Вы здесь

Счастливчик

По улице родного села Женька шел, вкрадчиво прижимаясь к самому краю дороги, очерченной в этом году на редкость обильным снегом, шел медленно, рассеянно глядя под ноги: последние несколько дней он чувствовал себя неважно. Давящая усталость застилала глаза мутной пеленой, билась тупой пульсирующей болью в висках. Ноги его вдруг подкосились, и заснеженная земля неспешно и просто оказалась огромным небом; звуки совсем пропали, и стало так спокойно, как давно уже не было.

Легкие снежинки лениво опускались на нечесаные грязные волосы, причудливыми махровыми петлями пытаясь вывязать какой-то узор на давно неухоженном лице, но исчезали от жесткого дыхания человека. Одна из них плутовато скользнула в открытый рот, кольнув непослушный язык. Это вызвало давно забытые, тупые толчки где-то в области солнечного сплетения. Он вымучил улыбку: синие бескровные губы неестественно растянулись да так и остались в непривычном для себя положении. С ребяческим наслаждением продолжал Женька нехитрую охоту за снежинками, превращавшимися в белые перья. Скоро их стало так много, что он уже не справлялся.

Откуда вас столько? — силился он что-то рассмотреть в бледной выси.

В детстве предметом гордости Женьки был фильмоскоп и две алюминиевые баночки со свернутыми в рулончик янтарными пленками. Каждый кадр накрепко засел в памяти, особенно последний — рвано-белый, с бесчисленными черными точками и жирной царапиной в верхнем левом углу. Верить в то, что это «конец фильма», ой как не хотелось, понять, что на нем, мальчишеского воображения не хватало, поэтому каждый раз замирал Женька, когда на беленой стене появлялся этот последний кадр.

Мать, ладная, добрая молодая женщина, растила его одна. Однако нужды Женька не помнит. Нет, не было у них нужды — была семья, в которой жила любовь, крепкая, как мирское основание.

Характерный, отважный с самого мальства, до школы держался он за материнскую длинную цветастую юбку. Учился хорошо. В обиду себя не давал, друзей не оставлял. После уроков старался не задерживаться: дел много, всё на мамке. Она всегда встречала его у покосившейся калитки. То ли знала, то ли чувствовала нужное время. Не раз сын дивился этому ее дару, но объяснить его так и не смог.

Дом ухожен, в огороде догляд, на столе обед. Все чинно, все по-людски. Бывало, сядут плечо к плечу, снимет мамка платок, упадут из-под него тугие каштановые косы, и начинают они вдвоем мечтать о том, как славно заживут. Женька станет взрослым и ученым, будет работать, приведет в дом невестку-красавицу, ребята пойдут им на радость и утешение. Потом застынет мать — смотрит то ли вдаль, то ли перед собой, молчит о чем-то. Иногда это что-то как будто бы беспокоило ее, тогда казалось, что красивые глаза ее слегка косят. Это никак не портило живого умного лица, нет — в эти минуты она была так красива, что сердце щемило от нежности и любви. Женька тоже погружался в тишину — вот тогда-то, видимо, он и научился так громко и глубоко молчать.

Никогда не видел он от матери и тени недовольства. Никогда не думал о ее так и не выброженном, не выпитом женском счастье, невыплаканных слезах. Тряхнет головой, подмигнет ободряюще, обнимет за острые детские плечи — и нет в мире ни беды, ни войны, есть только теплый огонек карих родных глаз.

Больше всего боялась она, как все матери, цинкового Афгана. Но пронесло — наверное, материнскими святыми молитвами.

На «холодильнике» народ разношерстный. Тем не менее всем полагалось думать о девчонках, что остаются ждать солдата два года слезно и честно. Половину новобранцев ждать было некому. Однако об этом надо было молчать: стыдно. Потому, когда подхмеленные смельчаки убегали еще раз проститься с невестами, вместе с ними отлучались и те, кому на самом деле идти было некуда. И Женька тоже побежал с Генкой-земляком.

