядом, когда основывалось предприятие, экономила на себе, не купила себе ни одного кольца с бриллиантом, никуда не ездила — чтобы шла стройка в деревне, чтобы у Ариши в наши трудные дни было то, что поможет ей встать на ноги. И получил он по заслугам!

— Ты права, Юля, — грустно сказала я, — в подвал, который он приготовил для Миранды, поставив туда новый мольберт, попал он сам.

* * *

Ариша, лежа в постели, по нескольку раз в день набирала телефонный номер Димона. Ей отвечали только короткие гудки. Со мной разговаривать она перестала. И я понимала: Димон заболел, потому что отразился сам в себе, Юлька права, а дочь отражает его, и нужно отнестись к этому философски, но мне было больно это видеть… Неужели все оттого, печально думала я, что Димон был в ее глазах всегда крут: респектабельный, дорого одетый мэн на «кадиллаке», с кожаным кошельком, забитым банковскими картами и пятитысячными купюрами, а я? Кто в ее глазах я? Глупая, никому не известная художница, да, Ариша слышала, что те, кто в живописи понимают по-настоящему, меня ценят, но Димон, а не они, какие-то лохматые и бородатые полубомжи, был для нее авторитетом. А Димон ей — не постеснявшись моего присутствия! — как-то сказал: вот мать живет только за счет меня, если предприятие рухнет, ей только в уборщицы идти, картинки ее не прокормят, а устроиться в сорок с гаком на приличное место теперь невозможно. То есть для Арины я — это уборщица, а он — король. И пусть его королевство не такое большое, а если сравнивать с прохоровыми-абрамовичами, и вовсе маленькое — но видимость-то есть! И пусть не миллионы, но приличные деньги у него в кармане тоже имелись, и крутая тачка, как говорят ровесники Арины, которая сама пошутила однажды, обидев меня: «Ты ни в салоны красоты не ходишь, ни в бассейн, скоро станешь выглядеть как бабка, а бабок у тебя нет!» И память мою пронзило, ведь Ариша с тринадцати лет стала запрещать мне приходить к ней в школу: мой недорогой «художественный» стиль одежды казался ей позорным, я все себе покупала в магазинах секонд-хенд, а ее одевала только в новое, и в достаточно дорогие вещи. Только однажды она похвалила мой плащ: единственный раз мне удалось приобрести шмотки в бутике — с большой скидкой из-за наступления другого сезона. Но как радовалась Ариша, если Димон заезжал за ней в школу на шикарной черной машине! И вспомнив все это, я подошла к приоткрытой в комнату Арины двери и, глядя на нее, лежащую, отвернувшуюся, как обычно, к стене, подумала: «А ведь дочь впала в такое жуткое состояние, превратилась в зеркальную копию тяжелобольного Димона потому, что предала меня. Она выбрала его, с его престижным антуражем, его, продавшего все настоящее в себе, живущего по законам пошлым и пустым, стремящегося стать победителем не в том подлинном смысле, который никогда не будет начертан на обложках глянцевых журналов, а в самом толполитарном… Она предпочла его, с его фальшивыми ценностями, которым поклоняется толпа, своей терпеливой матери, оставшейся верной своему призванию, не приносящему ей ни славы, ни денег.

Димон говорил ей всегда, что все делает для нее: предприятие — ее будущее, дома в деревне — ей, дом на Алтае куплен им, чтобы она могла туда ездить и видела красоту этого горного края, однокомнатная квартира тоже ей, он обещал и машину, как только она получит права, и скорую постройку еще одного небольшого дома — на ее любимом Азовском море… А что могла обещать ей я? Что гарантировать? Я могла только призывать ее к труду, а она ленива, могла заставлять учиться, но она восприняла от Димона другой идеал! Димон отравил ее полудетское сознание — и той девочки, которая в пятнадцать лет запоем читала книги по биологии, больше нет. Она потому и лежит, отвернувшись от меня, что ее охватывает отчаяние, ведь пропал ее крутой папашка и ей светит остаться с полунищей матерью, которую она относит к породе лохов.

И душа моя закрылась от Арины, как закрывается вечером цветок: солнце моей любви к ней скрылось за облаками.

Закатилось, закатилось солнце.

* * *

Во время очередной уборки я нашла тетрадь Арины, в которой она делала выписки из прочитанных статей по биологии, сопровождая их своими размышлениями. Ей было тогда пятнадцать, и она уверяла меня, что получит когда-нибудь Нобелевскую премию. Я пролистала тетрадь, и вдруг мне в глаза бросилось словосочетание: «рак предстательной железы». Оно не было взято в кавычки, значит, принадлежало самой Арине, но ему предшествовала длинная цитата (источник Арина не указала): «В 1961 году ученый по фамилии Хейфлик установил, что клетка может делиться лишь строго определенное количество раз. Этот предел в дальнейшем получил название “лимит Хейфлика”. Клетку, которая перестала делиться, то есть стала сенесцентной (престарелой), ждет три варианта развития событий: первый — впасть в анабиотическое состояние, когда клетка и не живет и не умирает, выделяя продукты жизнедеятельности; второй вариант — это смерть, или апоптоз; и третий вариант — мутировать и переродиться в раковую. То есть, когда клетка становится старой, один из главных рисков — развитие ракового процесса. Есть, однако, способы вернуть коротким теломерам исходную длину. В 1971 году советский ученый Алексей Матвеевич Оловников предположил, что в организме человека есть фермент, который может концы теломер наращивать, — он и назвал фермент теломеразой. Трое американских ученых — Элизабет Блэкбёрн, Кэрол Грейдер и Джек Шостак к 2005 году обнаружили теломеразу и доказали, что она действительно способна наращивать теломеры. В 2009 году это открытие было удостоено Нобелевской премии. В половых клетках человека (сперматозоиды и яйцеклетки) высокая теломеразная активность наблюдается в течение всей его жизни. Аналогично и в стволовых клетках, которые способны делиться неограниченно долго. Более того, у стволовой клетки всегда есть возможность дать две дочерние клетки, одна из которых останется стволовой (“бессмертной”), а другая вступит в процесс дифференцировки (приобретет свое функциональное предназначение в организме). Именно поэтому они являются постоянным источником разнообразных клеток организма. Как только потомки половых или стволовых клеток начинают дифференцироваться, активность теломеразы падает и их теломеры начинают укорачиваться. В клетках, дифференцировка которых завершена, активность теломеразы падает до нуля, и с каждым клеточным делением они с неизбежностью приближаются к моменту, когда навсегда перестанут делиться. Вслед за этим наступает кризис и большинство клеток погибает. Длина теломер — это «клеточные часы», ограничивающие число возможных делений клетки, а значит, и продолжительность ее здоровой жизни. Нобелевский лауреат 2009 года Элизабет Блэкбёрн предположила, что теломераза, помимо удлинения концов теломер, защищает их структуру, нарушение которой также грозит гибелью клетки…» Ну вот, прокомментировала цитату Арина, наш гений, как всегда, в стороне! И дальше начала рассуждать уже сама: «Но я думаю, что есть и четвертый вариант развития сенесцентной (обреченной) клетки, на первый взгляд парадоксальный: при завершении дифференцировки стволовых клеток использование теломеразы… раковых клеток. К примеру, распространенный у лиц мужского пола рак предстательной железы самый малоактивный, он может вяло течь долгие годы, а поскольку раковые клетки, так же как стволовые, потенциально бессмертны, то на первом этапе болезни, при критически укороченных теломерах, эти клетки могут выделять теломеразу и достраивать или защищать обреченные клетки организма, то есть болезнь будет способствовать продлению жизни заболевшего на некоторый срок, наращивая теломеры, и на первом этапе мутация клетки может сыграть положительную роль, отодвинув смерть. А вообще, в идеале хромосомы должны были бы приобрести форму кольца, у которого нет ни начала, ни конца (здесь Арина нарисовала смайлик), но это пока сказочный вариант».

