Вы здесь

Причалы Вячеслава Сукачева

(на 60-летие писателя: заметки о творчестве)
Файл: Иконка пакета 10_kopytov_pvs.zip (21.48 КБ)
Олег КОПЫТОВ,
Олег КОПЫТОВ,
кандидат филологических наук


Причалы Вячеслава Сукачева
(на 60-летие писателя: заметки о творчестве)

Сразу хочется оградить себя самого от двух, на мой взгляд, ложных и никому не нужных вещей, которые, так уж повелось, предоставлены самим жанром: если ты взялся в честь юбилея писателя ретроспективно посмотреть на его творчество, выбираешь из его произведений лучшее — таков жанр. Но это высказывание о литературе не есть поздравительный адрес — постараюсь высказаться о Вячеславе Сукачеве без допустимого жанром лукавства.
Второе — не хочется ставить точек: не думаю, что человек, о котором пишу, сегодня ставит себе какие-то пределы, не думаю, что лучший роман, повесть, пьеса Вячеслава Сукачева позади, равно как и не думаю, что сам я во всем прав: не ждите итогов, ждите многоточий... И форму высказывания об этом писателе, кажется, нужно подобрать не совсем привычную...
Один из романов Вячеслава Сукачева называется «Причалы». Думается, это одна из метафор вообще писательского творчества и творчества Вячеслава Сукачева — в частности. Каждая книга писателя — некий причал на его пути, не всегда удобный, не всегда безопасный, но всегда необходимый, долгожданный, выстраданный... У Вячеслава Сукачева — пожалуй, одного из самых продуктивных писательских перьев в России и уж точно — самая продуктивная творческая биография среди тех, кто остался к сегодняшнему дню в профессиональной литературе на пространстве Дальнего Востока. Это и облегчает, но одновременно и усложняет задачу высказывания о его творческой биографии. Какие книги-причалы не захлестнет паводком изменчивых литературных течений? Где сваи дебаркадера прочно стоят в грунте, а мимо какого можно было бы и проплыть? Чем больше книг-причалов, тем сложнее давать ответы, хотя бы потому, что больше вероятностей ошибиться... Но ошибиться можно в формуле, итоге, приговоре, мы же договорились их избегать. Нельзя ошибиться во впечатлении. И не назвать ли нам свои заметки именно так — впечатления?

Впечатление первое:
повесть
«Военная»

Бросается в глаза скупая стилистика — нельзя выделить какие-то яркие тропы, фразеологию или афористичность. Печальная и даже трагичная интонация. В повесть погружаешься, как в студеную воду реки...
Поскольку читаешь уже в наше бесцензурное время, подмечаешь, что для 1976 года, когда написана эта повесть, довольно смело изобразить воспоминания о годах Великой Отечественной войны главной героини мучительными, тяжелыми. Эпизоды войны — на протяжении всего повествования — показаны как единственно достойные воспоминания героини, рвущие ее сердце на части... Смело было для 1976 года нарисовать эпизод, где боец Красной Армии насилует женщину — санинструктора своей же роты — прямо на передовой. Еще смелее, как она потом стреляет в этого бойца... Полезно перечитать повести советских времен о той войне для того хотя бы, чтобы зачеркнуть ложный тезис о том, что писать о войне можно было только как о бесконечном подвиге. Кто хотел — писал не только о войне-подвиге, но и войне — человеческой трагедии...
Вообще эта повесть — драма с трагическим сердцем. Рефреном —смерть. Подготовка к похоронам бывшего мужа Серафимы Матвея. Он не воевал, он позволил новой жене — председателю сельсовета, отобрать у матери родную дочь. Кстати, то, что у женщины-фронтовички, Серафимы, по сути именно Советская власть отобрала родную дочь — тоже довольно смело для середины 1970-х годов...
Любить Матвея вроде бы совершенно не за что. Но Серафима, если и не любит его, то, во всяком случае, Матвей символизирует для нее спокойную и нетрагичную довоенную жизнь, то, что могло бы быть, если бы всю судьбу не разорвала в клочья война...
То, как построена композиция, тоже усиливает взгляд читателя на характер Серафимы — композиция нелинейна: 30 лет после войны, сама война, послевоенное лето, опять 30 лет после войны, 10 лет после войны, опять взгляд «из сегодня». Это укрупняет характер героини, во-первых; во-вторых, читатель на контрасте «втягивается» во все послевоенное безвременье Серафимы, удивляется, откуда у нее берутся силы для того, чтобы жить...
Эпизод, когда дочка Оленька уезжает из села, а Серафима, которая работает кассиром, продает ей билет, — кульминационный... Дочь, и повзрослев, не признает мать матерью: общественное, жесткое общественное в ребенке убило голос крови. Кому нужно такое общество?..
Серафима верит в то, что дочка все же придет к ней, если и не насовсем, то хотя бы поговорить...
Похороны Матвея — последнего человека, который держит Серафиму на земле, непосредственно предшествуют отъезду дочери, и это усиливает трагизм расставания...
В конце голоса людей смолкают, и открывается простор для голоса природы. Он вечен.
«Еще долго стояло тепло над Амуром, и светло-желтые листья медленно кружились над землей, укрывая ее многоцветным покрывалом, мягко и ласково шуршащим под ногами. Еще долго тянули на юг птицы и бродили по лесам полусонные медведи, удивляясь теплу и той благодати, что шла на землю от каждого дерева и куста, от каждого вскрика птицы и тихого кружения листа».


