Вы здесь

Дни рождения

Рассказы
Файл: Иконка пакета 02_burla4enko_dr.zip (33.22 КБ)

Сорок на пятьдесят

Весною в городе пахло будущим летом, воздушным солнечным золотом, а звуки напоминали веселую речь иностранца. Она непонятна и потому похожа на укутанное в слова молчание.

Ливушка выходила вечером на балкон и слушала апрельскую тишину. Пальцами, как крепкие карандашики, она пощипывала мочку уха, прислушивалась и принюхивалась. С детства у нее такая смешная привычка: морщить гладкий красивый носик и вдыхать по-собачьи запахи. Небо пахнет свежими васильками, клен у подъезда — засохшими булочками со сладкой маковой начинкой, стекла окон в доме напротив — подтаявшим снегом.

Мама смотрела на Ливушку, морщившую носик, и улыбалась: «Моя дочка идет по следу».

Не смейся надо мной!

«Что ты! Я тебе помогаю».

Когда найду то, что ищу, я позову тебя первую.

«Надо дождаться. Я тебя обязательно услышу».

В день маминых похорон с утра светило солнце, а потом пошел дождь. Солнце и дождь ничем не пахли. Пахло черной сырой землей, которую жирно резали лопатами. Мамина могила представлялась Ливушке внезапной остановкой на длинном, бесконечном пути. Вот-вот стихнет траурная музыка, закончатся речи и они с мамой пойдут дальше.

Даже сейчас, восемь лет спустя, вечером на балконе она слышала запах ее шагов. Словно ноздрей коснулся свежий ветерок, вылетевший из крепкого сочного леса.

В этом году Ливушке исполнилось сорок лет и в ее карих глазах появилось выражение тревоги. Об этом сказал приятель Тютрюмов, художник и неунывающий оптимист. Он писал пейзажи, и Ливушке всегда казалось, что она слышит запахи, которые источает река, лес или цветы на его молчаливых картинах.

Она долго не могла понять: ей нравится больше Тютрюмов или его пейзажи? Его спокойный голос, уверенные руки, приветливое лицо окутывали ее легким облаком чувственного томления. А простые картины напоминали детские мечты, которые волнуют своей забытой наивностью. Выбор затягивался. Ливушка не могла решить: что здесь важнее? Пока однажды не поразилась маленькому открытию. Ей нравилась она сама, нравилось, как она ошеломлена этим выбором и парит благодаря ему на качелях. Вверх — Тютрюмов, вниз — нарисованные живописцем сосны. Или наоборот: вверху зимний пейзаж, а внизу художник.

И она успокоилась. Тем более что Тютрюмов написал ее портрет. Ведь это была новая высота, куда вознеслись качели. Ливушка очень ждала, как он передаст тревогу в ее глазах. И не поняла замысла художника.

Портрет был небольшой, сорок на пятьдесят сантиметров, выполненный маслом. Мастер преподнес его своей подруге в годовщину их знакомства. Ливушка была изображена весьма точно, но без эмоций на лице и без возраста. Девочка-женщина, рассматривающая что-то за рамками портрета. Выражение глаз скрывали очки, которые в жизни она надевала редко — когда хотела казаться серьезной.

Тебе нравится? — спросил Тютрюмов.

Господи, конечно! — Она всплеснула руками. — Только зачем очки?

Художник задумался.

Редкое сочетание вечной наивности и женской зоркости, — наконец сформулировал он.

«Значит, у него свои качели, — подумала Ливушка. — Ну и бог с ним, он талантлив, пусть пишет как хочет».

Фраза о тревоге в глазах быстро забылась. Скорее всего, ничего такого и не было, подытожила Ливушка. Но стала реже заглядывать в зеркало.

В тот день к вечеру пошел сильный дождь. Шум падающей с неба воды источал запах крепкого мужского тела. Ливушка мелкими шажками бежала от остановки троллейбуса к дому и вздрагивала, когда мокрые капли попадали ей на лицо и руки, охлаждали и одновременно обжигали кожу.

В подъезде было темно, лампы на этажах не горели. Ливушка взлетела на свой пятый и различила у окна мужскую фигуру. Неизвестный в короткой куртке стоял спиной к ней, подтянутый, с ровными плечами, прямой осанкой и правильными, как у балетного танцора, ногами. Даже подъездный мрак не мог скрыть этого великолепия.

Ливушка замерла на последней ступеньке. А вдруг это наркоман или насильник?