Я отложила тетрадь и заплакала.

В рассуждениях Арины меня поразила не ее фантастическая гипотеза, а только одно: она писала именно о той болезни, которая через три с половиной года была обнаружена у Димона, ее отца!

* * *

Бабушка моя Антонина Плутарховна вышла замуж за моего деда девятнадцатилетней, он был старше ее, успел закончить строительный институт и поработать инженером, и вот, едва он женился, его направили в Хакасию строить новый завод и назначили туда уже не простым инженером, а главным. Ехать пришлось через всю Сибирь. Дед купил билеты в мягкий вагон, так тогда назывался СВ, и до Абакана они добрались с комфортом…

Вообще, бабушка любила мне рассказывать истории из своей жизни. Я оказалась благодарной слушательницей, впитывающей все ее рассказы о ее собственной молодости, о великой ее любви и, конечно, семейные легенды и родовые предания: у каждого рода, сохраняющего свою историю, и своя мифология, но за ней вполне реальные события и реальные живые люди, просто штрихи прошедшего и черты ушедших лиц, стираясь, попадают в руки потомков-реставраторов, которые привносят в картину и образы своего воображения.

Строительство еще даже не началось, и деду с помощниками нужно было посмотреть несколько мест, чтобы выбрать под завод одно из них. Жена ездила вместе с ним. Дороги были неблизкие, и как-то им пришлось заночевать в незнакомом селе. Гостиницы в нем, разумеется, не было.

Шофер деда постучал в первый от дороги дом, хакаска, неплохо понимавшая по-русски, указала им на противоположный конец деревни:

— Там с краю пустой дом, комнат много, богатый жил раньше, убили его, сейчас одна старуха живет, она ему младшей сестрой приходилась, никого у нее не осталось, она вас и пустит, а болит что — вылечит, она всем помогает, правда, последнее время и сама еле ходит, ведь ей скоро сто лет.

Машина (я так и вижу ее — защитного цвета, с брезентовым верхом), проехав через все село, встала у большого дома: в темноте, даже при свете еще не выключенных фар, трудно было разглядеть, каков дом с виду, но узорчатое крыльцо, выхваченное желтыми фарами из тьмы, оказалось крепким и непокосившимся. На стук никто не ответил, но дверь была не заперта.

— Бабушка, — крикнул в темноту дома шофер, — нас с того края села послали, пустишь переночевать?

— Заходите, — слабый голос с хрипотцой откликнулся. — Начальника с женой ты привез?

— Угадала, бабушка, — развеселился шофер, проходя в дом первым. — Нам бы чаю.

В горнице оказалась печь, шофер принялся хозяйничать, а моя бабушка (не забывайте, ей тогда только исполнилось двадцать) решила полюбопытствовать и посмотреть на лежащую старушку: она всех в селе лечит, значит, знахарка, то есть колдунья!

— И стало мне страшно войти к ней, когда я так подумала, — встала на пороге ее комнаты и стою, а так и тянет войти.

— Так и войди, — вдруг говорит она мне, — боишься ведь, а зайти хочешь.

Мне стало стыдно, что мои глупые опасения старая знахарка угадала, и страх мой пропал, я вошла и увидела ее: видимо, она была хакаской только наполовину, а то и на четверть, ее морщинистое лицо не было луноподобным, кстати тебе скажу, внученька, есть поразительно красивые хакаски, и сохраняло, несмотря на пергаментную кожу, все черты четкими; зеленые глаза ее смотрели на меня даже молодо, в них мне почудился какой-то странный отсвет — точно блуждали искры, впрочем, скорее всего, так отразился свет высокой толстой свечи, стоявшей на комоде напротив ее кровати. Кровать была старинной, с черной гнутой спинкой, одеяло, которым старая знахарка была укрыта, — пестрым.

— Ладно, нагляделась?

Она шевельнула желто-смуглой рукой, лежавшей поверх одеяла, и мне почему-то вспомнилось, что не так далеко за Саянами Китай, и я увидела старика китайца, несущего мешок риса, он как бы мелькнул на заднем экране сознания, и рука старухи шевельнулась снова и смахнула его из моих глаз, как слезу.

— Ты умеешь видеть, — сказала она. — Иди поешь и попей чаю, а когда твой заснет, приди сюда, тебя я и ждала… — Ее губы сложились в добрую улыбку. — Только мужу сегодня своему откажи… да он и заснет сразу, устал.

Так и случилось.

Муж провалился в сон, а я шмыгнула тихонько в комнату старой знахарки. Глаза у нее были прикрыты, а по векам и длинноватому тонкому носу скользил лунный луч. Но едва я подошла к ее кровати, она открыла глаза.

Случилась в моей жизни един-единственная любовь, — заговорила она. — Полюбила я китайца, жил он здесь в соседнем селе, а работал у моего брата, но, когда красные пришли, власть поменялась, брата моего убили… И он бежал в Китай… И пало на меня великое одиночество. Думала, не выдержу я, умру, но пришел ко мне во сне мой дед, самый сильный шаман рода чорос, и приказал мне жить сто лет и лечить людей. Каждую травку малую стала я знать, каждый недуг людской стал мне подвластен, но срок жизни моей, дедом назначенный, иссяк, как иссякает колодец, и люди идут и начинают искать новое место для другого колодца — так и я не могу уйти на тот свет не передав хоть части моих знаний, ведь мои знания как колодезная вода, они нужны людям. Но в селе нашем живут грубые люди, по всей округе не нашлось того, кто способен видеть дальше своего двора, и вот послал мне дед тебя, так слушай, деточка, что сможешь запоминай, но знай: нельзя то, что услышишь, доверить бумаге, только памяти можно.

Всю ночь до рассвета передавала мне старая ведунья (не ведьма, внученька, а ведунья) свои знания, запомнила я многое, да не все, конечно, но кое-кому смогла помочь. И высшее мое образование мне нисколько в этом не мешало. А вот врачи часто не верили и удивлялись внезапному и просто чудесному выздоровлению. У твоего отца тыльные стороны кистей и руки до локтей были в бородавках — некрасиво как-то, он смущался своего безобразия (бородавки в моем сознании выросли тут же в шишки Димона, выступавшие из-под кожи рук и спины). И мази твой отец самые дорогие втирал, и прижигать к специалисту-дерматологу ходил — одна бородавка исчезнет, вторая появится, а я взяла суровую нитку, как старая знахарка тогда в Хакасии меня научила, повязала над каждой бородавкой узелок…

— И что? — спросила я, вспомнив, что никогда не видела у отца ни одной бородавки.

— Ни одной не осталось.

— Здорово! А что ты еще знаешь и умеешь?

— Умею кровь останавливать, ты это видела, и не раз, пульс менять, давление без всяких лекарств приводить в норму… В общем, кое-что помню. И от смертельной болезни знаю рецепт. Помогла одному хорошему человеку. Женщина с мужем, отсидевшие в лагерях по десять лет по 58-й статье, это были невинные жертвы, политзаключенные, вышли на свободу, он уже был тяжелобольной, мы с ней когда-то работали вместе, а у них после лагерей ни дома, ни имущества, ни денег — все конфисковали и разграбили, они решили уехать в село, я их пустила к себе на два дня, чтобы они в городе собрали нужные документы и немного пришли в себя, а ведь были еще и те, кто руки им не подавал, шарахался от них точно от прокаженных, хотя Сталин уже умер. Вечером она и сказала, что у мужа рак, врачи дают ему три месяца жизни. Вот и научила я ее, как вылечить его тем средством, которое от старой знахарки узнала, опасное средство, яд, передозируешь — смерть, не доберешь — не наступит выздоровление, она все запомнила, и они уехали с мужем в деревню. Через полтора года вернулись в город, он прошел обследование — рака у него не оказалось, он полностью выздоровел.