Впечатление второе:
повесть «У светлой
пристани»

Написана в 1973 году. Одна из наиболее ранних повестей Вячеслава Сукачева и, пожалуй, наиболее лиричная — читая ее, вспомнишь, что этот прозаик начинал со стихов, с лирики. Главный персонаж — опять женщина. Теперь — молодая. Не испытавшая войны, мало что вообще видевшая в жизни, но не менее, чем героиня «Военной», способная испытать драму чувств, горечь страданий.
Стиль легкий. В повести много воздуха, света. Есть место и поэтическим аллитерациям: в именах героев, кроме, в общем-то отрицательного персонажа Володи, звучит «с» — первый звук от «светлый». Героиня — Светлана, влюбленный в нее студент из города сразу называет ее Светлая. Есть добрый герой Савелий, его любовь зовут Таисия... Здесь язык вовсе не аскетичный, как в «Военной», здесь вольно чувствуют себя метафоры, простые и развернутые... Хотя обилие воздуха и кружит голову: часто язык повествователя переходит на «народную инверсию», когда вся именная группа, прежде всего дополнения, выстраивается впереди, а предложение замыкается потерявшим вес сказуемым. «Светлана вышла на берег и остановилась. И вначале весь простор, что с того берега открывался, взглядом окинула, а потом уже вниз на пристань посмотрела». Эту «народную инверсию» встречаешь, в общем-то, со снисходительной улыбкой: писатель еще пробует свой почерк, пробы порой наивны...
Драматизм, а может, и трагизм повести (читателю достоверно не понять, погибла Светлана в водах Амура или останется жить) подкладывается в сюжет маленькими порциями и косвенно. Тревожное настроение создают вроде бы ничего не значащие вещи — например, гудки речных теплоходов, барж и катеров. Но еще и, конечно, смена настроения героини — с очень светлого на рефлексирующее и печальное. Опять, пусть не главной, тема Великой Отечественной войны. Опять в теме войны для ее участников на первом месте не победа, а личная трагедия: Савелия война не только сделала калекой, лишила ноги, страшно и невозвратно, что война отняла часть души, любимую Савелия, об этом рассказано подробно, это подчеркнуто, это важно.
И здесь дела человека происходят под оком природы. Она не участвует, а именно присутствует. Каким-то образом оттеняет настроение человека и напоминает ему о его бренности, и о своей вечности...
И здесь читатель глубоко втягивается в орбиту переживаний главной героини. Пусть жертвуя полнотой характеров других персонажей (мы только схематично можем представить себе обоих возлюбленных Светланы — и Володю, и Сережу, прозаику еще не достает сил написать всех неглавных героев живыми), но автор обязательно даст во многих гранях характер главной героини.
И маленькая деревенька на берегу Амура очерчена пусть не как мир, но как цельный мирок, свой, обжитой, даже в маленькой повести, причем мирок, обжитой для читателя, он успевает его освоить...
Начиная с этой повести, у Вячеслава Сукачева появляется сквозная героиня всех его повестей и романов — любовь. Это чувство —общечеловеческий поток, в котором плыть имеет право каждый.
Впечатление третье:
роман
«Причалы»