Он обернулся. Лица она, само собой, не разглядела, но ей понравился скрип кожаной куртки и спокойствие неизвестного. В голове все понеслось куда-то в сторону, и Ливушка пролепетала:

Тютрюмов? Ты чего здесь?

Смешная фамилия. Только я Ларькин.

Тоже смешно.

Почему?

Как недостроенный магазин. Ларек с низким окошком.

Ей на самом деле становилось все веселее и веселее. Мужчина был безопасен, она это почувствовала, а голос как у давнего знакомого, к которому так приятно ходить в гости или приглашать к себе на праздники. Мужчина выговаривал букву «у» как «ю», а «о» было похоже на «ё».

Надо было идти в квартиру, замерзали промокшие ступни, и сырые волосы на голове требовали немедленной сушки. Однако Ливушка сама не понимая чего ждала от стоявшего у окна Ларькина.

Он отвернулся, скрипнув курткой, и заговорил. Она слушала, немного волнуясь и в то же время заинтересовываясь происходящим с присущей ей наивностью.

Шел мимо вашего дома и вдруг нырнул в открытый подъезд. Поднялся сюда, на пятый этаж.

Голос у Ларькина был спокойный, но как бы уставший. Она подумала, что у мужчины или что-то болит, или с кем-то из близких случилась беда.

Встал здесь. Задумался... Вы не обращали внимания, что человек у окна вызывает тревогу или необъяснимую печаль?

Нет.

Или мысль о загадке?

Да, наверное. Во всяком случае, силуэт у окна что-то значит.

Но это иллюзия. Просто воображение работает и заколдовывает зрителя.

Понятно. То есть вы хитрец, расставляющий ловушки доверчивым зрительницам?

Ларькин ничего не ответил.

Темнело. Тишина лестничного пролета и слепой блеск окна пахли старыми книгами, давно забытыми на книжной полке и никем не читаемыми.

«О чем я думаю?» — удивилась Ливушка.

Я знаю, о чем вы думаете. О прошлом, которое не находит дорогу к настоящему.

Она вздрогнула и переспросила:

О чем?

Мужчина повернулся и вдруг начал рассказывать историю о какой-то девочке, которой было хорошо в детстве и которая больше всего на свете любила цветы и деревья в лесу. Те и другие казались девочке друзьями, тянувшимися к ее глазам и ушам, чтобы поведать красивую и добрую тайну. Подрастая, она стала замечать, насколько окружающие люди безжалостны к цветам и деревьям. Как защитить своих друзей? Как дослушать их рассказы о великой тайне? Девочка взрослела, из жизни уходили близкие люди, их никто не мог заменить, а вот вместо увядших на клумбе цветов и старых деревьев в лесу вырастали новые. То есть все в жизни шло обычно и все было не так, как должно быть. Выросшей девочке хотелось, чтобы эта карусель крутилась по-другому, но подсказок от жизни не было. Она продолжала забирать самое дорогое, оставляя совсем не нужное. И стало понятно, какая это жестокая и равнодушная карусель. Смертельная механическая игрушка.

И девочка в конце концов почувствовала серое одиночество, к которому всякого человека приводят загадки без отгадок.

«Скоро, очевидно, начнут исчезать и звуки, полные никому не ведомых запахов».

О чем вы говорите? — воскликнула она, осознав, что последнюю фразу незнакомец произнес вслух. Это была ее мысль, откуда-то известная непонятному Ларькину.

Счастливые люди, вроде вас, по ошибке считают себя несчастными. — Он сказал это уверенно, как похожую на круг или квадрат аксиому, фиксирующую, что дважды два — четыре.

И что делать?

Ларькин устало вздохнул:

Почему бы однажды не поменять то, что понятно, на неизведанное?

Как?

Пригласите меня к себе домой.

Ливушка невольно сделала шаг назад, словно от резко полыхнувшего костра.

Не надо думать о всяких глупостях. — Мужчина как бы скомандовал и даже не поинтересовался реакцией девушки. — У вас дома много картин вашего друга, художника?

Вани Тютрюмова?

Именно. Я покажу вам кое-что на одной из них.

Где?

На вашем портрете.

В квартире Ливушка зажгла свет и быстро скинула промокшие туфельки. Ларькин разулся, повесил кожаную куртку на плечики, вежливо ждал. Девушка рассмотрела его красивые темно-каштановые волосы с проседью и полные внутреннего жара, почти черные глаза. Вообще, лицо у гостя было как будто давно знакомое (но так ведь и сразу показалось!) и очень легкое.