Финиш был неподалеку, у обшарпанного гастронома. Выпили немного, но отсутствие опыта и тошнотворная, липкая жара добавили градуса, уложив будущих вояк под клены с растопыренными от знойного сумасшествия ветками. Тяжелое неуютное забытье не было сном — оно было временным забвением, посреди которого вдруг явилась Людка.

Она заканчивала десятый класс и собиралась учиться на детского врача. Все свободное время сидела с книжкой у раскрытого окна. Женька не шастал мимо, не заглядывал в окно — и так знал, что она там. Этого хватало, чтобы чувствовать себя неполноценно-влюбленным. Порой он оказывался совсем не там, куда шел, потому что не мог одновременно думать о Людке и о делах земных. Слишком далеки они друг от друга — мечта и реальность. Что думала Людка о нем, Женька не знал. Не подошел, не сказал, не спросил... Дурак!

Дурак же и есть. В самоволке обнаружил их городской патруль; рыжий в форме прочитал лекцию. О чем — Женька не слышал, хотя в упор смотрел на оратора, пришлось догадываться по междометиям и специальным словам, глубоко понятным провинившимся новобранцам. Команда еще вчера предательски отправилась в пункт назначения, а Женька с Генкой — в стройбат.

На первых порах было хреновато, но трудностей он не боялся, куски под подушку не прятал, били — не скулил, не проклинал. Втянулся, возмужал, даже дембеля ждал без особого трепета.

Научили кирпич уважать, «стройку строить». Кирпич кирпичу рознь: у каждого в ряду свое место, своя посадка; кладка — дело непростое. Да только не думал Женька об этом: мастерком кидает жирный раствор на новый ряд, пристукивает, приглаживает, отойдет, стрельнет глазом — доволен собой. Много дум передумал он за работой, много планов красивых построил... Вот и два года за плечами. Засобирался к матери, к Людке.

Ты корочки-то в штабе забери, Женька, не забудь, — напутствовал батя, успевший привыкнуть к очередным. — Каменщик — профессия нужная.

Да-а... — отмахивался Женька.

Забери, спасибо потом скажешь, — настаивал командир, подкрепляя свои слова трехэтажным убедительным аргументом.

...В дороге все курил без конца, попутки то не попадались вовсе, то ползли слишком медленно — не думал, что возвращение может быть тяжелее, чем прощание. Вот впереди показался такой знакомый и незнакомый березовый колок, деревенское кладбище, широкий перекресток, наконец, крыши домов. Разрывая грудь, колотились, поднимаясь к самому горлу, рассыпавшиеся шары какого-то вышедшего из строя внутреннего подшипника.

Хлопнув дверью КамАЗа и кивнув водителю, сначала пошел, потом побежал, задыхаясь, в густое облако пыли, оставленное вечерним стадом. Долго стоит такое облако, поднявшись невысоко над землей, и пахнет оно коровьим потом, горькой полынью, перегаром пастуха и парным молоком. Народ разошелся к управе; горчил во дворах дымокур, отгоняя мух и слепней, заедавших буренок; звенели подойники в сараях; мужики загибали крепкое безобидное словцо — на всякий случай, чтоб и скотина, и баба знали, кто в доме хозяин. Все это придало Женьке равновесия.

Остальной путь до дома он шел не помня времени и даже не узнал сперва цветастого платка, плывшего ему навстречу. Металлические шарики тут же беспутно задергались: один подпрыгнул к горлу, и готовое слететь «мамка!» провалилось глубоко в нутро; другой малодушно ударил под дых так, что шагнуть вперед казалось нереальным.

А она бежала к нему, метя дорожный песок длинной юбкой, маленькая, теплая, родная... Мало что осталось в этом стройном солдате-дембеле от безусого Женьки — поди узнай! А ей и не надо было — и так знала: он это, он...