С десяток героев, сразу не определишь, кто главный, и это заставляет всматриваться в каждого. Сразу задается конфликт, либо внутри мира самого персонажа, либо между ними. В повествовании рано начинает появляться напряжение, и довольно рано разности потенциалов дают электрический разряд. Для Бориса Агеева, Виктора Щербунько, Любочки и Лены, момент истины наступает уже к 120 странице, на исходе первой трети романа. Виктор обвиняет Бориса в предательстве собственного отца, в том, что он идет служить к его врагу, к плагиатору его научных идей, Любочка Дикина обвиняет замужнюю Лену в измене со спасателем-парашютистом, догадываясь, что в «чересчур правильной» семейной жизни Лены и Бориса давно намечен сход лавины. А читатель чувствует, что это не последний момент истины в романе, что правда каждого из персонажей еще неоднократно будет на протяжении повествования проверена отношениями и обстоятельствами... Так и произойдет: Борис доведет свое предательство до конца, а вот Лена... с ней всё будет ох как непросто, она, несомненно, вызовет в финале у разных читателей большой спектр противоречивых оценок, целый сонм рассуждений о правильности/неправильности, предопределенности/самостоятельности и еще о целом ряде возможных алгоритмов выбора... Выбор в координатах верных жизненных стратегий, заданных автором, будет странным...
Во второй книге романа герой, открывавший первую книгу, Славик Агеев, как бы отходит на второй план, но не исчезает совсем. Зато весьма убедительно автор успевает сказать читателю, что здоровое, сильное зерно в молодом человеке, молодом враче дальнего поселка, которого называли «христовеньким», в котором видели субтильного мальчика, это здоровое зерно может прорасти очень быстро и дать сильные всходы — сами обстоятельства тому порукой. То, как справляется Вячеслав Агеев с непростым недугом сельского мальчика, то, как он решительно противодействует устоявшемуся укладу «ты мне — я тебе» и, главное, как спокойно он ведет себя во время страшного пожара, спасает людей, чуть не потеряв собственное здоровье, — все это говорит о возмужании, не просто возрастном, а волевом и духовно-мировоззренческом, которое в суматошном и нечетко ориентированном в нравственном пространстве городе, может быть, происходило бы не только медленнее, но и не так четко...
Как всегда у Вячеслава Сукачева мощно описана дальневосточная природа. Если описания перипетий городской жизни, семейных и служебных отношений эпохи «позднего социализма» сегодняшнему читателю могут показаться наивными и даже выдуманными (хотя, кто жил на взлете надежд в то время, тем временем и думал, что оно никогда не кончится, так не покажется), — картины дальневосточной природы, особенности дальневосточной рыбалки и охоты и самая страшная напасть дальневосточных лесов — пожар-верховик, даны так, что это даже не картины: впечатление, что писатель просто вынул тебя, читателя, из мягкого кресла и оставил лицом к лицу с тайгой...
Абзац романа, где показана страшная мощь пожара-верховика, —отнюдь не маленький, но достоин буквального цитирования.
«Верховик! Нет страшнее стихии для бывалого таежного человека, зверя и прочей твари живой. Со скоростью сорок километров в час несется он по вершинам деревьев, не замедляя бега, с ходу форсирует реки шириной в пятнадцать и более метров, все сметая, превращая в прах и тлен на своем пути. Так-то и Огонек однажды оказался на его дороге и лишь чудом спасся с тремя товарищами, плюхнувшись с головою в счастливо подвернувшееся таежное озерко. Холодная была вода, обожгла родниковой стынью, а прошел верховик — и хоть яйца в ней вари. И еще довелось ему видеть, уже с Венькой, как хоронились в горной речке рядышком волки и сохатые, кабаны, медведи и люди, и как плыла по той горной речке вверх брюшком сваренная рыба, и как никто никого и не помышлял есть. Запомнил он и черного гималайского медведя, который двадцати метров не успел добежать до воды. Верховик накрыл его, он жалобно вскрикнул и, разом вспыхнув, огненным шаром покатился по земле, еще некоторое время почти по-человечески скуля и подвывая. А огонь, метнувшись через речку, над головами задыхающегося зверья и людей, уже с ревом и грохотом уходил дальше. Так было, и Огонек этого не забыл...»
Все герои «Причалов» стоят перед главным — нравственным —выбором. И делают его. В пользу давно определенных человечеством ценностей: добра, справедливости, чести — или в сторону эгоизма, который отрицает все вековые ценности, хочет быть самодостаточным. У каждого свой причал...
Автор здесь не жесток. Это еще не последний причал, у каждого героя, даже у гротескно данного браконьера Митьки, даже у интеллигентного, но бездарного профессора Бородулькина, даже у обворовавшего своего отца Бориса Агеева — не последний причал...
Впечатление четвертое:
роман «Приговоренная
замуж»