Она нащупала тапки, надела их, потом стала искать на полочке что-нибудь подходящее для мужчины. Однако Ларькин ушел уже в большую комнату, тапки его не интересовали.

Ливушка поспешила за гостем, внезапно подумав: «Тишина в коридоре после него пахнет моими духами. А я ими сегодня не пользовалась. Наваждение какое-то!»

Гость стоял, сложив руки на груди и забросив голову назад, перед висящим на стене портретом. Тем самым, подаренным год назад. Ливушка опять подумала малюсенькую глупость: «Словно он стоит здесь давным-давно, лет пять или десять. Кажется, я ненормальная!»

Идите сюда, — позвал мужчина и, дождавшись, когда она встанет рядом, продолжал: — Так я и думал. Холст, масло, сорок на пятьдесят.

О моем портрете?

Ларькин неожиданно сказал: «Браво!» — и стал кружить по комнате. Девушке нравилось, что он так кружит, потому что портрет его взволновал, он не скрывает этого, не демонстрирует, а просто-напросто переживает искренний восторг. Но что говорить, она не знала, поскольку портрет был ее и разговор о самой себе казался ей невежливым.

Мне пятьдесят лет. — Гость стоял напротив, очень близко, и глаза его разгорались все туманнее. — А вам?

Мне? Сорок.

Сорок на пятьдесят. Холст, масло. Понимаете?

Что?

Что вам и мне сорок и пятьдесят лет. Масло ложится на холст. Метафора, образ, иносказание. Ваш Тютрюмов — волшебник. Он все зашифровал для вас и для меня. Нам надо взломать, прочитать этот код и быть вместе.

Вы сумасшедший?

Я верю в художественное чудо. А вы?

Наверное, я вас не понимаю!

Мужчина подошел к портрету и поднял к нему руку.

Сейчас объясню. — Он торопился говорить, и Ливушка заметила, что он волнуется. — На портрете вы смотрите вправо, будто видите что-то там, за рамкой. Я гляжу на портрет и пытаюсь понять: что же привлекло ее внимание? Для зрителя естественно, когда взгляд обращен к нему. Тогда через себя зритель понимает нарисованное и, наоборот, через портрет — лицо, глаза, настроение — понимает себя.

Как-то сложно.

Стандартный прием. Например, портрет чаще всего рисуется с поворотом головы направо. Если художник пишет голову с разворотом влево, это тревожит зрителя. Потому что такой взгляд необычен.

Девушка тоже начинала ощущать волнение. Оно было таким странным, утробным, то есть рождающимся не в голове или груди, а почти в животе. Оно приятно растекалось от ягодиц к пояснице и разворачивалось в животе теплыми волнами. Еще ей показалось, что у нее начинает полыхать кожа на ногах и краснеют колени.

Ларькин снял портрет со стены и поднес ближе к ее лицу.

Вы что, близорукая? Плохо видите?

Нет.

Тогда зачем очки?

Ну, как бы образ романтической и зоркой натуры.

Какая чепуха! Ваш друг Тютрюмов просто отвлек ваше внимание. Вы ему нравитесь, и он не хотел, чтобы вы до конца поняли идею портрета. И поняв, тем самым изменили бы художнику.

Ливушка чувствовала, что с трудом держится на ногах и, кажется, не понимает слов своего гостя. Ее окутывал туман его черных глаз и бередил глубокий голос.

Перестаньте, пожалуйста! — В ее голосе была неуверенность и просьба о продолжении.

Мужчина развернул портрет к себе и слегка прищурился.

Знаете, на кого вы смотрите там, за рамкой портрета? — Он заговорил тихо, словно не желая испугать кого-то невидимого за рамкой. — На меня. Там стою я, вы видите меня — в вашем подъезде у окна, в черной кожаной куртке и внимательно вас рассматривающего. Великолепно, да? Сорок на пятьдесят. Вы смотрите на меня, а я на вас. Но вот рамки ломаются, холст рвется, мы бросаемся навстречу друг другу и, обнявшись, замираем в тишине, пахнущей нашим горячим дыханием.

Они целовались долго, с упоением и осторожностью. Ливушке нравились его очень аккуратные губы, неторопливые и как бы вкрадчивые. В этой вкрадчивости грозовой лиловой тучей набухала чувственность. И еще девушку волновало ее собственное дыхание, невероятно длинное, упругое и сочное, складывающееся в жаркую бесконечность из коротких, как блеск возбужденных глаз, молний.