Бабушка назвала мне чудодейственное лекарство, которое помогло бывшему политзаключенному выжить. И сразу, как Димон сообщил свой диагноз, я оставила ему устное сообщение, рассказав об этом средстве и предупредив, что, если он его найдет, нужно, чтобы весь процесс лечения был под строгим контролем, желательно врачебным, особенно необходимо следить за работой почек. Димон не ответил.

Почему?

Или черная тень страха смерти — ненависть закрыла от него путь к помощи? Или он не поверил и предпочел ВИП-лечение от Инны Борисовны? Или его любовница удаляла все мои сообщения?

Но с разводом Димон все тянул. Пока был в силах. Родившемуся ребенку было семь месяцев, когда по городскому телефону мне позвонили из районного суда города Н. и сообщили, что он на развод подал. Димон уже не вставал.

* * *

Перед разводом я много думала о Димоне, иногда вспоминая что-то совсем пустячное, такую вот пушинку ольховую… В пору наших с Димоном катаний иногда я просила его остановить машину перед тем домом, с которым у меня что-то было связано; порой я делилась всплывшим облаком воспоминания с Димоном, порой нет, никогда он ничего из меня сам не выматывал, и не потому, что отличался тактичностью и деликатностью, к сожалению, таких черт в нем не было вовсе, а из-за эгоцентрического интереса, нарциссически замкнутого исключительно на самом себе. Впрочем, может быть, о себе я думаю слишком хорошо и моя вечная погруженность в себя воспринималась Димоном тоже как нарциссическое безразличие к нему, ждущему ярких проявлений чувств и утрированно подчеркнутой заботы?

В один из вечеров я легко уговорила его свернуть в расположенный всего в двадцати километрах от города дачный поселок, где в доме с мезонином мы дважды снимали дачу: первый раз — когда мне было три года, второй — через семь лет. Было начало ноября, дороги слегка подморозило, но выпавший неделю назад снег тогда же и растаял, а новый не спешил ему на смену. Кончалась вторая половина дня, как говорится, предзимнее солнце уже клонилось к закату, но было еще светло и очень тихо; поселок, почти полностью покинутый дачниками, почему-то грусти совсем не навевал, как навевают обычно опустевшие дачи, и казался умиротворенным, словно отдыхал.

Дом с бледно-синим мезонином сохранился, и я нашла его быстро: мы только свернули на третью улицу поселка, и я сразу узнала своего старого знакомца. Помню прямую и крутую лестницу, ведущую на второй этаж, она была деревянной и скрипучей, а ее коричневые, местами изъеденные жучками перила — такими шаткими, что за них опасно было держаться, но хозяйка, круглолицая и ко всему равнодушная, кроме телевизора, не спешила уговаривать своего щуплого молчаливого мужа, мелькавшего порой во дворе, их подремонтировать. Но ни хозяин, ни его жена не были злы: когда в первый наш приезд ко двору прибился черный щенок-дворняга с перебитой лапой, он постелил ему какое-то тряпье под лестницей, а хозяйка поставила миски для воды и еды, и мы с мамой по вечерам спускались по этой скрипучей крутой лестнице, чтобы налить Жучке в одну из мисок молока, а в другую положить остатки курицы или котлетку. Щенок медленно выздоравливал, одновременно превращаясь в юную, но уже взрослую дворнягу. Откуда взялось его имя, я не помню. Может быть, моя мама, любившая и знавшая наизусть и многие пушкинские стихи, и отрывки из его поэм и сказок, назвала так собаку? Но кличка прижилась.

И когда Димон притормозил у старого дома, в котором, судя по дымку из трубы баньки, кто-то жил и сейчас, я вспомнила все это и ощутила теплую мягкую ладонь мамы, сжимавшей мою трехлетнюю ручку, опасаясь, как бы я случайно не упала, облокотившись о шаткие перила. Вечер, тихий оранжеватый свет над скрипучей лестницей, а под ней желтоватый и тусклый, мы спускаемся, чтобы покормить Жучку, и я чувствую себя такой счастливой: маленькая черная собачка мила мне, мама у меня добрая, и она со мной, летний вечер уютен, и его чудные запахи — легкого дымка, листвы, придорожной полыни, цветов, недальнего хвойного леса — проникают в дом… В то первое лето мы жили в доме с мезонином без бабушки: она работала, а мама готовилась к восстановлению в консерватории — и отдыхала. Отец тоже работал, но приезжал часто; когда его машина подруливала к дому, хозяйка на несколько минут отпадала от телевизора: отец привозил деньги и продукты из города, ею заказанные.

Наше второе лето здесь было уже не таким: хозяева воспринимали нашу семью, оставшуюся без отца, совсем равнодушно, может быть даже с легким оттенком пренебрежения, и я, худенькая очкастая девочка, чувствовала их ухудшившееся отношение к нашей семье обостренно — не оно ли, запав мне в душу как горькое детское впечатление, и останавливало меня, не давая первой подать на развод с Димоном?

Бабушка, мужественно взвалившая на себя роль отца, справиться с этой ролью была не в силах: начитанная, артистически одаренная, она обладала полным техническим кретинизмом в быту — не понимала, как прилепляются шторы к карнизам, впадала в панику от капающего крана, а чтобы ввернуть в патрон лампочку, вызывала электрика, щедро ему, по-барски, платила и звала Жулебиным, хотя фамилия его была то ли Петров, то ли Сидоров.

Понимая свои слабости, бабушка прятала их за авторитарным стилем руководства семьей и постоянно напоминала, что мы с мамой такие неприспособленные к жизни, что без бабушки, случись что с ней, обязательно погибнем. Так потом и Димон твердил нам с Аришкой. На самом деле и она и он просто обязательно должны были чувствовать себя нужными, и я глубоко убеждена: если теща или свекровь разваливает семью своей дочери или сына, чаще всего они делают это исключительно ради себя. Некоторых страшит одиночество, другим нужна власть над своим взрослым ребенком, третьи — как бабушка и Димон — продлевают себе жизнь убеждением: ныне они витально необходимы. И теперь на одной чаше весов Димона лежал смертельный диагноз, на второй — грудной ребенок, и Димон рассчитал, что чаша с младенцем, пусть и зачатым вовсе не от него, а от того парня, увиденного им на пляже Хургады рядом с показывающей упражнения гимнасткой, перетянет.

* * *

Первым догадался, что новая, еще не официальная жена Димона — девушка-гимнастка с пляжа Хургады, Юрий: он просто набрал имя-фамилию женщины, которая фигурировала в Димоновом заявлении о разводе, в поисковике Интернета. Димон просил развода, утверждая, что они с такой-то уже живут как муж и жена, потому-то у них родилась дочь. А дня через три после информации из суда мне позвонила какая-то незнакомая женщина, по голосу немолодая, и быстро сказала, что Дмитрий Андреевич просит не тянуть с согласием на развод, поскольку на него давят, и если я не дам ему сразу развод, то ускорю его конец. Я не хотела ускорять его конец. И развод дала сразу… Дочь Димона от первого брака, ставшая владелицей предприятия, уже выбросила нас с Аришкой, и, когда я позвонила в бухгалтерию, главный бухгалтер сообщила: ей приказано больше денег на мою банковскую карту не посылать.

— Мы Дмитрия Андреевича не видели с ноября, — добавила она. — Знаем, что он болен, руководит его дочь, но она в Москве, видим ее по скайпу, а тут приходила какая-то женщина с его запиской и вынула все деньги из оборота… Сказала, что она его жена, но вы же его жена!

— Он подал на развод, и я дала согласие.

— Предприятие делить будете? Ведь оно основано в браке?

— Не знаю, — сказала я.