Накинула ночь на вымытое небо синее покрывало, разбрызгав тысячи мигающих звезд; обрадовавшись, застрекотали кузнечики-полуночники; густо запахла дурман-трава. Хмельной деревенский воздух и дым докуриваемой папиросы окутали Женьку блаженной истомой.

Утром, лениво швыркая ароматный чай на травах, Женька как бы между прочим спросил о Людке. Сердце матери зачастило:

Так в городе она...

Мам, — настойчиво смотрел он ей прямо в глаза.

Нехорошо люди говорят... А ты не верь, сынок, — поцеловала она его в высокий лоб.

В шесть часов вечера Женька сидел на маленьком полустанке с мятым железнодорожным билетом в кармане. До отправления поезда еще два с половиной часа. Пожилая тетка с отечным синюшным лицом мела перрон, глухо проклиная как приезжающих, так и отъезжающих. Тут же местная молодежь в пузырчатых трико и калошах на босу ногу, оккупировав полосатые скамейки, уставила их батареей чебурашек «Жигулевского». В лучах усталого солнца липкие стеклянные бутылки отливали янтарем, когда, ударив мастерски по жестяной крышке ребром ладони, страждущий довольно запрокидывал голову.

Слышь, братан, закурить... — нудил худой, на минуту заслонив сгустившиеся над Женькой тучи. — Папиро-сочку-у, — икал он.

Пиво оказалось теплым и противным до омерзения. В окно вагона Женька увидел, как новые кореша машут ему руками и делают нелепые подбадривающие знаки. Дикая тревога мало-помалу на время улеглась.

Проснулся Женька уже в городе... Найти медицинский институт не составило большого труда, но получить хоть какую-то внятную информацию о студентке Людмиле Смирновой не удалось. По фразам, брошенным вскользь, трудно было понять, что произошло. Почувствовал Женька непоправимое, холодным булыжником легла на плечи беда.

Улицу 1905 года тоже разыскал быстро, а вот больница, словно щадила его, спряталась в глубине двора, закрывшись старыми неуклюжими деревьями с пыльной, неживой листвой. Почему-то никак не мог найти вход: вся территория огорожена ржавой сеткой-рабицей, единственные ворота заперты. Может, тут так и нужно? Зацепился глазом за обломанную кнопку, ткнул раза два в нее пальцем, зачем-то свистнул...

Чего трезвонишь? — Сухонький старик в разбитых очках был явно недоволен.

Как попасть-то сюда?

Никак! — отрезал он. — Сами к нам не попадают, только в сопровождении, — осклабился белый халат.

Что за бред?

Да-да, бред, именно так, молодой человек. Идите своей дорогой.

Да черта с два!

Женька еще несколько раз обошел больницу по периметру, придумывая план. В углу двора увидел нескольких больных в полосатых пижамах.

Все это время их не было или я не заметил? — удивился он. — Какие-то они... Мужчина! — негромко окликнул Женька. — Женщина! Ребята! Люди, в конце концов! — психанул он.

Люди занимались каждый своим. Долговязый, сложившись в три погибели, казалось, вел неспешную, душещипательную беседу с кем-то невидимым. Может, пьяный? Да вроде не похоже. Две женщины без возраста в позе каменных изваяний неестественно застыли посреди двора. Рядом на лавке размеренно качался взад-вперед мужик-маятник.

Сердце запульсировало уже вне тела. Прыгающие Женькины пальцы потянулись к маленькому черному колесику, сменявшему кадры. Но оно отказывалось хоть сколько-нибудь сдвинуться с места. К горлу подкатила неприятная, вязкая тошнота, судорогой полоснуло по тугим мышцам: почти наяву ощутил Женька, как раскольниковский грязный топор вонзился в его пылающий череп; по лицу, шее и всему телу ручьями поползли струйки пота безнадежно-мутного цвета...