Потом она вырвалась из его теплых и сильных рук и сбежала в ванную. Время ушло прочь и не хотело возвращаться. Плохо помня себя, Ливушка сбросила тапки, мокрую одежду, ставшее вдруг липким тонкое белье, включила воду и встала под шелестящий отчаянно душ. Голые плечи сосала, точно сказочная добрая змея, струя воды, она стекала игристым прозрачным вином по бедрам и зеркально пузырилась вокруг пальцев ног.

Сорок на пятьдесят... Сорок на пятьдесят... Сорок на пятьдесят... — Ливушка не слышала своего голоса за хлестким водопадом душа. — Хулиган Тютрюмов... Волшебник Тютрюмов... Гений Тютрюмов!

Ей казалось, что она смеется, хотя на самом деле она плакала и давилась сладкими и горячими слезами, как пятнадцатилетняя дурочка.

 

...Утренний свет не отрезвил ни ее, ни гостя. Кажется, было кофе, следы укуса на плече, возможно, даже выкуренная сигарета. Звонил телефон, кипя от собственной настырности и бестолковости. Ливушка думала о том, что надо вставать и ехать на работу, но все это было так неважно, так нелепо, так глупо и так далеко.

Проснувшийся Ларькин хорошо сказал:

Доброе утро, Ливушка!

Ну да, а потом чуть ли не до крови укусил ее в плечо! Она взвыла по-кошачьи, рысью набросилась на мужчину, и оба больше часа душили в объятьях, рвали и мяли друг друга прямо в постели. Какая могла быть после всего этого работа?

На портрете ее лицо в копне белых волос теперь смотрело прямо. Очки пропали. Это было так странно и в то же время так ясно и очевидно, что не хотелось рыться в рухляди и тряпье возможных объяснений свершившегося чуда.

По потолку, клубящемуся и словно набирающему воздуха для дыхания, мягко плыли солнечные лучи. Она лежала у него на плече и любовалась золотым цветом обычно белого и плоского потолка.

Поедем в воскресенье на могилу моей мамы? Я хочу, чтобы она услышала, как я счастлива.

Он кивнул. Она вдруг взволновалась:

Слушай! Как ты вчера сказал?

О чем?

О понятном и непонятном.

Он обхватил ее правую бровь губами и что-то произнес.

Что? — Она отстранилась от его губ и сверкнула глазами. — Я не расслышала.

Он стал серьезным и медленно повторил:

Почему бы однажды не поменять то, что понятно, на неизведанное?

Вот что! Понятное на неизведанное... — Она почти вздрогнула. — Я так счастлива, веришь?

Он вновь кивнул. Она вздохнула и опять легла к нему на плечо. Белокурая девушка на портрете, сняв ненужные очки, смотрела на них прямо и совсем равнодушно. Наверное, она устала всматриваться туда, за рамку, и теперь, дождавшись свободы, отдыхала.

По потолку продолжал плыть солнечный свет, и золота в комнате становилось все больше и больше.

От Севильи до Гренады

В августе Севилье Мокиной исполнилось двадцать два года. День рождения был хуже некуда. Месяц прошел после развода, двухлетняя Лиза подхватила в ясельках коклюш, а друг Антон Подоксёнов показал свою большую четырехкомнатную квартиру на Соколе, в которой они будут жить вместе с его бывшей женой и глухим папой.

Зачем с женой? — расстроилась Севилья.

Шура нам не помешает, — пояснил Подоксёнов таким тоном, который исключал дальнейшее любопытство. — Да и папец к ней привык.

«Передайте невесте, что она подлец!» — вспомнила Мокина гоголевскую фразу. А она была как-никак в статусе невесты. Зачем же обострять, верно?

Собирать подруг на «днюху» в этом дурдоме не стоило. Но сели-таки, выпили, поплакали. Дочка ревела как сломанный трактор. Севилья носилась к ней в комнатку и обратно: кашель, температура, жар и пот в три ручья.

Бывшая жена Подоксёнова жарила на кухне рыбу. У папы орал в комнате телевизор. Гости сидели в спальне и страдали от запаха и грохота. Имениннице хотелось гнать всех вон, вывалить содержимое сковородки на голову хамке жене и разбить молотком папин телевизор.