А Юрий нашел в Интернете фирму — некий танцевальный клуб, в котором числилась и Алла Кирилловна Беднак (так звали Димонову невесту), двадцати семи лет, преподававшая там аэробику. На сайте клуба было размещено еще прошлогоднее объявление: клуб искал квартиру в Москве или Подмосковье, чтобы расширить горизонты своего нового проекта, которым должны были заниматься преподавательница аэробики Алла Беднак и некий Влад Киселев, танцор. Наличествовали и фотографии.

— Теперь мне понятно, почему она сообщила ему о своей беременности, узнав, что Димон для Аришки купил квартиру, — сказала я грустно. — Димон стал жертвой проекта. Может быть, и Анатолий ни при чем?

— Думаю, что очень даже при чем, — покачал головой Юрий. — Он ее навел на Димона. Но пока не было еще одной квартиры, они раздумывали, брать Димона за жабры или не брать, но эта новая московская квартира решила все — Димон тут же стал отцом!

— А Влад Киселев? — спросила Юлька, отвлекшись на минуту от приготовления пирогов. (Кулинарные способности у нее имелись всегда, а теперь расцвели всеми красками — ее любимой телепередачей стала «Едим дома».)

— Влад Киселев отцом еще не рожденного ребенка в тот же миг быть перестал, — Юрий усмехнулся в усы, — он бросил Аллу Беднак на прорыв.

— А дальше что? — спросила я, ощущая тревогу и усиленно пытаясь ее от себя прогонять.

Но тревога подступила ко мне и, перейдя границу, которую я не успела защитить, начала медленно вползать в мое тело, неприятно сигналя о ждущих меня бедах убыстрившимся сердцебиением. Моя бабушка сейчас так легко бы привела пульс в норму, подумалось мне, а я…

— Дальше? — Юрий нахмурился. — Как только твой Димон заключит с ней брак, он будет им уже не нужен. Как вдова, она получит свою половину вашей семейной собственности. Дальше им нужно сделать так, чтобы ты не получила свою, а получила ее опять же она, Алла Беднак, а вот каким образом, трудно сказать. Но в том, что этот Анатолий имеет к ней прямое отношение, ты вот-вот убедишься: чем-то он себя выдаст.

* * *

Свадьба Димона с Аллой Беднак вполне была в духе Димона, любителя пошлых сентиментальных телесериалов: бедная девушка-гимнастка с грудным ребенком на руках выходила замуж за богатого, убеленного сединами умирающего, все вокруг — нянечки, медсестры и больные — рыдают; дело происходило в хосписе, клинике для обреченных, куда Димон попал после ВИП-лечения.

Димон и сам всегда плакал, когда герой и героиня соединялись в целующихся голубков. Я иногда подтрунивала над ним, что это уже возрастное слабодушие. Ему было за что меня возненавидеть.

На свадьбе присутствовала Клавдия. Помните домработницу, уехавшую в Молдавию? Она оказалась в городе Н., потому что там умерла ее тетка, уехавшая из Молдавии года три назад. Клавдия мне и позвонила и рассказала, как прошла свадьба прикованного к постели Димона с Аллой Беднак.

— Ваш обречен, — сказала Клавдия. — Пятого марта я к нему зашла, у него, врач сказала, второй месяц память отказывает, сознание путается, все от химии и облучения. А сейчас он уже не говорит, только губами еле шевелит. До апреля не доживет.

Сообщил мне о смерти Димона Анатолий. Он позвонил семнадцатого марта.

— Андреича похоронили вчера, — сказал он, — кремировали.

— Почему не сообщили ни мне, ни его дочери?! — вскрикнула я.

— Он не хотел. Не велел. А вы, Андреич говорил, — Анатолий сделал паузу, голос у него был простонародный, с каким-то северным выговором, — иск в суд будете подавать, чтобы супружескую долю свою получить, так вот, вы ничего не получите, Андреич сам иск в суд седьмого марта подал, что вы с ним не жили, — Анатолий усмехнулся, — и вся собственность лично его, Андреича. Кроме той квартиры, в которой вы с дочкой живете: он написал в заявлении, что она была куплена в браке…

— На деньги от продажи квартиры моего отца!

— …и делится пополам.

— Как мог он подать иск за неделю до смерти, когда он уже был в полубессознательном состоянии, на морфине и ни ходить, ни говорить, ни диктовать не мог?!

— Через представителя. Так что вы ему никто. Он вас женой до конца считал, знаю, но какая вы жена, если суп ему варила моя Зойка? И вы ничего не докажете. — Голос Анатолия стал жестким. — Инна Борисовна там постаралась, она и представителя Андреичу нашла, Андреич ей квартиру на Алтае завещал за лечение, рядом с Белокурихой. А вы, — Анатолий сделал паузу, и я услышала, как вдалеке прогудел поезд (железная дорога проходила недалеко от Голубиц), — того… лучше совсем ничего не затевайте! Опасайтесь!

— Кого я должна опасаться?! — спросила я и сразу поняла кого — конечно, его.

— Вообще опасайтесь. Будьте поосторожней. А квартиркой-то столичной поделитесь…

— Димон умер, — сказала я Аришке, почему-то назвав его по имени.

— Нет! Он жив!

Ее глаза смотрели куда-то в пространство. Точно там стоял Димон — и она его видела.

И в ту же ночь мне приснился Анатолий, будто стоит он около нашего деревенского дома, справа от него Алла Беднак и рядом с ней в штанах «Адидас» и спортивной майке мускулистый, молодой, коротко стриженный мужчина, почти парень, лет двадцати девяти, и я знаю во сне, что это Влад Киселев, и Анатолий говорит им: «Если она только получит, я ее убью. А с девчонкой потом разберемся». И от соседнего дома отделяется фигура — это криминального вида коротышка лет пятидесяти, и я опять знаю, что именно он должен выполнить то, что пообещал Анатолий. Да я сам ее пристрелю, отвечает Владик Киселев. Пусть только попробует.

Через месяц мне прислали из города Н. повестку в суд и копию иска Аллы Кирилловны Беднак, получившей по завещанию, составленному Димоном за месяц до смерти, всю нашу семейную собственность, но на всякий случай требовавшей включения моей супружеской доли в наследственную массу в интересах годовалой Алисы… которая вырастет и станет такой же наглой и хитрой Аллой, прихватит чужого шестидесятилетнего мужа, разорит чужую семью. Представительницей Аллы Беднак была тертая адвокатша Варвара Налимова, уже несколько лет обогащавшаяся путем защиты интересов полукриминальных бизнесменов, ловко опускавших своих конкурентов и отжимавших у них бизнес. Опустить и отжать — четкая формула нашего времени! Варвара — Варавва…

Неужели все до сих пор в мире так, печально думалось мне, Варавве дарят свободу, а Иисуса обрекают на распятие?

Старшей дочери он завещал предприятие. Инне Борисовне кроме квартиры — алтайский участок. Если бы жива была Галка, все было бы иначе! Она видела эту хищницу насквозь. Все остальное — Алле Кирилловне Беднак, требовавшей кроме полученного долю в той квартире, в которой сейчас лежала моя бедная больная дочь.

* * *

Однажды маленькая Аришка сильно заболела; у Димона были неприятности на производстве, он нервничал и, смотря вечером телевизор, прижимал девочку к себе; постепенно с его лица сошла краснота — признак повышенного давления, но пунцовым стало лицо Аришки, у нее поднялась температура выше тридцати девяти и держалась ровно неделю — пока на работе Димон улаживал конфликт.

У них всегда была сильная эмоциональная связь, и сейчас Аришка как бы умирала вслед за ним. Парапсихологи называют это некротической привязкой, психологи — индуцированной болезнью, а моя Юлька уверена, что, когда срок жизни Димона вышел и, говоря языком пятнадцатилетней Аришки, его теломеры уже потеряли свои окончания, Димон встал на путь черного колдуна, и если я пытаюсь возражать, она упирается и, вытирая свои крохотные изящные ручки о красивый цветной передник, достает тайно от Юрия одну сигарету, спрятанную наверху кухонного шкафа за мягкой игрушкой — смешным и милым медвежонком, закуривает и выдвигает свои доказательства.