Прямо на него смотрели прозрачные Людкины глаза. Он видел эти глаза почти в каждом сне — красивые, синие, бездонные.

Людка... Людочка! — испуганно то ли прошептал, то ли закричал Женька, не веря себе.

Она продолжала смотреть прямо на него и сквозь него... По-бабьи застонав, упал на колени, стал уговаривать Людку очнуться, тряс и пинал ржавую сетку, разделявшую их, просил прощения, угрожал, хрипел и плевался, корчась от бессилия...

Длинный затих. Мужик на лавке закачался быстрее. Еще несколько человек явно без интереса наблюдали игру одного актера. Пришла сестра, какими-то понятными пациентам знаками отправила всех в палаты, привычными движениями настроила коляску и увезла Людку от Женьки навсегда.

Всю ночь Женька ходил вокруг психиатрической больницы, думал, искал какой-то выход.

Двадцатый век на дворе, — пытался он успокоить себя. — Все будет хорошо, обязательно все будет хорошо...

Но хорошо не было, да и не могло быть. Пожалев парня, старая нянька, укутавшись в полинялое одеяло, протянула папиросу, другой затянулась сама.

Уходи, милый, — мягко, по-матерински сказала она. — Иди, у нее теперь своя дорога. Никто тут не поможет, второй год уж не колыхнется. Дай бог тебе счастья!

Счастья? — взвизгнул Женька, криво передразнив ее.

И побежал прочь. Так страшно ему еще не было никогда!

Не раз потом возвращался Женька туда убедиться, что все это ему не приснилось. Однако так больше и не увидел ни старой няньки, ни Людки...

Пытался бутылкой «Пшеничной» разговорить всегда готового к подаянию сторожа больницы. До самого мозга пропитый мужик любил обсудить планы партии и правительства и поносил уклонистов от этих самых планов отборными словами. Только, кроме бессвязных намеков на смутную роль в Людкиной истории сына какого-то «партейного начальника», ничего не добился Женька.

Ох, не любят простые люди хозяев жизни и их сынков, последних — особенно. Бил их впоследствии Женька нещадно и без разбору. Так и заработал первый срок.

Место твое... — по-киношному стал сипеть лысый, распустив павлиньим хвостом синие пальцы, — ну ты сам знаешь... Или показать?!

Остальные наблюдали за Женькиными прыгающими желваками.
С некоторых пор он не чувствовал себя ни среди живых, ни среди мертвых. Потому совсем не мог реагировать на происходящее — бревном стоял, тупо уставившись одновременно в несколько пар глаз.

Сдвинутый, что ли?

Женька и сам в последнее время не был уверен в собственной адекватности. Зато такое состояние хоть как-то позволяло ему жить дальше.

Местный начальник наслюнявленным пальцем перелистал «Дело №...», воодушевился. Через месяц-другой Женька с двумя вялыми помощниками уже разгружал кирпичи на его недостроенной даче. Работал рьяно, жестко. Замуровывал свою звериную злобу-тоску в цемент и песок, крепко придавливал ряд за рядом ровным калиброванным кирпичом.

Точно, контуженый! — решили вокруг.

Сначала сторонились: что в голове у такого? Потом махнули рукой:

Больной, что возьмешь!

Потихоньку стал Женька к птичкам прислушиваться, мать вспоминать. Воспаленным мозгом понимал, как тяжко ей совсем одной. Письма из дому получал что вакцину живительную, но сам не отвечал — слов подобрать не мог. Пахли согнутые листы мамкиными теплыми руками, и седой изморозью когда-то темно-каштановых волос, и чем-то еще, гудящим высоковольтными столбами, чем-то, что непутевый сын никак не мог разобрать...

 

Женька достал из мятого полинялого вещмешка гостинец — узорный платок с кистями, накинул дрожащими руками на неухоженный рыжий холм земли, крепко сжал лысую голову костлявыми пальцами. С платка укоряюще смотрела на него одиноким бестолковым глазом Жар-птица, еще вчера на вокзале обещавшая вместе с горластой цыганкой ему новую жизнь.