Злость перемешалась с отчаянием. Севилья Мокина начинала подозревать, что это и есть горе.

Двоюродная сестра Регинка по кличке Большие Бигуди сказала, что у жизни нет дна, жизнь может ухудшаться до бесконечности. И теперь Севилья верила, что так и будет.

Завидую я тебе, — внезапно почти вскрикнула тридцатилетняя Зоя, большая и белая, как булка со стола великана.

Плечи и бедра у нее росли каждый день с какой-то адской пышностью, юбки при движении оглушительно трещали, а туфли соскакивали с алых пяток и носами, будто клешнями, цеплялись за пальцы. Рядом с Зоей всегда было жарко и от ее тела пахло земляничным мылом. Одно время Севилья и Зоя работали вместе в магазине электротоваров и с тех пор продолжали дружить. Вернее, изображать заинтересованность, на самом деле наблюдая и отмечая каждая в своей голове, словно в тайном дневнике, кто из них в данную секунду несчастнее.

Чему тут завидовать? — Мокина искренне не понимала подружку.

Ты опять кому-то нужна. Для бабы это главное.

Из комнаты глухого папы раздался отчаянный и веселый вой. Старик пел с упорством и наслаждением смертника:

 

Гаснут дальней Альпухары

Золотистые края.

На призывный звон гитары

Выйди, милая моя!

 

Всех, кто скажет, что другая

Здесь сравняется с тобой,

Всех, любовию сгорая,

Всех зову на смертный бой!

 

Севилья зажмурилась и прошептала:

Спятил старик!

И давно? — спросила Разживайкина, бывшая одноклассница.

Говорят, лет десять назад. Жена утонула во время отпуска.

А он?

Инсульт. Руки стали сохнуть. Потом оглох. Он же был музыкантом, играл в оркестре на гобое. Уволили, забыли.

Запил?

Говорю, оглох.

И как ты с ним ладишь?

Именинница вытянула губы трубочкой, после чего неожиданно сказала неприличное слово. Подруги переглянулись, словно девушки на танцах. С удивлением и превосходством.

В дверь заглянула хамка жена:

Камбалы не хотите? А то у вас праздник, а у меня три рыбины лишние.

Все промолчали. Подоксёнова пожала плечами и исчезла.

Лично мне кажется, что жизнь ты себе окончательно испортила, — фыркнула вдруг Зоя-булка. — Когда вы жили с Эдуардом, у вас хоть что-то на что-то похоже было. Свекровь в банке работает, дачка неслабая и восемь соток под Лобней, джипок на ходу, дочь сообразили. Неужели нельзя было вот так?

Как — вот так? — Севилья не поняла.

Ну, не знаю. Потерпеть.

Эд меня разлюбил. Каждый выходной где-то с друзьями. Или с какой-нибудь... Чего терпеть?

Разживайкина плотоядно улыбнулась.

Эдик-педик. — После этих странных слов одноклассница сверкнула черными глазами и поправила лиф под платьем. — Он и ко мне клеился. «Жанетта, пора нам с вами уединиться. У меня вместо сердца вырастает голый кинг-конг. Хотите, покажу?»

И про вас я все знала.

Черные глаза Жанки Разживайкиной округлились:

Чего это — всё?

Как ты с ним под Лобню на джипе каталась.

Не было этого! Тебе наврали!

Ну да, сам Эд и наврал.

Когда это было?

В июле это было, за год до Лизоньки.

Вранье!

Он мне селфи показывал. Как ты с ним в одних трусиках малину жрешь. Все сиськи в алых пятнах. А Эд тебя за ляжку щиплет. Пионэры!

Опять открылась дверь. Теперь в проеме стоял худой и несоразмерно своей худобе высоченный старик. Лысиной, широкой и пятнистой, как лежалая дыня, он почти упирался в притолоку, а ногами в пижамных голубых штанах и войлочных тапках защищал темнеющий сзади коридор наподобие легендарного вратаря Третьяка. Старик был задумчив, и мысль его казалась загадочной. Девицам, кроме Севильи, померещилось, что думает он о них, причем что-то нехорошее. Поэтому Регинка, Зоя и Жанка замерли в ожидании сами не зная чего. А именинница быстро выскочила из-за стола и ловко проскользнула мимо глухого в коридор. Она помнила, что надо присматривать за Лизой, и использовала паузу для этого.