— Я буду говорить отстраненно, как бы не о тебе: он надеялся жену отправить туда вместо себя. А сначала, зная, что у него уже исчерпан запас отпущенной ему психической энергии, стал подпитываться от жены, а когда она, чувствуя опасность, выставила его за пределы своей психической сферы, стал подпитываться от молодых девах, причем сам же подтвердил это, рассказав в «Живом журнале», что ходил к экстрасенсу, чтобы узнать, какого качества энергия у его очередной любовницы; Аришка однажды — ты помнишь? — когда была лет одиннадцати (уже после того, как у него заболела рука и он получил свой мистический знак), сказала с гордостью: «Мой папа — черный маг!» — она тогда увлеклась готикой вслед за подружкой; когда у вас умерла морская свинка, он решил, что дух бабушки его жены помог и потому произошел «перевод болезни» жены на бедную свинку, а «перевод болезни» — прерогатива только черной магии, значит, он хорошо был об этом осведомлен; а главное, в одном из своих исповедальных очерков он признался, что ему самому нельзя кармически иметь много денег, если он переступит эту черту, то вскоре погибнет, и потому он заключил «дьявольский договор» с женой (это его собственные слова!), что зарабатывать, строить, покупать будет не для себя, а только для нее и дочери, — и порой его удивляло, что с ними еще ничего не случилось…

Мы не заметили, что в дверях кухни стоит Юрий. На Юлькин сигаретный дым он интеллигентно не отреагировал.

— Помнишь, ты рассказывала, как твой Димон сообщил тебе во сне, что переступил черту и теперь погибнет? — спросил он.

— Конечно.

— Так вот, он был уверен, что переступил черту отнюдь не нравственную — про нравственность свою он не думал в последние годы вообще, поскольку его единственной целью было выжить, продлить свое земное существование любой ценой, — черта была как раз та, о которой сказала сейчас Юля. Но гибель свою он не считал наказанием за то, что предал жену и дочь, а полагал следствием нарушения им самим той «дьявольской сделки» с женой, когда он, чтобы не нарушить запрет своей судьбы — не иметь для себя ничего сверх прожиточного минимума, — проявил жадность и решил стать «победителем», то есть захватить все. Возможно, он уже чувствовал, что конец его близок, — и соблазн умереть королем пусть некрупного, но королевства был велик. И оказался сильнее желания выжить.

— Потому ему бы и средство твоей бабушки не помогло, — сказала Юлька. — А ненужная операция погубила его. Он ведь сказал тебе во сне, что не умрет, а погибнет.

— Не факт, что вообще это средство бы помогло, — добавил
Юрий, — но шанс был. Даже если у него и не было рака.

Я молчала.

— И что самое интересное: я уверен, этот Анатолий наврал ему, что сам болел раком и выздоровел, когда всю собственность переписал на жену. И Димон фактически в последний момент переписывает все на подложенную ему Анатолием аферистку: я нашел в Интернете, что Алла Беднак судима и получила несколько лет назад год условно за махинации с компьютерами. И знаете, мои дорогие, — он вздохнул и улыбнулся, — Димон не был никаким черным колдуном, я материалист, а был он просто дураком, который верил во все суеверия, а суевериями сейчас полон мир и они управляют подсознанием тех, кто прячется от самих себя. И вследствие своей глупости Димон и попал под влияние Анатолия.

Я писала ему сообщение за сообщением, пересмотри свою жизнь в последние годы, ведь ты предал все идеалы своей юности, полностью отошел от того духовного пути, которым шел. Старый священник мне сказал, что знает случаи полного выздоровления от этой болезни, но выздоровление возможно, только если больной изменится сам — воспримет посланное ему страдание как очищение от налипшей на его душу скверны; сначала должно произойти духовное исцеление, писала ему я, ты должен в первую очередь победить ненависть, которая разрасталась в тебе, болезнь и есть твоя ненависть! Ты пошел по ложной дороге, посчитав себя виннером (у него был даже такой электронный адрес), стал служить только золотому тельцу, а не честному труду, не поиску истины. Ты сам говорил мне двадцать лет назад, что смысл твоей жизни — поиск истины! Если ты вернешься на ту дорогу, которой шел в молодости, душа твоя преобразится, тело победит болезнь — и ты будешь здоров. В каждом сообщении я повторяла: ты можешь выздороветь, Димон! Но параллельно духовному самоисцелению, не отказываясь и от медицинской помощи, ты обязательно должен найти то средство, которое знала моя бабушка. И каждый раз почта штамповала: «Ваше сообщение получено. Ждите ответа».

— Выздоровления Димона хотели только вы с Ариной, и как раз дочь он бросил, а тебя возненавидел, — грустно сказал Юрий. — А ведь остальным нужна была его смерть. Потому он был обречен.

* * *

Когда родилась Аришка, наши с Димоном катания по случайным дорогам области не прекратились и, если он предлагал прокатиться, я с удовольствием соглашалась. Но теперь мы брали с собой ребенка. И вот что странно: когда мы болтались на машине с Димоном вдвоем — близ города Н. или в Подмосковье, — ни разу он не свернул на какую-нибудь неизвестную дорогу, где автомобиль бы застрял, попав в непригодную колею. Но теперь, когда с нами была малышка, с Димоном стало происходить непонятное: внезапно он сворачивал с шоссе на совершенно незнакомую проселочную дорогу, проехав по которой с полкилометра, машина начинала буксовать и в конце концов увязала так, что самостоятельно выбраться из ямы не было никакой возможности.

Первый раз мы застряли осенью, Аришке было десять месяцев, и, поскольку Димон сказал, что мы едем на часок, не более, так, прошвырнемся и все, я никакой еды с собой не взяла. Едва колеса завязли в какой-то трясине, утопившей колею, я с отчаяньем поняла: ребенок вот-вот захочет есть, а выбраться отсюда самим шанса нет — колеса погружались все глубже и глубже, машина накренилась, Димон бегал и собирал с земли сухие ветки, пытаясь, засунув их под колеса, хотя бы как-то приостановить медленное, но упорное наше погружение в болотистую грязь. Я стояла, держа на руках Аришку, и уже готова была заплакать от страха и отчаянья.

Спасло нас чудо.

Внезапно на дороге появился мотоцикл с коляской, им управлял мужчина, одетый легко, хотя был октябрь, — в джинсы и обычную майку без рукавов, у мужчины были огромные мускулистые руки и очень широкие плечи, хотя, когда он сошел с мотоцикла и подошел к нам, стало видно, что, несмотря на богатырское сложение и мощнейшие бицепсы, роста он среднего. Не сказав нам ни одного слова, он быстро наклонился, подхватил нашу машину, приподнял ее и передвинул на сухое место дороги. Отряхнув руки, он улыбнулся мне, сел на мотоцикл и умчался. Года через два в журнальчике «Тайны двадцатого века», где, кроме статей про оборотней и вампиров, появлялось много интересного, я с удивлением обнаружила письмо читательницы, рассказавшей, как завязли они однажды на совершенно пустой лесной дороге и уже почти потеряли всякую надежду выбраться, как вдруг раздался гул мотоцикла и неизвестно откуда появился богатырского сложения мотоциклист в синих брюках и трикотажной белой майке, который, спешившись, просто вытащил их машину, точно весила она всего несколько килограммов, а затем, не проронив ни слова, уехал…

Второй раз наша машина застряла зимой — и как раз тоже на глухой лесной дороге. Димон совершенно безбашенно свернул с широкого шоссе, черного и влажного от растаявшего снега, и повел машину вглубь леса.

