Вы здесь
Двенадцатая параллель
Анатолий Кобенков
Двенадцатая параллель
* * *
Открытка: «мы бы пожелали…»,
повестка: «что же вы, пора…»,
и к этой глупости — журналов
двенадцатые номера;
и снег: снежинка на снежинке,
и ветр: гобой на помеле,
и — с кем якшался и дружил с кем —
на долю просверка во мгле…
Зима, зима — тоска народа
и прущей на его дрожжах
интеллигенции — в угоду
народу — в мутных чертежах
блуждающей; тоска крестьянства
и, с ним не помнящим родства,
поэта, черного от пьянства
и светлого от естества…
Посланья: «вы бы не болели…»,
угрозы: «разве не пора!…»,
а к этому — не то свирели,
не то валторны со двора,
и солнце, и его примочки,
и птичка, и ее штришок —
как будто не серьга при мочке,
а песенка или стишок…
Зима, зима — пора салазок,
саней и, как народ — из бед,
стремящихся из них Саврасок,
и Жучек, мчащим им вослед,
и окончание завода
часов, которые на ель
мы завели вчера, и года
двенадцатая параллель…
* * *
А еще — за туманами голубыми,
из которых складывалась ерунда,
у меня был город —
такой, какими
не бывают глупые города.
Он для мамы моей открывал аптеку,
он для папы пиво варил, как мог,
всех приличных мальчиков в библиотеку
приглашая,
а девочек — на каток.
А еще — чтоб не только скучать над книжкой,
чтоб не слишком страдать от сердечных ран,
он держался реченьки,
а под мышкой
он держал пивнушку и ресторан.
Ресторан был маленьким — меньше лужи,
а пивнушка вроде как не была…
Иногда я бывал ресторану нужен,
иногда пивнушка меня звала.
И, послушен зовам их и призывам,
как послушен бывает словам поэт,
я был счастлив мнить себя несчастливым
без единой девушки много лет.
Это я потом их встречал и трогал —
на руках, как маленьких, их качал…
Оказалось, что в жизни их очень много—
даже умный город их не вмещал…
* * *
Те веселые стихи,
над которыми я плакал,
старый мальчик в «Новом мире»
развернет, переписав.
Скажет Юра: — Хорошо,
но при чем тут наше время? —
и в часы ударит клювом,
чтобы к даме опоздать…
Те безумные стихи,
над которыми я думал,
что они в тебя — глазами,
а повадками — в меня,
два веселых мужика,
как быка, располосуют,
чтобы жены не бранились:
— Ешь, родимая, давись…
Те стихи, которых я
ни тропинкой не подладил,
ни мечтою не подмазал,
ни в тоске не извалял,
пригодятся старшине —
ах, как крякнет самокрутка,
ах — как молвил бы Аксаков —
«вспыхнет аленький стишок»…
* * *
Здравствуй, моя дорога
в крылышках и лесах:
листья в гостях у Бога,
птицы — в Его часах:
шепот и кукованье
облака и травы,
складное волхованье
месяца и молвы…
Там, где темно — сиянье:
там, где светло — волхвы…
КОЛЫБЕЛЬНАЯ УШЕДШЕМУ
Спи, мой друг, приснись себе бессонным
маятником, морем, эмбрионом:
временем, пространством — в многоточьи
хочешь — дня, а коль желаешь — ночи…
Спи, дружок, спи, смычка — перемычка
между первой и последней спичкой:
вспыхнула — погасла, начадила,
на лице тенями наследила… —
все проходит, остается ветер,
улица, фонарь, возможно, дети…
в крылышках и лесах:
листья в гостях у Бога,
птицы — в Его часах:
шепот и кукованье
облака и травы,
складное волхованье
месяца и молвы…
Там, где темно — сиянье:
там, где светло — волхвы…
КОЛЫБЕЛЬНАЯ УШЕДШЕМУ
Спи, мой друг, приснись себе бессонным
маятником, морем, эмбрионом:
временем, пространством — в многоточьи
хочешь — дня, а коль желаешь — ночи…
Спи, дружок, спи, смычка — перемычка
между первой и последней спичкой:
вспыхнула — погасла, начадила,
на лице тенями наследила… —
все проходит, остается ветер,
улица, фонарь, возможно, дети…
* * *
Вот уже и мальчик мой с пистолетом,
и девочка — с мальчиком,
и дерево мое крылышкует —
вот-вот улетит;
вот уже и река моя заблудилась —
вот-вот погаснет,
и дедушка мой
гостит у своей прабабки,
а та — вся светится —
одесную прадеда;
и сам я уже не теплее спички,
не светлее строчки,
которая кивает, тыкаясь в могилки:
сына и собутыльника,
друга и девы…
Только я сердце зажмурю,
только душой заикнусь я —
начинают они перемигиваться,
мерцать друг дружке,
аукаться с кем-то,
кого я не хоронил,
не оплакал…
О, это мерцание
двадцатого в девятнадцатом,
девятнадцатого — в двадцать первом,
двадцать первого — в первом веке до нашей эры
* * *
…«сладок и хрупок картофель», —
матушка пишет в письме мне, сладком и хрупком на звук.