Лиза в кроватке не то спала, не то отключилась из-за высокой температуры. Севилья склонилась над дочкой и подумала: «Я не мать, а волчица. Потому что все в этой жизни против меня. Вот и я против всех. Что же, что же мне делать с Лизонькой?»

Больная вдруг несколько раз как-то по-комариному вздохнула и прошептала:

Мама! Спинка бо-бо...

Севилья вздрогнула, словно увидела на стене паука. Ей одновременно было и жутко, и стыдно. Но слова тем не менее нашлись самые нужные, почти искренние.

Хрусталик мой, капелька. — Мама неожиданно заплакала. — Ляг на бочок и поспи. А я рядом посижу. Потом врачика вызову. Он придет и тебя полечит. Спи, спи, моя изумрудинка.

В спальне зашумели. Выделялся голос Жанки. Она спорила со стариком насчет своевременности посиделок. Там упал стул, через секунду что-то ударилось о стену. Все стихло. Севилья отвлеклась от дочки и прислушалась. Тишина была долгая, тревожная. Лиза что-то бормотала, однако маме было не до нее. Севилье представилось, что подружки завалили старшего Подоксёнова на пол и пинают ногами под ребра. Ей даже показалось, что она чувствует удары, точно товарки мутузят ее, а не глухого.

«Что со мной? — Севилья затрясла головой как в припадке. — Может быть, это я сама заболела, а не Лизонька? Зачем же они меня бьют?»

Тут затрещала штукатурка, лопнула лампа в трехрожковой люстре и потолок, качаясь, поехал вниз. Севилья завизжала, прикусила нижнюю губу и склонилась над постелькой, в которой лежала больная дочка. Так она сможет закрыть от ужасной гибели маленькое тельце, только так, решила она. Звать на помощь никого не стала. Надо как-то выкручиваться самой, спасать себя и Лизоньку, молча спасать — и все!

Пришла в себя Мокина на кухне. Здесь клейко пахло жареной рыбой, пол, на котором она растянулась, был ледяной, а табурет одной ножкой упирался в лоб. Но самое жуткое было то, что у раковины стоял глухой длинный старик и пил из-под крана. Он утробно глотал, и изо рта у него выкатывалось: «Бо... бо... бо...» Кровь пил, бьющую в стальную мойку из сверкающего хромированного излива, а не сырую воду. Ужас!

Поднимайся. Сейчас чаю выпьем.

Над Севильей нависла Подоксёнова: она вытирала руки кухонным полотенцем. Ее зеленые глаза и розовый рот в виде маленькой галочки излучали спокойствие.

Именинница встала и почувствовала, что хочет в туалет.

Мне бы... — Она кивнула в сторону двери с картинкой писающего мальчика в коротких штанишках и приспущенных чулках.

Беги, беги! — Шура повесила полотенце на крючок. — Твои все ушли. Как ты в обморок грохнулась, девицы к дверям кинулись. Толстая, правда, какие-то таблетки для тебя в сумочке искала, но я ее тоже вытолкала.

Севилья долго сидела в туалете. Успокоилась, даже повеселела. И вдруг вспомнила про дочку и выскочила наружу с безумным видом.

Опять что-то? — Бывшая жена разливала чай по чашкам и нарезала принесенный девочками торт.

Лиза... Почему ее не слышно?

Там с ней Назар Ефимыч. Все тик-так!

У нее коклюш...

Не надо только паниковать. Мы неотложку уже вызвали. Скоро приедет.

Пока пили чай, Шура что-то рассказывала, а Севилья ее не слушала, хотя все время кивала и вскидывала брови: да что вы говорите? разве такое бывает? и как после этого жить?

Неожиданно Подоксёнова спросила:

Вы любите Антона?

То есть как?

Если честно?

Севилья перестала думать про свое. Лицо у нее немного вытянулось и как бы посвежело.

Он интересный, — сказала она.

Я это знаю. Я о вашем сердце и о вашей душе. Это ведь другое.

Господи, конечно!

Понятно. — Бывшая жена произнесла это как доктор, не нащупавший пульса и убедившийся, что перед ним труп. — А он-то вас любит? Или тоже пока просто интересуется?

Севилья вдруг поняла, что вот эта зеленоглазая с миниатюрными розовыми губками считает ее недоделанной или вообще идиоткой, и резко сказала:

Не это главное!

Само собой.

Главное, что мы с ним не хотим мешать друг другу.

Что не хотите — мне ясно. А чего хотите?