Арише было два с половиной года.

Снега тогда выпало очень много, потом подморозило, но вдруг резко потеплело — сугробы стали чернеть и оседать. Заехав в самую глубь сосняка, машина забуксовала. Димон выскочил, глянул, сообразил, что ситуация аховая, и, конечно, начал орать, обвиняя меня в том, что я не остановила его, когда он решил на эту идиотическую дорогу свернуть.

— Я просила тебя ехать только по шоссе.

— Шла Шаша по шосэ и шашала шушку! — проорал он. — Не слышал я твоего предупреждения!

Мы выехали после четырех дня — и теперь быстро темнело. Димон, освещая себе путь зажигалкой, снова бегал, суетился вокруг колес, совал под них ветки, сажал меня за руль, а сам пытался толкать машину. Деятельность он развел бурную, но совершенно безрезультатную. Стало совсем темно. Ребенок заплакал. Димон включил фары. Я успокоила Аришку, усадила ее на заднее сиденье, и она задремала.

— Завязли?

Голос сначала прозвучал из темноты, но тут же в круге света появился и говорящий — сухонький дед, опирающийся на палку.

— Здесь и трактора-то не ездиют, — сказал старик, — и не ходит никто.

Димон смотрел на него точно остолбенев.

— А вот если ехать прямо по моим следам, куда я сейчас иду, там будет поселок, а из него в сторону, против лесу, выходит уже асфальтированная дорога.

И старик спокойно пошел дальше: его беззвучные шаги казались очень медленными, но скрылся он из виду почему-то достаточно скоро.

И тут я вспомнила, что в багажнике лежит толстая деревянная доска, купленная в хозяйственном магазине с отдельным набором деревянных крючков, на которые предполагается, прикрепив их, вешать всякие ложки-поварешки и полотенца. Я достала доску и, не сняв с нее целлофана, сунула под заднее колесо. Димон, увидев это, наклонился и запихнул доску еще глубже.

— Садись за руль, а я подтолкну, — сказал он вяло, без всякой надежды в голосе.

И я села за руль, и — о счастье! — машина поехала.

— Блин! — крикнул Димон. — Скорей пусти меня, пока ты снова куда-нибудь не вляпалась!

Мы медленно ехали в том направлении, куда недавно ушел старичок, и когда показались огоньки поселка, Димон повернулся ко мне и, чуть притормозив, спросил:

— Старик-то откуда взялся в лесу в темноте? Небось тебе вспомнились истории про лесных призраков умерших людей, в пионерлагере в детстве слышал. Все заснут, а я лежу ворочаюсь.

— Да шел из соседней деревни через лес, — сказала я, — местные хорошо знают дороги.

— Испугалась сначала?

— Немного. Но… — я засмеялась, — в свете огней все устрашающие проекции тают…

* * *

Из-за того что в деревне появился Анатолий, я запретила Аришке туда ездить. Но не только Анатолий был причиной: я уже рассказывала, что два несчастных молодых гастарбайтера-узбека, что показывали нам клетки с кроликами, были незадолго до гибели Оли, сестры Люси, найдены мертвыми — кто и за что с ними разделался, осталось неизвестным: полиции нет особого дела до мигрантов из бывших союзных республик.

Да и сама Аришка не горела желанием ехать туда после нашей последней поездки. Но Димон в своей вечной спекулятивной манере растрезвонил по всем знакомым, что отвратительная мать не дает отцу видеться с дочерью! Меня осуждали. Особенно, конечно, старалась «чадолюбивая» Инна Борисовна, заставившая свою дочь, поскольку богатый любовник не изъявил желания жениться, сделать аборт, прервав на большом сроке беременность. Обо всем мне рассказывал сам Димон, любивший сплетничать, как сидящие на скамейке возле подъезда старые мещанки.

— Инка тебя сильно осуждает, что ты отрываешь от меня Аришку, — говорил он мне, — для нее тема детей болезненная. И все мои друзья осуждают, не только Инка! Как так — не пускать дочь к отцу на субботу-воскресенье!

— Ты, Димон, — сказала я ему тогда, — как хормейстер, создал хор осуждающих меня и сам же попал под его влияние. Я не пускала Аришу потому, что сначала в деревне обосновался твой судимый кроликовод, теперь криминальный Анатолий, она же еще почти девочка, и я не хочу для нее таких контактов.

— То есть отцу ты ее безопасность не доверяешь, понятно.

И, вдохновляемый хором, Димон однажды просто украл Аришку — то есть сначала повел ее в трактир «Елки-палки», с него он, кстати, слизал оформление столовой гостевого дома, все эти глиняные горшки и подсолнухи, правда, по соседству с дорогим бильярдным столом, поставленным возле некрашеных лавок, они казались мне нелепыми до смешного — точно кокошник на голове мотоциклиста. А после трактира просто погнал машину по МКАД, вырулил на Рязанку и помчал.

— Ма, — позвонив мне из машины, шепотом сказала шестнадцатилетняя Аришка, — сделай что-нибудь, я не хочу туда ехать.

— А сама ты не можешь попросить, чтобы он вернулся?

— Он орет. Потребуй ты.

Я позвонила тут же Димону и потребовала, чтобы он вез Арину обратно. Не знаю почему, но именно в этот раз Димон обиделся на меня так сильно, как не обижался никогда. Развернувшись в Бронницах у собора, он довез Аришку до конечной станции метро юго-восточной ветки — и уехал. И мне стало его жаль. И когда его не стало, мне почему-то все время вспоминалась последняя, прерванная мной поездка Ариши в деревню — и сильнейшая обида Димона. И я поехала в Бронницы, чтобы там, в том соборе, ставшем последней точкой на совместном пути отца и дочери, после которой он резко свернул и помчался от нас уже к своей гибели, попросить у души Димона прощения. Я убеждала себя, что абсолютно не виновата в его смерти, наоборот, послала ему панацею от его болезни, до его последнего дня писала ему, что он может выздороветь, что нужно преображение души, тогда и тело станет другим, как бы отбросив больное, как изношенное пальто. Я вспоминала, что даже его Алле Беднак я посоветовала в сообщении, отправленном Димону, найти лучшую книгу по уходу за ребенком от первого дня до года, по которой растила Аришку — и она ни разу не болела будучи грудной. И все равно чувствовала перед Димоном вину: Димон видел вместо меня свое ненавидящее отражение — оно и послало ему обратно его черную стрелу.

Нет, говорила я себе, он не был мерзавцем. Он был просто трусом. На дорогах, когда он перегонял машины из столицы на восток, или в странствиях по тайге он проявлял мужскую смелость — но там, где начиналось пространство знаков и образов души, почва становилась зыбкой, за каждым кустом таилось нечто неизведанное, в силу его непознанности и непроявленности представляющееся Димону значительно более опасным, чем реальные братки на трассе или Анатолий рядом. А когда смерть посмотрела ему в лицо, он стал испытывать уже не мистический страх с паранойяльным оттенком, а страх тотальный — и попытался рвануться к жизни, как Тургенев с корабля, оттолкнув меня и Аришку и ухватившись за Аллу и ее грудного ребенка, как за канат и спасательный круг. Спасательный круг оказался чугунной гирей, а канат удавкой. И труп Димона в ускоренные сроки сожрали акулы.

И конечно, утешала я себя, иск, поданный от его имени в суд за семь дней до смерти и даже подписанный не им, а его представителем, был аферой: сам он этого сделать уже не мог.