Обманула, выходит, — назойливой мухой билось в висках. — Обманула, — по-волчьи подвывал Женька, слизывая соленый дождь с верхней губы.

Да, судьбина горькая на каждого своя уготована — не объедешь, говорят, не обминешь, — качали головами соседи.

Царствие небесное горемычной, пусть земля ей пухом будет.

И-их, Женька, — взвизгивала тетка Катерина. — Как жить буде-ешь? Пропадешь и-ить!

Как он будет жить, Женька в самом деле не знал.

Но в свой черед согревало солнце грешную землю, принуждало к трудовому дню. Работы Женька не боялся: поправил нехитрое хозяйство, устроился слесарем в РТМ. Только вот домой придет — места себе не находит. «В люди иди», — бывало, говаривала бабка. Он и пошел. Кому баньку пристроит, у кого в сарае крыша завалилась — поправит. Денег не брал — хотел мир добрее сделать, сердце очистить, да и хватало ему одному-то. А хозяевам неудобно — угощают первачком, огурчиком. Поначалу отказывался, потом перестал, к тому же ой как на сердце теплело от вольных человеческих слов — мало-помалу отпускало Женьку. Скоро бесталанная красавица соседка, мыкавшаяся по земле в поисках женского счастья, присмотрела его. Видать, поняла: как ни беги — счастье все впереди тебя. Мягче теперь смотрел на мир Женька — о сыне мечтал, однако Зойке Бог детей не дал, отказалась она от материнства, гоняясь за выдуманной мечтой. А после и сама где-то сгинула...

Теплела душа от стаканчика, честно заработанного у крепкого хозяина, мягчела, пока в кисель не сварилась. С работы наладили, как нарушителя трудовой дисциплины, дом запустил, сам опустился. Только Женька этого не ощущал, другие говорили — не верил. К матери ходил редко, да и то все больше «ужаленный», как выражался один дружок, клещом присосавшийся к нему.

Однажды надолго застыл Женька у запущенной могилы: высокий сиротливый бурьян укором поднялся вровень с ним. «Когда успел-то?» — подумал Женька и почувствовал, как свилась и скрючилась внутри какая-то живая нитка. Стало совсем тошно, потом нитка улеглась, мутить перестало. Он с трудом выдернул сорняк вместе с комом сухой земли. Загрубевшей рукой присыпал рану-ямку, погладил землю. На миг ощутил под ладонью шелк материнских волос. Нитка опять дернулась, предупреждая о начале чужой, не Женькиной жизни...

Друзья появлялись и пропадали соответственно наличию в карманах мятых казначейских билетов, пропитавшихся рассыпанным табаком. Неделями не вспоминал Женька о работе. Только когда от выпитой бормотухи остервенело подводило желудок и похмельная изматывающая икота выворачивала наизнанку нутро, шел в люди шабашничать «за кусок». Да уже не ложились, как раньше, кирпичи, неуверенно держался в руке мастерок. Скоро и на это сил перестало хватать. Как побитая собака, днями лежал Женька в куче тряпья на всегда несвежей кровати.

Но свет, как водится, не без добрых людей.

«Добрый человек» жил бобылем незаметно и странно. Тлетворная жадность и низкопробная предприимчивость пополам с несомненным тихим помешательством делали его чужим в деревне. Промышлял сивушным самогоном, затем смекнул для дури добавлять в поллитровки, горлышки которых прикрывал обрывками полиэтилена и обвязывал засаленными нитками, таблетку димедрола. После очередного визита участкового аккуратно платил «в государство», пересчитывая медяки болезных своих «прихожан». На обратном пути покупал в сельпо сахар, дрожжи, в аптеке — димедрол, продававшийся без рецепта, и, похожий на осиновый горбыль, шагал к холодному, серому дому своему.