Обращает на себя внимание, что в этом романе читатель сразу же окунается в водоворот событий, он не входит в воды реки, он бросается с утеса в стихию созданной писателем реальности: роман цепко держит до конца повествования. В ранних повестях этого еще не было...
Но что это? «Love-story»? Формально да, потому что у главной героини, Нелли Земляникиной, на протяжении романа случается не одно любовное приключение. Но не любовные истории являются в романе главными, главное — картина общественного бытия дальней провинции с конца 60-х по середину 70-х XX века...
Из поселка, где Земляникина начинает работать сельской учительницей, до райцентра, где она станет третьим секретарем райкома партии, довольно далеко. От райцентра очень далеко до Хабаровска, а от Хабаровска слишком далеко до Москвы. Но система действует везде. Система лжива и безобразна. Хорошо понимаешь это, когда видишь, что людям «от начальства», которые по-настоящему талантливы и деловиты —молодой директор лесхоза Лопушков, к примеру, — всегда в этой системе будут вставлять палки в колеса, наказывать за инициативу, за талант, за яркость. Система любит даже не исполнительных, а серых. Потому что сама — серая. Оттого и «почти правильный» комсомольско-партийный секретарь, Сергей Бурлаев — все время будет подходить к противоречиям с системой, а поскольку ей служит — то и с самим собой.
Система отбирает право на личную жизнь. Вот здесь, пожалуй, —плотное соприкосновение романа Вячеслава Сукачева с классической «love-story». Любовь-страсть, так часто возникающая вне семьи, вопреки семье, под углями остывшего костра — под спудом запретов. Эта любовь, возможно, и переросла бы в высшую свою форму — любовь-суть, была бы возможна как любовь-суть, если бы запреты на зародыш большой любви, любовь-страсть не принимались людьми «от авангарда», от комсомольского, партийного истеблишмента как часть трансцендентности власти. Власть в те времена, при том режиме — как бы «от объективных законов истории». Это почти то же самое, что от Бога. Из диалогов героев видно, что они воспринимают писанные и не писанные установки жизни, идущие от власти, именно как некое трансцендентное. Любовь-суть — за пределами возможного бытия. Остается только любовь-грех, любовь-страсть...
Герои романа ведают, что жизнь коротка, и знать не хотят, и помыслить о том, что за пределами жизни. Потому за свою деловитость, за умение пробиться на верхние карьерные уровни они желают соответствующей компенсации и только здесь и сейчас. Когда читаешь про загородные домики, вечера, пикнички комсомольских вожаков 1970-х, возникает ощущение, что это похоже на что-то близкое. На что? А вот на «новых русских» 1990-х годов, пожалуй. Примитивный гедонизм неизбывен и существует при любой власти, исповедующей любую идеологию. Вот о чем думается, когда читаешь строки, например, повествующие о первом посещении героини загородного домика Сергея Бурлаева... Вячеслав Сукачев, наверное, недаром именно в середине 1990-х обращается к «комсомольской теме» 1970-х. Вот из этих комсомольцев выросли две генерации, так не любимые народом в конце века: реформаторы-завлабы, провалившие свои реформы, и циничные нувориши, «наварившиеся» на этих реформах. Вон они откуда растут — из системы власти 1970-х. А других, честных и толковых, система давила и прессовала, пока не вывела их как породу... Не осталось их к 1990-му...