* * *

Я поехала в Бронницы. Был очень холодный день, ехать нужно было от метро «Котельники», до которого от моей станции минут тридцать. Автобус пришлось ждать стоя на ледяном ветру. Я оделась слишком легко — и замерзла. На выезде из Москвы образовалась пробка, автобус в нее встрял надолго, а потом еле полз еще минут пятнадцать, пока не выбрался на свободное Новорязанское шоссе. Через Бронницы мы обычно проезжали с Димоном и Аришкой, когда ехали в деревню, видели возвышающийся над центральной частью города собор Михаила Архангела, я мельком рассказывала дочери, что о городе знала: конный завод, с давних времен поставлявший лошадей царской семье, внук Пушкина, отметившийся там как губернатор, Фонвизины, Пущин… Но, к стыду своему, вышли мы в Бронницах всего один раз — чтобы поесть в «Макдоналдсе». Димон не тяготел к истории вообще, терпеть не мог музеи, почти ничего не узнавал о том месте, где оказывался. Он бы не знал даже событий, связанных с домом, который, как сам он выражался, его к себе притянул, если бы не старик Цыганов, рассказавший ему о первом его хозяине — Лукине.

— Мне достаточно ауры места, — говорил Димон, — я в нее погружаюсь как в книгу, врастаю — это сильнее любой истории.

Что ж, возможно, он был прав.

В Бронницах я сразу пошла в собор, заказала сорокоуст, поставила свечу к распятию и, глядя на ее едва колышущееся пламя, молилась и просила душу Димона простить меня за то, что я не дала побыть им с Ариной в деревне. И за все, за все просила меня простить. Ведь иногда я могла обидеть его своим ироничным словом, несовпадением взглядов, критикой его женских романов, особенно последнего, где он, как Пигмалион, лепит из Люси звезду или светскую львицу… Сейчас, когда я стояла и смотрела не отрываясь на тающую свечу и едва сдерживала рыдания, а слезы уже текли и текли из моих глаз, мне и его любовные романы представлялись не такими пошлыми, и сам Димон казался просто беззащитным перед жизнью, навязавшей ему свои продажные шаблоны и жестокие правила. Тот Димон, с которым мы когда-то катались не по загородным дорогам, а по краю разваливающейся страны, еще был подвержен чистым идеалам: он хотел выглядеть серьезным и думающим писателем, бессребреником-философом; новое время в новой стране навязало ему вместо идеалов и поиска истины «тренды» и «бренды» — и респектабельный немолодой мужчина с красивым стремительным профилем, одетый из бутиков, объездивший весь мир, имеющий в кармане банковские карты с увесистым содержимым и очередную молодую любовницу, изгнал из своей души навсегда того философа-романтика, который, ночуя один в тундре, вел одинокие беседы с самим Богом. И я — как вечное напоминание о прошлом — вызывала у Димона все большее отторжение: я была его памятью о том Димоне, которого он — кто знает, может быть с болью и таимым от всех и даже от себя самого горьким сожалением? — изгнал раз и навсегда из своей души и о котором, как о съеденном в детстве любимом кролике, хотел забыть навсегда.

Но, может быть, изгнанный все еще бродит по свету, ночуя, как бедуин, в старом городе Петре, где когда-то будто жила и я, так отчетливо мной чувствуется под ногами песок, так ярко видны сидящие возле костра бедуины. Или он пасет овец в кавказском предгорье, сочиняя стихи, глядя на звезды, или быстро идет вдоль железной дороги по сибирской тайге, потому что ищет не денег, не славы, не любовных утех, он — в которой из своих жизней? — ищет истину, надеясь все-таки получить ответ на вечный вопрос: зачем человек?

Я стояла в соборе Михаила Архангела и плакала. Но пора было идти. Когда я выходила и оглянулась, сочувствующий взгляд немолодой свечницы коснулся меня. Возле собора чуть в стороне располагался небольшой некрополь, я подошла к одной из могил — и вдруг внутри оградки мелькнула женщина в одежде XIX века, мне показалось, что она положила к надгробию цветы. Положила цветы — и сразу же исчезла. Я видела ее явственно. Это была могила Пущина, милого друга Пушкина. Теплое чувство охватило меня, мне вспомнились пушкинские строки, посвященные любимому другу и пересланные ему на каторгу в Сибирь:

 

Мой первый друг, мой друг бесценный!

И я судьбу благословил,

Когда мой двор уединенный,

Печальным снегом занесенный,

Твой колокольчик огласил.

Молю святое провиденье:

Да голос мой душе твоей

Дарует то же утешенье,

Да озарит он заточенье

Лучом лицейских ясных дней!

 

На обратном пути я думала о мелькнувшей женщине: конечно, это была Наталья Дмитриевна Фонвизина, последовавшая за своим мужем Фонвизиным в Сибирь, безутешная вдова, пережившая мужей-декабристов, не любившая, хоть и уважавшая первого и обожавшая Пущина. Она возникла не как галлюцинация, а как фантомный образ, такие тульпы умели создавать маги Тибета, но кто создал фантомный образ сейчас? Я сама? Вряд ли. И тут мне вспомнился сочувствующий взгляд старой церковной свечницы. Не она ли? Может быть, ее дед-священник видел, как в этом же соборе в Бронницах ставит свечу к распятию, горько плача об умершем Пущине, Наталья Дмитриевна? И рассказывал об этом внучке? И я — плачущая над свечой — пробудила в ней то давнее воспоминание, а оно вернуло скорбный женский образ, живший долгие годы в памяти ее деда и пробужденный уже в ее собственной памяти сильнейшим сочувствием? Добрая, добрая старая свечница.

Или… или все-таки то была душа Натальи Дмитриевны Фонвизиной? Кто ответит?

* * *

Пока дом на Оке реставрировался и достраивался, мы снимали дачу, похожую на маяк, в ближайшем поселке. Почему-то в нашей деревне никогда не было ни одной радуги, а здесь после каждой грозы возникали в небе разноцветные двойные мосты.

Иногда Димон уезжал в город дня на три и мы ночевали с Аришкой одни, я зажигала на первом этаже ночник и на диван, стоящий чуть в отдалении от лампы, но видимый снаружи через окно, укладывала одеяло, придав ему с помощью подложенных под него подушек форму спящего человека, который чуть поджал ноги и укрылся с головой. Засыпая, я однажды подумала: там, на первом этаже, спит мой муж — и рассмеялась. Мой муж всего лишь муляж. И вспомнила, как Димон с обидой однажды припомнил мне, как в пору наших с ним предбрачных катаний мы зашли в кафе и я вдруг заметила, что на моем стильном пиджаке сбоку небольшая дырка. Откуда она взялась, так и осталось неясным, но, чтобы ее никто не заметил, я попросила Димона все время сидеть и стоять около меня с того бока, где она обнаружилась. И Димон иногда с горечью говорил: «Я нужен тебе лишь для того, чтобы закрыть дыру».

— Что ты имеешь в виду? — удивлялась я.

— Твою непрактичность. Твой идеализм — в первые годы нашей совместной жизни он меня даже восхищал, а сейчас только раздражает. И вообще, ты никогда не любила меня, это ваша родовая сила притянула меня к тебе, чтобы в самые тяжелые годы ты могла спокойно писать свои картинки, не думая о куске хлеба. Ведь ты рыба! А все твоя бабушка Антонина Плутарховна!

В дачном поселке, где мы снимали дом, была старуха, к ней ходили лечиться и местные, и дачники. Рассказал нам о ней мальчик, познакомившийся с Аришкой, когда она гоняла по дорожкам поселка на своем велосипеде. Он попросил прокатиться, и она разрешила. Мальчик был местный, очень худенький, с грустными умными глазами; он недавно переболел туберкулезом и про своего отца, который зарывает родившихся котят в песок, чтобы они сразу задохнулись, говорил с недетской печалью.

— Твой отец плохой, — сказала ему Аришка.

— Я делать так никогда не буду, — ответил мальчик. — Он и меня бьет.

А мне подумалось, что заболел он туберкулезом оттого, что легкие его не выдержали жестокой атмосферы родительского дома.