«…сладко», — читаю и мне сладко, а «хрупко», — читаю,
кажется: жизнь обронив, елочный шар уроню;
думаю: коли уйду, то хорошо б для потомка
жизнь догадалась сберечь матушкино письмо, —
если не все, то — фрагмент, лучше бы тот, где «картофель
сладок и хрупок»…
* * *
Полюшко или птаху
вырвешь из тишины
биться башкой о плаху
медной твоей вины —
тщетно: в твоем жилище,
в ржавых его тисках,
жизнь не случится чище
клюва иль колоска;
музыку ли подселишь,
книжку ли призовешь —
вылюбишь, что посеешь,
выронишь, что пожнешь;
то, что не дорассыпал,
вымахнет в наживной
области недосыпа
ливневоножевой;
разве что зажигалка
прянет в твою ладонь
взором из полушалка,
сброшенного в огонь,
разве что вспять глядящий
из набежавших строк —
батюшковский, лядащий,
стоптанный ветерок…
батюшковский, лядащий,
стоптанный ветерок…
* * *
Вечерние огни,
скукоженные стужей, —
действительность, что ни
просторнее, ни уже
того, что мог бы взгляд
перевести в понятье
увеличенья трат
на перемены в платье
к зиме… Уж не вчера ль
мы превратили дали
и в шапочку, и в шаль,
и в треушок для Дарьи,
и в лыжи для Петра,
и в наши растабары
про то, что бы пора
сапожки для Варвары…
Заплачь, мой друг, ударь
возжегшего жестоко
под окнами фонарь,
сворованный у Блока —
за страх, а не стихи,
за чад, а не горенье,
за перебег строки,
а не сердцебиенье!…
под окнами фонарь,
сворованный у Блока —
за страх, а не стихи,
за чад, а не горенье,
за перебег строки,
а не сердцебиенье!…
Хоть жизнь перепиши,
хоть строчку переделай —
действительность души
не дале, чем в пределах
отпущенного ей,
сумеет развернуться,
чтоб дудочке моей
вернее задохнуться…
действительность души
не дале, чем в пределах
отпущенного ей,
сумеет развернуться,
чтоб дудочке моей
вернее задохнуться…
* * *
Вот я и дожил — выпало мешать,
не допущать, наставничать и злиться…
Пока не ласточка — могла бы не летать,
пока не облако — могла бы не кружиться…
не допущать, наставничать и злиться…
Пока не ласточка — могла бы не летать,
пока не облако — могла бы не кружиться…
Играй на скрипочке — прижми ее щекой,
смахни смычком, что от меня осталось,
пока смычок и скрипочка — щепой,
я — тишиной, а ты — рекой не стали…
пока смычок и скрипочка — щепой,
я — тишиной, а ты — рекой не стали…
Не верь стиху, не прячься от цветка,
не бойся боли — бойся повторений,
и потому не слушай старика
с букетом из сухих нравоучений…
ПОПЫТКА УТЕШЕНИЯ
В розовой тьме немоты Моисея,
у Аароновых уст
старый мичуринец юной Расеи
ладит ракитовый куст;
в алое горло Давидовой дудки,
полной Ионовых слез,
черные ангелы лагерной будки
тычут сережки берез….
Родина, родичи, посох и плаха… —
по истечении бед
явится вам из Адамова праха
Авелев голос и свет.
* * *
…перекреститься, дореветь,
доперелапать том
Толстого, может — умереть,
но спрашивать при том:
зачем ни дол нас не нашел,
ни реки не нашли?
зачем нам город в руки шел,
а мы его прошли?
зачем, прикармливая зло —
на лагерном пайке
держали тех, с кем нам светло,
кто — с дудочкой в руке?
зачем — скажи — почти светла —
и в предвечерний час
ночная бабочка взошла,
чтоб распуститься в нас?
зачем — скажи — твое лицо
вершит свой пересверк,
как обозренья колесо,
то вниз ведя, то вверх
и вся шопеновская медь
поет мне в смертный час
про то, как песенке реветь,
не покидая нас?
не бойся боли — бойся повторений,
и потому не слушай старика
с букетом из сухих нравоучений…
ПОПЫТКА УТЕШЕНИЯ
В розовой тьме немоты Моисея,
у Аароновых уст
старый мичуринец юной Расеи
ладит ракитовый куст;
в алое горло Давидовой дудки,
полной Ионовых слез,
черные ангелы лагерной будки
тычут сережки берез….
Родина, родичи, посох и плаха… —
по истечении бед
явится вам из Адамова праха
Авелев голос и свет.
* * *
…перекреститься, дореветь,
доперелапать том
Толстого, может — умереть,
но спрашивать при том:
зачем ни дол нас не нашел,
ни реки не нашли?
зачем нам город в руки шел,
а мы его прошли?
зачем, прикармливая зло —
на лагерном пайке
держали тех, с кем нам светло,
кто — с дудочкой в руке?
зачем — скажи — почти светла —
и в предвечерний час
ночная бабочка взошла,
чтоб распуститься в нас?
зачем — скажи — твое лицо
вершит свой пересверк,
как обозренья колесо,
то вниз ведя, то вверх
и вся шопеновская медь
поет мне в смертный час
про то, как песенке реветь,
не покидая нас?