Впечатление пятое:
роман «В мертвом
городе»

Наверное, этот роман стоило бы рассматривать как логическое продолжение романа «Приговоренная замуж», как продолжение художественного исследования общественного бытия России с конца 1960-х по конец 1990-х... Но что-то противится этому — слишком разные произведения.
Роман «В мертвом городе», безусловно, стоит особняком от всей остальной прозы Вячеслава Сукачева. Слишком много публицистических полномочий выдал автор главному герою — журналисту Сергею Соколову. На протяжении всего романа он будет осуждать режим Ельцина, правительство Гайдара и прочие очевидные провальные вещи в социальной, политической и экономической жизни России 1990-х годов. Герой как рупор социальной критики — это рискованный ход. Да, главный герой станет для многих читателей как бы их собственным голосом, его внутренние монологи, его эмоции окажутся близки огромному количеству людей, в девяностые выбитых из колеи привычной жизни. Но за это самому произведению как факту литературы пришлось заплатить тоже многим. Неприкрытая публицистичность в художественной прозе всегда моментально отражается на сюжетосложении, образах и языке. Образы в этом романе, по сравнению с другими произведениями Вячеслава Сукачева, получились плоскими, и не могли не получиться такими: социальная критика как цель и художественная полнота — вещи несовместные, — а язык в этом произведении уже далеко не рефлексирующий, не плавно и объемно создающий предметы и способы мыслить, а фиксирующий, то есть выбрасывающий предметы, действия и мысли героев так, как крупье выбрасывает карты на стол, как видеоклип выбрасывает порции картинок на экран, таким языком пишутся боевики: «Резко выпил коньяк...»; «Открываю дверь и вижу человека в бинтах...»; «Ко мне прилетает хук справа...» — в таком духе...
Герой романа рефреном повторяет одно: «Взрываются троллейбусы, как семечки из перезревшего подсолнуха, сыпятся с балконов старики, разбиваются самолеты, тонут корабли, рушатся или проваливаются под землю многоэтажные дома. Земля вперемежку с прахом усопших встает на дыбы на кладбищах, людей, как цыплят душат повсюду — в собственной спальне, в подъезде, и лифте: днем и ночью, летом и зимой...»
Странно, но чем сильнее герой рисует нам обвальную нищету, бесправие и никем не останавливаемый бандитизм — тем менее мы, реально пережившие девяностые годы, ощущаем всю глубину и мучительность прокатившихся через нас реформ... Чем более жестокими и тупыми рисуются «банкиры» и «бандиты», чем эмоциональнее их ругает главный герой, тем они менее достоверны. Чем больше простых людей на страницах романа режут на улице и хоронят в целлофановых мешках, тем менее мы за это переживаем. Почему? Есть такой закон: от частого повторения хула и страдания становятся подозрительными...
Впрочем, автор устами своего героя проговаривается: «Я понимаю, что это — общие места, банальная тавтология, изжога демократии, но мне-то, конкретному человеку, от этого не легче...»
Холодно-рассудительно о текущем вокруг тебя абсурде говорить не всегда возможно... Первого эмоционального высказывания о провальных сторонах российских реформ 1990-х мало кто из российских художников избежал. И уже это залог того, что рано или поздно мы дождемся глубинных и раскрывающих некие тайны художественных исследований российского бытия конца XX века.