Боже мой, а ведь, когда в клетках кричали от боли пушистые кролики, с которых сдирали их мягкие шкурки, Димон писал эротические любовные романы и учил Люсю игре на фортепьяно!

Страшная сила проекций не дает людям освободиться от жестокости навсегда; сын берет охотничье ружье, преодолев свое собственное нежелание стрелять в зверей, только потому, что так делал его отец, служивший для него авторитетом, образ отца довлеет над его жизнью и душой.

Старуху знахарку я встретила на тропинке в дачном лесу и сразу поняла, что это именно она: мальчик описал ее очень точно. Я сама подошла к ней и поздоровалась, сказав, что слышала о ней от местного парнишки.

— Небось мною пугал? — улыбнулась она.

— Нет, наоборот, говорил, что вы всех здесь лечите.

— Лечу.

— Моя бабушка тоже иногда помогала людям, научилась от такой же врачевательницы, как вы, дай вам бог здоровья.

— И тебе, деточка, — сказала она, улыбнувшись по-доброму, — и тебе. Если что понадобится, приходи, дверей я раньше не закрывала, но теперь здесь люд пришлый, сижу за семью замками, так что стучи погромче.

Помощью дачной старушки знахарки я не воспользовалась, но приехавшей погостить на три дня Юльке она помогла: боль в ноге, травмированной очень давно, еще во время танцев на сцене, прошла; мазь «от бабушки» хранилась у Юльки очень долго и помогала ей всегда.

* * *

А рано утром я спускалась по витой деревянной лестнице вниз, торопливо вынимала из-под одеяла подушки (мой муж проснулся и ушел на работу — так шутила я сама с собой), но, если Димон звонил, дабы сообщить, что еще на одну ночь останется в городе, вечером все повторялось: в темноте под одеялом образовывался силуэт спящего — и спящий этот был моим мужем; чем чаще Димон отсутствовал, тем больше я в это верила.

А теперь я уже точно знаю: моим настоящим мужем и отцом Аришки, действительно, был не Димон, а тот муляж, который охранял наш с Аришкой сон на съемной даче.

Мне-то самой, в сущности, ничего не жаль. Жаль только, что в доме на Оке осталась библиотека моего отца, мои рисунки и картины, мебель, купленная вместе с Димоном в «Икеа», там же покупали мы и посуду, и постельное белье. Книги они сожгут, мои картины и рисунки выбросят, мебель продадут. Юрий предлагает поехать и забрать картины, рисунки и книги. Но я не могу видеть этих людей.

Там, на съемной даче, мне было хорошо и одной: Аришка играла во дворе с грустным мальчиком, а мне нравилось сидеть на светло-деревянной лестнице и смотреть в небольшое окно на недалекий луг. В то лето почти не было сырых, ненастных дней, а каждая мимолетная гроза заканчивалась торжеством радуги. По вечерам от дальней кромки леса, размывая четкие очертания стоящих за лугом деревенских домов и вскоре поглощая в своей молочной дымке их полностью, на луг выползал туман; сначала он, точно гигантское призрачное мифическое животное, только вытягивал лапы, потом начинал ползти по лугу, желая его обнять, и вот уже под его невесомой тушей скрывались маленькие травяные кусты, потом исчезала трава — и туман, поднимаясь на лапы, начинал двигаться к нашему дому; Аришка подбегала ко мне, прилипала к стеклу, и мы с ней не замечали, что наш маяк давно уже затонул в мягких объятиях мифического великана…

Вечером, укладывая спать Аришку, я рассказывала ей какую-нибудь тут же выдуманную сказку, и в том месте, где с героями происходило что-то опасное, Аришка садилась на постели и тревожно спрашивала, а па приедет, и, если Димон отсутствовал, я все равно говорила — уже приехал, и она засыпала под счастливый конец сказки, когда все опасности оказывались мнимыми, а маленькие мужественные герои, победившие страх и преодолевшие все трудности, оказывались настоящими победителями… И я могу и сейчас сложить на диване под одеялом подушки так, будто там лежит уставший после работы, мой любимый муж. Которого у меня, как выяснилось, никогда не было. Как сказал Анатолий: «Вы ему никто».

Но и дивана в квартире нет: его года три назад увезли в деревню и поставили в гостевой дом.

Сама я ничего не боюсь. Даже бедности. Буду работать пока смогу. Я и так работаю всю жизнь и никогда не была «буржуазной женой», что так бесило Димона: он хотел, чтобы его супруга торчала в салонах красоты, делала подтяжки лица, одевалась из бутиков, устраивая ему скандалы, чтобы он купил ей новое норковое манто или бриллиантовые серьги. А я не носила ни золота, ни натурального меха, не ела и не ем мяса и ни разу в жизни не воспользовалась услугами косметического салона!

Проблема в Аришке.

* * *

И по документам я ведь не являюсь вдовой: черный цвет траура вместе со всем остальным украла у меня Алла Беднак. Точнее, украли они. Шефом этой ловкой операции был Анатолий, он и написал поддельное заявление в суд от имени Димона и дал взятку его представителю, правда, главная исполнительница спектакля оказалась ему не совсем чужой: как выяснил Юрий, фамилия нынешней жены Анатолия… Беднак! И Анатолий никогда не был военным, дважды судимый, он в девяностые занимался бизнесом — продавал деревянные поделки заключенных.

Иск пятинедельной вдовы судья Данилов Илларион Борисович, брат которого, бизнесмен, был знаком с Инной Борисовной, полностью удовлетворил. И, думаю, благодарностью безутешной вдовы остался доволен. Ей, к ее законной половине, переходила и моя супружеская доля, и, что самое для меня страшное, переходила доля квартиры, в которой второй год лежала, отвернувшись к стене, исхудавшая как скелет моя дочь.

Но почему, почему я до сих пор жалею Димона?!

Может быть, душу Димона убил тот прочитавший все его рассказы и повести главный редактор — выстрелом, жестоким приговором: «Все это — напрасно потраченная жизнь»? Не тогда ли у Димона заболела рука? Но ведь он был не прав! Я и сейчас повторю: Димон, ты был талантлив, только не сумел выбрать свою колею, ведь, несомненно, ты мог стать выдающимся актером, если бы не твой страх, что на сцене ты будешь смешон из-за маленького роста, — тебя влекли драматические, а не комедийные роли — и если бы не проекции образа отца, заставившего тебя следовать не своей, а его дорогой, и образа прадеда-купца, который погубил в тебе все ростки духа.

Бедный Димон.

* * *

Через несколько дней после решения суда мне приснилось, что он мчится на машине в деревню, чтобы проститься с домом. Димон любил его; на стенах висели мои пейзажи, а его маленький кабинет на втором этаже, который он все-таки выторговал, чтобы быть к нам с Аришкой поближе, был оформлен моими дружескими шаржами на него самого: к каждому дню рождения Димона я делала или новый рисунок, или дарила ему картину… И вот в моем сне, войдя во двор, Димон вдруг падает на асфальтированную дорожку и с ним начинает твориться что-то странное — точно ноги и руки его выворачивает кто-то невидимый, Димона корчит от боли, и я понимаю, что он испытывает там страшные мучения из-за того, что сделал против нас с Аришкой.

Я прощаю тебя, Димон.

Еще через несколько ночей я снова увидела во сне Димона. Там же, в деревне, он выходит из дома, крикнув кому-то: «Ждите, я к вам вернусь!» — идет по саду, садится в белую машину и, обернувшись, смотрит на меня — взгляд его совершенно пуст, и я во сне знаю, что мы с ним никогда больше не увидимся; через мгновение он отворачивается, его машина быстро выезжает со двора, причем не в обычные ворота, а напрямик, через сад (в реальности она бы там не прошла), — и выезжает не на шоссе, а в пустое пространство, которому нет конца…

100-летие «Сибирских огней»