На лице сельского господина легко читалось, что он крайне доволен собой. Видимо, к этому располагала кое-какая сумма, отложенная в укромном месте, и сознание превосходства над быдлом, готовым исполнить его приказание по щелчку пальцев. Действительно, огород его был в порядке, в сарае несколько свиней жили уж никак не хуже, чем те, кто за ними ходит, и даже во дворе разбит небольшой садик — все дело рук работников, которых сам называл друзьями. Несколько «друзей», очевидно молитвами хозяина, отошли в мир вечного покоя. На их место приходили другие, такие же верные и удобные.

Тот Женька никогда бы не позволил себе... А у этого, в общем-то, выбора не было. Чуть свет скреб он ржавой лопатой свиные клетки, таскал мешки, мел двор. Незаметно отсыпал из хозяйских запасов в карманы немного дробленого зерна, пахнущего хлебом и мякиной, чтобы залить их вечером кипятком, сообразив нехитрый ужин. Получив порцию причитающейся сивухи, шел домой лечиться.

Приблудный пес с тихим визгом встречал Женьку, лизал щеки, забирался на руки и пристально смотрел в белесые, выцветшие глаза, пытаясь разглядеть его бывшего, настоящего. Не по себе было от этого Женьке, отворачивался он молча от чистых собачьих глаз или разговоры нетрезвые, слезливые начинал. Тогда безымянный пес тут же оставлял его наедине с бредовым угаром.

Да слушай ты, собака! — то ли приказывал, то ли умолял он, ни на что не надеясь.

Порой Женька просыпался бодрым и просветленным от аромата готовящегося завтрака, радостного лепета детей, слышал, как падает с материнских колен клубок и она беззлобно ворчит на рыжего кота, загнавшего его под стол, и явственно различал звонкий смех юной Люськи. Это не было видением, а было другой реальностью, которую Женька вымолил у жизни. Только удерживать ее было все труднее. Совсем терялось ощущение времени... Потом все казалось живой картиной, написанной искусным мастером. В глубине души Женька чувствовал, что он и есть тот самый мастер, но стеснялся перед самим собой за слово «искусный», потому что в подкорке давно уже сидела мысль о собственной ничтожности, забравшаяся и сюда, в другую реальность. Сердце с низкого старта прыгало в горло, виски... Женька понимал, что свидание со счастьем закончится так же внезапно, как и началось. Правда, и свидания эти в последнее время почти прекратились. Он все чаще жалел себя. Что угодно отдал бы за одно только мгновение, однако отдавать было нечего. Впрочем, он еще дышал, видел, слышал — надо было зачем-то жить.

Иногда он пытался смыть холодной водой мертвенную паутину, налипшую на него, гладил засаленные, прибитые временем космы старым, потерявшим аромат обмылком, водил по щекам ржавым лезвием, косился в мутное зеркало, не надеясь узнать знакомые черты. Нет, прежний Женька ютился слепым котенком в самом дальнем уголке вытрепанной в лоскуты души, боясь всего, что хоть отдаленно могло напомнить о безвозвратно ушедшем. А после и вовсе перестал бояться, перестал ощущать жизнь.

Досады не было, обиды тоже — ничего не было. На последнем кадре в верхнем левом углу — жирная царапина.

 

...Снег мелким бисером капелек сначала еще оставался на щеках, шее, а потом хлопьями ложился на умиротворенное лицо и уже не таял.

Счастливчик, — перекрестилась, подойдя ближе, сгорбленная нуждой старая женщина, которой взрослые дети оставили на воспитание троих внуков, беспутно затерявшись в бытовой круговерти. — Ни забот тебе, ни хлопот!

Снежинки, в бешеной пляске сталкиваясь друг с другом, белым саваном закрывали счастливого Женьку от этого мира.

100-летие «Сибирских огней»