Впечатление шестое:
рассказы 80
-х годов

Немалую часть персонажей рассказов Вячеслава Сукачева, изданных в 1980-е годы, составляют интеллигенты тех же 80-х годов, излета советской эпохи. Врачи, студенты, инженеры...
В облике врача, студента, сельского учителя рисовал своих героев эпохи излета дореволюционной России Чехов. Интеллигенты конца дореволюционной эпохи, например, герои рассказов Чехова, заняты поисками общечеловеческой правды, при этом не могут вынести ни бремени ответственности за общественные идеи, ни бремени ответственности за свою частную, личную жизнь — они неустроенны, несчастны, делают несчастными других и рано или поздно будут сметены из жизни более энергичными, хваткими, жесткими. Интеллигенты конца советской эпохи общественную жизнь воспринимают как способ обустройства частного и личного мира. Они ищут частную правду своего узкого круга, и личную правду — право на счастье. Огромную долю занимают в герое рассказов Вячеслава Сукачева именно личные переживания — любовь, личное счастье: хрупкое, ненадежное, прячущееся от своего обладателя. Показательны несколько узловых, ключевых фрагментов рассказов Вячеслава Сукачева, когда личное счастье его героев обнажается. Тогда герой Сукачева либо... страшится своего счастья, либо видит, что оно уже было, было когда-то, но осталось неразгаданным, нерассмотренным... и прошло...
Некий страх счастья найдем в рассказе «Особое мнение».
«Он наклонился и поцеловал ее. Поцеловал тихо, словно бы только дохнул на нее, а она вспыхнула, взяла его руку, потерлась о нее щекой. —Антон! — Да? — Мне тяжело. — Почему? — он испугался и заглянул ей в глаза. — Мне тяжело от счастья. Так бывает? — Все бывает, Настенька, — Антон вздохнул...»
Личное счастье, оставшееся необнаруженным в молодости, счастье, которое никогда не вернется — в финале рассказа «По чистым четвергам...».
«Катило по городу такси. На заднем сиденье машины сидел человек лет тридцати семи и смотрел на проносившийся мимо город... Через дорогу, наискосок от него, громко хлопнула дверь и из кафе «Снежинка» вышли девушка с парнем. Тихомиров прикрыл глаза и откинулся на спинку сиденья: он вспомнил, что был в этом кафе один единственный раз с Катюшей. Он вспомнил коктейли «Шампань» и «Ликерный», героев повестей и рассказов знаменитого в то время Хемингуэя, звонкую пустоту кошелька и тревожное счастье от музыки за пятнадцать копеек...»
«Старый» герой, герой классического русского рассказа — это человек, который, по выражению Владимира Набокова, спотыкается, потому что засмотрелся на звезды. Герой Вячеслава Сукачева, скорее ищет нравственный закон внутри себя, чем тянется к звездному небу, хотя чаще даже не осознает, что занят нравственными поисками...
Жанр рассказа, в общем-то, не предполагает развития характера героев, характеры в рассказе обычно даются в синхронном срезе, в статике и лишь обнажаются в своей данности в короткой истории, эпизоде, но в некоторых рассказах Вячеслава Сукачева, например, в упомянутом «По чистым четвергам...» рамки рассказа раздвигаются, характеры даются уже в динамике, на довольно протяженном временном поле, это уже как бы маленькие повести. Писателю необходимо большее пространство, чтобы доказать: «вздохи под луной» и «уютное гнездышко», личное и частное — не залог счастья, критерии не напрасно прожитой жизни — выше и глубже... Уже в романной, эпически-повествовательной форме будет показано, например, в романе «Причалы», в образах Огонька и Славика Агеева, что гармоническое бытие человека сегодня, так же как и всегда, может и должно быть обусловлено как общим, так и частным: правильно угаданным аккордом действий во имя и во благо общего — защиты, спасения людей, например, врачевания; защиты, спасения среды обитания, например, защиты тайги от пожаров, — и действий во имя личного счастья, любви.
Жанр рассказа крайне необходим писателю, чтобы показать: счастье, гармоническое бытие — категория прецедентного, а не трансцендентного. Прецеденты наличной гармонии человека и мира в рассказах Вячеслава Сукачева даны, кому-то может показаться: скупыми, — но всегда неизменно присутствующими долями. Это синичка, с любопытством заглянувшая в школьный класс, отчего школьник Коля забывает о странностях своей мамы и тройке по истории и широко улыбается («Синюшки-повертушки»). Это царство деревьев-великанов, мягко-зеленый полусумрак и неожиданный всплеск чьих-то невидимых крыльев («Интеллигент в первом поколении»). Это быстрый ход моторной лодки, десяток карасей в ведре, отставшие комары и сельские огни, вольно раскинувшиеся на добрых две версты на берегу Амура («Деревянные кружева»)... Это лед, который утерял свою силу, скоро сорвется, уйдет вниз по реке, обнажая ее студеные воды, которые рано или поздно будут теплыми («Студеные воды реки»)...
Впечатление седьмое:
повествование
в рассказах
«Подлетыши»