Мокина вытянула губы трубочкой и еле-еле сдержалась, чтобы опять не выдать ругательство.

Шура терпеливо продолжала:

Может быть, у вас с Антоном больше физическая, чем духовная близость, и вам нужен здоровый, продолжительный секс?

Сыта этим добром по горло. Мне нужно побыть собой некоторое время. Не женой при муже, а самой при себе. Я хочу, чтобы мы с ним пока не мешали друг другу.

Подоксёнова задумчиво пила свой чай, потом покрутила пальцем у виска и сказала:

Я поняла. Вы сумасшедшая, но прикидываетесь здоровой. Вас надо бы гнать отсюда взашей, да пока не за что. Ненормальность одних людей не есть повод считать нормальными других.

Что-то я не догоняю.

Жаль.

А вы чего здесь живете? Проблема с жилплощадью?

Мы, к сожалению, любим друг друга и все еще не можем расстаться.

Так. А я вам не мешаю?

Нам никто не мешает. Даже вы, Севилья. Не тот, простите, масштаб.

По правде говоря, тут должна была начаться склока. Севилья была уже на взводе. А устраивать кипеж она умела.

Однако появился глухой старик и с высоты своего гренадерского роста объявил:

«Скорая» приехала! Вы что, глухие?

Севилья вскочила и помчалась в прихожую. Доктор и медсестра быстро и умело осмотрели Лизоньку. Выписали рецепт, порекомендовали питание, научили, как сбивать температуру, бороться с кашлем и чем поить девочку для укрепления организма.

После отъезда «скорой» Мокина почувствовала, что больше всего на свете хочет плакать и спать. Она переодела Лизоньку в сухое, перестелила ей постельку и решила, что все хорошо. Вот только бы еще выплакаться и выспаться. Прямо тут, на коврике у кроватки!

Когда она проснулась, то оказалось, что лежит уже не на полу, а в двуспальной кровати. Рядом была примятая подушка и скомканное одеяло: значит, Антон пришел с работы очень поздно, перенес ее сюда, спал с нею вместе, а теперь встал и, наверное, принимает душ или завтракает. Севилье стало хорошо от этого предположения. Секунду спустя она вспомнила про Лизоньку, ойкнула, накинула халат и понеслась в детскую.

Дочка сидела в кроватке, на ней был фартучек, а Шура кормила ее с ложечки кашей. Севилья застыла в изумлении, а Лизонька замахала ручкой и пропищала:

Я ням-ням!.. Ка-фа!.. Сю-ся!

Последнее слово означало «вкусно». Мокина растерялась. Дуэт бывшей жены Подоксёнова и дочери не умещался в воображении.

Вот и наша мама пришла, — раздольно пропела Шура. — Сейчас покушаем и будем с мамой играть.

И тут Севилья почувствовала, что у нее кружится голова. С бывшим мужем они были хоть и рядом, но никогда не вместе. А в этой огромной квартире совершенно чужие друг другу люди, получается, заодно? Как такое могло быть?

Севилья все-таки психанула. Ей вспомнились слова Регинки Большие Бигуди, что у жизни никогда не бывает дна и падение может быть бесконечным. Возможно, вот эта благостная картинка и есть то самое падение?

Она пошла пятнами от непонимания и злости, махнула рукой и перебежала в кухню. Антон пил кофе. Увидев невесту, похожую на нервную посетительницу зубного кабинета, он отставил чашку, поднялся и обнял ее.

Все, все, все! — сказал он. — Носик вверх, губки бантиком, слезки в сушилку!.. Скажи «чи-из»!

Севилья прижалась к нему и затихла.

А из ванной комнаты, где приводил себя в порядок глухой старик, неслось:

 

От Севильи до Гренады

В тихом сумраке ночей

Раздаются серенады,

Раздается стук мечей;

 

Много крови, много песен

Для прелестных льется дам —

Я же той, кто всех прелестней,

Песнь и кровь мою отдам!

 

На пороге кухни появилась Подоксёнова с Лизонькой на руках. Вид у них был таинственный.

А у нас температура упала, — похвалилась Шура. — Что мы скажем маме?

Девочка хитро улыбнулась и пропищала:

О-сё!

Что значило на ее языке «хорошо».

Жизнь достигла дна. Чудно, но теперь начиналось движение в обратную сторону. И если бы Севилья не стояла в обнимку с Антоном, то наверняка вновь упала бы в обморок.

100-летие «Сибирских огней»