Вы здесь

«Эта нежность странная, пустая...»

Василий КОВАЛЕВ
Василий КОВАЛЕВ




«ЭТА НЕЖНОСТЬ СТРАННАЯ,
ПУСТАЯ…»




* * *
Желтоватые фонари
вперемежку с синей листвой,
мутноватый сполох зари,
плеск неона над головой…

Темнота над Латышских стрелков
и над Искровским — темнота,
в лентах розовых облаков
над Товарищеским — звезда,

над Чудновского тьма бледней
и страшней, чем над Коллонтай,
по тропинке топких огней
пробегает первый трамвай,

и больница бросает тень
мрачноватую на листву.
Выходи, начинаем день…
— Я действительно здесь живу?.. —
Солнце всходит над пустырем
и пустая молчит река,
и разорванным пузырем —
синий с розовым — облака…


* * *
Все, что помню из Геродота, —
как выстраивалась пехота,
запрудив равнину у ног
полководца: вдоль Геллеспонта
весь войсками покрыт песок.

Суета построенья, крики
командиров и шум великий,
как всегда у персов. Вдали —
беломраморный трон владыки,
финикийские корабли.

Почему-то не Фермопилы,
не подробный Египет милый
мне запомнились, а она —
эта армия, чьей могилы
скоро будет земля жирна,

чьи бессмертные смотрят косо,
чьи бранчливо снуют матросы,
торопясь сколотить причал…
Не таясь, вытирает слезы
грозный царь и дает сигнал,

зависая над самой бровкой
вместе с армией, что неловко
прямо в вечность скользит с мостка, —
Клио, смилуйся хоть над легкой
кавалерией — как легка!..


* * *
Лютеранское кладбище: травы,
попрошайка босой у ларька,
продавщицы цветов моложавы,
облака, облака, облака.

Над могилой какого-то Гота
высоченный раскинулся крест;
тополей голубая пехота,
загороженный досками въезд.

Павильон накренился костистый,
набалдашник ограды ребрист:
доктора, дипломаты, арфисты,
тьма аптекарей и декабрист.

В дело просится нужная нота:
страшной сытостью пахнет земля.
Ветер рвется в пустые ворота,
помертвелой травой шевеля.

Тело с крыльями над парапетом —
кто-то голову ангелу снес…
Хорошо умирается летом
на подушке, горячей от слез.

Синий мох с красноватым отливом,
сквозь листву проникающий свет;
самолетик скользит над заливом,
оставляя размашистый след.

Пробегает мальчишка в бандане,
по горячей тропинке пыля…
Благодушно молчат лютеране,
тяжело шелестят тополя.


* * *
Ручеек серой пеною в яме
пузырится в грязи у ларька,
и над городом вместе с огнями
проплывают, клубясь, облака, —

желто-рыжие в небе зеленом,
и неоновый лучик кривой…
Над домами. Над спальным районом.
Над холодною, темной листвой.

У окна замерзаешь в пижаме.
Бледен свет мутноватой зари,
даль запружена сплошь гаражами,
и слепят тяжело фонари,

снег ложится на крышу вагона,
на забор и на мусор… Луна.
Снег идет тяжело, монотонно
над деревьями: это весна.


* * *
Синева глубокая, как море,
и листва колышущихся лип,
облака в оранжевом просторе —
Боже милосердный, я погиб.

Это из репертуара Цоя,
это из Поплавского строка —
солнечное лето городское:
духота, трамваи, облака.

Хорошо без всякого предмета,
просто и напористо — о том,
что жара безумная все лето,
и шмели балдеют над кустом.

Тополя отряхивают перхоть
в высохшую лужу на углу.
Всю неделю хочется уехать —
в Сиверскую, в Гатчину, во Мгу.

Эта нежность странная, пустая,
не привязанная ни к чему…
Синева ночная золотая,
облака, плывущие во тьму.


* * *
Постоять в темноте над Смоленкой,
поднимая глаза к облакам.
В мелких волнах с коричневой пенкой
проплывает пластмассовый хлам.

Под кустами — бутылки и банки
из-под кетчупа, пива, вина,
арматура, разбитые санки,
на снегу — рыжий отсвет окна.

В двух шагах здесь пристанище Блока
под деревьями темными, где
тоже — склянки, пакеты от сока…
Постоять одному в темноте

над Смоленкой, куря сигарету,
глядя в волны с пустого моста.
На заре позапрошлого лета
приезжал полупьяным сюда —

и, шатаясь, стоял над могилой,
тупо глядя на свечку во мху.
И с тяжелой, ненужною силой
кроны глухо шумели вверху…


* * *
Дни в больнице идут бестолково,
но пространство не воспалено:
пахнет лесом в прохладной столовой,
ветерок залетает в окно.

Скатерть с розочками полиняла.
Файлы памяти — снова пусты…
И дневная сестра поменяла
на столе полевые цветы.

Слабоумный мой друг разговора
не поддержит. Палата светла…
Вдоль изогнутого коридора
отвлеченно летает пчела.

Властный доктор, как поздний Рылеев,
многодумен, застегнут, речист…
На стене, средь подводных деревьев,
сонно плавает аквалангист.

В летнем шуме листва остывает.
Лаборанты сварились в тепле…
Мысль о смерти сама отступает —
по цветущей земле.


* * *
Это было б чудо – услышать Блока,
скажем, «Девушка пела в церковном хоре»
в исполненье автора… Но жестоко
Время с ним обходится, мрачно споря:

все, что есть в полуночном Интернете, —
шелестенье, карканье, хрипы, вздохи,
да и те растрескались за столетье.
Неужели это — звезда эпохи?..

Да, все так. Звезда. И не потускнела,
разгорелась ярче еще, чудесней…
А ему б понравилась жизнь вне тела,
вот такая — с этой прощальной песней,

бессловесным раем, цыганским ахом,
сиротливых звуков столпотвореньем…
Заведешь — и слушаешь с детским страхом,
с непонятной гордостью и волненьем.

100-летие «Сибирских огней»