Читатель, открывая книгу 1984-го года, и не подозревал, что проживет с ней девятнадцать лет...
В первом рассказе «Белых птиц детства», книге, которая по своим внутренним литературным законам развернется в четырехчастное повествование «Подлетыши», шестилетний мальчуган, ровесник Победы, всего лишь пытается угадать, куда ведет, петляя и прячась, перебегая с сопки на сопку, вон та белая дорога. Автор никому — ни ребенку, ни взрослому — не сулит ни волшебства, ни даже и сюжета... Но кто останется с ним, будет вознагражден...
1973 — 1985 — 2002 гг. — так обозначены три этапа работы над повествованием, стало быть, ему примерно столько же лет, сколько в конце книги главному герою — Сергею — Сереже — Карысю, тому самому ровеснику 45-го года... Прочтя все повествование и возвратившись к его истоку, ясно видишь, что эта петляющая, скрывающаяся в распадках, взбегающая на сопки дорога — простой, строгий, но самый ясный символ того, что предстоит пройти Сереже за свои девятнадцать лет, и того, что уготовано каждому ребенку — сегодня, вчера, позавчера, завтра, послезавтра...
В первой части повествования — «Карысь», герой дальше всего отстоит от сегодняшнего дня. Но это не есть некий «уголок времени», со своим бытом и психологией, где только и могли произойти эти события. И сегодня можно читать про Карыся шестилетнему малышу, и он рано или поздно увидит самого себя... И всё же эта книга не только для детей, эта книга — о каждом и для каждого...
Это повествование во всем целомудренно. На любом уровне — от языка до самых глубинных смыслов. От первой страницы, написанной в 1973-м, до последней, написанной в 2002-м. Эта целомудренность во всем, и вряд ли она продиктована только жанром или внешними литературными причинами (повести детской тематики в жестком стиле не поощрялись в советское время, и наоборот, написать целомудренную повесть, даже детскую, в 1990-х — 2000-х — чуть ли не литературный нонконформизм). Истоки этой целомудренности нужно искать в самой смысловой глубине, внутри повествования. Этот ядерный, глубинный смысл не в сумме сюжетов рассказов-глав, то есть не в знаменующей эти сюжеты картине детской психологии, хотя она есть — яркая и точная, и большое наслаждение ее видеть, ею по-читательски обладать. В глубине — не мотив социальной природы всего человеческого, хотя имманентность социального тоже есть, здесь она присутствует в образе мальчишьей ватаги, в отношениях «ребенок — родители», и, как всегда у Вячеслава Сукачева особенно тепло в отношениях — «дети — старики»...
Глубинный смысл повествования дан изначально, но только к середине второй повести, «Ранних журавлей», к смерти матери Сережи этот смысл раскрывается со всей полнотой. Смысл этот в образе Жизни-добра и Смерти-зла, которые ведут войну за сердце ребенка...
Смерть матери Сережи дана в повествовании... тоже целомудренно. Нет ничего от натуры смерти, от ее лика, от больничных палат и красной материи гроба, есть только крик бабушки в ответ на печальный визит почтальона... Но дальше, дальше за этим криком победу за победой, все более уверенную, будет одерживать жизнь... Но не окончательную, как нет и вообще исхода в этой борьбе. Несмотря на жизнеутверждающий финал, нет победы жизни-добра хотя бы потому, что смерть матери Сережи заставит читателя вернуться к предшествующим этой смерти эпизодам и взглянуть на них не просто как на сюжетный сегмент. По новому придется осмыслить и смерть жеребенка, и даже детскую игру, где порубленными остаются когда-то крепкие стволы подсолнечника, тем более — эпизоды на реке и озере, где сам Сережа-Карысь ходил за ручку со страшной тайной существования — Небытия…
Цельный, целомудренный, тихий рассказ о жестокой борьбе Жизни-добра и Смерти-зла за сердце ребенка — всегда сильнее, достовернее, чем рассказ о внешних, часто искусственных и нередко надуманных проявлениях этой войны...
Есть ли рефери у этой борьбы, причем в нашем мире, не на небесах? Есть ли спокойный судья, которому дано знать нечто большее? До Бога, перед Богом такой судья есть?
Есть…
«...Ночами стало не только свежо — пробуют силы первые морозцы. По утрам одеваются серебристым инеем травы, днем в прозрачном воздухе сверкают паутинки. Не осаждают сейчас ни комар, ни овод. Давно отпорхали беззаботные стрекозы, только изредка на солнечном припеке проскрипит кузнечик да тут же и умолкнет, словно испугавшись собственного жестяного скрипа. В последние облеты устремляются пчелы, гулко пролетая по оголившемуся лесу, ставшему прозрачнее и светлее. Первыми-то сбросили листву и приготовились к зиме любители тепла —бархат, ясень и орех. Осинки и березы теряют лист всяк по-своему: одни уже давно покачивают голыми ветвями, а другие все еще не догорели на осеннем сквознячке. Из холодных северных краев прилетели на смену откочевавшим на юг птицам веселые чечетки, хохлатые свиристели, красногрудые снегири... <...>
...И надо всем этим сияет тусклое предзимнее солнце, устало перекатываясь невысоко над горизонтом с востока на запад и неистребимо встающее по утрам снова на востоке.
»

Впечатление восьмое —
самое
сильное

Для некоторой части сегодняшних хабаровских женщин, скрывающих или уже нет свой возраст, Вячеслав Сукачев чуть ли не культовый писатель. Во всяком случае, его ранние повести и рассказы о любви — «У светлой пристани», «Любава», другие — это их молодость, это их бессонные ночи с книгой в руках... Для кого-то проза Вячеслава Сукачева — это прежде всего роман «В мертвом городе»... Кто-то, как известный дальневосточный поэт Валерий Тряпша, посоветует: «Хотите побывать в дальневосточной тайге — прочитайте о ней у Сукачева»... Писатель становится таковым, когда дает нам выбор...
Для меня самое сильное впечатление от прозы Вячеслава Сукачева —автобиографическая повесть «У самого синего моря»8. Мальчик-немец, из особой породы русских немцев, родившийся в 1945 году. Мальчик, живущий на севере Казахстана. Без видимых прав на карьеру. Но с неотъемлемым правом на мечту. Такую сильную, что она непременно сбудется. В этой мечте нет предметных черт будущей биографии. Нет пока ни суровой романтики пожарного-парашютиста, спасающего тайгу, ни вдохновенной учебы на Высших литературных курсах в Москве, ни счастливой писательской судьбы, ибо каждая писательская судьба — счастливая. Нет еще нескольких лет жизни в Германии, издания своего журнала для соотечественников по крови, нет еще журналистики и могучей любви к могучей природе Дальнего Востока... Есть чистая капля самого синего моря. В которой есть уже все...

Что не вместилось
в эти заметки?


Не вместились впечатления еще о десятках рассказов, еще о десятке романов и повестей. Не вместились впечатления о драматургии. Не вместилась публицистика и эссеистика. Не вместился тот материал о писательстве, который собрал Вячеслав Сукачев, будучи главным редактором «толстого журнала» — не столичного, «Дальнего Востока». Быть редактором «толстого» журнала сегодня, особенно такого — чудом существующего на краю литературной Ойкумены, — это ни с чем не сравнимый опыт...
100-летие «Сибирских огней»